- А я ботаником был, - сказал Костицын и рассмеялся. Он всякий раз смеялся, вспоминая, что был ботаником. То прежнее время представлялось ему ослепительным, светлым, - он забыл, какие были у него тяжелые нелады с заведующим кафедрой, и что один из ассистентов написал на него заявление, забыл, как провалил оп при защите свою кандидатскую работу и должен был, мучаясь самолюбием, второй раз защищать. Здесь, в глубине заваленной шахты, прошлое представлялось ему то лабораторным залом с настежь раскрытыми большими окнами, то светлой, полной росы и утреннего солнца лесной поляной, где он руководит коллекторами, собирающими растения для институтских гербариев.
   - Нет, то не крысы, то наш дед вертается, - сказал второй боец.
   - Где вы здесь? - крикнул издали Козлов.
   Они прислушивались к его дыханию; оно было уже слышно за несколько шагов, и в дыхании этом ощутили они нечто тревожное, радостное, заставившее их всех насторожиться и встрепенуться.
   - Ну, где вы? Тут, что ли? - нетерпеливо спросил Козлов. - Не зря я с вами остался, ребята, давайте скорее к командиру, ходок открылся.
   - Я здесь, - сказал Костицын.
   - Ну, товарищ командир, только пополз я к стволу, и сразу учуял, струя воздушная, по ней пополз - и вот дело: завал наверху задержался, закозлило его, а до первого горизонта по стволу свободно, ну, и трещина там на первый горизонт от сотрясения, с нее и тянет струя. А ведь с первого горизонта квершлаг есть метров на пятьсот, в балку выходит, я тот квершлаг тоже проходил в десятом году. Пробовал я полезть по скобам, метров двадцать поднялся, а дальше скобы повыбиты, тут уж я своей последней спички не пожалел, посветил - ну, как я вам раньше говорил, так и было. Там скобок с десяток нужно поставить, камень разобрать, которым ствол обмурован, метра два пробить и на выработанный горизонт пройти.
   Все помолчали.
   - Ну вот, - спокойно и медленно сказал Костицын, чувствуя, как сильно бьется его сердце, - ну вот, я ведь говорил вам, что тут нас не похоронишь.
   Один из бойцов вдруг заплакал.
   - Неужто, неужто мы опять свет увидим? - сказал он.
   Второй тихо сказал:
   - Как вы, товарищ капитан, знать все это могли? Я думал, вы так только, чтобы духовность в нас поддержать, про надежду нам говорили.
   - Ну, я командиру сразу про первый горизонт сказал, как еще женщины в шахте были, от меня его надежда, - самоуверенно сказал старик, - он только молчать велел, пока не подтвердится.
   - Жить-то хочется, ясно, - сказал боец, который заплакал и теперь стыдился своих слез.
   Костицын поднялся и сказал:
   - Я должен посмотреть и убедиться, после этого вызовем сюда людей. А вы, товарищи, здесь ждите; если кто придет из отряда, им слова не говорите до моего возвращения. Ясно?
   Бойцы снова остались одни.
   - Неужели свет увидим? - сказал один. - Даже страшно делается, как подумаешь.
   - Герой, герой, а жить-то хочется, - неодобрительно сказал тот, что плакал и все еще стыдился своих слез.
   Вряд ли на земле была когда-либо работа мучительней и трудней той, что делал отряд Костицына. Беспощадная тьма давила на мозг, мучила сердца, голод терзал людей на работе и во время краткого отдыха. Люди, лишь теперь, когда появился выход из казавшегося им безнадежным положения, почувствовали всю страшную тяжесть, давившую на них, измерили муки того ада, в котором находились. Самая пустая работа, она у здорового, сильного человека при свете дня заняла бы короткий час, растягивалась на долгие сутки. Бывали минуты, когда изможденные люди ложились на землю, и им казалось: нет силы подняться. Но проходило некоторое время, и они вставали и, держась рукой за стену, вновь шли делать свое дело. Некоторые работали молча, медленно, обдуманно, боясь потратиться на лишнее движение; другие лихорадочно, со злым уханием работали короткие минуты, а затем, сразу выдохшись, сидели, безвольно опустив руки, ждали, пока к ним вернется сила. Так жаждущий терпеливо и упорно ожидает, пока соберется несколько мутных теплых капель влаги из пересохшего источника. Те, что вначале особенно радовались и считали, что выход из шахты вот-вот должен произойти, легко теряли веру и надежду. Те, что не верили в скорое спасение, чувствовали себя спокойней и работали ровней. Иногда во мраке раздавались крики отчаяния и бешенства:
   - Света давайте... нет силы без света... Как без хлеба работать... Хоть поспать, поспать... Лучше помереть, чем так работать...
   Люди жевали ремни, слизывали языком смазку с оружия, пытались на кладбище ловить крыс, но в темноте быстрые и нахальные крысы выскальзывали из самых рук. И люди с гудящими головами, с вечным звоном в ушах, пошатываясь от слабости, вновь брались за работу.
   Казалось, Костицын был выкован из железа. Казалось, он одновременно присутствует и там, где три слесаря Ивана рубят и сгибают скобы из толстых железин, и там, где идет разборка породы, и там, где в стволе шла работа по вколачиванию новых скоб. Казалось, он видел в темноте выраженье лиц бойцов и подходил в нужную минуту к тем, кто терял силы. Иногда он ласково, по-товарищески помогал подняться упавшим, иногда он медленно и негромко произносил: "Я приказываю вам встать, лежать здесь имеют право только мертвые". Он был безжалостен и жесток, но Костицын знал, что позволь он малейшую слабость, жалость к падающему, - погибнут все.
   Однажды боец Кузин лег на землю и сказал:
   - Что хотите мне делайте, товарищ капитан, нет моей силы встать.
   - Нет, я вас заставлю встать, - сказал ему Костицын.
   Кузин, тяжело дыша, с мучительной насмешкой сказал:
   - Как же вы меня заставите, может, застрелите? А мне только и хочется, чтобы меня пристрелили, - нет силы муку терпеть.
   - Нет, не застрелю, - сказал Костицын, - лежи, пожалуйста, мы тебя на поверхность на руках вытащим. Вот там, при солнце, руки не подам, вслед плюну, - иди на все четыре стороны.
   Кузин с проклятьем поднялся и пошел разбирать породу.
   Лишь один раз Костицын потерял самообладание.
   К нему подошел боец и тихо сказал:
   - Упал сержант Ладьин, не то помер, не то сомлел,- не откликается.
   Костицын хорошо знал простой и ясный характер сержанта, он знал, что в случае смерти или ранения командира Ладьин примет командование и поведет людей так, как вел их сам Костицын.
   И, подходя в темноте к сержанту, он знал, что тот молча работал и сдал раньше других лишь оттого, что был еще слаб после недавнего ранения и большой потери крови.
   - Ладьин, - позвал он, - сержант Ладьин, - и рукой провел по влажному лбу лежавшего. Сержант не отзывался. Тогда Костицын наклонился над ним и вылил на голову ему и на грудь воды из своей фляги. Ладьин пошевелился.
   - Кто это здесь? - спросил он.
   - Я, капитан, - сказал командир, наклоняясь над ним.
   Ладьин обнял рукой шею Костицына, тыкаясь мокрым лицом в его щеку, шепотом сказал:
   - Товарищ Костицын, мне уже не встать. Вы меня пристрелите и мясо мое поделите среди людей. Это спасение будет. - И он поцеловал Костицына холодными губами.
   - Молчать! - закричал Костицын.
   - Товарищ капитан, не выдержат иначе люди.
   - Молчать! - снова крикнул Костицын. - Я приказываю молчать!
   Его ужаснула простота этих страшных слов, произнесенных в темноте. Он оставил Ладьина и быстро пошел туда, где слышался шум работы.
   А Ладьин пополз следом, подтягивая за собой тяжелую железину, останавливаясь каждые несколько метров, набирая силы, и снова полз.
   - Вот еще скоба одна, - сказал он, - передайте тем, что наверху работают.
   Всюду, где не ладилась работа, бойцы спрашивали:
   - А где дед, хозяин наш? Отец, пойди сюда! Отец, где же ты там? А, хозяин!
   И все они и сам Костицын ясно понимали и знали, что не будь среди них этого старика, им бы никогда не удалось справиться с огромной работой, которую они, наконец, довели до конца. Он легко и свободно двигался в темноте по шахте. Он ощупью разыскивал нужные им материалы. Это он нашел молот и зубило, это он принес из дальних продольных три ржавых обушка. Это он посоветовал привязывать ремнями и веревками тех, кто работал в стволе вколачивал новые скобы взамен выбитых. Это он первым добрался до верхнего горизонта и разобрал во мраке камни, закрывавшие вход в квершлаг. Казалось, он не испытывал усталости и голода, так легко и быстро передвигался он, поднимался и спускался по стволу. Работа двигалась к концу. Даже самым ослабевшим вдруг прибавилось силы. Даже Кузин и Ладьин почувствовали себя крепче, твердо, не шатаясь, встали на ноги, когда сверху закричали:
   - Последнюю скобу вбили!
   Радостное, пьяное чувство охватило всех. Костицын в последний раз повел людей в печь, там роздал он автоматы, каждому велел прикрепить к поясу ручные гранаты.
   - Товарищи, - сказал он, - пришла минута вернуться снова на землю. Помните: на земле война. Товарищи! Нас спустилось сюда двадцать семь, возвращаются на землю - восемь. Вечная память тем, кто навеки останется здесь.
   И он повел отряд к стволу.
   Только пьяный нервный подъем дал людям силу вскарабкаться по шатким скобам, подтягиваться метр за метром вдоль скользкого и мокрого ствола шахты. Больше двух часов занял подъем шести человек. Наконец они поднялись на первый горизонт и ожидали, сидя в низком квершлаге, оставшихся еще внизу Костицына и Козлова.
   Никто не видел в темноте, как случилось это. Казалось, произошло это по жестокой ненужной случайности. Во время подъема уже в нескольких метрах от квершлага вдруг сорвался вниз старик-забойщик.
   - Дед, хозяин, отец! - закричали сразу несколько голосов. Тело старика тяжело и гулко упало на груду породы, лежащей посреди шахтного двора.
   - Проклятая, подлая нелепость, - бормотал Костицын, тормоша неподвижное тело. И только сам старик-забойщик, за несколько минут до своей гибели, чувствовал, что с ним творится что-то необычное, страшное.
   "Смерть, что ли, пришла?" - думал он.
   В ту минуту, когда бойцы, вколотившие последнюю скобу, радостно закричали, когда самые слабые и изнуренные вдруг почувствовали, что могут еще двигаться, он ощутил, что силы жизни оставляют его. Никогда с ним не было такого. Голова кружилась, красные круги мелькали в глазах. Он поднимался по стволу вверх, уходил из шахты, в которой проработал всю свою жизнь. И с каждым его движением, с каждым новым усилием слабели его руки, холодело сердце. В мозгу мелькнули далекие, давно забытые картины: чернобородый отец, мягко ступая лаптями, подводит его к шахтному копру... Англичанин-штейгер качает головой, смеясь смотрит на маленького одиннадцатилетнего человека, пришедшего работать в шахту... И снова красным застилает глаза. Что это - вечернее солнце в дыму и пыли донбасского заката, кровь или та красная дерзкая тряпка, которую он выхватил из-под пиджака и, гулко стуча сапогами, понес впереди огромной толпы оборванных, только что поднявшихся на поверхность шахтеров, прямо на скачущих из-за конторы казаков и конных полицейских?.. Он собрал все силы, хотел крикнуть, позвать на помощь. Но силы не было, слова не шли.
   Он прижался к холодному скользкому камню лицом, пальцы его цеплялись за скобу. Нежная мокрая плесень касалась его щеки, вода потекла по его лбу, и ему показалось, что мать плачет над ним, обливает слезами лицо его.
   - Куда, куда ты уходишь, хозяин?.. - спрашивала вода.
   И снова хотел он крикнуть, позвать Костицына и сорвался, упал вниз.
   V
   Они вышли в балку ночью. Шел мелкий теплый дождь. Они сняли шапки и молча сидели на земле. Теплые капли падали на их головы. Никто из них не говорил. Ночной сумрак казался светлым для их глаз, привыкших к многодневному мраку. Они дышали, глядели на темные облака, тихонько гладили ладонями мокрую весеннюю траву, пробивавшуюся среди мертвых прошлогодних стеблей. Они всматривались в туманный ночной сумрак, вслушивались: то капли дождя падали с неба на землю. Иногда с востока поднимался ветер, и они поворачивали свои лица к ветру. Они смотрели, - пространство было огромно, и каждый видел во мраке перед собой то, чего хотелось, - солнце.
   - Автоматы прикройте от дождя, - сказал Костицын.
   Вернулся разведчик. Он громко, смело окликнул их.
   - Немцев в поселке нет, - сказал он, - три дня, как ушли; пошли скорей, там нам две старухи котел картошки варят, соломы настелили, спать ляжем. Сегодня двадцать шестое число; это мы в шахте двенадцать суток просидели. Они говорят: тут за наш упокой тайно всем поселком молились.
   В доме было жарко. Две женщины и старик угощали их кипятком и картошкой.
   Вскоре все бойцы уснули, прижавшись друг к другу, лежа на влажной теплой соломе. Костицын сидел с автоматом на табуретке, нес караул.
   Он сидел, выпрямившись, подняв голову, и всматривался в рассветный сумрак. День и ночь и еще день проведут они здесь, а на вторую ночь двинутся в путь. Так решил он. Странный царапающий звук привлек его внимание. Казалось, мышь скребла. Он прислушался. Нет, то не мышь. Звук доносился откуда-то издали и в то же время был совсем близко, словно кто-то робко и несмело, то, наоборот, настойчиво и упорно ударял маленьким молотом... Может быть, в ушах все еще стоит шум от их подземной работы? Ему не хотелось спать. Он вспомнил Козлова.
   "У меня стало железное сердце, - подумал он, - теперь я не смогу ни любить никого, ни жалеть".
   Старуха, бесшумно ступая босыми ногами, прошла в сени. Начало светать. Солнце прорвалось сквозь облака, осветило край белой печи, капли заблестели на оконном стекле. Негромко тревожно заквохтала в сенях курица. Старуха что-то сказала ей, наклоняясь над лукошком. И опять этот странный звук.
   - Что это? - спросил Костицын. - Слышите, бабушка, словно молоточек где-то стучит, или кажется мне?
   Старуха негромко ответила из сеней:
   - Это здесь в сенях цыплята вылупляются, носом стучат, яйцо разбивают...
   Костицын посмотрел на лежащих. Бойцы спали тихо, не шевелясь, ровно и медленно дыша. Солнце блеснуло в обломке зеркала на столе, и светлое узкое пятно легло на впалый висок Кузина. Костицын вдруг почувствовал, как нежность к этим, все вынесшим людям, наполнила его всего. Казалось, никогда в жизни не испытывал он такого сильного чувства, такой любви, такой нежности.
   Он вглядывался в черные, заросшие бородами лица, смотрел на искалеченные чугунно-тяжелые руки красноармейцев. Слезы текли по его щекам, он не утирал их.
   Величественно и печально выглядит мертвая донецкая степь. В тумане стоят взорванные надшахтные здания, темнеют высокие глеевые курганы, голубоватый дым горящего колчедана ползет по черным склонам терриконов и, сорванный ветром, тает без следа, оставляя лишь острый запах сернистого газа. Степной ветер бежит меж разрушенных шахтерских домиков и над огромными конторами. Скрипят наполовину сорванные двери и ставни, красны ржавые рельсы узкоколеек. Мертвые паровозы стоят под взорванными эстакадами. Отброшены силой взрыва могучие подъемные механизмы, вьется по земле сползший с подъемного барабана стальной пятисотметровый канат, обнажились отточенные бетонированные раковины всасывающих шахтных вентиляторов, червонной медью блестит обмотка распотрошенных огромных динамомоторов, на каменном полу механических мастерских ржавеют бары тяжелых врубовых машин. Страшно здесь ночью при свете луны. Нет тишины в этом мертвом царстве. Ветер свистит в свисающих прядях проводов, колокольцами позванивают клочья кровельного железа, вдруг стрельнет, распрямляясь, смятый огнем лист жести, с грохотом повалится кирпич, скрипнет дверь шахтерской башни. Тени и лунные пятна ползают по земле, прыгают по стенам, ходят по грудам железного лома и черным обгоревшим стропилам.
   Всюду над степью взлетают зеленые и красные мухи, гаснут, исчезают в сером тумане. То немецкие часовые, боясь умерщвленного ими края угля и железа, постреливают в воздух, отгоняют тени. Огромное пространство тушит слабый треск автоматов, гаснут в холодном небе светящиеся пули, и снова мертвый, побежденный Донбасс страшит, ужасает победителя, и снова потрескивают очереди автоматов и летят в небо красные и зеленые искры. Все говорит здесь о страшном ожесточении: котлы взрывали свою железную грудь, не желая служить немцам, чугун уз домен уходил в землю, уголь хоронил себя под огромными пластами породы, а могучая энергия электричества жгла моторы, породившие ее. И при взгляде на мертвый Донбасс сердце наполняется не только горем, но и великой гордостью. Эта страшная картина разрушения - не смерть. Это свидетельство торжества жизни. Жизнь презирает смерть и побеждает ее.
   ДОБРО СИЛЬНЕЕ ЗЛА
   I
   Часто в петлистой фронтовой дороге во время короткой остановки в пути, в мимолетной встрече с прохожим в лесу, в минутном разговоре у деревенского колодца, под скрип иссушенного солнцем журавля, вдруг увидишь и услышишь чудесные вещи: мелькнет перед тобой драгоценное чудо человеческой души. Иногда услышишь милое мудрое слово солдата или деревенского сердитого старика, либо лукавой и одновременно простосердечной старухи. Иногда увидишь такое, что слезы невольно навернутся на глаза, а иногда жизнь рассмешит, - и через несколько дней вспомнишь и смеешься. Сколько поэзии, сколько красоты в этих мимолетных картинах, увиденных на лесных полянах, в высокой ржи, под медными стволами сосен, на песчаном берегу речки в час ясной утренней зари, в пыли и дыму пышного, огненного заката, при свете месяца. А иногда потрясет тебя увиденное, кровь отольет от сердца, и знаешь, - страшная картина, мелькнувшая перед глазами, навечно, до самого смертного часа будет преследовать тебя, давить на душу.
   Но вот, удивительное, странное дело - станешь писать корреспонденцию, и все это почему-то не помещается на бумаге. Пишешь о танковом корпусе, о тяжелой артиллерии, о прорыве обороны, а тут вдруг старуха с солдатом разговаривает, или жеребенок-сосунок, пошатываясь, стоит на пустынном поле, возле тела убитой матки, либо в горящей деревне пчелы роятся на ветке молодой яблони, и босой старик белорус вылезает из окопчика, где хоронился от снарядов, снимает рой, и бойцы смотрят на него, и, боже мой, сколько прочтешь в их задумавшихся, печальных глазах.
   В этих мелочах душа народа, в них и наша война, в ее муках, победах, суровой, выстраданной славе.
   Белорусская природа схожа и не схожа с украинской, и так же не схожи и схожи лица белорусских и украинских крестьян и крестьянок. Белорусский пейзаж - печальная акварель, нежные и скупые краски. Все это найдешь и на Украине - болота, речушки, сады, леса, рощи, рыжие пески и песчаную глинистую пыль на дорогах. Но нет в украинской природе этой монотонной печали. Нет в украинских лицах тихой задумчивости, нет однообразия белой и серой одежды. Белорусская земля скупей, болотистей, и она не отпустила природе столько цветов, плодородия, богатства, а человеку - красок в лице и одежде.
   Но когда смотришь на выходящие из лесов полчища белорусов-партизан, обвешанных гранатами, с немецкими автоматами, с патронными лентами, обмотанными вокруг пояса, то видишь, как щедро богат белорусский народ вечной любовью к своей земле, свободе.
   Вот машина привозит нас к деревне. Стоят несколько женщин в белых платках, мальчишки, старик без шапки и смотрят, как парень в рваном пиджаке, положив наземь немецкий автомат, копает заступом землю. Сколько мы уже видели на пути белых свежих крестов, повязанных рушниками, не успевшими даже запылиться, сколько мы видели открытых могил, высоких, библейски строгих стариков с развевающимися бородами, несущих на руках гробы. По этим белым крестам и открытым могилам можно видеть путь немцев.
   Должно быть, и здесь хоронят кого-нибудь. Может быть, парень копает могилу своей невесте, сестре?
   Но не смерть собрала здесь людей. В 1941 году, окончив семилетку, деревенский парнишка закопал свои учебники и ушел в лес, в партизаны. Сегодня, через три года, он откапывает свои книги. Разве не чудесный это символ - паренек, партизан, положивший на землю автомат, в пыли движущихся к Минску армий, бережно и хмуро, озабоченно и любовно листающий отсыревшие желтые страницы школьного учебника? Его зовут Антон. Пусть спешат к нему инженеры, писатели, профессора. Он ждет их.
   А машина уже катит вперед - спешит нагнать наступающую дивизию. Как найти нашу старую сталинградскую знакомую, в пыли и в дыму, среди рева моторов, под лязганье гусениц танков и самоходок, в скрипе огромных колесных обозов, идущих на запад, в потоке движущихся на восток босых ребятишек, женщин в белых платках, угнанных перед боями немцами и теперь идущих домой?
   Добрые люди посоветовали нам, чтобы избавиться от остановок и расспросов, искать дивизию по известному многим признаку - в ее артиллерийском полку идет в обозной упряжке верблюд по кличке "Кузнечик". Этот уроженец Казахстана прошел весь путь от Сталинграда до Березины. Офицеры связи обычно высматривают в обозе Кузнечика и без расспросов находят движущийся день и ночь штаб.
   Мы посмеялись диковинному совету, как шутке, и поехали дальше.
   В этом огромном потоке стороннему человеку все могло показаться чужим, и сам он мог почувствовать себя затерянным среди тысяч не ведающих друг друга людей. Но сторонний человек с удивлением увидел бы, что все, кто движется вперед, обгоняя друг друга, отлично знакомы между собой.
   Вот пехотный лейтенант, ведущий боковой тропинкой взвод, помахал рукой сидящему на самоходной пушке юноше в шлеме и комбинезоне, и тот, улыбаясь, закивал, стал кричать что-то, не слышное в лязге гусениц. Вот обозный, в совершенно белой пилотке, с серыми от пыли бровями, ресницами, усами, кричит водителю тягача, такому же пыльному, перепачканному, и водитель, ничего не слыша, на всякий случай утвердительно кивает.
   А едущие в кузове полуторки два лейтенанта то и дело говорят, указывая на проходящие машины:
   - Вон майор из противотанкового полка на виллисе поехал... Аничка, не заглядывайся, свалишься... Гляди, вон Люда из роты связи! Ох, черт, как ее разнесло!.. Никитин, ты что, уже из госпиталя обратно в батальон?
   Три года люди воюют плечо к плечу, и в этих мимолетных встречах, в движущемся железном потоке выражается дружество, связь всех этих пыльных, худых, загоревших офицеров, сержантов, ефрейторов, бойцов, в белых от солнца и пыли гимнастерках, с медалями на выцветших, грязных ленточках, с красными и желтыми нашивками ранений.
   Мы въезжаем в лес. Сразу становится тихо, машина идет едва намеченной дорогой, в стороне от грейдера. Под широкой и прочной, точно отлитой, листвой огромных дубов, на мягкой траве, которая бывает особенно 100
   нежна и приятна в старых дубовых рощах, стоят три миловидные женщины. Тени резной листвы и светлые пятна солнца ложатся на их плечи и головы. Как прекрасен этот летний тихий час, и как горько плачут женщины, едва случайным вопросом водителя: "Какая, гражданочки, жизнь?" - затронута была их великая печаль.
   Почти в каждой белорусской деревне слыхали мы о беде, постигшей многие тысячи матерей.
   Недели за две до начала боев немцы стали забирать в селах детей от восьми до двенадцати лет. Они говорили, что хотят учить их. Но всем скоро стало известно, что детей держат в лагерях за проволокой. Матери шли к ним за десятки верст.
   - Матки млеют, дети кричат, на колючке виснут, - рассказывала женщина.
   Потом дети вдруг исчезли. Где они, что с ними? Убиты, угнаны в рабство, или, как рассказывают, их держат возле госпиталей для германских офицеров, переливают их кровь раненым немцам?
   Чем можно утешить неутешное горе?
   А еще через несколько сот метров пути мы увидели, как две быстрые тени мелькнули меж деревьев: две девушки, собиравшие землянику, бросились бежать.
   - Эй, не бойсь, - крикнул водитель, - это не немцы, свои!
   И девушки вышли из овражка, смеялись, закрывая рот платками, и смотрели, как проезжает наша машина, протягивали нам плетеные квадратные корзинки, полные земляники. Вот мы вновь въезжаем на главную дорогу, в пыль и в грохот. И первое, что мы видим, это запряженного в телегу верблюда, коричневого, почти голого, потерявшего всю свою шерсть. Это и есть знаменитый Кузнечик. Навстречу ведут толпу пленных немцев. Верблюд поворачивает к ним свою некрасивую голову с брезгливо отвисшей губой - его, видимо, привлекает непривычный цвет одежды, может быть, он чувствует чужой запах. Ездовой деловито кричит конвоирам: "Давай сюда немцев, их сейчас Кузнечик съест!" И мы тут же узнаем биографию Кузнечика: при обстрелах он прячется в снарядные и бомбовые воронки, ему полагается уже три нашивки за ранение и медаль "За оборону Сталинграда". А ездовому командир артиллерийского полка Капраманян обещал награду, если он доведет Кузнечика до Берлина. "Вся грудь в орденах у тебя будет", - серьезно, улыбаясь одними лишь глазами, сказал командир полка. По указанной Кузнечиком дороге мы приехали в дивизию.
   II
   Многих старых знакомых не нашел я в гуртьевской дивизии, многих из тех, кого знал лично и надолго запомнил по коротким встречам, и тех, о чьих великих подвигах слышал. Нет и самого Гуртьева, павшего при взятии Орла: в момент разрыва снаряда на наблюдательном пункте он телом своим закрыл командующего Горбатова. Фуражка Горбатова была забрызгана кровью генерала-солдата. Но по-прежнему неутомимо работает в дивизии гвардии полковник Свирин, артиллерист Фугенфиров, сапер Рыбкин. И часто проходят мимо тебя то офицер, то сержант, то ефрейтор с зеленой ленточкой сталинградской медали.
   А на место ушедших пришли молодые, новые, и неукротимый дух павших живет в них. Здесь принято передавать оружие сталинградцев молодым героям. Пистолет Гуртьева отдан его сыну, лейтенанту; пистолет удальца-сапера Брысина носит его друг Дудников. И среди молодых саперов уже славится бесстрашный умница Черноротов.