Страница:
Он утратил абсолютно (я подчеркиваю это слово) все прежние знания, ничего не помнил о себе и близких, был полностью лишен речи и понимания языка. Впоследствии он рассказывал, что слышал разговоры окружающих, слух остался у него прежним, но все слышимое было для него бессмысленными звуками. Он был рослым младенцем в буквальном смысле этого слова — его заново учили ходить, есть, владеть руками. Его отучали от поступков, свойственных годовалым: не пытаться схватить руками свое изображение в зеркале, не тянуться к верхушкам деревьев (умение оценить расстояние — тоже навык), не есть куски мыла, которым его учили мыть руки. Скорость, с которой он проходил школу повзросления. (через несколько недель он уже мог общаться, а вскоре — читать и писать), подсказывала лечащим врачам, что прежняя память утеряна не полностью, что где-то сохранился архив его прежней личности, только доступ к нему прерван. И однажды его спросили, что ему снится. Часть снов была неоформленным хаосом, в котором мелькали его теперешние переживания. Но остальное! Ему снились события прошлой жизни. Отец (которого он не узнавал и относился как к одному из врачей) подтвердил поразительный факт: память прокручивала свои прежние записи в сновидениях этого большого, стремительно взрослеющего малыша. Впоследствии память вернулась полностью.
Рассказанные истории — лишь иллюстрации к тому, как печально мало знаем мы еще о памяти. Расщепление личности — это прежде всего загадочное частичное разделение памяти. Но ведь память организует поведение, ибо архивы ее не только хранят знания и навыки, но и активно участвуют в выработке жизненных установок, моделей действия и поступков. Так не может ли одна часть памяти организовывать поведение ненормальное, а вторая — разумное? Бывает и такое.
Больная мечется в бреду, рвет на себе волосы, кромсает наволочки и простыни. Все это — левой рукой. Правая рука не дает левой буйствовать, хватает ее и удерживает. Больная глядит на свою правую руку с изумлением, она утверждает, что это не ее рука, что ее правая рука нормально висит вдоль тела и чуть заведена за спину. Часть плеча у самой шеи она называет плечом и рукой. Свою действительно правую руку больная ненавидит, она кусает ее, бьет и колет. Рука не чувствует боли. Больная называет ее «старым пнем». Правая рука живет совершенно отдельной, независимой жизнью. Ночью, когда больная спит, если с нее сползает одеяло, правая рука заботливо подтягивает его. Это не инстинктивное движение спящего человека, нет — если правая рука не дотягивается до одеяла, она стучит по кровати, чтобы разбудить мать больной, которая спит тут же. Правая рука производит страшное ощущение самостоятельного разумного существования. Она пишет ответы на вопросы (сама больная отвечает иначе), именует себя в ответах Анной (больную зовут по-другому), беседует знаками, пишет письма и рисует, когда больная увлеченно говорит с врачом.
Подобные патологические случаи дают пока немного для изучения мозга; это далекие вехи с той дороги, на которую исследователи вступят еще очень не скоро, не ранее чем через несколько поколений. Какие-то сложные капризы расстраивают механизм в целом, а мы и о деталях-то говорим сегодня еще весьма предположительно.
Трактат о забаве и подвиге
В этот вечер мы сидели у друга, который собирает верблюдов. Плюшевые, резиновые, целлулоидные, металлические, деревянные; все, как один, с горбами — по крайней мере с одним — и с надменными вытянутыми мордами, они высокомерно смотрели со шкафа, толпились на рояле и полках, теснили бумаги на столе. Верблюдов было сорок два — товарищ собирал их всюду: покупал, выменивал, воровал. Несколько знакомых семей уже его не приглашали — хозяева входили в момент, когда он ловко и профессионально засовывал под пиджак очередной экспонат. Друзья привозили ему верблюдов из туристических поездок, покупая их на последние гроши валюты, отказываясь во имя дружбы от заграничных авторучек. Один огромный чугунный верблюд стоял отдельно — его подарили на заводе, где товарищ читал стихи. («Что бы вы хотели в подарок?» — спросил его благодарный директор. «Верблюда», — не задумываясь, ответил он. И верблюда отлили. «Поэт!» — восторженно сказала секретарша. «Богема», — вздохнул председатель месткома.) В квартиры, где были верблюды, он посылал тайных агентов, и коллекция неуклонно пополнялась. При слове «верблюд» он вздрагивал и начинал нервничать. Было также известно, что он ухаживает одновременно за двумя девицами — владелицами уникальных верблюдов, вырезанных в Туве из камня, — но девицы понимали его замысел превратно и перед свиданием красили губы.
Так вот, мы сидели у него, и одна из женщин, посмотрев на верблюдов, сказала:
— Знаете, вспомнила смешной случай. У нас в институте поспорили два биолога, и один другому неосторожно сказал, что ничем при случае не докажешь, что ты не верблюд, если вдруг понадобится. Второй промолчал, но, уходя, гордо шепнул мне, что у него в домоуправлении — приятельница. Назавтра он принес справку, где печатью и подписью черным по белому удостоверялось, что податель справки «не верблюд, а старший научный сотрудник». Здорово, да?
Один из гостей, солидный сорокалетний инженер, вдруг оживился и суетливо задвигал кадыком — так собака глотает слюну при запахе еды.
— А нельзя ли достать эту справку? — льстиво заглядывая в глаза, спросил он у рассказчицы.
Было очевидно, что будь у него хвост, он бы им сейчас вильнул.
— Зачем она вам? — удивились все.
— Я собираю справки, — сказал он печально и гордо. — У меня их уже восемьдесят шесть, и среди них есть уникальные.
Собиратель ушел провожать рассказчицу о верблюжьей справке и был сама влюбленность. Он уважительно держал ее под руку мертвой хваткой и искательно улыбался широкой эмалированной улыбкой.
Возвращаясь, я твердо решил, что болезнь эту стоит описать.
Весь год я много ездил, и в одном северном городке мне посоветовали повидать известного врача-коллекционера.
На нажатие кнопки; откликнулся звонок где-то в глубине квартиры, послышались шаркающие шаги, подозрительное «кто там?», бдительный расспрос, и загремели четыре засова. Сухонький старик небольшого роста узнал, кто меня прислал, и усадил за стол.
— О моей коллекции книг по медицине вы знаете? — обеспокоенно спросил он.
Четыре тысячи книг на восьми языках (сам он знает лишь один) и несколько тысяч газетных вырезок. Но главная научная ценность коллекции, сказал он мне, затаенно улыбаясь, совсем не в книгах, а в листочках, вложенных в каждую из них. На листочке коротко написаны его мысли по поводу изложенного в книге. Я проглотил вопрос о методе прочтения книг на незнакомых языках и присмотрелся к нему внимательней. Коллекцию уже многократно пытались украсть, сказал он (и вздрогнул), но главное, что очень часто он читает в иностранных журналах цитаты из написанного им на листках — без ссылки на него (и вздохнул). Поэтому на всякий случай он держит все эти книги в мешках в подвале, а ключи носит с собой. Но цитирование листков продолжается.
Интересно, что сотрудники на мои осторожные вопросы сказали, что они всё знают и понимают, но старик — превосходный диагност, и мания его носит чисто домашний характер. Они же и рассказали мне, что такое завершение собирательства вполне логично? Известен коллекционер старинного венецианского стекла, который уже несколько лет стоит, отказываясь сесть, а спит лишь на боку, часто и тревожно просыпаясь. Он уверяет, что часть тела, на которой сидят, сделана у него из тончайшего хрупкого стекла, и очень бережет этот ценнейший экспонат.
Постепенно я понял, что коллекционирование — высокая маниакальная страсть. Люди собирали открытки, авторучки, значки, плакаты, карандаши, чашки, штопоры, письма. Я видел женщину, собирающую любовные письма. У нее уже полный чемодан, на днях она покупает второй.
Ключи, замки, вазы, случаи. Можно коллекционировать цитаты, этикетки от спичек, сырков и чая, папиросные и сигаретные пачки, пуговицы, камни, афоризмы, мундштуки, зажигалки, репродукции. Я нашел одного собирателя анекдотов, это самый счастливый человек на планете. У него двенадцать огромных бухгалтерских книг. Анекдоты он перенумеровал и составил каталог из одних номеров. По вечерам он листает его и тихо смеется.
Говорят, что Форд собрал у себя коллекцию автомашин разных стран и годов. Собирать такую коллекцию не каждому по карману, но идея эта легко проникла в текстильную промышленность. Прошлым летом на одной научной конференции я видел женщину в платье, где на желтом фоне были нарисованы несколько десятков моделей машин.
Есть любители книг с автографами — однообразие дарственных надписей нарушается чрезвычайно редко. (Я видел книгу Омара Хайяма с надписью «Сонечке от автора» и датой прошлого года.) Это косвенно связано с любителями знаменитостей, собирающими фотографии и имена. А так как спрос рождает предложение, то появились и давно существуют люди, поставляющие ценные реликвии, подлинность которых не оставляет сомнений только у приобретателей.
Попытаемся приблизительно сформулировать основные законы течения этой высокой маниакальной болезни. Само собой очевидно, почему мы собираем коллекции: они расширяют узкие пределы существования, сообщают ему всемирность, широту и ощущение размаха. Помните у Блока:
Закон основной и первый: главное в коллекции — возможность ее показывать и о ней упоминать.
Закон второй и тоже основной: единственная цель коллекции — приумножение ее, покуда теплится жизнь. А поскольку сформулирована цель, она сама собой оправдает средства, — этот афоризм, как ясно теперь каждому, придумали не тираны древности, а тихие собиратели. Поэтому так не любят приглашать коллекционеров в дома, где есть предметы их страсти.
И третий — печальный, но существующий закон: чем интеллектуальней коллекция, тем реже хозяин пользуется ею. Не верите? Посмотрите, как ежевечерне ласкает монеты нумизмат, а владельца библиотеки вы когда-нибудь заставали за чтением? Он бегает по букинистам или сидит у приятелей, выманивая редкую книжку: «Только почитать, честное слово, с возвратом».
Манию коллекционирования проницательно и точно описал некогда Павлов. Он ввел понятие рефлекса цели — инстинкта, от рождения сопутствующего человеку.
Рефлекс, или инстинкт цели, — это, по Павлову, «стремление к обладанию определенным раздражающим предметом, понимая и обладание, и предмет в широком смысле слова». Такое стремление к цели движет и математиком при решении сложной задачи, и геологом — при обследовании новых мест, и историком — при объяснении белых пятен прошлого. Инстинкт цели — постоянный спутник жизни каждого человека, могучая побуждающая сила творчества, любых дел и самого существования.
Но все— таки «из всех форм обнаружения рефлекса цели в человеческой деятельности самой чистой, типичной и поэтому особенно удобной для анализа и вместе с тем самой распространенной является коллекционерская страсть -стремление собрать части или единицы большого целого или огромного собрания, обыкновенно остающееся недостижимым».
Осколки чашек, цветные стеклышки, разновидности горных, лесных и домовых эхо, записи тишины, стихи бездарностей, идиотские объявления, засвеченные негативы красивых видов — только человек может собирать такие коллекции. Очевидно, суть заключена в стремлении, а смысл — дело десятое.
Но позвольте, тогда это поразительно напоминает… (дальше отрывок из книги психиатра Малиновского):
«… Взглянем на того ограниченно помешанного старика, который собрал груду мелких камней, обломков и черепков; видите, он обдувает, чистит и сторожит их; если выходит из комнаты, то с величайшим беспокойством прячет их, озираясь во все стороны, чтобы никто не увидел; торопится возвратиться в комнату и, возвратившись, опять бежит к своей груде камней и черепков, пересчитывает их, руки его при этом занятии трясутся; когда гуляет он, то подбирает лоскутки и обрывки тряпок, клочки бумаги, небольшие обломки фарфора и все это приносит с собой и опять радостно собирает новую груду камней и обломков и узлы тряпок…»
Перечитав это прекрасное описание, я представил себе разъяренные лица тысяч коллекционеров и испуганно зажмурился… Но не спешите, не спешите бросать в автора камни: он тоже коллекционер, тоже маньяк-собиратель, тоже простодушно уверен в познавательной ценности и жгучей интересности его собрания. И вполне осведомлен, как сложна и опасна жизнь тех, кто уже что-нибудь собрал.
В конце прошлого века в Париже был убит известный коллекционер экзотических марок. Врагов у него не было, богатства — тоже. Проницательный сыщик (сам собиратель!) обнаружил только исчезновение из коллекции одной чрезвычайно редкой марки Гавайских островов. И вскоре убийца (коллекционер!) был пойман. «Что делать, — уныло сказал он, — я не мог жить без этой марки».
Павлов писал, что рефлекс цели в его собирательском проявлении чем-то сродни пищевому инстинкту — общему для всего живого. Павлов назвал пищевой инстинкт «главным хватательным рефлексом». У коллекционирования тоже есть «хватательные» проявления — именно поэтому музейные экспонаты охраняются стеклом, креплениями и бдительными старушками, которые спят, но знают: коллекционер не дремлет. Кроме того, Павлов справедливо отметил совпадение периодичности коллекционного проявления с пищевым — после очередного захвата (пищи или экспоната) наступает временное успокоение и равнодушие. А потом оба инстинкта опять властно побуждают к действию.
Мне попадались коллекционеры замков, чемоданов, запахов, безумных проектов, теорий и гипотез. Среди собрания последних выделялась книжечка, доказательно излагающая мысль: на нашей планете тепло оттого, что она при вращении согревается трением о свою земную ось. Тут наличествовала хоть и бредовая, но ясно выраженная мысль. А вот еще из той же коллекции будто бы научных гипотез: «После возникновения первичного живого в соответствующих условиях из неживого живое и дальше по тем же законам стало возникать из неживого, но уже при посредстве живого. Живое создает только условия для превращения неживого в живое».
— О чем это по-вашему? — спросил меня хозяин, сумрачно глядя из-под очков.
— О том, что живые существа должны есть, — робко сказал я. — Больше ни о чем, только очень сложно выражено.
— Верно, — сказал хозяин. — Больше ничего нет. А на этом пытались строить науку.
Я промолчал. Вчерашние трагедии становились историческим фарсом.
К коллекционерам «сдвинутых» гипотез тесно примыкали (и дружили сними) собиратели того, что с древних пор сочиняет человек, подменяя временно отсутствующее знание.
Тут было бесчисленное количество разнообразных домыслов: о том, что птицы образуются из смолы хвойных деревьев и морской воды; о червях, которые в аду едят грешников, образуясь из гниения грехов этих же грешников; о пантере, распространяющей после сна такое благовоние, что сбегаются все звери (а она их поедает); о птице феникс, самое себя сжигающей (а в пепле червячок, и из него растет новая птица феникс). Тут были и современные сумасшедшие идеи (не в благородном, а в патологическом значении этого слова): о превращении пшеницы в рожь и ячмень, пеночки — в кукушку, а сосны — в ель, и другие. А с полгода назад я был у аккуратного сухого старичка, который уже много лет собирает… чужие ошибки. Он любовно показывал мне листки, заполненные бисерным почерком и аккуратно пронумерованные. Говорил он быстро и жадно:
— Вот, прошу, картина Сурикова «Покорение Сибири». Казаки стреляют на ней из кремневых ружей, а они появились на сто лет позднее! Тогда были только фитильные! Промашечку дал великий художник, ан уже не исправишь. Или вот: революционные матросики в восемнадцатом году поднимают в кинофильме флаг с серпом и молотом. Но тогда было просто красное полотнище! К регалиям надо относиться внимательно.
Мне сначала очень понравилось знание этим старичком разных деталей, но что-то настораживало в его ласково-жадной интонации. А он продолжал:
— В романе Толстого «Князь Серебряный» кидают пригоршни золота, а его тогда в ходу не было, были только серебряные копеечки! Но это классики, до них с поправочкой не дотянешься. А заметили: в фильме «Секретарь райкома» девушка преследует фашиста и все время стреляет из нагана. А ведь в нагане всего семь пуль и на ходу не перезарядишь! Что подумает зритель о секретаре райкома, если в фильме такая ошибка? А?
От гладкого старичка этого я ушел с чувством смутной тревоги. А друзья подтвердили: тихий пенсионер любовно искал ошибки и писал об этом в инстанции. Вот тебе и коллекционер!
Но довольно. Я закончил первую часть описания этого могучего инстинкта и аккуратно сложил обратно в ящик карточки с разновидностями коллекционеров (их у меня четыреста восемьдесят две). Посмотрел на часы — рабочий день кончен — и сломя голову кинулся по городу искать какого-нибудь свежего чудака.
А теперь, читатель, наш продолжительный отдых сменится второй половиной книги. Но начнется эта вторая половина с того, чем кончилась первая. Ибо у инстинкта цели оказалось в человеческой психике и другое, высочайшее проявление.
В клетке у обезьяны появился новый предмет — незнакомая еда, яркая игрушка, любая вещь, неведомая ей раньше. Теперь обезьяна не успокоится, пока детально не исследует новинку — внимательно, со всех сторон, потрогает, понюхает и лизнет. И лишь потом употребит или бросит. Такую же реакцию внимания вызовет у нее неожиданный звук, свет, запах. Новизна властно будоражит мозг любого живого существа. Этот рефлекс назван ориентировочно-исследовательским, сейчас довольно детально известен даже механизм пробуждения интереса к новинке — вспомните первую главу.
Исследовательская реакция у обезьяны длится недолго. Если предмет несъедобен и безопасен, она до поры до времени, а то и насовсем забудет о нем.
Но человек, что в корне отличает его от младших братьев, живет на свете не исключительно чтобы есть, избегать опасности и воспроизводить себя в потомстве.
Поэтому естественный ориентировочный рефлекс невероятно удлинился у нас во времени, стал изумительной чертой психики и разума, яркой особенностью тех, кто от рождения обладал им в высокой степени или развил усилиями воли. Начало его — удивление, продолжение — любопытство.
Дочерью удивления и любопытства назвал физик де Бройль всю современную науку. И пояснил, что удивление и любопытство — это скрытые движущие силы, обеспечивающие ее непрерывное развитие.
А искусство? Разве не высокое удивление от мира, воспринятого по-новому и по-своему объясненного, рождает настоящих поэтов, писателей и музыкантов? Художники и скульпторы прямо воплощают на холсте и в камне то видение мира, которым они награждены. Но мы говорим о науке, области самой по себе необъятной для удивления, и обратимся поэтому к ученым.
Я всю жизнь бежал от удивления, сказал о себе Эйнштейн, у которого пожизненная страсть к познанию пробудилась, кстати, под влиянием невероятного удивления при виде стрелки компаса, ведущей себя по-живому. О, это был пример удивления и любопытства, доведенного в человеке до крайности, до ощущений мучительных и болезненных. Уже старик, признанный глава современной физики, творец нового понимания мира, он однажды сказал с глубокой и не наигранной горечью: мне бы еще успеть узнать, что происходит в падающем лифте!
Это была не пустая разговорная фраза, а следствие острой, жгучей, ненасытной душевной потребности познавать. Дальше нам предстоит поговорить, до чего эта страсть доводит одержимых, но припомним сперва, когда она начинается.
С рождения, с первых месяцев детства. А интерес к игрушкам непосредственно переходит через два года в десятки тысяч «почему», которыми ребенок осыпает взрослых. Когда дети ломают все, что попадает им в руки, потрошат кукольных лошадей и почти взаправдашние машины, это уже властно работает инстинкт познавания мира.
А потом… с соляным обозом отправляется в Москву Ломоносов, сотни «зайцев» населяют поезда, миллионы глаз уставляются в школьные доски. Дети становятся взрослыми, и часть из них (пока, к сожалению, значительно большая) выбывает из коллективной погони за горизонтом: жизненные навыки, приобретенные ими, достаточны для пропитания. Теперь они смотрят телевизор, любят хоккей и футбол, читают книги про шпионов, а на работе лишь выполняют положенное. Но в других пружина поиска закручивается еще туже, формируя характер и интересы — саму жизнь, ее цели, устремления и пути.
Любопытство, доведенное до крайности, почти до анекдота.
Датчанин Финзен, заметивший еще в молодости целительную силу солнечных лучей и потративший затем всю жизнь на создание дуговой лампы, имитирующей солнечное излучение. Он экспериментировал на себе самом, наживая язвы от ожогов, бедствуя, подвергаясь насмешкам и нареканиям. Лампу он успел создать незадолго до смерти, а умирая, с жадностью воскликнул: «Если бы я мог присутствовать на своем вскрытии!»
Такое любопытство до последнего вздоха — не редкостное исключение, красивая иллюстрация к теме, а закономерность, — известная всем, кого коснулась горячка исследований.
Июльской ночью 1905 года умирающий терапевт Нотнагель, врач знаменитый и талантливый, ощутив, что ночь уже не пережить, описал классическую картину смертельного приступа сердечных спазмов. До последних минут занимался холодным самонаблюдением Павлов. Он изучал свою болезнь, ставил диагноз по ощущениям. Навязчивые мысли, непроизвольные движения. Отек коры. Он не ошибся в диагнозе.
За два года до смерти снялся с учета в клинике физиолог Бернштейн. Он безошибочно диагностировал себе болезнь, точно определил оставшиеся сроки. И заторопился. Писал статьи, завершил книгу, раздарил идеи ученикам. Так умирал Мечников. «Вскроете меня, — говорил он ученику, — обратите внимание на кишки, на их стенки». Ученый посмертно проверял идеи о механизмах старения. Работал до отказа взведенный инстинкт.
А опыты на себе? Я не перечисляю фамилий лишь потому, что такой список занял бы огромную, постоянно пополняемую книгу. Следуя высокому инстинкту поиска, врачи прививали себе тиф, чуму, холеру, проказу, сифилис. Принимая наркотики, доводили мозг до искусственного безумия, отдавали тело укусам зараженных комаров, москитам, вшам, тарантулам и змеям. И не надо думать, что счастье исследования заслоняло или облегчало им боль, тревогу и муки болезнетворного, порой смертельного эксперимента. Воспоминание врача, подставившего руку под змеиные зубы: «У меня появилось чувство, будто меня казнят». А эксперименты, несущие длительные испытания? Ученые пробовали на себе голод и жару, холод и жажду, бессонницу и муки удушения.
Испытывали хлороформ и эфир, электронаркоз и отравление ядами, по надрезанной у локтя вене доводили до сердца тонкую трубку катетера. Забирались на высочайшие горные вершины, гибли на путях к обоим полюсам, в джунглях, тайге и тундре. Взлетали на воздушных шарах, на разваливающихся первых самолетах, опускались под воду, странствовали по кратерам вулканов, подставляли себя невидимому гибельному потоку проникающей радиации.
Физик Оже лаконично и просто назвал эту страсть «духом приключений».
Именно властная потребность непрерывно познавать сделала нас качественно отличными от дальних отставших родственников.
Но удивление и любопытство — лишь начало, спусковой крючок исследовательской страсти. А что заставляет нести ее накал всю жизнь?
Наш старый знакомый — инстинкт цели. Это он принимает эстафету от удивления и любопытства. Его забавное проявление — мания собирательства может приходить и уходить, но мания поиска — качество пожизненное, одновременно вериги и крылья, наказание и награда, беда и счастье.
Освободиться человек уже не в силах. Есть одна прекрасная пьеса: изображенные в ней трое физиков, увидев, к чему привели человечество работы их коллег, уже пережив историю Хиросимы, пожизненно запираются в сумасшедшем доме. Они не хотят вручать людям свои работы. А не работать они не могут!
Только не надо считать, что инстинкт этот — свойство одних лишь ученых. Вовсе нет, стремление к цели, то близкой, то далекой, то даже реально не существующей, властно пронизывает ежедневное существование любого человека. Просто в тех, кто профессионально, по призванию занят познанием мира (к науке или искусству они принадлежат — безразлично), инстинкт этот выступает наиболее отчетливо, проявляется рельефнее, как костяк — сквозь тонкую оболочку ежедневных дел и поступков.
Рассказанные истории — лишь иллюстрации к тому, как печально мало знаем мы еще о памяти. Расщепление личности — это прежде всего загадочное частичное разделение памяти. Но ведь память организует поведение, ибо архивы ее не только хранят знания и навыки, но и активно участвуют в выработке жизненных установок, моделей действия и поступков. Так не может ли одна часть памяти организовывать поведение ненормальное, а вторая — разумное? Бывает и такое.
Больная мечется в бреду, рвет на себе волосы, кромсает наволочки и простыни. Все это — левой рукой. Правая рука не дает левой буйствовать, хватает ее и удерживает. Больная глядит на свою правую руку с изумлением, она утверждает, что это не ее рука, что ее правая рука нормально висит вдоль тела и чуть заведена за спину. Часть плеча у самой шеи она называет плечом и рукой. Свою действительно правую руку больная ненавидит, она кусает ее, бьет и колет. Рука не чувствует боли. Больная называет ее «старым пнем». Правая рука живет совершенно отдельной, независимой жизнью. Ночью, когда больная спит, если с нее сползает одеяло, правая рука заботливо подтягивает его. Это не инстинктивное движение спящего человека, нет — если правая рука не дотягивается до одеяла, она стучит по кровати, чтобы разбудить мать больной, которая спит тут же. Правая рука производит страшное ощущение самостоятельного разумного существования. Она пишет ответы на вопросы (сама больная отвечает иначе), именует себя в ответах Анной (больную зовут по-другому), беседует знаками, пишет письма и рисует, когда больная увлеченно говорит с врачом.
* * *
Подобные патологические случаи дают пока немного для изучения мозга; это далекие вехи с той дороги, на которую исследователи вступят еще очень не скоро, не ранее чем через несколько поколений. Какие-то сложные капризы расстраивают механизм в целом, а мы и о деталях-то говорим сегодня еще весьма предположительно.
Трактат о забаве и подвиге
Глава, в большей части которой читателю предлагается отдых, ибо впереди — вторая половина книги
Горизонт мой! Ты опять далек?
Ну еще, еще, еще рывок!
Как преступник среди бела дня,
Горизонт уходит от меня.
Я в погоне этой не устану,
Мне здоровья своего не жаль,
Будь я проклят, если не достану
Эту убегающую даль!
Светлов
СЕКТЫ БЛАГОРОДНЫХ МАНЬЯКОВ
В этот вечер мы сидели у друга, который собирает верблюдов. Плюшевые, резиновые, целлулоидные, металлические, деревянные; все, как один, с горбами — по крайней мере с одним — и с надменными вытянутыми мордами, они высокомерно смотрели со шкафа, толпились на рояле и полках, теснили бумаги на столе. Верблюдов было сорок два — товарищ собирал их всюду: покупал, выменивал, воровал. Несколько знакомых семей уже его не приглашали — хозяева входили в момент, когда он ловко и профессионально засовывал под пиджак очередной экспонат. Друзья привозили ему верблюдов из туристических поездок, покупая их на последние гроши валюты, отказываясь во имя дружбы от заграничных авторучек. Один огромный чугунный верблюд стоял отдельно — его подарили на заводе, где товарищ читал стихи. («Что бы вы хотели в подарок?» — спросил его благодарный директор. «Верблюда», — не задумываясь, ответил он. И верблюда отлили. «Поэт!» — восторженно сказала секретарша. «Богема», — вздохнул председатель месткома.) В квартиры, где были верблюды, он посылал тайных агентов, и коллекция неуклонно пополнялась. При слове «верблюд» он вздрагивал и начинал нервничать. Было также известно, что он ухаживает одновременно за двумя девицами — владелицами уникальных верблюдов, вырезанных в Туве из камня, — но девицы понимали его замысел превратно и перед свиданием красили губы.
Так вот, мы сидели у него, и одна из женщин, посмотрев на верблюдов, сказала:
— Знаете, вспомнила смешной случай. У нас в институте поспорили два биолога, и один другому неосторожно сказал, что ничем при случае не докажешь, что ты не верблюд, если вдруг понадобится. Второй промолчал, но, уходя, гордо шепнул мне, что у него в домоуправлении — приятельница. Назавтра он принес справку, где печатью и подписью черным по белому удостоверялось, что податель справки «не верблюд, а старший научный сотрудник». Здорово, да?
Один из гостей, солидный сорокалетний инженер, вдруг оживился и суетливо задвигал кадыком — так собака глотает слюну при запахе еды.
— А нельзя ли достать эту справку? — льстиво заглядывая в глаза, спросил он у рассказчицы.
Было очевидно, что будь у него хвост, он бы им сейчас вильнул.
— Зачем она вам? — удивились все.
— Я собираю справки, — сказал он печально и гордо. — У меня их уже восемьдесят шесть, и среди них есть уникальные.
Собиратель ушел провожать рассказчицу о верблюжьей справке и был сама влюбленность. Он уважительно держал ее под руку мертвой хваткой и искательно улыбался широкой эмалированной улыбкой.
Возвращаясь, я твердо решил, что болезнь эту стоит описать.
Весь год я много ездил, и в одном северном городке мне посоветовали повидать известного врача-коллекционера.
На нажатие кнопки; откликнулся звонок где-то в глубине квартиры, послышались шаркающие шаги, подозрительное «кто там?», бдительный расспрос, и загремели четыре засова. Сухонький старик небольшого роста узнал, кто меня прислал, и усадил за стол.
— О моей коллекции книг по медицине вы знаете? — обеспокоенно спросил он.
Четыре тысячи книг на восьми языках (сам он знает лишь один) и несколько тысяч газетных вырезок. Но главная научная ценность коллекции, сказал он мне, затаенно улыбаясь, совсем не в книгах, а в листочках, вложенных в каждую из них. На листочке коротко написаны его мысли по поводу изложенного в книге. Я проглотил вопрос о методе прочтения книг на незнакомых языках и присмотрелся к нему внимательней. Коллекцию уже многократно пытались украсть, сказал он (и вздрогнул), но главное, что очень часто он читает в иностранных журналах цитаты из написанного им на листках — без ссылки на него (и вздохнул). Поэтому на всякий случай он держит все эти книги в мешках в подвале, а ключи носит с собой. Но цитирование листков продолжается.
Интересно, что сотрудники на мои осторожные вопросы сказали, что они всё знают и понимают, но старик — превосходный диагност, и мания его носит чисто домашний характер. Они же и рассказали мне, что такое завершение собирательства вполне логично? Известен коллекционер старинного венецианского стекла, который уже несколько лет стоит, отказываясь сесть, а спит лишь на боку, часто и тревожно просыпаясь. Он уверяет, что часть тела, на которой сидят, сделана у него из тончайшего хрупкого стекла, и очень бережет этот ценнейший экспонат.
Постепенно я понял, что коллекционирование — высокая маниакальная страсть. Люди собирали открытки, авторучки, значки, плакаты, карандаши, чашки, штопоры, письма. Я видел женщину, собирающую любовные письма. У нее уже полный чемодан, на днях она покупает второй.
Ключи, замки, вазы, случаи. Можно коллекционировать цитаты, этикетки от спичек, сырков и чая, папиросные и сигаретные пачки, пуговицы, камни, афоризмы, мундштуки, зажигалки, репродукции. Я нашел одного собирателя анекдотов, это самый счастливый человек на планете. У него двенадцать огромных бухгалтерских книг. Анекдоты он перенумеровал и составил каталог из одних номеров. По вечерам он листает его и тихо смеется.
Говорят, что Форд собрал у себя коллекцию автомашин разных стран и годов. Собирать такую коллекцию не каждому по карману, но идея эта легко проникла в текстильную промышленность. Прошлым летом на одной научной конференции я видел женщину в платье, где на желтом фоне были нарисованы несколько десятков моделей машин.
Есть любители книг с автографами — однообразие дарственных надписей нарушается чрезвычайно редко. (Я видел книгу Омара Хайяма с надписью «Сонечке от автора» и датой прошлого года.) Это косвенно связано с любителями знаменитостей, собирающими фотографии и имена. А так как спрос рождает предложение, то появились и давно существуют люди, поставляющие ценные реликвии, подлинность которых не оставляет сомнений только у приобретателей.
Попытаемся приблизительно сформулировать основные законы течения этой высокой маниакальной болезни. Само собой очевидно, почему мы собираем коллекции: они расширяют узкие пределы существования, сообщают ему всемирность, широту и ощущение размаха. Помните у Блока:
Раковины, выловленные бутылки, экзотические виды, старые мореходные карты. Однако есть в каждом собирательстве непременные общие черты — основные законы, честь формулировки которых автору хотелось бы застолбить.
Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран;
И мир опять предстанет странным,
Окутанным в цветной туман.
Закон основной и первый: главное в коллекции — возможность ее показывать и о ней упоминать.
Закон второй и тоже основной: единственная цель коллекции — приумножение ее, покуда теплится жизнь. А поскольку сформулирована цель, она сама собой оправдает средства, — этот афоризм, как ясно теперь каждому, придумали не тираны древности, а тихие собиратели. Поэтому так не любят приглашать коллекционеров в дома, где есть предметы их страсти.
И третий — печальный, но существующий закон: чем интеллектуальней коллекция, тем реже хозяин пользуется ею. Не верите? Посмотрите, как ежевечерне ласкает монеты нумизмат, а владельца библиотеки вы когда-нибудь заставали за чтением? Он бегает по букинистам или сидит у приятелей, выманивая редкую книжку: «Только почитать, честное слово, с возвратом».
Манию коллекционирования проницательно и точно описал некогда Павлов. Он ввел понятие рефлекса цели — инстинкта, от рождения сопутствующего человеку.
Рефлекс, или инстинкт цели, — это, по Павлову, «стремление к обладанию определенным раздражающим предметом, понимая и обладание, и предмет в широком смысле слова». Такое стремление к цели движет и математиком при решении сложной задачи, и геологом — при обследовании новых мест, и историком — при объяснении белых пятен прошлого. Инстинкт цели — постоянный спутник жизни каждого человека, могучая побуждающая сила творчества, любых дел и самого существования.
Но все— таки «из всех форм обнаружения рефлекса цели в человеческой деятельности самой чистой, типичной и поэтому особенно удобной для анализа и вместе с тем самой распространенной является коллекционерская страсть -стремление собрать части или единицы большого целого или огромного собрания, обыкновенно остающееся недостижимым».
Осколки чашек, цветные стеклышки, разновидности горных, лесных и домовых эхо, записи тишины, стихи бездарностей, идиотские объявления, засвеченные негативы красивых видов — только человек может собирать такие коллекции. Очевидно, суть заключена в стремлении, а смысл — дело десятое.
Но позвольте, тогда это поразительно напоминает… (дальше отрывок из книги психиатра Малиновского):
«… Взглянем на того ограниченно помешанного старика, который собрал груду мелких камней, обломков и черепков; видите, он обдувает, чистит и сторожит их; если выходит из комнаты, то с величайшим беспокойством прячет их, озираясь во все стороны, чтобы никто не увидел; торопится возвратиться в комнату и, возвратившись, опять бежит к своей груде камней и черепков, пересчитывает их, руки его при этом занятии трясутся; когда гуляет он, то подбирает лоскутки и обрывки тряпок, клочки бумаги, небольшие обломки фарфора и все это приносит с собой и опять радостно собирает новую груду камней и обломков и узлы тряпок…»
Перечитав это прекрасное описание, я представил себе разъяренные лица тысяч коллекционеров и испуганно зажмурился… Но не спешите, не спешите бросать в автора камни: он тоже коллекционер, тоже маньяк-собиратель, тоже простодушно уверен в познавательной ценности и жгучей интересности его собрания. И вполне осведомлен, как сложна и опасна жизнь тех, кто уже что-нибудь собрал.
В конце прошлого века в Париже был убит известный коллекционер экзотических марок. Врагов у него не было, богатства — тоже. Проницательный сыщик (сам собиратель!) обнаружил только исчезновение из коллекции одной чрезвычайно редкой марки Гавайских островов. И вскоре убийца (коллекционер!) был пойман. «Что делать, — уныло сказал он, — я не мог жить без этой марки».
Павлов писал, что рефлекс цели в его собирательском проявлении чем-то сродни пищевому инстинкту — общему для всего живого. Павлов назвал пищевой инстинкт «главным хватательным рефлексом». У коллекционирования тоже есть «хватательные» проявления — именно поэтому музейные экспонаты охраняются стеклом, креплениями и бдительными старушками, которые спят, но знают: коллекционер не дремлет. Кроме того, Павлов справедливо отметил совпадение периодичности коллекционного проявления с пищевым — после очередного захвата (пищи или экспоната) наступает временное успокоение и равнодушие. А потом оба инстинкта опять властно побуждают к действию.
* * *
Мне попадались коллекционеры замков, чемоданов, запахов, безумных проектов, теорий и гипотез. Среди собрания последних выделялась книжечка, доказательно излагающая мысль: на нашей планете тепло оттого, что она при вращении согревается трением о свою земную ось. Тут наличествовала хоть и бредовая, но ясно выраженная мысль. А вот еще из той же коллекции будто бы научных гипотез: «После возникновения первичного живого в соответствующих условиях из неживого живое и дальше по тем же законам стало возникать из неживого, но уже при посредстве живого. Живое создает только условия для превращения неживого в живое».
— О чем это по-вашему? — спросил меня хозяин, сумрачно глядя из-под очков.
— О том, что живые существа должны есть, — робко сказал я. — Больше ни о чем, только очень сложно выражено.
— Верно, — сказал хозяин. — Больше ничего нет. А на этом пытались строить науку.
Я промолчал. Вчерашние трагедии становились историческим фарсом.
К коллекционерам «сдвинутых» гипотез тесно примыкали (и дружили сними) собиратели того, что с древних пор сочиняет человек, подменяя временно отсутствующее знание.
Тут было бесчисленное количество разнообразных домыслов: о том, что птицы образуются из смолы хвойных деревьев и морской воды; о червях, которые в аду едят грешников, образуясь из гниения грехов этих же грешников; о пантере, распространяющей после сна такое благовоние, что сбегаются все звери (а она их поедает); о птице феникс, самое себя сжигающей (а в пепле червячок, и из него растет новая птица феникс). Тут были и современные сумасшедшие идеи (не в благородном, а в патологическом значении этого слова): о превращении пшеницы в рожь и ячмень, пеночки — в кукушку, а сосны — в ель, и другие. А с полгода назад я был у аккуратного сухого старичка, который уже много лет собирает… чужие ошибки. Он любовно показывал мне листки, заполненные бисерным почерком и аккуратно пронумерованные. Говорил он быстро и жадно:
— Вот, прошу, картина Сурикова «Покорение Сибири». Казаки стреляют на ней из кремневых ружей, а они появились на сто лет позднее! Тогда были только фитильные! Промашечку дал великий художник, ан уже не исправишь. Или вот: революционные матросики в восемнадцатом году поднимают в кинофильме флаг с серпом и молотом. Но тогда было просто красное полотнище! К регалиям надо относиться внимательно.
Мне сначала очень понравилось знание этим старичком разных деталей, но что-то настораживало в его ласково-жадной интонации. А он продолжал:
— В романе Толстого «Князь Серебряный» кидают пригоршни золота, а его тогда в ходу не было, были только серебряные копеечки! Но это классики, до них с поправочкой не дотянешься. А заметили: в фильме «Секретарь райкома» девушка преследует фашиста и все время стреляет из нагана. А ведь в нагане всего семь пуль и на ходу не перезарядишь! Что подумает зритель о секретаре райкома, если в фильме такая ошибка? А?
От гладкого старичка этого я ушел с чувством смутной тревоги. А друзья подтвердили: тихий пенсионер любовно искал ошибки и писал об этом в инстанции. Вот тебе и коллекционер!
Но довольно. Я закончил первую часть описания этого могучего инстинкта и аккуратно сложил обратно в ящик карточки с разновидностями коллекционеров (их у меня четыреста восемьдесят две). Посмотрел на часы — рабочий день кончен — и сломя голову кинулся по городу искать какого-нибудь свежего чудака.
* * *
А теперь, читатель, наш продолжительный отдых сменится второй половиной книги. Но начнется эта вторая половина с того, чем кончилась первая. Ибо у инстинкта цели оказалось в человеческой психике и другое, высочайшее проявление.
НАУКА, МУЖЕСТВО, ЖИЗНЬ
Когда все станет понятно, жизнь на Земле исчезнет.
Легенда
В клетке у обезьяны появился новый предмет — незнакомая еда, яркая игрушка, любая вещь, неведомая ей раньше. Теперь обезьяна не успокоится, пока детально не исследует новинку — внимательно, со всех сторон, потрогает, понюхает и лизнет. И лишь потом употребит или бросит. Такую же реакцию внимания вызовет у нее неожиданный звук, свет, запах. Новизна властно будоражит мозг любого живого существа. Этот рефлекс назван ориентировочно-исследовательским, сейчас довольно детально известен даже механизм пробуждения интереса к новинке — вспомните первую главу.
Исследовательская реакция у обезьяны длится недолго. Если предмет несъедобен и безопасен, она до поры до времени, а то и насовсем забудет о нем.
Но человек, что в корне отличает его от младших братьев, живет на свете не исключительно чтобы есть, избегать опасности и воспроизводить себя в потомстве.
Поэтому естественный ориентировочный рефлекс невероятно удлинился у нас во времени, стал изумительной чертой психики и разума, яркой особенностью тех, кто от рождения обладал им в высокой степени или развил усилиями воли. Начало его — удивление, продолжение — любопытство.
Дочерью удивления и любопытства назвал физик де Бройль всю современную науку. И пояснил, что удивление и любопытство — это скрытые движущие силы, обеспечивающие ее непрерывное развитие.
А искусство? Разве не высокое удивление от мира, воспринятого по-новому и по-своему объясненного, рождает настоящих поэтов, писателей и музыкантов? Художники и скульпторы прямо воплощают на холсте и в камне то видение мира, которым они награждены. Но мы говорим о науке, области самой по себе необъятной для удивления, и обратимся поэтому к ученым.
Я всю жизнь бежал от удивления, сказал о себе Эйнштейн, у которого пожизненная страсть к познанию пробудилась, кстати, под влиянием невероятного удивления при виде стрелки компаса, ведущей себя по-живому. О, это был пример удивления и любопытства, доведенного в человеке до крайности, до ощущений мучительных и болезненных. Уже старик, признанный глава современной физики, творец нового понимания мира, он однажды сказал с глубокой и не наигранной горечью: мне бы еще успеть узнать, что происходит в падающем лифте!
Это была не пустая разговорная фраза, а следствие острой, жгучей, ненасытной душевной потребности познавать. Дальше нам предстоит поговорить, до чего эта страсть доводит одержимых, но припомним сперва, когда она начинается.
С рождения, с первых месяцев детства. А интерес к игрушкам непосредственно переходит через два года в десятки тысяч «почему», которыми ребенок осыпает взрослых. Когда дети ломают все, что попадает им в руки, потрошат кукольных лошадей и почти взаправдашние машины, это уже властно работает инстинкт познавания мира.
А потом… с соляным обозом отправляется в Москву Ломоносов, сотни «зайцев» населяют поезда, миллионы глаз уставляются в школьные доски. Дети становятся взрослыми, и часть из них (пока, к сожалению, значительно большая) выбывает из коллективной погони за горизонтом: жизненные навыки, приобретенные ими, достаточны для пропитания. Теперь они смотрят телевизор, любят хоккей и футбол, читают книги про шпионов, а на работе лишь выполняют положенное. Но в других пружина поиска закручивается еще туже, формируя характер и интересы — саму жизнь, ее цели, устремления и пути.
Любопытство, доведенное до крайности, почти до анекдота.
Датчанин Финзен, заметивший еще в молодости целительную силу солнечных лучей и потративший затем всю жизнь на создание дуговой лампы, имитирующей солнечное излучение. Он экспериментировал на себе самом, наживая язвы от ожогов, бедствуя, подвергаясь насмешкам и нареканиям. Лампу он успел создать незадолго до смерти, а умирая, с жадностью воскликнул: «Если бы я мог присутствовать на своем вскрытии!»
Такое любопытство до последнего вздоха — не редкостное исключение, красивая иллюстрация к теме, а закономерность, — известная всем, кого коснулась горячка исследований.
Июльской ночью 1905 года умирающий терапевт Нотнагель, врач знаменитый и талантливый, ощутив, что ночь уже не пережить, описал классическую картину смертельного приступа сердечных спазмов. До последних минут занимался холодным самонаблюдением Павлов. Он изучал свою болезнь, ставил диагноз по ощущениям. Навязчивые мысли, непроизвольные движения. Отек коры. Он не ошибся в диагнозе.
За два года до смерти снялся с учета в клинике физиолог Бернштейн. Он безошибочно диагностировал себе болезнь, точно определил оставшиеся сроки. И заторопился. Писал статьи, завершил книгу, раздарил идеи ученикам. Так умирал Мечников. «Вскроете меня, — говорил он ученику, — обратите внимание на кишки, на их стенки». Ученый посмертно проверял идеи о механизмах старения. Работал до отказа взведенный инстинкт.
А опыты на себе? Я не перечисляю фамилий лишь потому, что такой список занял бы огромную, постоянно пополняемую книгу. Следуя высокому инстинкту поиска, врачи прививали себе тиф, чуму, холеру, проказу, сифилис. Принимая наркотики, доводили мозг до искусственного безумия, отдавали тело укусам зараженных комаров, москитам, вшам, тарантулам и змеям. И не надо думать, что счастье исследования заслоняло или облегчало им боль, тревогу и муки болезнетворного, порой смертельного эксперимента. Воспоминание врача, подставившего руку под змеиные зубы: «У меня появилось чувство, будто меня казнят». А эксперименты, несущие длительные испытания? Ученые пробовали на себе голод и жару, холод и жажду, бессонницу и муки удушения.
Испытывали хлороформ и эфир, электронаркоз и отравление ядами, по надрезанной у локтя вене доводили до сердца тонкую трубку катетера. Забирались на высочайшие горные вершины, гибли на путях к обоим полюсам, в джунглях, тайге и тундре. Взлетали на воздушных шарах, на разваливающихся первых самолетах, опускались под воду, странствовали по кратерам вулканов, подставляли себя невидимому гибельному потоку проникающей радиации.
Физик Оже лаконично и просто назвал эту страсть «духом приключений».
Именно властная потребность непрерывно познавать сделала нас качественно отличными от дальних отставших родственников.
Но удивление и любопытство — лишь начало, спусковой крючок исследовательской страсти. А что заставляет нести ее накал всю жизнь?
Наш старый знакомый — инстинкт цели. Это он принимает эстафету от удивления и любопытства. Его забавное проявление — мания собирательства может приходить и уходить, но мания поиска — качество пожизненное, одновременно вериги и крылья, наказание и награда, беда и счастье.
Освободиться человек уже не в силах. Есть одна прекрасная пьеса: изображенные в ней трое физиков, увидев, к чему привели человечество работы их коллег, уже пережив историю Хиросимы, пожизненно запираются в сумасшедшем доме. Они не хотят вручать людям свои работы. А не работать они не могут!
Только не надо считать, что инстинкт этот — свойство одних лишь ученых. Вовсе нет, стремление к цели, то близкой, то далекой, то даже реально не существующей, властно пронизывает ежедневное существование любого человека. Просто в тех, кто профессионально, по призванию занят познанием мира (к науке или искусству они принадлежат — безразлично), инстинкт этот выступает наиболее отчетливо, проявляется рельефнее, как костяк — сквозь тонкую оболочку ежедневных дел и поступков.