Леонид Гроссман
Достоевский

Часть первая
Юность Достоевского

Глава I
В больнице для бедных

Семья штаб-лекаря

   Среди московских студентов, призванных незадолго до Бородинского сражения к работе в лазаретах, находился и слушатель Медико-хирургической академии Михаил Андреевич Достоевский.
   Ему предстоял долголетний труд в рядах армии. Только в декабре 1820 года он был уволен от военной службы в звании полкового врача первого класса.
   Он прошел за эти годы суровую жизненную школу. В переполненных тыловых госпиталях, в удушливом запахе крови и разложения он неутомимо производил свои бесчисленные операции и ампутации, наблюдая войну не в геройской обороне и генеральных сражениях, а в массе ее растоптанных жертв.
   К моменту окончания кампании ему было всего тридцать лет. Но он навсегда утратил жизнерадостность и никогда не смеялся.
   В марте 1821 года демобилизованный штаб-лекарь был определен врачом в московскую Мариинскую больницу для бедных, куда и переехал с молодой женой и грудным младенцем – своим первенцем Михаилом.
   Через полгода, 30 октября, в новой казенной квартире Достоевских родился их второй ребенок, получивший имя Федора.
   Место, куда переселился по своей новой должности ординатор армейского госпиталя и где появился на свет его знаменитый сын, издавна считалось одним из самых печальных участков старой Москвы. Еще в начале XIX века на этой окраине Сущевской части находилось кладбище тогдашних отверженцев общества: бродяг, самоубийц, преступников и их неопознанных жертв. Все это урочище называлось убогим домом. А хранители таких беднейших погостов получали прозвище божедомов. Здесь же находились приют для подкидышей и дом умалишенных.
   В 1806 году на этом месте страданий и скорби было отстроено зодчим Жилярди великолепное ампирное здание с фронтоном и дорической колоннадой. Оно было отведено под благотворительное учреждение – лечебницу для неимущих. Улицу, ведущую мимо ограды этой усадьбы, назвали Божедомкой.
   Именно здесь будущий художник большого города рано присмотрелся к его низам. Этот серенький люд привлек его сочувственное внимание и вошел в его творчество одним из главных объектов изображения.
 
   Достоевские происходили из старинного литовского рода, представители которого с XVI века упоминаются в различных документах Юго-Западной Руси. Многие из них достигли видных степеней и стали известны как члены главного трибунала, маршалки, судьи, хорунжие, епископы. В 1506 году им была пожалована грамота на село Достоево в Пинском повете между реками Пиной и Яцольдой, после чего эти служилые люди стали именоваться по своей земельной вотчине Достоевскими[1].
   Властные, пылкие и неукротимые в своих страстях и вожделениях, они не раз упоминаются в книгах стародавних судных дел, изданных Виленской археографической комиссией. Так, в конце XVI века некая Мария Стефановна Достоевская обвинялась в убийстве своего мужа Станислава Карловича при помощи наемника Яна Тура, в покушении на убийство своего пасынка Кристофа Карловича и в составлении подложного завещания для овладения их имуществом. Эта леди Макбет Пинского повета была приговорена к смертной казни, временно отсроченной королем. В середине XVII века воин литовской дружины Филипп Достоевский обвинялся сыновьями старосты Речицкого в разграблении их имущества и нанесении побоев принадлежавшим им крестьянам. Но одновременно хроника рода называет в его рядах и видных исторических деятелей. Таким был в XVI столетии «домовник» Федор Достоевский, то есть служебный шляхтич при знаменитом русском князе-эмигранте Андрее Курбском, посылавшем из Литвы свои громовые памфлеты Ивану Грозному.
   К XVIII веку род Достоевских, не принявший католичества, был вытеснен из рядов западного дворянства, обеднел и захудал. Дед писателя уже нес скромную службу протоиерея в глухом городке Подольской губернии Брацлаве. Один из его сыновей, Лев Андреевич, был священником на селе, из шести дочерей три стали провинциальными попадьями, а три другие – женами мелких украинских служащих.
   Только младший сын брацлавского пастыря Михаил (отец писателя) построил свою жизнь необычно и самовольно. Еще не достигнув совершеннолетия, он бросает Каменец-Подольскую семинарию и бежит из отчего дома. Безвестный попович поступает в Московскую медико-хирургическую академию, работает в госпиталях и становится, наконец, врачом столичной бедноты.
   Но этой гуманной профессии мало соответствовал характер Михаила Андреевича, неуживчивый и ожесточенный жизненной борьбой. Это был, по свидетельству близких, человек чрезвычайно раздражительный, крайне вспыльчивый и заносчивый. Он представлял собой тип упорного и неутомимого работника, угрюмо исполняющего свой жизненный долг, нетерпимо требовательного ко всем окружающим. Вспышки его гнева были ужасны. При всем этом он отличался крайней скупостью и страдал тяжелой формой алкоголизма.
   Характер отца и созданная им невыносимая атмосфера в доме глубоко омрачили детство и отрочество Достоевского. С четырехлетнего возраста мальчик уже ощущал этот деспотический гнев главы семейства. Поверяя одному из петербургских друзей историю своей жизни, Достоевский сообщал ему многое о тяжелой и безотрадной обстановке своего детства; при этом «об отце он решительно не любил говорить и просил о нем не спрашивать».
   О себе вспоминает автор «Подростка» в одном отрывке из рукописи этого романа:
   «Есть дети, с детства уже задумывающиеся над своей семьей, с детства оскорбленные неблагообразием отцов своих, отцов и среды своей, а главное – уже в детстве начинающие понимать беспорядочность и случайность основ всей их жизни, отсутствие установившихся форм и родового предания».
   Сохранившийся портрет Михаила Андреевича изображает довольно правильное холодное лицо с тонкими сжатыми губами и строгим взглядом под мефистофельски очерченными бровями. Высокий, шитый золотом воротник гражданского мундира, крепко застегнутый и плотно облегающий шею, завершает впечатление холодной и недружелюбной замкнутости.
   Этот угрюмый врач военных лазаретов выбрал в 1819 году себе в жены девушку светлой души и жизнерадостной натуры – Марию Федоровну Нечаеву.
   Происходила она из скромной среды старинных кустарей и мелких посадских. Это была безвестная, безыменная, ремесленная и торговая Русь.
   Дед писателя, Федор Тимофеевич Нечаев, в конце XVIII века переселяется из своей калужской глуши в Москву и служит здесь сидельцем в лавке. Затем он вступает в третью гильдию и торгует самостоятельно в суконном ряду, потом приобретает дом и выдает старшую дочь за представителя московской коммерческой аристократии – Александра Куманина.
   Младшая дочь Федора Тимофеевича, Маша Нечаева, с юных лет воспринимала культурные влияния, идущие из другой среды – от ее матери Варвары Михайловны Котельницкой. Эта бабка Достоевского происходила из разночинной интеллигенции XVIII века – отец ее служил корректором в московской духовной типографии еще во времена Новикова и слыл человеком умным и начитанным. Его характер, видимо, сказался на семейном быту и на воспитании детей, отразился он и на развитии младшей внучки. Супруга штаб-лекаря любила поэзию, ценила Жуковского и Пушкина, зачитывалась романами, отличалась музыкальностью, исполняла романсы и песни под собственный аккомпанемент на гитаре. Свое глубокое чувство любящей жены и матери она умела выразить живым слогом своих писем, исполненных лиризма и юмора. Она была первой учительницей всех своих детей. Великий писатель всегда отзывался о ней с горячей любовью и, вероятно, думал о ее грустном облике, создавая кротких и обреченных героинь своего позднего творчества.
   Старинная пастель, написанная в год возникновения «Евгения Онегина», изображает Марию Федоровну в белом платье с открытой шеей и ниспадающими шелковистыми локонами вдоль щек; это наряд и прическа Татьяны. Взгляд молодой женщины ласковый и задумчивый, лоб высокий и развитой, еле уловимая улыбка оживляет тонкие губы. Лицо одухотворенное, умное, чуть грустное и матерински приветливое. Сын Федор напоминал мать очертаниями лба, удлиненным разрезом век и пристальным взглядом, но только исполненным пытливого и скорбного раздумья.
 
   В 1823 году семья перебралась в другой флигель больничного здания, где и прошло все детство Феди с двухлетнего возраста. Старшим мальчикам вскоре отвели особую комнатку, отгородив часть передней. Свет скупо проникал в эту полутемную детскую, окрашенную к тому же в тусклый «темно-перловый» колер. Описывая впоследствии тесные петербургские мансарды, похожие на шкаф или гроб, где даже мысль теряет способность к полету, Достоевский, вероятно, вспоминал и мрачный чулан на Божедомке, где впервые стали развертываться его поэтические видения.
   Но и сама жизнь уже раскрывала ему свои подлинные драмы и вызывала его мысли на первые недоумения и раздумья. В больничном саду он любил разговаривать с больными в казенных халатах верблюжьего цвета, любил всматриваться в этих бледных и грустных людей, полураздавленных скрытым страданием. Это о них рассказывали своими непонятными латинскими терминами «скорбные листы», за которыми проводил в угрюмом молчании свои вечера его отец.
   Гостей у Достоевских почти не бывало. Из близких родственников семьи особым уважением пользовалась старшая сестра Марии Федоровны – Александра, супруга «именитого гражданина и коммерции советника» Куманина. «Покойная тетка, – вспоминал Достоевский, – имела огромное значение в нашей жизни с детства до 16 лет, многому она способствовала в нашем развитии».
   От этой влиятельной родственницы шли к подрастающим племянникам воззрения и предания московского купечества разных разрядов – от мелких промышленников Сыромятной слободы до потомственных дворян и пайщиков крупнейших предприятий, связанных с Российско-американской компанией. От представительницы этой торговой среды младшие Достоевские воспринимали исконные воззрения всего ее круга о всемогущей власти денег в людских делах и мирских отношениях. Неотразимым воплощением этой материальной мощи высился в одном из тихих переулков Покровки над живописным обрывом к реке нарядный куманинский особняк, разукрашенный фарфором, бронзой, картинами и зеркалами. В скромную лекарскую семью на Божедомку Александра Федоровна приезжала в карете цугом в упряжке четырех лошадей, с выездным лакеем на запятках и форейтором на козлах. Родственные беседы в тесной гостиной больничного флигеля незаметно утверждали в сознании подростков правила благочестия, слагавшиеся веками в патриархальном мире московской купли-продажи. Преданность церкви и верноподданность царю, соблюдение православных обычаев и непрерывное наполнение несгораемых касс – вот к чему сводился идеал этой среднемещанской и крупнокупеческой среды.
   Из таких разнородных социальных влияний слагалось раннее мироощущение Достоевского. Предания обедневшего рода литовских шляхтичей переплетались с житейскими навыками третьегильдейских московских купцов, сумевших породниться с крупнейшими столичными негоциантами. Но, быть может, сильнее всего здесь сказывалась традиция умственной культуры, восходящая к начетчику XVIII века – прадеду писателя Михайле Котельницкому, выправлявшему в московской духовной типографии наборы философских трактатов и богословских сводов. От него шла в коммерческую среду Нечаевых любовь к книге, поэзии, умозрению, картинной речи.
 
   Был в роду Достоевских и поэт. «Когда мои предки покинули темные леса и топкие болота Литвы, – пишет дочь писателя, – они были, вероятно, ослеплены светом, цветами и эллинистической поэзией Украины; их душа была согрета южным солнцем и вылилась в стихи». Известна действительно «Покаянная песнь» одного из Достоевских, напечатанная в «Богогласнике» конца XVIII века на Волыни и, по мнению брата писателя, Андрея Михайловича, принадлежащая перу их деда – брацлавского протоиерея Андрея Достоевского. Путь поэтов рано стал манить старших сыновей штаб-лекаря. Жизнь с малых лет приобщила их к миру искусств.
   Первым выдающимся событием детства Достоевского было его раннее знакомство с народным творчеством. В большом, многодетном семействе никогда не переводились кормилицы из ближайших деревень. До нас дошли безвестные имена этих крепостных крестьянок: Дарьи, Катерины, «лапотницы Лукерьи». Они открывают литературную биографию Достоевского легендарными образами Жар-птицы и Алеши Поповича. Писатель не раз вспоминал и свою нянюшку-москвичку, «скромную женщину» удивительного душевного благородства, взятую из мещан и с достоинством называвшую себя «гражданкой». Она умела увлечь лекарскую детвору поэтическими вымыслами про Остродума и других героев устной поэзии. «Наша няня Алена Фроловна, – писал в 1876 году Достоевский, – была характера ясного, веселого и всегда нам рассказывала такие славные сказки!..»
   Бесправные женщины крепостной страны незаметно выполнили большую жизненную задачу: они пробудили влечение мальчика к устной поэзии его народа и одновременно послужили возникновению того прекрасного языка – свободного и взволнованного, глубоко русского и неизгладимо выразительного, которым со временем будут написаны его всемирно знаменитые книги.
   По бытовым навыкам своей патриархальной семьи, чтившей старинные обычаи и соблюдавшей заповедные обряды, Достоевский был рано приобщен к замечательным памятникам русского зодчества и народной живописи. «Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем-то торжественным», – вспоминал писатель под конец жизни.
   В 1859 году по пути из Сибири в Тверь он делает крюк, чтоб снова взглянуть на полюбившиеся ему с детства художественные ценности Сергиева Посада – византийские залы, собрания драгоценностей, «одежды Ивана Грозного, монеты, старые книги, всевозможные редкости, – не вышел бы оттуда». Здесь мальчик Достоевский видел одно из высших достижений средневековой русской живописи, «Троицу» Андрея Рублева, – гениальное воплощение старинной народной мечты о прекрасном человеке. А в одной из своих статей 1847 года он называет и московский Архангельский собор, и «редкости Грановитой палаты», и могилу Бориса Годунова – ряд памятников, навсегда запечатлевшихся в его отроческом сознании.
 
   Древняя столица раскрывалась подчас перед младшими Достоевскими и своими живыми народными зрелищами. Был у них двоюродный дед, Василий Михайлович Котельницкий, которым в семье гордились: он был профессором Московского университета по курсу «врачебного веществословия», то есть фармакологии, а одно время состоял и деканом медицинского факультета. Ученым он был все же очень скромным, и его слушатель Н. И. Пирогов с большим юмором описывает комические несуразности его лекций о снадобьях и зельях, вызывавших веселое настроение молодой аудитории.
   Но добряк считался «защитником студентов» и, будучи бездетным, очень полюбил своих внучатых племянников, которых к нему обычно привозили на Пасху. Домик Василия Михайловича находился у самого Смоленского рынка, так что в праздник из окон были видны знаменитые святочные балаганы под Новинским с красным кумачом занавесок и разноцветными самодельными афишами. Сюда-то и водил дедушка Котельницкий своих маленьких гостей с дальней Божедомки показать им затейников и штукмейстеров, ученых собак и обезьян, восковые фигуры королей и генерал-аншефов. Здесь будущий изобразитель каторжного спектакля впервые почувствовал прелесть народного театра и мог ощутить в целой труппе «паяцев, клоунов, силачей и прочих петрушек» яркий самоцветный дар бродячих скоморохов Древней Руси.
   Но и классический театр вскоре раскрыл Достоевскому мир высоких эстетических наслаждений. «Десяти лет от роду я видел в Москве представление «Разбойников» Шиллера с Мочаловым, – вспоминал через полстолетия романист, – и уверяю вас, что сильнейшее впечатление, которое я вынес тогда, подействовало на мою духовную сторону очень плодотворно».
   Разнообразны были ранние литературные впечатления Достоевского. Разнородные сочинения наполняли и книжный шкаф, стоявший в гостиной штаб-лекаря, как едва ли не главное украшение их скромной казенной квартиры.
   Сильнейшее впечатление оказала на Достоевского книга, по которой мать обучала его грамоте, – сборник историй Ветхого и Нового Завета. Художественное значение этих легенд ценилось великим романистом всегда. Он видел в них выдающиеся произведения народного эпоса, полные драматизма и лирики.
   Особенно увлекла его в ряду этих мифов «Книга Иова» с ее рассказом о неповинном страдальце, безропотно перенесшем посланные ему Богом тяжелые испытания: гибель близких, разорение, проказу, нищету. За это он был исцелен, восстановлен в своем благосостоянии, снова стал отцом многочисленной семьи и «умер в старости, насыщенный днями».
   «Читаю книгу Иова, и она приводит меня в болезненный восторг, – сообщал писатель жене в 1875 году, – бросаю читать и хожу по часу в комнате, чуть не плача… Эта книга, Аня, странно это, – одна из первых, которая поразила меня в жизни, я был еще тогда почти младенцем!»
 
   В искусство романа ввела Достоевского забытая ныне писательница XVIII века Анна Радклиф. Она утвердила в европейской литературе новый вид романа. Он назывался «готическим» из-за влечения его авторов к рыцарским преданиям Средневековья, запечатленным в скульптуре и витражах архитектурной готики. Он назывался «черным» по мрачности сюжета и траурному колориту. Его определяли так же, как «роман кошмаров и ужасов», поскольку он строился на вещих снах, предчувствиях, гибельных предзнаменованиях. Но весь этот фантастический колорит питался реальными фактами. Необычайное и потрясающее сочеталось здесь с тонким мастерством реалистической живописи, какую показали английские изобразители общественных нравов – Филдинг и Смоллетт.
   Техникой такого жуткого и захватывающего повествования Анна Радклиф владела в совершенстве.
   Достоевский в раннем детстве «за неумением грамоте» слушал в долгие зимние вечера, «замирая от восторга и ужаса», как родители его читали на сон грядущий многотомные эпопеи английской романистки, а потом бредил во сне, как в горячке.
   Образцы такого повествовательного жанра любила, видимо, с юных лет московская купеческая дочка – Маша Нечаева. Как и ее сверстницам, уездным барышням 10–20-х годов,
 
Ей рано нравились романы,
Они ей заменяли все…
 
   Она и не догадывалась, что своими увлечениями этой авантюрной и чувствительной литературой она уже предопределяла великую деятельность своего резвого и пылкого сынишки, которого называли в семье «настоящий огонь». Можно ли было предвидеть те зарева мысли и чувств, какие зажжет со временем в мировой культуре этот мальчик с Божедомки?

Тульское поместье

   Он не знал в раннем детстве открытых горизонтов. Замкнутый больничной оградой, Достоевский почти до отроческих лет был оторван от русского пейзажа. Липовые аллеи вокруг приемных покоев и палат, Марьина роща с ее шатрами и «комедией» – вот первые картины природы, раскрывшиеся будущему художнику-урбанисту.
   Только после десятилетнего возраста Достоевский узнал русскую деревню с ее поверьями, обрядами и обычаями.
   В 1827 году незначительный чиновник медицинского ведомства М. А. Достоевский получает чин коллежского асессора, предоставлявший потомственное дворянство вместе с правом владеть населенными вотчинами. В 1828 году он записан вместе с семьей в дворянскую книгу Московской губернии. И вскоре в доме Достоевских начинают появляться «сводчики», или факторы, по купле-продаже имений.
   В 1831 году врач Мариинской больницы приобрел в Тульской губернии сельцо Даровое, а в следующем году – соседнюю с ним деревушку Черемошну, что составляло имение в 500 десятин, населенное сотней «душ». Оно обошлось покупателю в 12 тысяч рублей серебром и приобщило его к господствующему классу Российской империи.
   Но Даровое оказалось немногим радостнее Божедомки. Крохотный усадебный дом, слепленный из глины и крытый соломой, походил на украинскую мазанку, а за садом расстилалась «довольно мрачная и дикая местность, изрытая оврагами» (по описанию брата писателя).
   Современные исследователи этой вотчины Достоевских восстановили печальную картину ее прежнего состояния: скудость почвы, отсутствие рек и лесов, однообразный ландшафт – овраги и кустарники, избенки, крытые соломой, которую снимали в неурожайные годы для прокормления животины, – страшная бедность, темнота и смертность населения, доведенного барщиной до полного разорения. Об этом красноречиво свидетельствуют и письма родителей Федора Михайловича и наблюдения позднейших посетителей маленькой заброшенной усадьбы, где проводил свои школьные вакации Достоевский.
   «Нищета, забитость, лихое конокрадство – конокрадством славились здешние мужики – с этой черной стихией встретился он в годы, когда душа открывается навстречу жизни; уже в ту пору душа содрогнулась в нем». Через полвека в своем последнем романе он упомянет родительскую Черемошну, которую предоставит во владение своему распутному и жестокому Федору Карамазову.
   Различны были отношения супругов Достоевских к их новой «крещеной собственности». Мария Федоровна в своем управлении не прибегала к строгостям и даже сохранилась в памяти даровских крестьян как их заступница перед грозным помещиком.
   Глава семьи – новоявленный тульский душевладелец явно злоупотреблял прямой властью над личностью «пашенного холопа». Даже в письмах к жене он предписывает ей сечь своих людей – мера, которую сам он, по воспоминаниям населения его поместий, применял совершенно необузданно. Неудивительно, что крестьяне возненавидели его и до времени глубоко затаили свой протест и возмущение.
 
   Вскоре после приобретения тульского поместья разразилось большое бедствие. Ранней весной 1832 года возникший при сильном ветре пожар уничтожил обе деревеньки. Прибывшие затем в свое имение Достоевские застали здесь пустырь с обгорелыми столбами. Уцелел лишь господский глинобитный домик. Крестьянские дворы, службы, хозяйственные строения, даже вековые липы, обугленные и почерневшие, представляли огромный безжизненный и траурный пейзаж, словно воплощавший своими скелетными контурами беспросветный быт этих рабьих деревушек, над которыми полновластно реяла смерть. Об этом, вероятно, вспомнил через полстолетия Достоевский и выразил мрачные впечатления своего детства мучительными вопросами Дмитрия Карамазова: «Почему это стоят погорелые матери?.. Почему они почернели так от черной беды, почему не кормят дитё?..»
   Грустному пейзажу соответствовали печальные фигуры. В деревне жила бездомная дурочка Аграфена; она бродила по полям и бессвязно вспоминала о своем умершем ребенке. Отец младенца был неизвестен. Несчастная «претерпела над собою насилие», рассказывает Андрей Достоевский. Впоследствии в «Братьях Карамазовых» он узнал в истории Лизаветы Смердящей и Федора Павловича разработку беспросветной биографии даровской юродивой.
   В августе 1831 года на опушке глухого Брыкова, или Фединой рощи, произошла встреча десятилетнего Достоевского с мужиком Мареем, приласкавшим перепуганного слуховой галлюцинацией ребенка. Мемуарный очерк, повествующий о том, как седеющий пахарь оставляет свою соху, чтобы перекрестить запачканными в земле пальцами плачущего мальчика, остается одной из выдающихся страниц в отрывочной автобиографии Достоевского. Как поведал нам сам писатель, пахарь Марей впервые показал ему, «каким глубоким и просвещенным человеческим чувством» может быть наполнено сердце крепостного русского мужика.
   Об этой встрече Достоевский вспоминал на каторге и ее же почти через полстолетия описал в знаменитой главе своего «Дневника писателя». Это один из живых истоков той горячей любви писателя к своему народу, которая осталась до конца одной из выдающихся черт его творчества.

В московских пансионах

   К подросткам пригласили двух учителей из соседнего Екатерининского института. Это были дьякон, увлекший детей рассказами о потопе или приключениях Иосифа Прекрасного, и преподаватель французского языка Сушар, впервые приобщивший Достоевского к школьным образцам своей родной литературы.
   Отец преподавал латынь, хорошо знакомую ему по подольской семинарии и по медицинской академии. С присущей ему строгостью он при малейшей ошибке в ответах прерывал склонения и спряжения окриками «лентяи!», «тупицы!» и, отбрасывая старинный учебник Бантышева, гневно прерывал урок. Неудивительно, что никакого интереса к латинскому языку и римской литературе великий писатель никогда не проявлял и что из всех классических поэтов Рима он назвал только однажды Ювенала и то в чужой цитате!
   Античная культура воспринималась Достоевским преимущественно через позднейших поэтов: Расина, Шиллера, Гёте, Пушкина. Но зато его рано увлек тот гибкий, обширный, многогранный и глубокий жанр Средневековья и Ренессанса, который стал господствующим в европейских литературах новейшего времени, – роман, отразивший новые запросы бесправных горожан XIII–XVI веков. Личная предприимчивость третьего сословия впервые ставила в этой форме вопросы индивидуализма, борьбы за социальное господство, отрицания религиозных авторитетов, скептического анализа и вольнодумной иронии – всего, что придавало истории нравов характер идейных битв или философских драм.