Страница:
Жалеть ли талант, если он
живет как бы в мире двойном
и в чем-то безмерно умен
и полный мудак в остальном?
Гетера, шлюха, одалиска —
таят со мной родство ментальное,
искусству свойственно и близко
их ремесло горизонтальное.
Снимать устав с роскошных дев
шелка, атласы и муары,
мы, во фланель зады одев,
изводим страсть на мемуары.
Мне забавна в духе нашем пошлом
страсть к воспоминаниям любым;
делается все, что стало прошлым,
розовым и светло-голубым.
Настолько он изношен и натружен,
что вышло ему время отдохнуть,
уже венок из лавров им заслужен —
хотя и не на голову отнюдь.
Жизнь моя на севере текла,
я в жару от холода бежал;
время, расширяясь от тепла,
очень удлиняет жизнь южан.
В момент обычно вовсе не торжественный
вдруг чувствуешь с восторгом идиота
законченность гармонии Божественной,
в которой ты – естественная нота.
У нас, коллега, разные забавы,
мы разными огнями зажжены:
тебе нужна утеха шумной славы,
а мне – лишь уважение жены.
Я не измыслил весть благую
и план, как жить, не сочинил,
я что придумал – тем торгую,
и свет сочится из чернил.
Читатель нам – как воздух и вода,
читатель в нас поддерживает дух;
таланту без поклонников – беда,
беда, что у людей есть вкус и слух.
Гул мироздания затих,
и, слово к ритму клея тонко,
я вновь высиживаю стих,
как утка – гадкого утенка.
Если жизни время сложное
проживаешь с безмятежностью,
то любое невозможное
наступает с неизбежностью.
Залей шуршанье лет журчаньем алкоголя,
поскольку, как давно сказал поэт,
на свете счастья нет, но есть покой и воля,
которых, к сожаленью, тоже нет.
Полностью душа моя чиста,
чужды ей волненье и метание.
кто привел на новые места,
тот и ниспошлет мне пропитание.
Люблю часы пустых томлений,
легко лепя в истоме шалой
плоды расслабленности, лени
и любознательности вялой.
В похмельные утра жестокие
из мути душевной являлись
мне мысли настолько глубокие,
что тут же из виду терялись.
Питали лучшие умы
мою читательскую страсть,
их мысли глупо брать взаймы,
а предпочтительнее – красть.
В искусстве, сотворяемом серьезно
и честно от начала до конца, —
что крупно, то всегда религиозно
и дышит соучастием Творца.
Под сенью тихоструйных облаков
на поле благозвучных услаждений
я вырастил породу сорняков,
отравных для культурных насаждений.
Я в шуме времени кипящем
купался тайном и публичном,
но жил с азартом настоящим
я только в шелесте страничном.
Он вялую гонит – волну за волной —
унылую мелкую муть:
Господь одарил его певчей струной,
забыв эту нить натянуть.
Ругал эпоху и жену,
искал борьбы, хотел покоя,
понять умом одну страну
грозился ночью с перепоя.
Почувствовав тоску в родном пространстве,
я силюсь отыскать исток тоски:
не то повеял запах дальних странствий,
не то уже пора сменить носки.
Когда успех и слава
обнять готовы нас,
то плоть уже трухлява,
а пыл уже погас.
Он талант, это всем несомненно,
пишет сам и других переводит,
в голове у него столько сена,
что Пегас от него не отходит.
То злимся мы, то мыслим тонко,
но вплоть до смертного конца
хлопочем высидеть цыпленка
из выеденного яйца.
Во все, что я пишу, для аромата
зову простую шутку-однодневку,
а яркая расхожая цитата —
похожа на затрепанную девку.
Беспечный чиж с утра поет,
а сельдь рыдает – всюду сети;
мне хорошо, я идиот,
а умным тяжко жить на свете.
Весь мир наших мыслей и знаний —
сеть улиц в узлах площадей,
где бродят меж тенями зданий
болтливые тени людей.
Я б жил, вообще ни о чем не жалея,
но жаль – от житейской возни худосочной
в душе стало меньше душевного клея,
и близость с людьми стала очень непрочной.
Пока нас фортуна хранит,
напрасны пустые гадания,
и внешне похож на зенит
расцвет моего увядания.
Во мне, живущем наобум,
вульгарных мыслей соки бродят,
а в ком кипит высокий ум —
они с него и легче сходят.
Люблю с подругой в час вечерний
за рюмкой душу утолить:
печаль – отменный виночерпий
и знает, сколько нам налить.
Дожив до перелома двух эпох,
на мыслях мельтешных себя ловлю,
порывы к суете ловлю, как блох,
и сразу с омерзением давлю.
Читаю оду и сонет,
но чую дух души бульдожьей;
не Божьей милостью поэт,
а скудной милостыней Божьей.
Я вчера полистал мой дневник,
и от ужаса стало мне жарко:
там какой-то мой тухлый двойник
пишет пошлости нагло и жалко.
Доколе дух живой вершит пиры,
кипит игра ума и дарования,
поэзия, в которой нет игры, —
объедки и огрызки пирования.
Глупо думать про лень негативно
и надменно о ней отзываться:
лень умеет мечтать так активно,
что мечты начинают сбываться.
Пот познавательных потуг
мне жизнь не облегчил,
я недоучка всех наук,
которые учил.
Увы, в отличие от птиц,
не знаю, сидя за столом,
что вылупится из яиц,
насиженных моим теплом.
Даже вкалывай дни и ночи,
не дождусь я к себе почтения,
ибо я подвизаюсь в очень
трудном жанре легкого чтения.
Держу стакан, точу перо,
по веку дует ветер хлесткий;
ни зло не выбрав, ни добро,
живу на ихнем перекрестке.
И я хлебнул из чаши славы,
прильнув губами жадно к ней;
не знаю слаще я отравы,
и нет наркотика сильней.
Глупо гнаться, мой пишущий друг,
за читательской влагой в глазу —
все равно нарезаемый лук
лучше нас исторгает слезу.
Он воплотил свой дар сполна,
со вдохновеньем и технично
вздувая волны из гавна,
изготовляемого лично.
Душевный чувствуя порыв,
я чересчур не увлекаюсь:
к высотам духа воспарив,
я с них обедать опускаюсь.
Что столь же я наивен – не жалею,
лишаться обольщений нам негоже:
иллюзии, которые лелею, —
они ведь и меня лелеют тоже.
Нет, я на лаврах не почил,
верша свой труд земной:
ни дня без строчки – как учил
меня один портной.
Жили гнусно, мелко и блудливо,
лгали и в стихе, и в жалкой прозе;
а в раю их ждали терпеливо —
райский сад нуждается в навозе.
Печалью, что смертельна жизни драма,
окрашена любая песня наша,
но теплится в любой из них упрямо
надежда, что минует эта чаша.
На собственном огне горишь дотла,
но делается путь горяч и светел,
а слава – это пепел и зола,
которые потом развеет ветер.
Меня любой прохожий чтобы помнил,
а правнук справедливо мной гордился,
мой бюст уже лежит в каменоломне,
а скульптор обманул и не родился.
Очень важно, приблизившись вплоть
к той черте, где уносит течение,
твердо знать, что исчерпана плоть,
а душе предстоит приключение.
Люблю стариков – их нельзя не любить,
мне их отрешенность понятна:
душа, собираясь навеки отбыть,
поет о минувшем невнятно.
К пустым о смысле жизни бредням
влекусь, как бабочка к огню,
кружусь вокруг и им последним
на смертной грани изменю.
Чтобы будущих лет поколения
не жалели нас, вяло галдя,
все мосты над рекою забвения
я разрушил бы, в ночь уходя.
Вонзится в сердце мне игла,
и вмиг душа вспорхнет упруго;
спасибо счастью, что была
она во мне, – прощай, подруга.
1993 год
Третий иерусалимский дневник
Я лодырь, лентяй и растяпа,
но вмиг, если нужен я вдруг,
на мне треугольная шляпа
и серый походный сюртук.
Все, конечно, мы братья по разуму, только очень какому-то разному
Мы проживали не напрасно
свои российские года,
так бескорыстно и опасно
уже не жить нам никогда.
Идеи равенства и братства
хотя и скисли,
но очень стыдно за злорадство
при этой мысли.
Наш век имел нас так прекрасно,
что мы весь мир судьбой пленяли,
а мы стонали сладострастно
и позу изредка меняли.
По счастью, все, что омерзительно
и душу гневом бередит,
не существует в мире длительно,
а мерзость новую родит.
Не мне играть российскую игру,
вертясь в калейдоскопе черных пятен,
я вжился в землю предков, тут умру,
но дым оттуда горек и понятен.
Напрасно горячимся мы сегодня,
желая все понять без промедлений,
для истины нет почвы плодородней,
чем несколько истлевших поколений.
Вовек я власти не являл
ни дружбы, ни вражды,
а если я хвостом вилял —
то заметал следы.
Сейчас полны гордыни те,
кто, ловко выбрав час и место,
в российской затхлой духоте
однажды пукнул в знак протеста.
Родом я не с рынка, не с вокзала,
я с тончайшей нежностью знаком,
просто нас эпоха облизала
лагерным колючим языком.
Покуда мы живем, на мир ворча
и вглядываясь в будущие годы,
текут меж нас, неслышимо журча,
истории подпочвенные воды.
Я жизнь без пудры и прикрас
и в тех местах, где жить опасно,
вплотную видел много раз —
она и там была прекрасна.
Как тающая льдина, уплывает
эпоха, поглотившая наш век,
а новая и знать уже не знает
растерянных оставшихся калек.
Вор хает вора возмущенно,
глухого учит жить немой,
галдят слепые восхищенно,
как ловко бегает хромой.
Кто ярой ненавистью пышет,
о людях судя зло и резко, —
пусть аккуратно очень дышит,
поскольку злоба пахнет мерзко.
Нас много лет употребляли,
а мы, по слабости и мелкости,
послушно гнулись, но страдали
от комплекса неполноцелкости.
В нас никакой избыток знаний,
покров очков-носков-перчаток
не скроет легкий обезьяний
в лице и мыслях отпечаток.
Все доступные семечки лузгая,
равнодушна, глуха и слепа,
в парках жизни под легкую музыку
одинокая бродит толпа.
Мне не свойственно стремление
знать и слышать сводку дня,
ибо времени давление —
кровяное у меня.
Владеть гавном – несложный труд
и не высокая отрада:
гавно лишь давят или мнут,
а сталь – и жечь, и резать надо.
Питомцам русского гнезда,
нам от любых душевных смут
всего целебнее узда
и жесткой выделки хомут.
Бес маячит рядом тенью тощей,
если видит умного мужчину:
умного мужчину много проще
даром соблазнить на бесовщину.
Загадочно в России бродят дрожжи,
все связи стали хрупки или ржавы,
а те, кто жаждет взять бразды и вожжи,
страдают недержанием державы.
По дряхлости скончался своевременно
режим, из жизни сделавший надгробие;
российская толпа теперь беременна
мечтой родить себе его подобие.
Текут по всей Руси речей ручьи,
и всюду на ораторе печать
умения проигрывать ничьи
и проигрыш банкетом отмечать.
В раскаленной скрытой давке
увлекаясь жизни пиром,
лестно маленькой пиявке
слыть и выглядеть вампиром.
Мы пережили, как умели,
эпоху гнусной черноты,
но в нас навек закаменели
ее проклятые черты.
Российская империя нам памятна,
поэтому и гнусно оттого,
что бывшие блюстители фундамента
торгуют кирпичами из него.
Видимо, в силу породы,
ибо всегда не со зла,
курица русской свободы
тухлые яйца несла.
От ветра хлынувшей свободы,
хотя колюч он и неласков,
томит соблазн пасти народы
всех пастухов и всех подпасков.
По воле здравого рассудка
кто дал себя употреблять —
гораздо чаще проститутка,
чем нерасчетливая блядь.
Россия ко всему, что в ней содеется,
и в будущем беспечно отнесется;
так дева, забеременев, надеется,
что все само собою рассосется.
Вокруг березовых осин
чертя узор хором воздушных,
всегда сколотит сукин сын
союз слепых и простодушных.
Уже вдевает ногу в стремя
тот некто в сером, кто опять
поворотить в России время
попробует во тьму и вспять.
И понял я за много лет,
чем доля рабская чревата:
когда сгибается хребет —
душа становится горбата.
Живу я, свободы ревнитель,
весь век искушая свой фарт;
боюсь я, мой ангел-хранитель
однажды получит инфаркт.
Легко на примере России
понять по прошествии лет,
что в мире темней от усилий
затеплить искусственный свет.
Темны российские задворки,
покрыты грязью всех столетий,
но там родятся поговорки,
которых нет нигде на свете.
Российская жива идея-фикс,
явились только новые в ней ноты,
поскольку дух России, темный сфинкс,
с загадок перешел на анекдоты.
Выплескивая песни, звуки, вздохи,
затворники, певцы и трубачи —
такие же участники эпохи,
как судьи, прокуроры, палачи.
Российской власти цвет и знать
так на свободе воскипели,
что стали с пылом продавать
все, что евреи не успели.
Мы потому в России жили,
высокий чувствуя кураж,
что безоглядно положили
свой век и силы на мираж.
Охвостье, отребье, отбросы,
сплоченные общей кутузкой,
курили мои папиросы,
о доле беседуя русской.
Этот трактор в обличье мужчины
тоже носит в себе благодать;
человек совершенней машины,
ибо сам себя может продать.
Кто сладко делает кулич,
принадлежит к особой касте,
и все умельцы брить и стричь
легко стригут при всякой власти.
Конечно, это горько и обидно,
однако долгой жизни под конец
мне стало совершенно очевидно,
что люди происходят от овец.
Кто в годы рабства драться лез,
тому на воле стало хуже:
пройдя насквозь горящий лес,
ужасно больно гибнуть в луже.
Смотреть на мир наш объективно,
как бы из дальней горной рощи —
хотя не менее противно,
но безболезненней и проще.
По Божьему соизволению
и сути свойства, нам присущего,
дано любому поколению
насрать на мысли предыдущего.
Надеюсь, я коллег не раню,
сказав о нашей безнадежности,
поскольку Пушкин слушал няню,
а мы – подонков разной сложности.
Российский жребий был жестоко
однажды брошен волей Бога:
немного западней Востока,
восточней Запада – намного.
Наш век настолько прихотливо
свернул обычный ход истории,
что, очевидно, музу Клио
потрахал бес фантасмагории.
Возложить о России заботу
всей России на Бога охота,
чтоб оставить на Бога работу
из болота тащить бегемота.
Что говорит нам вождь из кучи,
оплошно вляпавшись туда?
Что всей душой хотел как лучше,
а вышло снова как всегда.
Все споры вспыхнули опять
и вновь текут, кипя напрасно;
умом Россию не понять,
а чем понять – опять неясно.
Наших будней мелкие мытарства,
прихоти и крахи своеволия —
горше, чем печали государства,
а цивилизации – тем более.
На свете ни единому уму,
имевшему учительскую прыть,
глаза не удалось открыть тому,
кто сам не собирался их открыть.
Святую проявляя простоту,
не думая в тот миг, на что идет,
всю правду говорит начистоту
юродивый, пророк и идиот.
История бросками и рывками
эпохи вытрясает с потрохами,
и то, что затевало жить веками,
внезапно порастает лопухами.
Хоть очень разны наши страсти,
но сильно схожи ожидания,
и вождь того же ждет от власти,
что ждет любовник от свидания.
Когда кипят разбой и блядство
и бьются грязные с нечистыми,
я грустно думаю про братство,
воспетое идеалистами.
Опасностей, пожаров и буранов
забыть уже не может ветеран;
любимая услада ветеранов —
чесание давно заживших ран.
А жалко порою мне время то гнусное,
другого уже не случится такого,
то подлое время, крутое и тусклое,
где стойкость полна была смысла тугого.
В те года, когда решенья просты
и все беды – от поступков лихих,
очень часто мы сжигаем мосты,
сами только что ступивши на них.
Справедливость в людской кутерьме
соблюдает природа сама:
у живущих себе на уме —
сплошь и рядом нехватка ума.
Есть в речах политиков унылых
много и воды, и аргументов,
только я никак понять не в силах,
чем кастраты лучше импотентов.
Всюду запах алчности неистов,
мечемся, на гонку век ухлопав;
о, как я люблю идеалистов,
олухов, растяп и остолопов!
Поет восторженно и внятно
душа у беглого раба
от мысли, как безрезультатно
за ним охотилась судьба.
Забавно туда приезжать, как домой,
и жить за незримой межой;
Россия осталась до боли родной
и стала заметно чужой.
За раздор со временем лихим
и за годы в лагере на нарах
долго сохраняется сухим
порох в наших перечницах старых.
А то, что мы подонками не стали
и как мы безоглядно рисковали, —
ничтожные житейские детали,
для внуков интересные едва ли.
То ли мы чрезмерно много пили,
то ли не хватило нам тепла,
только на потеху энтропии
мимо нас эпоха потекла.
За проволокой всех систем,
за цепью всех огней
нужна свобода только тем,
в ком есть способность к ней.
Уже настолько дух наш косный
с Россией связан неразлучно,
что жить нам тягостно и постно
повсюду, где благополучно.
Эпоха нас то злит, то восхищает,
кипучи наши ярость и экстаз,
и все это бесстрастно поглощает
истории холодный унитаз.
Мы сделали изрядно много,
пока по жизни колбасились,
чтобы и в будущем до Бога
мольбы и стоны доносились.
Я бы многое стер в тех давнишних следах,
только свежее чувство горчит;
мне плевать на того, кто галдит о жидах,
но загадочны те, кто молчит.
России вновь дают кредит,
поскольку все течет,
а кто немножко был убит —
они уже не в счет.
Густы в России перемены,
но чуда нет еще покуда;
растут у многих партий члены,
а с головами очень худо.
В гиблой глине нас долго месили,
загоняя в грунтовую твердь,
мы – последние сваи России,
пережившие верную смерть.
Русское грядущее прекрасно,
путь России тяжек, но высок;
мы в гавне варились не напрасно,
жалко, что впитали этот сок.
Поскольку истина – в вине, то часть ее уже во мне
Чтоб я не жил, сопя натужно,
устроил Бог легко и чудно,
что все ненужное мне трудно,
а все, что трудно, мне не нужно.
Когда, пивные сдвинув кружки,
мы славим жизни шевеление,
то смотрят с ревностью подружки
на наших лиц одушевление.
Дух России меня приголубил,
дал огранку, фасон и чекан,
там я первую рюмку пригубил,
там она превратилась в стакан.
Совместное и в меру возлияние
не только от любви не отвращает,
но каждое любовное слияние
весьма своей игрой обогащает.
Любви горенье нам дано
и страсти жаркие причуды,
чтобы холодное вино
текло в нагретые сосуды.
Да, мне умерить пыл и прыть
пора уже давно;
я пить не брошу, но курить
не брошу все равно.
Себя я пьянством не разрушу,
ибо при знании предела
напитки льются прямо в душу,
оздоровляя этим тело.
Я понял, чем я жил все годы
и почему не жил умней:
я раб у собственной свободы
и по-собачьи предан ей.
Дух мой растревожить невозможно
денежным смутительным угаром,
я интеллигентен безнадежно,
я употребляюсь только даром.
Когда к тебе приходит некто,
духовной жаждою томим,
для утоленья интеллекта
распей бутылку молча с ним.
Хотя весь день легко и сухо
веду воздержанные речи,
внутри себя пустыню духа
я орошаю каждый вечер.
Цветок и садовник в едином лице,
я рюмке приветно киваю
и, чтобы цветок не увял в подлеце,
себя изнутри поливаю.
Поскольку склянка алкоголя —
стекляшка вовсе не простая,
то, как только она пустая, —
в душе у нас покой и воля.
Оставив дикому трамваю
охоту мчать, во тьме светясь,
я лежа больше успеваю,
чем успевал бы, суетясь.
Я сам растил себя во мне,
давно поскольку знаю точно,
что обретенное извне
и ненадежно, и непрочно.
Чтоб жить разумно (то есть бледно)
и максимально безопасно,
рассудок борется победно
со всем, что вредно и прекрасно.
Душевно я вполне еще здоров,
и съесть меня тщеславию невмочь,
я творческих десяток вечеров
легко отдам за творческую ночь.
Да, выпив, я валяюсь на полу,
да, выпив, я страшней садовых пугал;
но врут, что я ласкал тебя в углу —
по мне, так я ласкал бы лучше угол.
Во мне убого сведений меню,
не знаю я ни фактов, ни событий,
но я свое невежество ценю
за радость неожиданных открытий.
Насмешлив я к вождям, старухам,
пророчествам и чудесам,
однако свято верю слухам,
которые пустил я сам.
Я свои пути стелю полого,
мне уютна лени колея:
то, что невозможно, – дело Бога,
что возможно – сделаю не я.
Когда выпили, нас никого
не пугает судьбы злополучие,
и плевать нам на все, до чего
удается доплюнуть при случае.
В чужую личность мне не влезть,
а мной не могут быть другие,
и я таков, каков я есть,
а те, кто лучше, – не такие.
Без жалости я трачу много дней,
распутывая мысленную нить;
я истину ловлю, чтобы над ней
немедленно насмешку учинить.
Мы вовсе не грешим, когда пируем,
забыв про все стихии за стеной,
а мудро и бестрепетно воруем
дух легкости у тяжести земной.
Умным быть легко, скажу я снова
к сведению новых поколений;
глупость надо делать – это слово
дико для моей отпетой лени.
Хотя, погрязший в алкоголе,
я по-житейски сор и хлам,
но съем последний хер без соли
я только с другом пополам.
Мы стали подозрительны, суровы,
изверились в любой на свете вере,
но моцарты по-прежнему готовы
пить все, что наливают им сальери.
Душа порой бывает так задета,
что можно только выть или орать;
я плюнул бы в ранимого эстета,
но зеркало придется вытирать.
К лести, комплиментам и успехам
(сладостным ручьем они вливаются)
если относиться не со смехом —
важные отверстия слипаются.
Так верил я всегда в мою везучесть,
беспечно соблазняясь авантюрой,
что мне любая выпавшая участь
оказывалась к фарту увертюрой.
Не каждый в житейской запарке
за жизнь успевает понять,
что надо менять зоопарки,
театры и цирки менять.
Зачем же мне томиться и печалиться,
когда по телевизору в пивной
вчера весь вечер пела мне красавица,
что мысленно всю ночь она со мной?
Клевал я вяло знаний зерна,
зато весь век гулял активно
и прожил очень плодотворно,
хотя весьма непродуктивно.
Для жизни шалой и отпетой
день каждый в утренней тиши
творят нам кофе с сигаретой
реанимацию души.
Затворника и чистоплюя
в себе ценя как достижение,
из шума времени леплю я
своей души изображение.
Ошибки, срывы, согрешения —
в былом, и я забыл о них,
меня волнует предвкушение
грядущих глупостей моих.
Кажется мне, жизни под конец,
что устроил с умыслом Творец,
чтобы человеку было скучно
очень долго жить благополучно.
Искра Божия не знает,
где назначено упасть ей,
и поэтому бывает
Божий дар душе в несчастье.
Как будто смерти вопреки
внезапно льется струйка света
и воздуха с живой строки
давно умершего поэта.
Вокруг везде роскошества природы
и суетности алчная неволя;
плодятся и безумствуют народы;
во мне покой и много алкоголя.
Умеет так воображение
влиять на духа вещество,
что даже наше унижение
преобразует в торжество.
Не слушая судов и пересудов,
настаиваю твердо на одном:
вместимость наших умственных сосудов
растет от полоскания вином.
Был томим я, был палим и гоним,
но не жалуюсь, не плачу, не злюсь,
а смеюсь я горьким смехом моим
и живу лишь потому, что смеюсь.
Нет, я в делах не тугодум,
весьма проста моя замашка:
я поступаю наобум,
а после мыслю, где промашка.
Я б рад работать и трудиться,
я чужд надменности пижонской,
но слишком портит наши лица
печать заезженности конской.
Не темная меня склоняла воля
к запою после прожитого дня:
я больше получал от алкоголя,
чем пьянство отнимало у меня.
Хоть я философ, но не стоик,
мои пристрастья не интимны:
когда в пивной я вижу столик,
моя душа играет гимны.
Питаю к выпивке любовь я,
и мух мой дым табачный косит,
а что полезно для здоровья,
мой организм не переносит.
Мне чужд Востока тайный пламень,
и я бы спятил от тоски,
век озирая голый камень
и созерцая лепестки.
Во многих веках и эпохах,
меняя земные тела,
в паяцах, шутах, скоморохах
душа моя раньше жила.
Так ли уж совсем и никому?
С истиной сходясь довольно близко,
все-таки я веку своему
нужен был, как уху – зубочистка.
Меня заводят, как наркотик,
души моей слепые пятна:
понятно мне, чего я против,
за что я – полностью невнятно.
Подлинным по истине томлениям
плотская питательна утеха,
подлинно высоким размышлениям
пьянство и обжорство – не помеха.
Приму любой полезный я совет
и думать о житейской буду выгоде
не раньше, чем во мне погаснет свет,
душою выключаемый при выходе.
Пока прогресс везде ретиво