Страница:
После нескольких настойчивых приглашений молодые Парикмахеры выехали в начале августа на Тенинбаумовскую дачу.
К этому времени, видимо, под воздействием ультрафиолетовых лучей у Шеллы преждевременно начал набухать живот, и по совету мамы: «Нажимай на свежую фрукту — в ней есть кальций», Шелла к радости обеих заинтересованных сторон «сидела» на персиках, абрикосах и черной смородине.
Что бы пи говорили, а Ося ей нравился. Ее веселили его многочисленные анекдоты, розыгрыши и шутки, а историю об уцененных яйцах она слышала раз десять, всякий раз выдавливая сквозь смех: «И он поверил?»
— Ну да, я ему говорю, яйца потому и дешевые, что они уцененные — без желтка. Быстро пойди и обменяй.
— И он начал их поочередно бить? — хохотала она, представляя себе изумление покупателя.
Шелла даже не обиделась неожиданному его предложению: «Может, трахнемся?» — ответив шутя: «Только с позволения Парикмахера», — так как несмотря на то, что и душой и телом она была преданной женой, ей, как и всякой женщине, правился легкий флирт и возбуждаемое ею чувство.
Ее, правда, поразил происшедший в конце августа разговор братьев:
— Этот негодяй, — речь шла о соседе по даче, — не спросив моего согласия, присоединился к нашей трубе. Тогда я взял человека, раскрутил тройник, кинул в его трубу гайку и закрутил обратно. Бараб бегает туда-сюда, ничего не может понять. Трубы целы, прокладки, кран тоже — у меня вода есть, а у него нет. Только сейчас он догадался открутить тройник и нашел гайку. «Как она сюда попала?» — удивленно спрашивает он меня, а я недоуменно: «Видимо, засосало».
— Я не понимаю, чего ты добился, — возразил Изя, — через три месяца, но вода все-таки у него появилась. Не лучше ли было бы сразу по-мужски ему напхать, когда ты увидел, что он к тебе подключился.
— Но это же Бараб-Тарле!
— Ну и что, хоть папа римский.
— Как, ну и что? Он же завотделом! Лауреат Государственной премии!
— Извини меня, но ты поц! Что, легче мелко напакостить и от удовольствия потирать в тиши спальни руки, чем ответить один раз, но по-мужски?!
Братья разругались, и Шелла, выслушав доводы мужа, согласилась: не по-мужски как-то…
Конфликт, наверно, можно было бы уладить, но в ближайший выходной Парикмахеры вернулись на Маразлиевскую, и затем произошло событие, только разогревшее тлеющие угли.
Тенинбаум купил себе новый паспорт, став неожиданно для всех русским по фамилии Баумов.
Отбросив первую часть фамилии и добавив «ов» ко второй, он начал успешно продвигаться по службе, на что Изя, встретив его как-то на улице, зло пошутил:
— Ты себя недостаточно обрезал — надо было стать Умовым.
— А чего бы тебе, братец, не сделать то же самое, — нашелся Ося. — Херов, — похлопал он его по плечу, — по-моему, звучит лучше, чем Парикмахер.
Только, умоляю вас, не надо хвататься за сердце и глотать валидол. Ничего страшного не произошло, если стало на одного русского больше и на одного еврея меньше. Первые ничего не приобрели, а вторые не потеряли. Так из-за чего же весь сыр-бор?
История любви, по-моему, не очень удалась. Прямо как и известных стихах: «Оптимистически начало — пессимистически конец».
Но я ведь не виноват, в руках моих только фотокамера — бац, и как в жизни: из одно глаза слеза, из другого — смех.
Хотите, я могу вам рассказать что-нибудь повеселее. Историю любви проститутки и… ладно, я вижу, от любви вы уже устали.
Тогда футбол. Он никого не оставит равнодушным.
Но когда я был молод, когда сердце мое еще только вздрагивало от полуторачасового гула, волнами накатывавшегося на Маразлиевскую итаинством своим влекущего к стадиону, когда за пятнадцать минут до конца игры открывали ворота и мы вбегали на стадион, дабы прикоснуться к волшебству, этот гул издававшему, когда перед следующей игрой вереницей выстаивали перед воротами: «Дяденька, возьмите меня с собой», потом, крепко держась за протянутую руку, счастливо шагали до проходной, где сверхбдительные физиономисты-билетерши четко отсекали новоявленных родственников, не оставляя другого выхода: спружиненное выжидание ягуара, и как только расслабится страж порядка — бросок через пиками ощетинившийся забор; вот тогда — футбол!!!
Господи! Я никогда не прощу им тот проигранный липецкому «Металлургу» матч.
Открытие сезона. Мы и дебютанты — какой-то Липецк, которого и на карте футбольной нет. Где этот Липецк? Где?! Мы их сожрем с потрохами и даже не будем запивать. Боже! Что они сделали со мной?! Как?! Как они могли проиграть?! 0:1. Кому?! Липецку… Кому?! На своем поле! Первый матч сезона.
О— о! Они медленно пыот мою кровь, они специально, да-да, специально проиграли этот вонючий матч, чтобы по капле цедить мою кровь. Господи, за что ты обрек меня любить эту команду?
Молчаливая многотысячная толпа медленно рассасывается по примыкающим к парку улицам, втягиваясь в грустный, как после похорон, город.
Я иду домой и глотаю слезы.
Жора. У нас есть Жора, который возьмет любой мяч, который Яшину и не снился. Только надо ему бить в угол. В самый дальний от него угол. В девятку. Под перекладину. Все, кто не знает, так и делают. И Жора оставляет их с носом.
Только ради Бога, заклинаю вас, ради Бога, не бейте ему метров с сорока, несильно и между ногами. Когда нужно просто стать на колено и аккуратно взять в руки катящийся к тебе мяч — Жора не может. Он профессор и такие мячи не принимает. Только между ногами. Это же надо?! В самой важной, решающей игре сезона — с «мобутовцами».
Конечно, все для нас уже кончено. И плакала по нам высшая лига, и я вместе с ней.
Конечно, оно так и было б, если бы Бог не сжалился надо мной и не послал нам Колдака.
Как он поймал этот мяч! При счете 1:1 защитник «Труда» поверху посылает мяч своему вратарю, и Толик мягко ловит высоко летящий мяч, аккуратно так его опускает на землю, не торопясь делает два шага вдоль линии штрафной и… щечкой — получите!
Если бы не сердце, я клянусь вам, если бы у него не схватило сердце, он попал бы в сборную Союза, а вместе с Лобаном это была бы такая команда, которая бы всей хваленой Москве сделала вырванные годы.
— Лобан!
— Балерина! Майя Плисецкая!
Может, кого-то эта кличка обижала, мне — нравилась. То, что делал Лобан, это было море удовольствия. Это был танец маленьких лебедей, нет-нет, танец кобры, когда защитники, заворожено повторяя искусные колебания его корпуса, рассыпались в разные стороны, а он, колдун, виртуоз, чародей, с приклеенным к его ноге мячом, играючи входил в штрафную.
Лобан был мужик. Он забил десять голов за сезон, но он не вышел на поле делать золото Киеву, из которого его «попросили», в тот последний, решающий для «Динамо» матч: «Черноморец» — «Торпедо».
Какой красавец забил нам Стрельцов на пятнадцатой минуте! Принял мяч на грудь и, не дав опуститься, мощно — под перекладину.
А гол Ленева на сороковой?! В девятку, с сорока метров.
Но между этими двумя перечеркнувшими надежды
«Динамо» ударами стрельнул Канева, и Кавазашвили с испугу уронил мяч на ногу набежавшему Саку…
Нет, я не возражаю, чтобы они проигрывали, спорт есть спорт.
Но пусть они не пьют стаканами мою кровь!
Вы помните матч с московским «Динамо»?
При счете 2:3 (до этого Гусаров трижды играючи, головой забрасывал нам мячи) на последней минуте, когда только сердце надеялось, отказываясь подчиниться разуму, штрафной в сторону «Динамо», и две ракеты, стремительно летящие друг к другу, Москаленко — Ракитский…
Получите!!!
Я был счастлив. Но эта игра стоила мне все мои шестьдесят килограммов.
Нет, нужно быть идиотом, безумным идиотом, чтобы любить эту команду.
И в этом мое несчастье.
Лучше сразу застрелиться, чем идти на стадион и смотреть, как они неторопливо полтора часа будут над тобой издеваться.
Поэтому в день игры я давно уже включаю телевизор, слушаю новости и жду сиюминутного приговора: единожды услышанное легче девяностоминутных терзаний.
И единственное, чего я не могу до сих пор понять, как это итальянцы с их чисто одесскими страстями переполняют еще трибуны стадионов, и количество их. невзирая на футбольные инсульты и инфаркты, все увеличивается и увеличивается…
А может, все наоборот? И мы больше итальянцы, чем они? Глядя на пустые трибуны, я все более утверждаюсь в этом…
Хотя, покидая стадион, понимаю, что это оптический обман…
Упавшие на Изину голову романтично доставленные на теплоходе в Одессу алжирцы, тайно от враждебной Франции размещенные в тиши Александровского парка, хоть и были героями освободительной войны, к Изиному удивлению, на инвалидов никак не смахивали.
Сплошь молодые и чернявые, с жульническими усами и коварным для женского уха французским языком, «арабские жеребцы» — так свирепо заклеймил их через пару недель бдительный Парикмахер, — представляли серьезную опасность для женской половины легкомысленного города.
— Ты никуда не пойдешь! — твердо произнес он, для верности хлопнув кулаком, но столу.
— Я не могу не идти. У нас концерт! — неожиданно возразила дотоле послушная половина.
— На прошлой неделе уже был концерт — хватит:
— Я что, его сама придумала? Наш завод шефствует над госпиталем — ты разве этого не знаешь?
— Плевать мне па твой завод! Что, кроме тебя там больше никого нет?!
— Изенька, — ласково пытается утихомирить его супруга, — я же танцую танцы народов мира. Если я не приду, то у Нюмы не будет партнерши на чардаш и я сорву концерт. Ты же сам был секретарем комсомольской организации, — миролюбиво кладет она на весы семейного конфликта полновесный довод.
— Ну и что с этого? — слабо возражает экс-вождь механического цеха. — У тебя же ребенок…
Что было вечером, я вам лучше не буду рассказывать. Шелла пришла домой с цветами.
— Вон! — в бешенстве заорал Изя, вырвав из рук букет и бросив его па пол. — Я ухожу к маме!
— Изенька, — ласково пыталась успокоить его теща.
— Вон! — топтал он ногами ненавистный букет. — Вон!
— Мне же дали его, как артистке, — плача оправдывалась Шелла.
— Или я, или они! Я знать ничего не хочу! Собирай вещи! Я сейчас же ухожу к маме.
Слезы, крики, ой-вэй… В этот вечер от первого до четвертого этажа в доме было что послушать, но главное — ребенок не остался без отца.
Две ночи Изя спал на полу в тещиной комнате, а на третий день спешно вызванная Изина мама, сперва дав ему хорошенько прикурить, лихо начала миротворческий процесс:
— Если ты думаешь, что у меня есть для тебя койка, то ты глубоко ошибаешься! Хорошенькое дело вздумал — уходить от семьи! Отелло! Чтобы ты сегодня же спал с женой и не позорил меня перед Славой!
Не буду утверждать, с этого ли момента начался арабо-еврейский конфликт, но доподлинно известно, что с того концерта прекратилась Шеллина связь с народно-освободительным движением Северной Африки, а Изя по совету многоопытной мамы усердно стал разучивать с женой чардаш.
Успехи его на новом поприще были так «велики», что Шелла, с улыбкой наблюдая старательные мучения мужа, подтрунивая, время от времени подпускала ему шпильки: «Ревнивец ты мой, зачем тебе становиться китайским мандарином? Или я выходила замуж за артиста ансамбля Моисеева? Хватит мучиться — я люблю тебя таким, как ты есть». На что Изя, еще с большим упорством переставляя ноги, нехотя отмахивался: «Да будет тебе… Если можно научить слона в цирке, то я с этим тоже как-нибудь справлюсь. Я хочу с тобой танцевать — и точка».
Неизвестно, сколько продолжались бы ежедневные мучения четы Парикмахеров, если бы в душную июльскую ночь первый двор не взорвался новым скандалом.
Понять что-либо среди женского крика: «Скотина! Почему ты пошел без меня?!» — было очень сложно, но наутро Славе Львовне уже донесли, что после концерта Магомаева в Зеленом театре Вовка, хорошо знавший "неаполитанского'' премьера, бросив в театре жену, остался где-то с ним за полночь и, придя домой, получил на полную катушку сцену ревности: «Почему ты не взял меня с собой?! Ты меня стесняешься?! Или боишься, что я прямо там пойду с ним спать?!»
История эта настолько развеселила двор, что заслонила недавний алжирский конфликт и позволила Изе со справедливой усмешкой: «Женщины не менее ревнивы» бросить опостылевшие обоим супругам танцевальные уроки.
— Этя! Этинька!
Я берусь описать вам цвет мандарина или вкус банана, что одинаково в диковинку для нашего двора, но как, вспомнив уроки нотной грамоты, изобразить музыку еврейской интонации, ушедшей вместе со скумбрией в нейтральные Воды, — ума не приложу.
Откройте на всякий случай широко рот и на все гласные положите двойной слой масла — может, получится.
— Этя! Этинька:
Двадцать распахнутых окоп откликнулись на расценку первыми зрителями.
— Этинька! Кинь мне мои зубы! Я их забыла у тебя на столе!
— Как же я их кину?
— Заверни в бумажку и кинь!
Я с восторгом представляю планирующие кругами челюсти, одну из которых ветер доставит на мои подоконник.
Однажды, обнаружив на нем роскошный лифчик на пять пуговиц, — специалисты знают, что это такое! — я с удовольствием прошелся по всем четырем этажам с одинаково идиотским вопросом: «Простите, это не ваш лифчик? Ветром занесло?»
— Нет, не мой, — с грустью отвечал папа Гронзун.
— Не-а, — с сожалением звучал голос мадам Симэс.
— Щас спрошу, — охотно отвечали на третьем, беря лиф на примерку, п после опроса реальных претенденток огорченно возвращали:
— Позвони и пятнадцатую. Может, это их добро.
Я подарил трофей Шурке Богданову (как вам нравится еврей с такой редкой фамилией?), после чего он со мной долго не разговаривал. Дина Петровна, испугавшись диких наклонностей сына, чуть не выгнала его из дому. Шурка клялся, что лиф не его, приводил меня в свидетели, я тоже клялся, но это уже другая история, а начали мы с амфитеатра.
Так вот, какой бы совершенной акустикой он ни обладал, чутко откликаясь на арию: «Этинька, кинь мне мои зубы», но когда в первой парадной шел обыск, двор спал.
Зато на другой день доподлинно стало известно — взяли Беллочкиного деда. Беллочка была красавицей, из тех, о которых говорят: «Мулэтом» (объедение — для непонятливых), а дед ее, впрочем, я его и не запомнил, работал где-то в торговле. Конечно, он не торговал зельтерской водой, как Сеня, которого утром нашли с ножом в его будочке на углу Кирова и Свердлова, а был птицей покрупнее, но он ТОРГОВАЛ. Впрочем, может, он и не торговал (так за него решил двор), потому что Абрам Семенович, раскрыв в то утро «Известия» и прочитав очередную статью о махинаторах и валютчиках, державших подпольные цеха и артели, пустил ее по соседям, возмущенно приговаривая:
— Ну как вам это нравится? Сплошь НАШИ люди! Вот паразиты!
Как я понимаю, слово «паразиты» относилось к НАШИМ людям, которых за хищения в особо крупных размерах самый справедливый суд в мире приговаривал к высшей мере. К этому приговору для верности Слава Львовна добавила свой:
— Так им и надо! Абрам работает, как лошадь, а что он кроме «Черноморца» в этой жизни видел?
— Хорошо, но зачем расстреливать? — недоумевая переспросил ее Председатель Конституционного суда.
— Как зачем?! Чтобы другим повадно не было! Они же позорят нас!
Беллочкиного деда расстрелять не успели. Он повесился в своей камере на третьи после ареста сутки, и весь двор (спасибо позднему барокко) слышал рыдания его дочери.
Через некоторое время «Известия» опубликовали письмо Бертрана Рассела Хрущеву о том, что в расстрельных процессах фигурирует очень много еврейских фамилий и не проявление, ли это возрождающегося антисемитизма, на что рядом в ответном письме Никита Сергеевич всех успокоил: стреляют не только в евреев. Но с этого момента расстрелы за экономические преступления поутихли, и Беллочкин дед, по-видимому, был последней жертвой экономического террора.
Мишка же ничем особенным не выделялся: гак же, как и все, тайно покуривал и подвале «бычки», играл на лестничных клетках в карты, и если и рос дворовым хулиганом, то не самым главным, то есть не настолько главным, чтобы быть настоящим немцем.
Но именно от него в день, когда весь советский народ возбужденно славил Юрия Гагарина, а Шая-патриот даже распил по этому поводу бутылку водки с Абрамом Борисовичем, мы узнали страшную тайну: девочка, переехавшая недавно в первый двор и носящая вполне приличную славянскую фамилию, — скрытая немка.
Вот это уже был номер!
Однако если вы думаете, что в нашем дворе можно было что-то утаить, то глубоко заблуждаетесь. Ни один чекист так не влезет в душу, как это сделает Валька Косая Блямба пли Шура Починеная. Так что уже через полгода весь двор знал но большому секрету передаваемую историю любви бывшей остарбайтер и пленного немца.
Не знаю, насколько верно эта история дошла до меня (я могу предположить, что некоторые детали опущены или неточны), но то, что Люда — немка, было абсолютно точно, ибо не будет же вздрагивать нормальный советский человек на каверзно произнесенное в лицо: «Шпрехен зи дойч?» или «Хенде хох!»
Итак, со слов Косой Блямбы, девочкину мать звали Надей и она была чистокровной, или я даже сказал бы стопроцентной — если кто-то высчитывал, украинкой из старинного города Гайсина.
В сорок втором ее вывезли на работу в Германию, где она и выучила немецкий язык. Это обстоятельство, а еще — удивительно доброжелательное отношение к ней новых хозяев, в отличие от героев-освободителей, тотчас же потребовавших за подвиги снои по освобождению большой любви на полтора часа, и послужило причиной того, что, возвратясь на Украину и попав по оргнабору па шахты Донбасса, она легко приняла ухаживания девятнадцатилетнего пленного немецкого солдата Губерта Келлера.
Никто пленных не охранял, — куда они денутся? И так как барак их до неприличия близко соприкасался с бараком вольнонаемных — и произошло то, что впоследствии названо было Людой.
Однако Губерт так т не узнал о конечных результатах проделанной им на чужбине работы: пока Надя лежала в больнице, пленных куда-то срочно перевезли, а Надя, дабы избежать неприятных объяснений, не очень афишировала свою антисоветскую связь. По когда состоялся XXII съезд КПСС и начались массовые реабилитации, у нее появилась надежда разыскать Губерта через посольство ГДР в Москве.
Все это выведавшая Валька Косая, получившая за подвиги свои кличку «суперагент», чувствовала себя героем дня, пока вдруг не стала жертвой оголтелого маньяка. Покушение на ее девичью честь совершил не кто иной, как Петя Учитель. Хотя на самом деле, как клялся Петя, «все было совсем не так».
— Я сижу вечером в дворовом туалете, а света как всегда нету. Тут заходит Валька. Ей по-видимому лень было пройти к очку, так она снимаем штаны и садится прямо перед моим носом. Так я осторожно взял ее за ляжки чтобы слегка подвинуть. Л она, дура, выскочила с криком: «Насилуют!»
— Он же нагло врет! Каждый вечер, когда я иду в туалет, Учитель уже там. Что, это случайно? Или я не знаю, чего он там сидит?!
Тут я должен нам сказать, что дворовый туалет, расположенный в глубине третьего двора, был особой достопримечательностью нашего дома, потому что незнакомец, входивший во двор, не спрашивал сперва: «Где живет Учитель?» — твердо, по-видимому, зная, что у него туалета нет, а напротив: «Где в вашем дворе туалет?» — и получив точную паводку, стремглав бежал обозревать достопримечательность.
Со временем я повесил бы там мемориальную доску: «Здесь были…» — потому что и милиционер, и школьная учительница, и прокурор, нет, прокурор жил в полноценной квартире — его мы исключаем, продолжаем: рабочий, врач — все были там, оставив свой неизгладимый след.
Возвращаясь к нашему скандалу, констатирую: до Конституционного суда ввиду отсутствия его Председателя дело не дошло, но самое интересное, что через год по двору поползли упорные слухи, что Петька, разглядев нечто сокровенное в Валькином заду, сделал ей предложение.
Эти слухи были весьма достоверны, потому что крики Петькиной бабушки: «Ты что, идиёт! Если ты вздумаешь жениться на этой проститутке, ноги моей на свадьбе не будет!» — достигали любых, даже самых глухих ушей.
Петька пытался, видимо, возражать, но после коротких пауз вновь гремела тяжелая артиллерия: «Идиёт! Ты один на всю Одессу, кто еще не спал с ней!»
Заняв круговую оборону, Петя стоял на своем, и даже последний аргумент: угроза лишить его наследства, так же, как и последующий: «Я не позволю тебе прийти на мои похороны!» — не могли поколебать решимости его овладеть сердцем прекрасной Блямбы.
Но вдруг на пути его бронепоезда появился неотразимый иностранец.
Звали его Нгуен Ван Тхань. Иностранец был выпускником водного института и большим другом Советского Союза. Одно из этих обстоятельств, а может быть, и все сразу окончательно решили Валькину судьбу, а Петя, получив в ответ: «Ну и спи со своей полоумной бабкой!» уехал с горя на комсомольскую стройку.
Если вы меня спросите: «Что такое комсомольская стройка?» — я вам не отвечу. Я этого просто не знаю. Хотите, я вам расскажу про пионерский трамвай? Это почти одно и то же.
Весь 1961 год, начиная с 12 апреля, двор находился в лихорадочном возбуждении. Началась долгожданная героическая эпоха, и каждый, испытывая гордость за свою принадлежность к Великой стране, умиленно следил за динамичной хроникой героических будней: «Гагарин и Хрущев. Хрущев и Фидель. Фидель и Терешкова. Терешкова и Хрущев — ура!»
Все не в счет: и в подвале живущие Зозули, и перенасыщенные коммуналки, отсутствие воды, туалета, черт с ним, с туалетом, — утром можно вылить ведро в канализацию — когда МЫ (о, это великое советское МЫ, позволяющее чувствовать себя сопричастным всему — победе «Черноморца», революции на Кубе, судьбам Манолиса Глезоса и Патриса Лумумбы), МЫ, нищие, затравленно-дисциплинированные, только-только отстроившие руины, прорубили окно в сердце клятой Америки: «Куба — любовь моя, остров зари багровой…»; и вихрем в космос, выкуси Америка, он сказал: «Поехали!» — и до хрипоты в горле, до одури в глазах: «Ура-а!!.»
Но если быть хронологически точным, то в споре, что было раньше: курица пли яйцо, вначале было 12 апреля, а потом сентябрь шестьдесят первого, когда Парикмахера чуть не хватил удар: Евтушенко, «Бабий Яр», в «Литературке»…
— Шелла, ты только послушай, — восторженно вопил он:
Ну а когда грянул октябрь и Хрущев выступил со своим докладом на съезде — изумление, растерянность, восхищение, все слилось в одном слове «надежда»: «прощайте, годы безвременщины» и «бездны унижений».
А затем еще один доклад — от одного потрясения к другому.
Через 20 лет коммунизм! Господи! Какое великое счастье жить в этой стране. Только бы дожить до восьмидесятого, когда будет полное изобилие, можно будет, бесплатно ездить в трамвае:
— Читай, Шелла, там так написано: иметь квартиру, телефон…
И чудесный лозунг «От каждого по способностям — каждому по потребностям» просто не мог не нравиться. Не имея особых к чему-либо способностей и закрываясь стандартным: «Я больше не могу», отовариваться сполна, по потребностям — какой дурак, если он не чересчур умный, не захочет при коммунизме жить.
Я хочу! Я очень хочу жить при коммунизме. И Изя Гейлер, и Валька Косая, и Петя Учитель, и Мишка Майер, и Изя Парикмахер, и Зозули — все хотят там жить. Только бы прожить еще двадцать лет без войны!
Изя Парикмахер подал заявление о приеме в партию. Его не приняли, и он не обиделся. В душе он считал себя коммунистом.
Шая— патриот его успокаивал: «Не волнуйся, тебя еще примут!»
Он послал уже две поздравительные телеграммы съезду и сейчас помогал Юрию Алексеевичу Дубовцеву писать письмо в ЦК. После нескольких вариантов они выбрали наиболее краткий и убедительный.
«Дорогой Никита Сергеевич! Я, Дубовцев Юрий Алексеевич, был мобилизован а армию 14 июля 1941 года. В составе 25-й Чапаевской дивизии участник героической обороны Одессы и Севастополя. В июле 1942 года после окончании героической обороны Крыма вместе с большой группой бойцов Красной Армии я попал в плен к немцам. В плен я попал раненым, без патронов и ничем себя не посрамил. В феврале сорок пятого я пыл освобожден американцами и несмотря на проверки в „Смерше“ 5 лет провел в заключении. Несмотря на свое боевое прошлое участником войны я не считаюсь. Прошу Вас дорогой Никита Сергеевич, в свете решении исторического съезда рассмотреть мое заявление, и чтобы мне не было стыдно перед моими детьми, а также сослуживцами 9 мая, считать меня участником войны и выдать положенную мне медаль ''За победу над Германией».
К этому времени, видимо, под воздействием ультрафиолетовых лучей у Шеллы преждевременно начал набухать живот, и по совету мамы: «Нажимай на свежую фрукту — в ней есть кальций», Шелла к радости обеих заинтересованных сторон «сидела» на персиках, абрикосах и черной смородине.
Что бы пи говорили, а Ося ей нравился. Ее веселили его многочисленные анекдоты, розыгрыши и шутки, а историю об уцененных яйцах она слышала раз десять, всякий раз выдавливая сквозь смех: «И он поверил?»
— Ну да, я ему говорю, яйца потому и дешевые, что они уцененные — без желтка. Быстро пойди и обменяй.
— И он начал их поочередно бить? — хохотала она, представляя себе изумление покупателя.
Шелла даже не обиделась неожиданному его предложению: «Может, трахнемся?» — ответив шутя: «Только с позволения Парикмахера», — так как несмотря на то, что и душой и телом она была преданной женой, ей, как и всякой женщине, правился легкий флирт и возбуждаемое ею чувство.
Ее, правда, поразил происшедший в конце августа разговор братьев:
— Этот негодяй, — речь шла о соседе по даче, — не спросив моего согласия, присоединился к нашей трубе. Тогда я взял человека, раскрутил тройник, кинул в его трубу гайку и закрутил обратно. Бараб бегает туда-сюда, ничего не может понять. Трубы целы, прокладки, кран тоже — у меня вода есть, а у него нет. Только сейчас он догадался открутить тройник и нашел гайку. «Как она сюда попала?» — удивленно спрашивает он меня, а я недоуменно: «Видимо, засосало».
— Я не понимаю, чего ты добился, — возразил Изя, — через три месяца, но вода все-таки у него появилась. Не лучше ли было бы сразу по-мужски ему напхать, когда ты увидел, что он к тебе подключился.
— Но это же Бараб-Тарле!
— Ну и что, хоть папа римский.
— Как, ну и что? Он же завотделом! Лауреат Государственной премии!
— Извини меня, но ты поц! Что, легче мелко напакостить и от удовольствия потирать в тиши спальни руки, чем ответить один раз, но по-мужски?!
Братья разругались, и Шелла, выслушав доводы мужа, согласилась: не по-мужски как-то…
Конфликт, наверно, можно было бы уладить, но в ближайший выходной Парикмахеры вернулись на Маразлиевскую, и затем произошло событие, только разогревшее тлеющие угли.
Тенинбаум купил себе новый паспорт, став неожиданно для всех русским по фамилии Баумов.
Отбросив первую часть фамилии и добавив «ов» ко второй, он начал успешно продвигаться по службе, на что Изя, встретив его как-то на улице, зло пошутил:
— Ты себя недостаточно обрезал — надо было стать Умовым.
— А чего бы тебе, братец, не сделать то же самое, — нашелся Ося. — Херов, — похлопал он его по плечу, — по-моему, звучит лучше, чем Парикмахер.
Только, умоляю вас, не надо хвататься за сердце и глотать валидол. Ничего страшного не произошло, если стало на одного русского больше и на одного еврея меньше. Первые ничего не приобрели, а вторые не потеряли. Так из-за чего же весь сыр-бор?
История любви, по-моему, не очень удалась. Прямо как и известных стихах: «Оптимистически начало — пессимистически конец».
Но я ведь не виноват, в руках моих только фотокамера — бац, и как в жизни: из одно глаза слеза, из другого — смех.
Хотите, я могу вам рассказать что-нибудь повеселее. Историю любви проститутки и… ладно, я вижу, от любви вы уже устали.
Тогда футбол. Он никого не оставит равнодушным.
* * *
Я не хожу на футбол. Я уже давно не хожу на футбол, потому что это невыносимо для моего сердца — ходить на этот футбол. На что угодно, только не на «Черноморец».Но когда я был молод, когда сердце мое еще только вздрагивало от полуторачасового гула, волнами накатывавшегося на Маразлиевскую итаинством своим влекущего к стадиону, когда за пятнадцать минут до конца игры открывали ворота и мы вбегали на стадион, дабы прикоснуться к волшебству, этот гул издававшему, когда перед следующей игрой вереницей выстаивали перед воротами: «Дяденька, возьмите меня с собой», потом, крепко держась за протянутую руку, счастливо шагали до проходной, где сверхбдительные физиономисты-билетерши четко отсекали новоявленных родственников, не оставляя другого выхода: спружиненное выжидание ягуара, и как только расслабится страж порядка — бросок через пиками ощетинившийся забор; вот тогда — футбол!!!
Господи! Я никогда не прощу им тот проигранный липецкому «Металлургу» матч.
Открытие сезона. Мы и дебютанты — какой-то Липецк, которого и на карте футбольной нет. Где этот Липецк? Где?! Мы их сожрем с потрохами и даже не будем запивать. Боже! Что они сделали со мной?! Как?! Как они могли проиграть?! 0:1. Кому?! Липецку… Кому?! На своем поле! Первый матч сезона.
О— о! Они медленно пыот мою кровь, они специально, да-да, специально проиграли этот вонючий матч, чтобы по капле цедить мою кровь. Господи, за что ты обрек меня любить эту команду?
Молчаливая многотысячная толпа медленно рассасывается по примыкающим к парку улицам, втягиваясь в грустный, как после похорон, город.
Я иду домой и глотаю слезы.
Жора. У нас есть Жора, который возьмет любой мяч, который Яшину и не снился. Только надо ему бить в угол. В самый дальний от него угол. В девятку. Под перекладину. Все, кто не знает, так и делают. И Жора оставляет их с носом.
Только ради Бога, заклинаю вас, ради Бога, не бейте ему метров с сорока, несильно и между ногами. Когда нужно просто стать на колено и аккуратно взять в руки катящийся к тебе мяч — Жора не может. Он профессор и такие мячи не принимает. Только между ногами. Это же надо?! В самой важной, решающей игре сезона — с «мобутовцами».
Конечно, все для нас уже кончено. И плакала по нам высшая лига, и я вместе с ней.
Конечно, оно так и было б, если бы Бог не сжалился надо мной и не послал нам Колдака.
Как он поймал этот мяч! При счете 1:1 защитник «Труда» поверху посылает мяч своему вратарю, и Толик мягко ловит высоко летящий мяч, аккуратно так его опускает на землю, не торопясь делает два шага вдоль линии штрафной и… щечкой — получите!
Если бы не сердце, я клянусь вам, если бы у него не схватило сердце, он попал бы в сборную Союза, а вместе с Лобаном это была бы такая команда, которая бы всей хваленой Москве сделала вырванные годы.
— Лобан!
— Балерина! Майя Плисецкая!
Может, кого-то эта кличка обижала, мне — нравилась. То, что делал Лобан, это было море удовольствия. Это был танец маленьких лебедей, нет-нет, танец кобры, когда защитники, заворожено повторяя искусные колебания его корпуса, рассыпались в разные стороны, а он, колдун, виртуоз, чародей, с приклеенным к его ноге мячом, играючи входил в штрафную.
Лобан был мужик. Он забил десять голов за сезон, но он не вышел на поле делать золото Киеву, из которого его «попросили», в тот последний, решающий для «Динамо» матч: «Черноморец» — «Торпедо».
Какой красавец забил нам Стрельцов на пятнадцатой минуте! Принял мяч на грудь и, не дав опуститься, мощно — под перекладину.
А гол Ленева на сороковой?! В девятку, с сорока метров.
Но между этими двумя перечеркнувшими надежды
«Динамо» ударами стрельнул Канева, и Кавазашвили с испугу уронил мяч на ногу набежавшему Саку…
Нет, я не возражаю, чтобы они проигрывали, спорт есть спорт.
Но пусть они не пьют стаканами мою кровь!
Вы помните матч с московским «Динамо»?
При счете 2:3 (до этого Гусаров трижды играючи, головой забрасывал нам мячи) на последней минуте, когда только сердце надеялось, отказываясь подчиниться разуму, штрафной в сторону «Динамо», и две ракеты, стремительно летящие друг к другу, Москаленко — Ракитский…
Получите!!!
Я был счастлив. Но эта игра стоила мне все мои шестьдесят килограммов.
Нет, нужно быть идиотом, безумным идиотом, чтобы любить эту команду.
И в этом мое несчастье.
Лучше сразу застрелиться, чем идти на стадион и смотреть, как они неторопливо полтора часа будут над тобой издеваться.
Поэтому в день игры я давно уже включаю телевизор, слушаю новости и жду сиюминутного приговора: единожды услышанное легче девяностоминутных терзаний.
И единственное, чего я не могу до сих пор понять, как это итальянцы с их чисто одесскими страстями переполняют еще трибуны стадионов, и количество их. невзирая на футбольные инсульты и инфаркты, все увеличивается и увеличивается…
А может, все наоборот? И мы больше итальянцы, чем они? Глядя на пустые трибуны, я все более утверждаюсь в этом…
Хотя, покидая стадион, понимаю, что это оптический обман…
* * *
В Шеллиной семье случился скандал. Сказать, что Изя был ревнивцем, пристально следящим за каждым шагом молодой жены, я не могу. Но если еврейская женщина больше двух раз бросает в доме ребенка и летит в госпиталь к раненым алжирцам, это уже слишком.Упавшие на Изину голову романтично доставленные на теплоходе в Одессу алжирцы, тайно от враждебной Франции размещенные в тиши Александровского парка, хоть и были героями освободительной войны, к Изиному удивлению, на инвалидов никак не смахивали.
Сплошь молодые и чернявые, с жульническими усами и коварным для женского уха французским языком, «арабские жеребцы» — так свирепо заклеймил их через пару недель бдительный Парикмахер, — представляли серьезную опасность для женской половины легкомысленного города.
— Ты никуда не пойдешь! — твердо произнес он, для верности хлопнув кулаком, но столу.
— Я не могу не идти. У нас концерт! — неожиданно возразила дотоле послушная половина.
— На прошлой неделе уже был концерт — хватит:
— Я что, его сама придумала? Наш завод шефствует над госпиталем — ты разве этого не знаешь?
— Плевать мне па твой завод! Что, кроме тебя там больше никого нет?!
— Изенька, — ласково пытается утихомирить его супруга, — я же танцую танцы народов мира. Если я не приду, то у Нюмы не будет партнерши на чардаш и я сорву концерт. Ты же сам был секретарем комсомольской организации, — миролюбиво кладет она на весы семейного конфликта полновесный довод.
— Ну и что с этого? — слабо возражает экс-вождь механического цеха. — У тебя же ребенок…
Что было вечером, я вам лучше не буду рассказывать. Шелла пришла домой с цветами.
— Вон! — в бешенстве заорал Изя, вырвав из рук букет и бросив его па пол. — Я ухожу к маме!
— Изенька, — ласково пыталась успокоить его теща.
— Вон! — топтал он ногами ненавистный букет. — Вон!
— Мне же дали его, как артистке, — плача оправдывалась Шелла.
— Или я, или они! Я знать ничего не хочу! Собирай вещи! Я сейчас же ухожу к маме.
Слезы, крики, ой-вэй… В этот вечер от первого до четвертого этажа в доме было что послушать, но главное — ребенок не остался без отца.
Две ночи Изя спал на полу в тещиной комнате, а на третий день спешно вызванная Изина мама, сперва дав ему хорошенько прикурить, лихо начала миротворческий процесс:
— Если ты думаешь, что у меня есть для тебя койка, то ты глубоко ошибаешься! Хорошенькое дело вздумал — уходить от семьи! Отелло! Чтобы ты сегодня же спал с женой и не позорил меня перед Славой!
Не буду утверждать, с этого ли момента начался арабо-еврейский конфликт, но доподлинно известно, что с того концерта прекратилась Шеллина связь с народно-освободительным движением Северной Африки, а Изя по совету многоопытной мамы усердно стал разучивать с женой чардаш.
Успехи его на новом поприще были так «велики», что Шелла, с улыбкой наблюдая старательные мучения мужа, подтрунивая, время от времени подпускала ему шпильки: «Ревнивец ты мой, зачем тебе становиться китайским мандарином? Или я выходила замуж за артиста ансамбля Моисеева? Хватит мучиться — я люблю тебя таким, как ты есть». На что Изя, еще с большим упорством переставляя ноги, нехотя отмахивался: «Да будет тебе… Если можно научить слона в цирке, то я с этим тоже как-нибудь справлюсь. Я хочу с тобой танцевать — и точка».
Неизвестно, сколько продолжались бы ежедневные мучения четы Парикмахеров, если бы в душную июльскую ночь первый двор не взорвался новым скандалом.
Понять что-либо среди женского крика: «Скотина! Почему ты пошел без меня?!» — было очень сложно, но наутро Славе Львовне уже донесли, что после концерта Магомаева в Зеленом театре Вовка, хорошо знавший "неаполитанского'' премьера, бросив в театре жену, остался где-то с ним за полночь и, придя домой, получил на полную катушку сцену ревности: «Почему ты не взял меня с собой?! Ты меня стесняешься?! Или боишься, что я прямо там пойду с ним спать?!»
История эта настолько развеселила двор, что заслонила недавний алжирский конфликт и позволила Изе со справедливой усмешкой: «Женщины не менее ревнивы» бросить опостылевшие обоим супругам танцевальные уроки.
* * *
Как и в каждом дворе, в нашем есть что послушать. Стараниями великих мастеров эпохи позднего барокко акустика сто столь совершенна, что любое невнятно произнесенное на его сцене слово одинаково хорошо слышно на всех этажах амфитеатра. Но когда на подмостки выходит маэстро, голос— которого ставился если не на италийских берегах, то где-то рядом, — вот тогда вы имеете «Ла Скала» и Большой театр вместе взятые, причем бесплатно.— Этя! Этинька!
Я берусь описать вам цвет мандарина или вкус банана, что одинаково в диковинку для нашего двора, но как, вспомнив уроки нотной грамоты, изобразить музыку еврейской интонации, ушедшей вместе со скумбрией в нейтральные Воды, — ума не приложу.
Откройте на всякий случай широко рот и на все гласные положите двойной слой масла — может, получится.
— Этя! Этинька:
Двадцать распахнутых окоп откликнулись на расценку первыми зрителями.
— Этинька! Кинь мне мои зубы! Я их забыла у тебя на столе!
— Как же я их кину?
— Заверни в бумажку и кинь!
Я с восторгом представляю планирующие кругами челюсти, одну из которых ветер доставит на мои подоконник.
Однажды, обнаружив на нем роскошный лифчик на пять пуговиц, — специалисты знают, что это такое! — я с удовольствием прошелся по всем четырем этажам с одинаково идиотским вопросом: «Простите, это не ваш лифчик? Ветром занесло?»
— Нет, не мой, — с грустью отвечал папа Гронзун.
— Не-а, — с сожалением звучал голос мадам Симэс.
— Щас спрошу, — охотно отвечали на третьем, беря лиф на примерку, п после опроса реальных претенденток огорченно возвращали:
— Позвони и пятнадцатую. Может, это их добро.
Я подарил трофей Шурке Богданову (как вам нравится еврей с такой редкой фамилией?), после чего он со мной долго не разговаривал. Дина Петровна, испугавшись диких наклонностей сына, чуть не выгнала его из дому. Шурка клялся, что лиф не его, приводил меня в свидетели, я тоже клялся, но это уже другая история, а начали мы с амфитеатра.
Так вот, какой бы совершенной акустикой он ни обладал, чутко откликаясь на арию: «Этинька, кинь мне мои зубы», но когда в первой парадной шел обыск, двор спал.
Зато на другой день доподлинно стало известно — взяли Беллочкиного деда. Беллочка была красавицей, из тех, о которых говорят: «Мулэтом» (объедение — для непонятливых), а дед ее, впрочем, я его и не запомнил, работал где-то в торговле. Конечно, он не торговал зельтерской водой, как Сеня, которого утром нашли с ножом в его будочке на углу Кирова и Свердлова, а был птицей покрупнее, но он ТОРГОВАЛ. Впрочем, может, он и не торговал (так за него решил двор), потому что Абрам Семенович, раскрыв в то утро «Известия» и прочитав очередную статью о махинаторах и валютчиках, державших подпольные цеха и артели, пустил ее по соседям, возмущенно приговаривая:
— Ну как вам это нравится? Сплошь НАШИ люди! Вот паразиты!
Как я понимаю, слово «паразиты» относилось к НАШИМ людям, которых за хищения в особо крупных размерах самый справедливый суд в мире приговаривал к высшей мере. К этому приговору для верности Слава Львовна добавила свой:
— Так им и надо! Абрам работает, как лошадь, а что он кроме «Черноморца» в этой жизни видел?
— Хорошо, но зачем расстреливать? — недоумевая переспросил ее Председатель Конституционного суда.
— Как зачем?! Чтобы другим повадно не было! Они же позорят нас!
Беллочкиного деда расстрелять не успели. Он повесился в своей камере на третьи после ареста сутки, и весь двор (спасибо позднему барокко) слышал рыдания его дочери.
Через некоторое время «Известия» опубликовали письмо Бертрана Рассела Хрущеву о том, что в расстрельных процессах фигурирует очень много еврейских фамилий и не проявление, ли это возрождающегося антисемитизма, на что рядом в ответном письме Никита Сергеевич всех успокоил: стреляют не только в евреев. Но с этого момента расстрелы за экономические преступления поутихли, и Беллочкин дед, по-видимому, был последней жертвой экономического террора.
* * *
То, что Изя Генлер — еврей, я догадывался. Но то, что Мишка Манер — немец, это было уже слишком. Все немцы, которых я видел до того, были или пленные, строящие дома по улице Чкалова, или киношно-истерично-крикливые, кроме ненависти и презрения никаких иных чувств не вызывающие.Мишка же ничем особенным не выделялся: гак же, как и все, тайно покуривал и подвале «бычки», играл на лестничных клетках в карты, и если и рос дворовым хулиганом, то не самым главным, то есть не настолько главным, чтобы быть настоящим немцем.
Но именно от него в день, когда весь советский народ возбужденно славил Юрия Гагарина, а Шая-патриот даже распил по этому поводу бутылку водки с Абрамом Борисовичем, мы узнали страшную тайну: девочка, переехавшая недавно в первый двор и носящая вполне приличную славянскую фамилию, — скрытая немка.
Вот это уже был номер!
Однако если вы думаете, что в нашем дворе можно было что-то утаить, то глубоко заблуждаетесь. Ни один чекист так не влезет в душу, как это сделает Валька Косая Блямба пли Шура Починеная. Так что уже через полгода весь двор знал но большому секрету передаваемую историю любви бывшей остарбайтер и пленного немца.
Не знаю, насколько верно эта история дошла до меня (я могу предположить, что некоторые детали опущены или неточны), но то, что Люда — немка, было абсолютно точно, ибо не будет же вздрагивать нормальный советский человек на каверзно произнесенное в лицо: «Шпрехен зи дойч?» или «Хенде хох!»
Итак, со слов Косой Блямбы, девочкину мать звали Надей и она была чистокровной, или я даже сказал бы стопроцентной — если кто-то высчитывал, украинкой из старинного города Гайсина.
В сорок втором ее вывезли на работу в Германию, где она и выучила немецкий язык. Это обстоятельство, а еще — удивительно доброжелательное отношение к ней новых хозяев, в отличие от героев-освободителей, тотчас же потребовавших за подвиги снои по освобождению большой любви на полтора часа, и послужило причиной того, что, возвратясь на Украину и попав по оргнабору па шахты Донбасса, она легко приняла ухаживания девятнадцатилетнего пленного немецкого солдата Губерта Келлера.
Никто пленных не охранял, — куда они денутся? И так как барак их до неприличия близко соприкасался с бараком вольнонаемных — и произошло то, что впоследствии названо было Людой.
Однако Губерт так т не узнал о конечных результатах проделанной им на чужбине работы: пока Надя лежала в больнице, пленных куда-то срочно перевезли, а Надя, дабы избежать неприятных объяснений, не очень афишировала свою антисоветскую связь. По когда состоялся XXII съезд КПСС и начались массовые реабилитации, у нее появилась надежда разыскать Губерта через посольство ГДР в Москве.
Все это выведавшая Валька Косая, получившая за подвиги свои кличку «суперагент», чувствовала себя героем дня, пока вдруг не стала жертвой оголтелого маньяка. Покушение на ее девичью честь совершил не кто иной, как Петя Учитель. Хотя на самом деле, как клялся Петя, «все было совсем не так».
— Я сижу вечером в дворовом туалете, а света как всегда нету. Тут заходит Валька. Ей по-видимому лень было пройти к очку, так она снимаем штаны и садится прямо перед моим носом. Так я осторожно взял ее за ляжки чтобы слегка подвинуть. Л она, дура, выскочила с криком: «Насилуют!»
— Он же нагло врет! Каждый вечер, когда я иду в туалет, Учитель уже там. Что, это случайно? Или я не знаю, чего он там сидит?!
Тут я должен нам сказать, что дворовый туалет, расположенный в глубине третьего двора, был особой достопримечательностью нашего дома, потому что незнакомец, входивший во двор, не спрашивал сперва: «Где живет Учитель?» — твердо, по-видимому, зная, что у него туалета нет, а напротив: «Где в вашем дворе туалет?» — и получив точную паводку, стремглав бежал обозревать достопримечательность.
Со временем я повесил бы там мемориальную доску: «Здесь были…» — потому что и милиционер, и школьная учительница, и прокурор, нет, прокурор жил в полноценной квартире — его мы исключаем, продолжаем: рабочий, врач — все были там, оставив свой неизгладимый след.
Возвращаясь к нашему скандалу, констатирую: до Конституционного суда ввиду отсутствия его Председателя дело не дошло, но самое интересное, что через год по двору поползли упорные слухи, что Петька, разглядев нечто сокровенное в Валькином заду, сделал ей предложение.
Эти слухи были весьма достоверны, потому что крики Петькиной бабушки: «Ты что, идиёт! Если ты вздумаешь жениться на этой проститутке, ноги моей на свадьбе не будет!» — достигали любых, даже самых глухих ушей.
Петька пытался, видимо, возражать, но после коротких пауз вновь гремела тяжелая артиллерия: «Идиёт! Ты один на всю Одессу, кто еще не спал с ней!»
Заняв круговую оборону, Петя стоял на своем, и даже последний аргумент: угроза лишить его наследства, так же, как и последующий: «Я не позволю тебе прийти на мои похороны!» — не могли поколебать решимости его овладеть сердцем прекрасной Блямбы.
Но вдруг на пути его бронепоезда появился неотразимый иностранец.
Звали его Нгуен Ван Тхань. Иностранец был выпускником водного института и большим другом Советского Союза. Одно из этих обстоятельств, а может быть, и все сразу окончательно решили Валькину судьбу, а Петя, получив в ответ: «Ну и спи со своей полоумной бабкой!» уехал с горя на комсомольскую стройку.
Если вы меня спросите: «Что такое комсомольская стройка?» — я вам не отвечу. Я этого просто не знаю. Хотите, я вам расскажу про пионерский трамвай? Это почти одно и то же.
* * *
XXII съезд КПСС стал съездом надежды не только для Людиной мамы.Весь 1961 год, начиная с 12 апреля, двор находился в лихорадочном возбуждении. Началась долгожданная героическая эпоха, и каждый, испытывая гордость за свою принадлежность к Великой стране, умиленно следил за динамичной хроникой героических будней: «Гагарин и Хрущев. Хрущев и Фидель. Фидель и Терешкова. Терешкова и Хрущев — ура!»
Все не в счет: и в подвале живущие Зозули, и перенасыщенные коммуналки, отсутствие воды, туалета, черт с ним, с туалетом, — утром можно вылить ведро в канализацию — когда МЫ (о, это великое советское МЫ, позволяющее чувствовать себя сопричастным всему — победе «Черноморца», революции на Кубе, судьбам Манолиса Глезоса и Патриса Лумумбы), МЫ, нищие, затравленно-дисциплинированные, только-только отстроившие руины, прорубили окно в сердце клятой Америки: «Куба — любовь моя, остров зари багровой…»; и вихрем в космос, выкуси Америка, он сказал: «Поехали!» — и до хрипоты в горле, до одури в глазах: «Ура-а!!.»
Но если быть хронологически точным, то в споре, что было раньше: курица пли яйцо, вначале было 12 апреля, а потом сентябрь шестьдесят первого, когда Парикмахера чуть не хватил удар: Евтушенко, «Бабий Яр», в «Литературке»…
— Шелла, ты только послушай, — восторженно вопил он:
— Как он сказал! Как ему позволили? Нет, без ведома Самого опубликовать бы не посмели!
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
Я всем антисемитам, как еврей.
И потому — я настоящий русский!
Ну а когда грянул октябрь и Хрущев выступил со своим докладом на съезде — изумление, растерянность, восхищение, все слилось в одном слове «надежда»: «прощайте, годы безвременщины» и «бездны унижений».
А затем еще один доклад — от одного потрясения к другому.
Через 20 лет коммунизм! Господи! Какое великое счастье жить в этой стране. Только бы дожить до восьмидесятого, когда будет полное изобилие, можно будет, бесплатно ездить в трамвае:
— Читай, Шелла, там так написано: иметь квартиру, телефон…
И чудесный лозунг «От каждого по способностям — каждому по потребностям» просто не мог не нравиться. Не имея особых к чему-либо способностей и закрываясь стандартным: «Я больше не могу», отовариваться сполна, по потребностям — какой дурак, если он не чересчур умный, не захочет при коммунизме жить.
Я хочу! Я очень хочу жить при коммунизме. И Изя Гейлер, и Валька Косая, и Петя Учитель, и Мишка Майер, и Изя Парикмахер, и Зозули — все хотят там жить. Только бы прожить еще двадцать лет без войны!
Изя Парикмахер подал заявление о приеме в партию. Его не приняли, и он не обиделся. В душе он считал себя коммунистом.
Шая— патриот его успокаивал: «Не волнуйся, тебя еще примут!»
Он послал уже две поздравительные телеграммы съезду и сейчас помогал Юрию Алексеевичу Дубовцеву писать письмо в ЦК. После нескольких вариантов они выбрали наиболее краткий и убедительный.
«Дорогой Никита Сергеевич! Я, Дубовцев Юрий Алексеевич, был мобилизован а армию 14 июля 1941 года. В составе 25-й Чапаевской дивизии участник героической обороны Одессы и Севастополя. В июле 1942 года после окончании героической обороны Крыма вместе с большой группой бойцов Красной Армии я попал в плен к немцам. В плен я попал раненым, без патронов и ничем себя не посрамил. В феврале сорок пятого я пыл освобожден американцами и несмотря на проверки в „Смерше“ 5 лет провел в заключении. Несмотря на свое боевое прошлое участником войны я не считаюсь. Прошу Вас дорогой Никита Сергеевич, в свете решении исторического съезда рассмотреть мое заявление, и чтобы мне не было стыдно перед моими детьми, а также сослуживцами 9 мая, считать меня участником войны и выдать положенную мне медаль ''За победу над Германией».