Страница:
Я благодарен Черновцам за пережитые минуты истинно религиозного экстаза. Я вообще-то редко обращаюсь к Богу. Часто мне бывает очень стыдно перед Ним – нет, не за себя, а за поступки тех, кто профессионально занимается служением Ему. Как эти служивые наебывают своего работодателя! А как они компрометируют Его! Но в этот раз я обращался к Нему прямо. В Черновцы из Киева (совсем ведь недалеко) ехал я несчетное количество часов. Не просто еле плелся хилый поезд, но, по-моему, и направление менял. Когда я по прибытии спросил, за что и почему меня трясли так долго, то с римской лаконичностью ответил мне встречавший человек:
– Такие рельсы.
К той минуте, когда сел я в поезд, чтоб вернуться в Киев, я уже довольно сильно освежился (только что закончился концерт, я поправлял свое здоровье). А в купе попав, немедленно добавил. И поплелся в тамбур покурить. Уже мы ехали, и на каком-то повороте поезд так тряхнуло, что плечом и головой я чуть не выставил стекло вагона. Было очень больно и досадно почему-то. Да, такие рельсы, горестно подумал я. До Киева еще оставалось множество часов. И вдруг меня пронзил высокий стыд за хамскую мою неблагодарность Богу и судьбе. Спасибо, Господи, подумал я (возможно, вслух), что есть еще у меня силы сотрясаться на кривых раздолбанных дорогах и ходить такими же путями, оскверняя Твою землю своим мизерным присутствием. Спасибо, что еще живут во мне готовность и желание спокойно нарушать Твои святые заповеди и грешить, испытывая удовольствие. Пошли здоровье праведникам, Господи, однако же и за мое – Тебе спасибо. И за близких я благодарю Тебя отдельно. И друзей моих покуда Ты щадишь. Удачи Тебе, Господи, во всех твоих задумках, неисповедимых и загадочных порой, как эта подлая дорога.
До купе дойдя благополучно, выпил я еще немного, ибо чувствовал большой подъем душевный. И довольно скоро появился Киев.
Сегодня на дворе стоит повсюду зыбкое и неприкаянное время. Смутное, тревожное и полное неясных ожиданий. И такие злоба и вражда клубятся всюду в воздухе, что вряд ли они могут рассосаться от незрячей суеты политиков. Я просто в силу возраста уже за этим наблюдаю как бы чуть со стороны. И те бесчисленные штормы и цунами, что бесчинствуют в житейском море, тоже не страшны моему утлому семейному суденышку. А факт, что некий долг за мной имеется и должен я выплачивать когдатошнюю ссуду на квартиру, – это на весь век моя Долгофа. От такого наступившего покоя – и беспечность моего неспешного повествования. Никогда и раньше я не угрызался от сознания морального несовершенства своего, теперь уж и подавно я спокоен. Нет моей заслуги в этом равновесии душевном, просто так удачно гены предков разложились. А жена вот моя Тата с раннего детства слушала по радио передачу «Пионерская зорька» и в местах, где говорилось о плохих учениках и нехороших детях, думала с печалью и тревогой: ну откуда они все про меня знают? Навсегда осталось в ней такое угрызение души. Но я ее посильно утешаю.
Да и радости мне щедро доставляет затянувшаяся жизнь, которая течет, что очень важно, – в удивительной и очень полюбившейся стране. В какой еще стране вахтер-охранник поликлиники районной вам пожалуется, что от расставания с Россией у него одна только печаль осталась: начисто пропала книга Ксенофонта «Анабазис»? А в какой еще стране увидеть можно (в Иерусалиме, в центре) две висящие рядом таблички: «Карл Маркс – электротовары» и «Франц Кафка – зубной техник»?
Мне тут недавно туристическая фирма из Америки внезапно заказала что-нибудь чувствительное и призывное сказать на кинопленку, чтоб ее показывать евреям из России. Всюду путешествуют они по миру, а в Израиль ехать не хотят, поскольку очень нашей жизни опасаются. А так как я в Америке довольно часто выступаю, то лицо мое знакомо, имя – тоже, и чего-нибудь такое пригласительное может повлиять на их маршрут. Я для этой цели написал стишок, и он, по-моему, довольно убедительно звучал:
Впрочем, пусть об этом пишут журналисты: им виднее и понятней злоба дня. А я хочу напомнить вам о вечном. Хорошо сказал об этом в Питере один четырехлетний мальчик:
– Я много наблюдал за взрослыми: они поговорят, поговорят и выпьют.
А поскольку до сих пор бытует медицинский миф, что выпивка вредна здоровью, я хочу в самом начале книги твердо заявить, что несколько десятков лет я проверял сию паскудную легенду на себе. Чушью это оказалось, не вредна нам выпивка нисколько. А возникло это заблуждение по нашей общей, в сущности, вине: мы часто выпиваем с теми, с кем не следует садиться рядом и делить божественный напиток. А вот это – вредно безусловно. Только проявляется намного позже. И облыжно обвинили в этом выпивку. Не сразу я додумался до истины и много лет себя бездумно отравлял. Только ныне я свое здоровье неусыпно и свирепо берегу: я начисто лишил себя общения с людьми, которые мне малосимпатичны. И любое возлияние приносит мне одну лишь пользу. Ну, естественно, я говорю о выпивке в количествах разумных. А то бывает утром жутко стыдно за вчерашнее, однако же не помнишь, перед кем. Вот это вредно. Если часто. Присмотритесь, и согласие со мной намного освежит существование.
Благой совет преподнеся, я выпил рюмку, покурил, и что-нибудь сентиментальное мне страстно захотелось написать. О нашем нестихающем пристрастии к российской речи, например. У наших тут знакомых есть подросток-девочка, и имя у нее – еврейское вполне, но ласковая кличка дома – чисто русская: Снегурочка. Она на свет явилась потому, что из-за снега, выпавшего как-то в Иерусалиме, мать ее не выбралась к врачу, чтоб выписать рецепт на противозачаточное средство (это у нас строго по рецепту).
Еще я рассказать хочу историю из нашей мельтешной и бескультурной жизни. Очень пожилой приятель мой, искусствовед, попал в финансовое крупное недомогание. И в городской библиотеке Иерусалима учинили небольшой благотворительный аукцион. Двадцать пять художников и керамистов, знающие этого человека, дали для продажи свои работы. Отменные работы, между прочим. Ни копейки с этого не получая. Просто принесли и привезли. Из них семнадцать мы пустили с молотка. В аукционе молоток участвовал впервые: лишь отбивкой мяса раньше занимался этот деревянный инструмент. Работы были проданы в тот день по небольшой, сознательно заниженной цене. И несколько десятков книжек нанесли писатели, их раскупили полностью. И в тот же день отвезен был полученный доход. Испытывали радость все – и покупатели, и зрители, и авторы. Для этой цели я надел парик, в котором выглядел продажным пожилым судейским восемнадцатого века, но молотком стучал и цены объявлял – с высоким упоением.
Конечно, хорошо бы потревожить чье-нибудь отменно выдающееся имя и украсить мою книгу дивной байкой о душевной многолетней нашей близости. И это ведь возможно: трижды, например (с разрывом года в два), меня знакомили с Булатом Окуджавой. Все три раза он мне руку крепко пожимал и говорил приветливо, что очень рад знакомству. Ну, на третий, правда, раз в его глазах мелькнуло что-то, но не опознал, не вспомнил и опять учтиво мне сказал, что очень рад. Зато последнюю свою статью в газете посвятил он книжке, мною в лагере написанной. Но тут уже шла речь о человеке, незнакомом даже мне, поскольку Окуджава усмотрел во мне – тоску по элегической исповедальности.
А еще я помню на одной московской пьянке (я тогда приехал из Израиля на книжную ярмарку) – длинный и витиеватый тост Фазиля Искандера. Он было завел свою волынку по-восточному, но только уже сильно освежился, отчего утратил нить сюжета и нечаянно вдруг вышел на сионистов. Зря, сказал он, все евреев этих так ругают, они просто порешили возвратиться на родную землю, где стоит гора Сион. И тут я его резко перебил, чтоб не сужал он так неосторожно наши замыслы и планы. Он из темы тоста вылез кое-как, а после мы с ним обсуждали реплику мою. Недолго, правда, потому что оба напились. Но помню точно, что он был гораздо круче в геополитических решениях, чем я, и что одну из лишних рюмок я ему налил почти насильно. Объяснив, что для него это хуйня, а мне – мемуары. Нет, никак такие эпизоды мне не увязать в душевную и продолжительную близость, лучше я оставлю это попечение.
Потомкам я пока еще любезен. Моя внучка Тали как-то своей матери сказала:
– Я люблю ходить к бабушке, там у нее живет дедушка, он нас щекочет.
А теперь и книжку можно начинать. С заведомой готовностью терпеть неслыханные творческие муки. Потому что творческие муки – это не когда ты сочиняешь, а когда уже насочинял и убеждаешься, что вышла полная херня. Но до поры, пока перечитал, еще надеешься. А впрочем, у меня ведь нету никакой высокой цели: никого ни в чем не собираюсь убедить, а что-то опровергнуть или доказать – и не хочу и не умею. Тут Мишель Монтень отменно будет к месту: «Кроме того, что у меня никуда не годная память, мне свойствен еще ряд других недостатков, усугубляющих мое невежество. Мой ум неповоротлив и вял…»
А кстати, тут еще одно мне надо сделать упреждение. О нем благодаря Монтеню вспомнив, я его словами и прикроюсь: «Я заимствую у других то, что не умею выразить столь же хорошо либо по недостаточной выразительности моего языка, либо по слабости моего ума». Но здесь читателя вполне может постичь нечаянная радость. Мне однажды интересный факт попался: что цыгане в таборах варили необыкновенно вкусный борщ. Состав его менялся раз от разу: в поместительный чугун с водой, кипящей на огне, кидали члены табора еду, которую сегодня удалось наворовать. А так как всем понятно, что плохого не воруют, борщ цыганский неизменно удавался. Этот замечательный рецепт наполнил меня светлым оптимизмом. Да тем более что я чужие мысли очень часто нахожу и там, где авторы до них додуматься не успевали: подходили близко, но сворачивали вбок. Поэтому в моем борще продукты будут с огорода чисто личного. А свежесть я спокойно гарантирую. Сперва – о путешествиях, конечно.
Одновременно взгляните и налево, и направо
– Такие рельсы.
К той минуте, когда сел я в поезд, чтоб вернуться в Киев, я уже довольно сильно освежился (только что закончился концерт, я поправлял свое здоровье). А в купе попав, немедленно добавил. И поплелся в тамбур покурить. Уже мы ехали, и на каком-то повороте поезд так тряхнуло, что плечом и головой я чуть не выставил стекло вагона. Было очень больно и досадно почему-то. Да, такие рельсы, горестно подумал я. До Киева еще оставалось множество часов. И вдруг меня пронзил высокий стыд за хамскую мою неблагодарность Богу и судьбе. Спасибо, Господи, подумал я (возможно, вслух), что есть еще у меня силы сотрясаться на кривых раздолбанных дорогах и ходить такими же путями, оскверняя Твою землю своим мизерным присутствием. Спасибо, что еще живут во мне готовность и желание спокойно нарушать Твои святые заповеди и грешить, испытывая удовольствие. Пошли здоровье праведникам, Господи, однако же и за мое – Тебе спасибо. И за близких я благодарю Тебя отдельно. И друзей моих покуда Ты щадишь. Удачи Тебе, Господи, во всех твоих задумках, неисповедимых и загадочных порой, как эта подлая дорога.
До купе дойдя благополучно, выпил я еще немного, ибо чувствовал большой подъем душевный. И довольно скоро появился Киев.
Сегодня на дворе стоит повсюду зыбкое и неприкаянное время. Смутное, тревожное и полное неясных ожиданий. И такие злоба и вражда клубятся всюду в воздухе, что вряд ли они могут рассосаться от незрячей суеты политиков. Я просто в силу возраста уже за этим наблюдаю как бы чуть со стороны. И те бесчисленные штормы и цунами, что бесчинствуют в житейском море, тоже не страшны моему утлому семейному суденышку. А факт, что некий долг за мной имеется и должен я выплачивать когдатошнюю ссуду на квартиру, – это на весь век моя Долгофа. От такого наступившего покоя – и беспечность моего неспешного повествования. Никогда и раньше я не угрызался от сознания морального несовершенства своего, теперь уж и подавно я спокоен. Нет моей заслуги в этом равновесии душевном, просто так удачно гены предков разложились. А жена вот моя Тата с раннего детства слушала по радио передачу «Пионерская зорька» и в местах, где говорилось о плохих учениках и нехороших детях, думала с печалью и тревогой: ну откуда они все про меня знают? Навсегда осталось в ней такое угрызение души. Но я ее посильно утешаю.
Да и радости мне щедро доставляет затянувшаяся жизнь, которая течет, что очень важно, – в удивительной и очень полюбившейся стране. В какой еще стране вахтер-охранник поликлиники районной вам пожалуется, что от расставания с Россией у него одна только печаль осталась: начисто пропала книга Ксенофонта «Анабазис»? А в какой еще стране увидеть можно (в Иерусалиме, в центре) две висящие рядом таблички: «Карл Маркс – электротовары» и «Франц Кафка – зубной техник»?
Мне тут недавно туристическая фирма из Америки внезапно заказала что-нибудь чувствительное и призывное сказать на кинопленку, чтоб ее показывать евреям из России. Всюду путешествуют они по миру, а в Израиль ехать не хотят, поскольку очень нашей жизни опасаются. А так как я в Америке довольно часто выступаю, то лицо мое знакомо, имя – тоже, и чего-нибудь такое пригласительное может повлиять на их маршрут. Я для этой цели написал стишок, и он, по-моему, довольно убедительно звучал:
И даже гонорар я получил, но чтобы это приглашение передавали – не слыхал. Что очень жалко и обидно, зря старался. Я в Израиле читал его со сцены – все смеются. Нам, конечно, проще, мы уже привыкли к нашему гулянию по краю. Только жалко, что они не приезжают. Потому что нету в мире ничего похожего на нашу уникальную страну. Ни одной державе столько неприязненного времени не уделяют мировые средства массовой промывки разума. Ибо мы в Израиле – не только что евреи, вдруг загадочно собравшиеся вместе, но еще и оказались на передней линии борьбы с чумой, неведомой доселе по размаху. И уже она по миру ощутимо расползлась, но возле нас клубится наиболее зловеще. Мне забавно, что об этом противостоянии точнее всех сказал когда-то папа римский Иоанн Павел II. У этого конфликта, проницательно заметил он, есть два всего решения: реалистическое – если вмешается в него Творец, и фантастическое – если обе стороны договорятся. Я вполне согласен с папой римским.
Мы евреям душу греем,
и хотя у нас бардак,
если хочешь быть евреем,
приезжай сюда, мудак!
Впрочем, пусть об этом пишут журналисты: им виднее и понятней злоба дня. А я хочу напомнить вам о вечном. Хорошо сказал об этом в Питере один четырехлетний мальчик:
– Я много наблюдал за взрослыми: они поговорят, поговорят и выпьют.
А поскольку до сих пор бытует медицинский миф, что выпивка вредна здоровью, я хочу в самом начале книги твердо заявить, что несколько десятков лет я проверял сию паскудную легенду на себе. Чушью это оказалось, не вредна нам выпивка нисколько. А возникло это заблуждение по нашей общей, в сущности, вине: мы часто выпиваем с теми, с кем не следует садиться рядом и делить божественный напиток. А вот это – вредно безусловно. Только проявляется намного позже. И облыжно обвинили в этом выпивку. Не сразу я додумался до истины и много лет себя бездумно отравлял. Только ныне я свое здоровье неусыпно и свирепо берегу: я начисто лишил себя общения с людьми, которые мне малосимпатичны. И любое возлияние приносит мне одну лишь пользу. Ну, естественно, я говорю о выпивке в количествах разумных. А то бывает утром жутко стыдно за вчерашнее, однако же не помнишь, перед кем. Вот это вредно. Если часто. Присмотритесь, и согласие со мной намного освежит существование.
Благой совет преподнеся, я выпил рюмку, покурил, и что-нибудь сентиментальное мне страстно захотелось написать. О нашем нестихающем пристрастии к российской речи, например. У наших тут знакомых есть подросток-девочка, и имя у нее – еврейское вполне, но ласковая кличка дома – чисто русская: Снегурочка. Она на свет явилась потому, что из-за снега, выпавшего как-то в Иерусалиме, мать ее не выбралась к врачу, чтоб выписать рецепт на противозачаточное средство (это у нас строго по рецепту).
Еще я рассказать хочу историю из нашей мельтешной и бескультурной жизни. Очень пожилой приятель мой, искусствовед, попал в финансовое крупное недомогание. И в городской библиотеке Иерусалима учинили небольшой благотворительный аукцион. Двадцать пять художников и керамистов, знающие этого человека, дали для продажи свои работы. Отменные работы, между прочим. Ни копейки с этого не получая. Просто принесли и привезли. Из них семнадцать мы пустили с молотка. В аукционе молоток участвовал впервые: лишь отбивкой мяса раньше занимался этот деревянный инструмент. Работы были проданы в тот день по небольшой, сознательно заниженной цене. И несколько десятков книжек нанесли писатели, их раскупили полностью. И в тот же день отвезен был полученный доход. Испытывали радость все – и покупатели, и зрители, и авторы. Для этой цели я надел парик, в котором выглядел продажным пожилым судейским восемнадцатого века, но молотком стучал и цены объявлял – с высоким упоением.
Конечно, хорошо бы потревожить чье-нибудь отменно выдающееся имя и украсить мою книгу дивной байкой о душевной многолетней нашей близости. И это ведь возможно: трижды, например (с разрывом года в два), меня знакомили с Булатом Окуджавой. Все три раза он мне руку крепко пожимал и говорил приветливо, что очень рад знакомству. Ну, на третий, правда, раз в его глазах мелькнуло что-то, но не опознал, не вспомнил и опять учтиво мне сказал, что очень рад. Зато последнюю свою статью в газете посвятил он книжке, мною в лагере написанной. Но тут уже шла речь о человеке, незнакомом даже мне, поскольку Окуджава усмотрел во мне – тоску по элегической исповедальности.
А еще я помню на одной московской пьянке (я тогда приехал из Израиля на книжную ярмарку) – длинный и витиеватый тост Фазиля Искандера. Он было завел свою волынку по-восточному, но только уже сильно освежился, отчего утратил нить сюжета и нечаянно вдруг вышел на сионистов. Зря, сказал он, все евреев этих так ругают, они просто порешили возвратиться на родную землю, где стоит гора Сион. И тут я его резко перебил, чтоб не сужал он так неосторожно наши замыслы и планы. Он из темы тоста вылез кое-как, а после мы с ним обсуждали реплику мою. Недолго, правда, потому что оба напились. Но помню точно, что он был гораздо круче в геополитических решениях, чем я, и что одну из лишних рюмок я ему налил почти насильно. Объяснив, что для него это хуйня, а мне – мемуары. Нет, никак такие эпизоды мне не увязать в душевную и продолжительную близость, лучше я оставлю это попечение.
Потомкам я пока еще любезен. Моя внучка Тали как-то своей матери сказала:
– Я люблю ходить к бабушке, там у нее живет дедушка, он нас щекочет.
А теперь и книжку можно начинать. С заведомой готовностью терпеть неслыханные творческие муки. Потому что творческие муки – это не когда ты сочиняешь, а когда уже насочинял и убеждаешься, что вышла полная херня. Но до поры, пока перечитал, еще надеешься. А впрочем, у меня ведь нету никакой высокой цели: никого ни в чем не собираюсь убедить, а что-то опровергнуть или доказать – и не хочу и не умею. Тут Мишель Монтень отменно будет к месту: «Кроме того, что у меня никуда не годная память, мне свойствен еще ряд других недостатков, усугубляющих мое невежество. Мой ум неповоротлив и вял…»
А кстати, тут еще одно мне надо сделать упреждение. О нем благодаря Монтеню вспомнив, я его словами и прикроюсь: «Я заимствую у других то, что не умею выразить столь же хорошо либо по недостаточной выразительности моего языка, либо по слабости моего ума». Но здесь читателя вполне может постичь нечаянная радость. Мне однажды интересный факт попался: что цыгане в таборах варили необыкновенно вкусный борщ. Состав его менялся раз от разу: в поместительный чугун с водой, кипящей на огне, кидали члены табора еду, которую сегодня удалось наворовать. А так как всем понятно, что плохого не воруют, борщ цыганский неизменно удавался. Этот замечательный рецепт наполнил меня светлым оптимизмом. Да тем более что я чужие мысли очень часто нахожу и там, где авторы до них додуматься не успевали: подходили близко, но сворачивали вбок. Поэтому в моем борще продукты будут с огорода чисто личного. А свежесть я спокойно гарантирую. Сперва – о путешествиях, конечно.
Одновременно взгляните и налево, и направо
Повсюду ездить – очень я люблю и страсть мою усердно утоляю. В молодости это объяснялось любопытством, ныне меня колет в зад совсем иное побуждение. Оно понятно мне и объяснимо с легкостью. Я себя в Израиле чувствую настолько дома, что периодически ужасно тянет погулять по улице. Одна моя знакомая заметила со справедливой прямотой: нас тянет на люди, чтобы свой показать и у других посмотреть. И в некоем общем смысле так оно и есть. Поэтому, как говорила некогда поэтесса Давидович, пока можешь ходить, надо ездить. Я это и делаю по мере сил. А что касается возможностей, то их предоставляет случай. Любое путешествие весьма обогащает кругозор. Сколь ни тривиальна эта фраза, в ней имеется разумное зерно, и я его сейчас охотно вылущу.
Будучи сам личностью в высшей степени слабообразованной и несведущей в чем бы то ни было, я с благодарностью ловлю любые крохи, что перепадают мне случайно с пиршества сегодняшнего знания. Впрочем, и вчерашние крохи мне столь же интересны и питательны. Я в этом смысле часто напоминаю собой коллег и друзей некогда знаменитого штангиста Григория Новака. Это было в очень, очень давние времена. Даже, возможно, еще раньше. В ходе какой-то затянувшейся ресторанной пьянки этот русский богатырь (и одновременно – гордость еврейского народа), осерчав на собутыльника, кинул в него стол. Нет, не опрокинул, даже не ударил его столом (что мог бы сделать ввиду былинной могутности), а именно кинул. Чем нанес телесные увечья. Нет, его, насколько помню, не судили, но лишили права поднимать штангу – дисквалифицировали, говоря по-спортивному. И стало Грише очень скучно жить. Однако же коллеги его не забыли и довольно часто навещали. В основном это были богатыри из Азербайджана, Грузии и Армении. Вообще ведь такой вид спорта, как поднятие штанги, стоит по интеллектуальной насыщенности сразу после перетягивания каната, именно такого уровня и были эти верные друзья. А сам Григорий Новак, как я уже намекнул, был евреем, из-за чего хранил в себе какие-то обрывки знаний, кои усердно пополнял, страдая неискоренимым национальным любопытством. Этими знаниями он теперь потчевал навещавших его коллег. И те в таком восторге находились, что каждый раз, уходя, неизменно говорили ему одну и ту же фразу:
– С тобой, Гриша, один вечер посидишь – как будто среднее образование закончил!
Именно такое чувство я испытываю неизменно, если мне вешают на уши все равно какую познавательную лапшу. Так что в этом смысле я – турист, но так как мне по жизни довелось бывать экскурсоводом, то не рассказать об этом просто не могу.
Каждый, кто хоть раз водил экскурсии, прекрасно знает, что турист – совсем особое двуногое и требует для обращения с собой особых навыков.
Есть у нас тут с Окунем приятель – чистой выделки еврей по разнообразному бурлению способностей. Был некогда пианистом, после стал доцентом по марксистско-ленинской философии, в Израиле образовался по туристической части. Вскоре обзавелся собственной конторой Кука, отправлял туристов по набитым и заезженным маршрутам, даже дом построил на всеобщем нашем любопытстве к путешествиям. Тут-то в нем и оживился мелкий творческий бес, почти было скукожившийся от густых коммерческих забот. А может быть, взыграла пресловутая духовность – жуткое и вязкое наследие каждого советского еврея. (Пошлое донельзя это слово, разве что с патриотизмом и романтикой оно сопоставимо по затасканности, но замены я пока не подыскал.) И на нас с Окунем эта духовность обрела живые очертания. Он сочинил экскурсии, в которых мы с Окунем были приглашенные эксперты. Мы отправились в Европу платным приложением к экскурсоводу из конторы. Саша Окунь должен был рассказывать о художниках, повсюду живших в разные времена, а я – о писателях и авантюристах. Окунь был в материале изначально, я же тщательно и скрупулезно готовился. Мы побывали в южной Франции, в северной Италии, в Испании и Нидерландах. После прекратились эти дивные поездки: то ли снова подувял уставший бес, а то ли (что скорей всего) – печально выявилась хилая доходность всей затеи. И еще последняя поездка получилась с непредвиденной накладкой: в некоем городе Голландии две бедные старушки оказались не просто в одном номере, но и в одной постели. И одна из них присутствие духа сохранила, царственно сказав другой наутро, что теперь она готова на ней жениться, но вторая юмора не оценила. И какие-то последовали письменные жалобы. И все закончилось, хотя довольных было больше, чем жалеющих. А на наш с Окунем просветительский гонорар мы еще и жен возили, что в моем лично возрасте равносильно исполнению супружеского долга.
Спустя года приятно вспоминать о тех кромешных ситуациях, из коих вывернулся с честью и достоинством. Так было у меня во время поездки по Франции. Нам предстояло посетить город Ареццо, в котором много лет провел Франческо Петрарка. Говорить о нем, разумеется, должен был я. И я отменно приготовился к почти часу автобусного повествования: три листа выписок о его биографии лежали у меня в чемодане с самого отъезда. Я даже два его сонета переписал, чтоб иллюстрировать историю пожизненной любви к Лауре. А когда настало мое время и уже я сел в автобусе за микрофон, то обнаружил, что листочки взять я взял, но, к сожалению, не о Петрарке. У меня там было много всяких заготовок, потому что я старательный, ответственный и обязательный человек. А микрофон включил я машинально, за спиной моей уже повисло доброжелательное ожидающее молчание.
Я ненадолго отвлекусь, поскольку от коллеги Яна Левинзона слышал как-то дивную историю о девчушке, попавшей в такую же ситуацию на экзамене. Приятель Яна принимал у будущих филологов экзамен, а второй вопрос в билете у девицы этой (первого она не знала начисто) был такой: «Творчество польского поэта Мицкевича». В отчаяние впав, а оттого – во вдохновение, девица бойко и развязно заголосила:
– Поэт Мицкевич был поляком и потому писал по-польски. Он так хорошо писал, что если бы он был венгром, то его, конечно же, любили бы все венгры, но он был поляк и его любили все поляки…
Учителю все стало ясно, только двойку ставить не хотелось, и поэтому он ласково сказал:
– Мне все про вас понятно, я вам дам последний шанс: скажите мне, как звали поэта Мицкевича, и я вам ставлю «удовлетворительно».
Девица медленно и вдумчиво ответила:
– Так ведь его по-разному звали. На работе по-одному, а дома по-другому, а друзья…
Сам преподаватель стихи Адама Мицкевича любил не слишком, отчего решил помочь хитрожопой бедняжке.
– Я вам подскажу, – сурово сказал он, – как звали первого мужчину?
И лицо девицы расцвело пониманием.
– Валера, – с нежностью ответила она.
Вот в такой как раз ситуации оказался и я. Хотя немного лучшей: помнил почему-то год рождения Петрарки. И его немедля сообщил. И вдохновение, рожденное безвыходным отчаянием, окутало меня благоуханной пеленой. Я с убежденностью сказал, что мы все, отъявленные и отпетые питомцы русской словесности, должны ценить в Петрарке не столько его сладкозвучные итальянские напевы, сколько то влияние, которое он оказал на русскую поэзию. Поэтому не буду я вдаваться в чахлые подробности его печальной жизни, а наглядно почитаю тех поэтов, которые впитали его дивные мотивы и напевы. После чего я принялся читать все, что помнил. Начал я почему-то с детских стихов Веры Инбер. После я стремительно и плавно перешел на Константина Симонова. Я когда-то знал разные стихи километрами. И сантиметров пять во мне осталось. Я завывал и наслаждался. Сашка Окунь мне потом сказал (из чистой зависти, конечно), что я забывал называть авторов, ввиду чего автобус благодарно полагал, что это я сам пишу так разнообразно. И меня хватило на всю дорогу, вдалеке уже виднелся город. Мне похлопали, и я, еще пылая благородством вспомненных стихов, пошел на место. В нашей группе ехала одна ветхая и крайне образованная старушка. Она остановила меня и застенчиво сказала:
– Замечательно! Вы только извините, Игорь, но, насколько я помню, Петрарка родился не в том году, что вы сказали…
– Появились новые данные, – легко и снисходительно ответил я. Она кивнула с благодарностью. Я сел и выпил за удачу – у меня с собой, по счастью, было. Автобус уже стоял у почему-то конного памятника.
Но было бы неверно умолчать о случаях, когда я всю экскурсию отважно выручал. С нами по одной стране ездила редкостной капризности и столь же малосимпатичная женщина. К ней вся группа относилась одинаково, ничуть, конечно же, не проявляя это внешне. Разве только в городе Кондоме (очень может быть, что именно оттуда родом был творец презервативов) наше отношение немного проступило. Мы там были всего час, а когда стали уезжать, она устроила скандал, что хочет тут еще остаться. Хочу остаться в Кондоме, голосила она. И кто-то внятно пробурчал: «Как жаль, что ты в нем не осталась много раньше!» Она все время что-нибудь записывала, охотно объяснив, что это нужно ей для лекций, которые она незамедлительно по возвращении прочтет для любопытствующих пенсионеров. В этих целях она непрерывно требовала от нашего гида объяснения всего, что попадалось по дороге. Перегоны были длинные, а возле почти каждой деревушки стоял неказистый памятник местного значения – уверен, впрочем, что и местные жители слабо знали о происхождении каждого такого монумента. И довольно мерзкий требовательный голос этой пассажирки постепенно вывел весь автобус из себя. На меня посматривали с надеждой, и не стать Матросовым в подобной ситуации было бы низкой слабостью. Я сел сзади нее и внятным полушепотом сказал, что именно об этих незначительных скульптурах я осведомлен доподлинно и досконально, гида лучше не тревожить лишними вопросами, я все ей расскажу. Автобус благодарно и не без ожидания затих.
Поскольку часто попадались женщины с ребенком, было ясно, что стоят мадонны местного значения. Но так как весь автобус ждал разнообразия, то некая из них спасла из-под туристского автобуса чужого малыша (вон на руках у нее – видите?), другая же – наоборот: оставила свое единокровное дитя, уехавши в Париж бороться за запрет абортов. С мужиками было легче: тот ушел по пьянке в лес и стал известным партизаном, а вот этот был недолго мэром города, но через год сознался, что ворует из общественной казны. И горожане были так восхищены, что памятник ему поставили при жизни. Каменная девушка без никакого на руках ребенка оказалась местной Зоей Космодемьянской, тоже состоявшей на психиатрическом учете, но в деревне этого не знали. А полуразвалившийся от старости большой фонтан таким и был сооружен – в честь разрушения Бастилии. И Павлика Морозова из этих мест я тоже заготовил в юркой памяти, но монумента с мальчиком не попадалось. И затихшая от зачарованности баба все это писала быстрым почерком. Отменную прочтет она, вернувшись, лекцию, подумал я меланхолически: там будет правдой только факт, что памятники были большей частью каменные и что решетки были из железа.
Туристу вообще следует отвечать незамедлительно. Можно называть любую дату (подлинность столетия – желательна) и как угодно связывать между собою имена и факты, но ответ должен быть молниеносным. Все равно турист забудет его столь же немедленно, как он забудет все остальное, что ему говорилось, но останется главное для любой экскурсии – благостное чувство тесного прикосновения к истории, искусству и истории искусства. И поэтому не думать нужно, вспоминая и колеблясь, а немедля и с апломбом отвечать. Работники Эрмитажа любят рассказывать, что раз в полгода непременно задается кем-нибудь из посетителей вопрос: где то окно, которое царь Петр пробил в Европу. И в ответ экскурсоводы грустно и занудливо мемекают, что это, дескать, образ, в переносном смысле сказано и вообще метафора. И слушатели грустно киснут. А однажды при таком вопросе рядом пробегал какой-то молодой сотрудник Эрмитажа. И уж раз так повезло, решил ответить.
– Окно на реставрации, – пояснил он на бегу сурово и отрывисто. И группа вся единодушно покачала головами с пониманием.
Еще и потому ведь следует отвечать немедленно и наобум, что сами объекты посетительского интереса – сплошь и рядом фальшаки или привязаны к тому, что повествуется о них, буквально за уши. Которые торчат, но экскурсантам это совершенно безразлично. А поэтому в местах, где вьются и кучкуются туристы, то и дело возникают новые, волнующие ум и сердце древние объекты. Однажды мы в каком-то итальянском южном городе вдруг увидали жестяную яркую табличку со словами, что направо через переулок можно повидать могилу Моны Лизы. Господи, какое счастье для туриста! Кое-как запарковав машину, мы туда отправились пешком и пылко вспоминали по дороге, как впервые мы увидели когда-то эту самую известную работу Леонардо да Винчи. Оказалось, что идти довольно далеко, к тому же – круто в гору, а такие трудности рождают у туристов пессимизм и скепсис. Как могла она здесь оказаться, вдруг возникнув, почему о сей могиле нету ничего в путеводителях, не упустивших куда менее волнующие и интересные места? Нас остановила яркая догадка, что отцы этого города, пылая завистью к соседям, у которых толпы экскурсантов каждый день, придумали и оборудовали этот привлекательный объект. Чтобы проверить правильность догадки, мы отменно вежливо пристали к пожилому итальянцу, сумрачно курившему на стуле возле дома. Английский он, естественно, не знал. А впрочем, если бы и знал, то вряд ли опознал этот язык в моем произношении. А тот американский, на котором говорил наш друг, ему бы просто показался варварским и диким. Тем не менее мы как-то объяснились. Более того: то главное, что он сказал нам, все мы поняли отменно. А сказал он вот что:
– Не ходите, там еще ничего нет.
В первый же свой год в Израиле я натолкнулся на такое же, незабываемое с той поры сооружение. Мы с одной киношной съемочной группой (Саша Окунь и я – о нас как раз снимался фильм) попали в Цфат, где на второй день съемок загуляли, пили до утра и в очень мутном виде оказались возле стройки небольшого каменного дома. А по пьянке (и волшебный был рассвет к тому же) мы беседовали о высоком и вечном. Город Цфат весьма располагает к этому. Здесь в шестнадцатом веке жил великий (и великим почитаемый, что у евреев совпадает не всегда) ученый и мудрец Иосиф Каро. А главная работа его жизни – книга «Шульхан Арух» – содержит все почти законы и предписания, что нужны для праведной жизни всякому благочестивому еврею. Каро когда-то жил в Испании, бежал оттуда в Турцию, до Цфата он добрался уже в очень зрелом возрасте, здесь были у него ученики, и имя его свято в этом городе. О духе и томлении духовном мы и говорили что-то малосодержательное, но с большим душевным волнением. А возле этого почти законченного маленького дома уже скапливались каменщики, начиная день труда. И медленно прохаживался немолодой еврей слегка начальственного вида. Из пустого любопытства я попросил Сашку спросить у этого еврея, что тут будет (сам-то я иврит еще тогда не знал). Ответ я буду помнить всю оставшуюся жизнь.
Будучи сам личностью в высшей степени слабообразованной и несведущей в чем бы то ни было, я с благодарностью ловлю любые крохи, что перепадают мне случайно с пиршества сегодняшнего знания. Впрочем, и вчерашние крохи мне столь же интересны и питательны. Я в этом смысле часто напоминаю собой коллег и друзей некогда знаменитого штангиста Григория Новака. Это было в очень, очень давние времена. Даже, возможно, еще раньше. В ходе какой-то затянувшейся ресторанной пьянки этот русский богатырь (и одновременно – гордость еврейского народа), осерчав на собутыльника, кинул в него стол. Нет, не опрокинул, даже не ударил его столом (что мог бы сделать ввиду былинной могутности), а именно кинул. Чем нанес телесные увечья. Нет, его, насколько помню, не судили, но лишили права поднимать штангу – дисквалифицировали, говоря по-спортивному. И стало Грише очень скучно жить. Однако же коллеги его не забыли и довольно часто навещали. В основном это были богатыри из Азербайджана, Грузии и Армении. Вообще ведь такой вид спорта, как поднятие штанги, стоит по интеллектуальной насыщенности сразу после перетягивания каната, именно такого уровня и были эти верные друзья. А сам Григорий Новак, как я уже намекнул, был евреем, из-за чего хранил в себе какие-то обрывки знаний, кои усердно пополнял, страдая неискоренимым национальным любопытством. Этими знаниями он теперь потчевал навещавших его коллег. И те в таком восторге находились, что каждый раз, уходя, неизменно говорили ему одну и ту же фразу:
– С тобой, Гриша, один вечер посидишь – как будто среднее образование закончил!
Именно такое чувство я испытываю неизменно, если мне вешают на уши все равно какую познавательную лапшу. Так что в этом смысле я – турист, но так как мне по жизни довелось бывать экскурсоводом, то не рассказать об этом просто не могу.
Каждый, кто хоть раз водил экскурсии, прекрасно знает, что турист – совсем особое двуногое и требует для обращения с собой особых навыков.
Есть у нас тут с Окунем приятель – чистой выделки еврей по разнообразному бурлению способностей. Был некогда пианистом, после стал доцентом по марксистско-ленинской философии, в Израиле образовался по туристической части. Вскоре обзавелся собственной конторой Кука, отправлял туристов по набитым и заезженным маршрутам, даже дом построил на всеобщем нашем любопытстве к путешествиям. Тут-то в нем и оживился мелкий творческий бес, почти было скукожившийся от густых коммерческих забот. А может быть, взыграла пресловутая духовность – жуткое и вязкое наследие каждого советского еврея. (Пошлое донельзя это слово, разве что с патриотизмом и романтикой оно сопоставимо по затасканности, но замены я пока не подыскал.) И на нас с Окунем эта духовность обрела живые очертания. Он сочинил экскурсии, в которых мы с Окунем были приглашенные эксперты. Мы отправились в Европу платным приложением к экскурсоводу из конторы. Саша Окунь должен был рассказывать о художниках, повсюду живших в разные времена, а я – о писателях и авантюристах. Окунь был в материале изначально, я же тщательно и скрупулезно готовился. Мы побывали в южной Франции, в северной Италии, в Испании и Нидерландах. После прекратились эти дивные поездки: то ли снова подувял уставший бес, а то ли (что скорей всего) – печально выявилась хилая доходность всей затеи. И еще последняя поездка получилась с непредвиденной накладкой: в некоем городе Голландии две бедные старушки оказались не просто в одном номере, но и в одной постели. И одна из них присутствие духа сохранила, царственно сказав другой наутро, что теперь она готова на ней жениться, но вторая юмора не оценила. И какие-то последовали письменные жалобы. И все закончилось, хотя довольных было больше, чем жалеющих. А на наш с Окунем просветительский гонорар мы еще и жен возили, что в моем лично возрасте равносильно исполнению супружеского долга.
Спустя года приятно вспоминать о тех кромешных ситуациях, из коих вывернулся с честью и достоинством. Так было у меня во время поездки по Франции. Нам предстояло посетить город Ареццо, в котором много лет провел Франческо Петрарка. Говорить о нем, разумеется, должен был я. И я отменно приготовился к почти часу автобусного повествования: три листа выписок о его биографии лежали у меня в чемодане с самого отъезда. Я даже два его сонета переписал, чтоб иллюстрировать историю пожизненной любви к Лауре. А когда настало мое время и уже я сел в автобусе за микрофон, то обнаружил, что листочки взять я взял, но, к сожалению, не о Петрарке. У меня там было много всяких заготовок, потому что я старательный, ответственный и обязательный человек. А микрофон включил я машинально, за спиной моей уже повисло доброжелательное ожидающее молчание.
Я ненадолго отвлекусь, поскольку от коллеги Яна Левинзона слышал как-то дивную историю о девчушке, попавшей в такую же ситуацию на экзамене. Приятель Яна принимал у будущих филологов экзамен, а второй вопрос в билете у девицы этой (первого она не знала начисто) был такой: «Творчество польского поэта Мицкевича». В отчаяние впав, а оттого – во вдохновение, девица бойко и развязно заголосила:
– Поэт Мицкевич был поляком и потому писал по-польски. Он так хорошо писал, что если бы он был венгром, то его, конечно же, любили бы все венгры, но он был поляк и его любили все поляки…
Учителю все стало ясно, только двойку ставить не хотелось, и поэтому он ласково сказал:
– Мне все про вас понятно, я вам дам последний шанс: скажите мне, как звали поэта Мицкевича, и я вам ставлю «удовлетворительно».
Девица медленно и вдумчиво ответила:
– Так ведь его по-разному звали. На работе по-одному, а дома по-другому, а друзья…
Сам преподаватель стихи Адама Мицкевича любил не слишком, отчего решил помочь хитрожопой бедняжке.
– Я вам подскажу, – сурово сказал он, – как звали первого мужчину?
И лицо девицы расцвело пониманием.
– Валера, – с нежностью ответила она.
Вот в такой как раз ситуации оказался и я. Хотя немного лучшей: помнил почему-то год рождения Петрарки. И его немедля сообщил. И вдохновение, рожденное безвыходным отчаянием, окутало меня благоуханной пеленой. Я с убежденностью сказал, что мы все, отъявленные и отпетые питомцы русской словесности, должны ценить в Петрарке не столько его сладкозвучные итальянские напевы, сколько то влияние, которое он оказал на русскую поэзию. Поэтому не буду я вдаваться в чахлые подробности его печальной жизни, а наглядно почитаю тех поэтов, которые впитали его дивные мотивы и напевы. После чего я принялся читать все, что помнил. Начал я почему-то с детских стихов Веры Инбер. После я стремительно и плавно перешел на Константина Симонова. Я когда-то знал разные стихи километрами. И сантиметров пять во мне осталось. Я завывал и наслаждался. Сашка Окунь мне потом сказал (из чистой зависти, конечно), что я забывал называть авторов, ввиду чего автобус благодарно полагал, что это я сам пишу так разнообразно. И меня хватило на всю дорогу, вдалеке уже виднелся город. Мне похлопали, и я, еще пылая благородством вспомненных стихов, пошел на место. В нашей группе ехала одна ветхая и крайне образованная старушка. Она остановила меня и застенчиво сказала:
– Замечательно! Вы только извините, Игорь, но, насколько я помню, Петрарка родился не в том году, что вы сказали…
– Появились новые данные, – легко и снисходительно ответил я. Она кивнула с благодарностью. Я сел и выпил за удачу – у меня с собой, по счастью, было. Автобус уже стоял у почему-то конного памятника.
Но было бы неверно умолчать о случаях, когда я всю экскурсию отважно выручал. С нами по одной стране ездила редкостной капризности и столь же малосимпатичная женщина. К ней вся группа относилась одинаково, ничуть, конечно же, не проявляя это внешне. Разве только в городе Кондоме (очень может быть, что именно оттуда родом был творец презервативов) наше отношение немного проступило. Мы там были всего час, а когда стали уезжать, она устроила скандал, что хочет тут еще остаться. Хочу остаться в Кондоме, голосила она. И кто-то внятно пробурчал: «Как жаль, что ты в нем не осталась много раньше!» Она все время что-нибудь записывала, охотно объяснив, что это нужно ей для лекций, которые она незамедлительно по возвращении прочтет для любопытствующих пенсионеров. В этих целях она непрерывно требовала от нашего гида объяснения всего, что попадалось по дороге. Перегоны были длинные, а возле почти каждой деревушки стоял неказистый памятник местного значения – уверен, впрочем, что и местные жители слабо знали о происхождении каждого такого монумента. И довольно мерзкий требовательный голос этой пассажирки постепенно вывел весь автобус из себя. На меня посматривали с надеждой, и не стать Матросовым в подобной ситуации было бы низкой слабостью. Я сел сзади нее и внятным полушепотом сказал, что именно об этих незначительных скульптурах я осведомлен доподлинно и досконально, гида лучше не тревожить лишними вопросами, я все ей расскажу. Автобус благодарно и не без ожидания затих.
Поскольку часто попадались женщины с ребенком, было ясно, что стоят мадонны местного значения. Но так как весь автобус ждал разнообразия, то некая из них спасла из-под туристского автобуса чужого малыша (вон на руках у нее – видите?), другая же – наоборот: оставила свое единокровное дитя, уехавши в Париж бороться за запрет абортов. С мужиками было легче: тот ушел по пьянке в лес и стал известным партизаном, а вот этот был недолго мэром города, но через год сознался, что ворует из общественной казны. И горожане были так восхищены, что памятник ему поставили при жизни. Каменная девушка без никакого на руках ребенка оказалась местной Зоей Космодемьянской, тоже состоявшей на психиатрическом учете, но в деревне этого не знали. А полуразвалившийся от старости большой фонтан таким и был сооружен – в честь разрушения Бастилии. И Павлика Морозова из этих мест я тоже заготовил в юркой памяти, но монумента с мальчиком не попадалось. И затихшая от зачарованности баба все это писала быстрым почерком. Отменную прочтет она, вернувшись, лекцию, подумал я меланхолически: там будет правдой только факт, что памятники были большей частью каменные и что решетки были из железа.
Туристу вообще следует отвечать незамедлительно. Можно называть любую дату (подлинность столетия – желательна) и как угодно связывать между собою имена и факты, но ответ должен быть молниеносным. Все равно турист забудет его столь же немедленно, как он забудет все остальное, что ему говорилось, но останется главное для любой экскурсии – благостное чувство тесного прикосновения к истории, искусству и истории искусства. И поэтому не думать нужно, вспоминая и колеблясь, а немедля и с апломбом отвечать. Работники Эрмитажа любят рассказывать, что раз в полгода непременно задается кем-нибудь из посетителей вопрос: где то окно, которое царь Петр пробил в Европу. И в ответ экскурсоводы грустно и занудливо мемекают, что это, дескать, образ, в переносном смысле сказано и вообще метафора. И слушатели грустно киснут. А однажды при таком вопросе рядом пробегал какой-то молодой сотрудник Эрмитажа. И уж раз так повезло, решил ответить.
– Окно на реставрации, – пояснил он на бегу сурово и отрывисто. И группа вся единодушно покачала головами с пониманием.
Еще и потому ведь следует отвечать немедленно и наобум, что сами объекты посетительского интереса – сплошь и рядом фальшаки или привязаны к тому, что повествуется о них, буквально за уши. Которые торчат, но экскурсантам это совершенно безразлично. А поэтому в местах, где вьются и кучкуются туристы, то и дело возникают новые, волнующие ум и сердце древние объекты. Однажды мы в каком-то итальянском южном городе вдруг увидали жестяную яркую табличку со словами, что направо через переулок можно повидать могилу Моны Лизы. Господи, какое счастье для туриста! Кое-как запарковав машину, мы туда отправились пешком и пылко вспоминали по дороге, как впервые мы увидели когда-то эту самую известную работу Леонардо да Винчи. Оказалось, что идти довольно далеко, к тому же – круто в гору, а такие трудности рождают у туристов пессимизм и скепсис. Как могла она здесь оказаться, вдруг возникнув, почему о сей могиле нету ничего в путеводителях, не упустивших куда менее волнующие и интересные места? Нас остановила яркая догадка, что отцы этого города, пылая завистью к соседям, у которых толпы экскурсантов каждый день, придумали и оборудовали этот привлекательный объект. Чтобы проверить правильность догадки, мы отменно вежливо пристали к пожилому итальянцу, сумрачно курившему на стуле возле дома. Английский он, естественно, не знал. А впрочем, если бы и знал, то вряд ли опознал этот язык в моем произношении. А тот американский, на котором говорил наш друг, ему бы просто показался варварским и диким. Тем не менее мы как-то объяснились. Более того: то главное, что он сказал нам, все мы поняли отменно. А сказал он вот что:
– Не ходите, там еще ничего нет.
В первый же свой год в Израиле я натолкнулся на такое же, незабываемое с той поры сооружение. Мы с одной киношной съемочной группой (Саша Окунь и я – о нас как раз снимался фильм) попали в Цфат, где на второй день съемок загуляли, пили до утра и в очень мутном виде оказались возле стройки небольшого каменного дома. А по пьянке (и волшебный был рассвет к тому же) мы беседовали о высоком и вечном. Город Цфат весьма располагает к этому. Здесь в шестнадцатом веке жил великий (и великим почитаемый, что у евреев совпадает не всегда) ученый и мудрец Иосиф Каро. А главная работа его жизни – книга «Шульхан Арух» – содержит все почти законы и предписания, что нужны для праведной жизни всякому благочестивому еврею. Каро когда-то жил в Испании, бежал оттуда в Турцию, до Цфата он добрался уже в очень зрелом возрасте, здесь были у него ученики, и имя его свято в этом городе. О духе и томлении духовном мы и говорили что-то малосодержательное, но с большим душевным волнением. А возле этого почти законченного маленького дома уже скапливались каменщики, начиная день труда. И медленно прохаживался немолодой еврей слегка начальственного вида. Из пустого любопытства я попросил Сашку спросить у этого еврея, что тут будет (сам-то я иврит еще тогда не знал). Ответ я буду помнить всю оставшуюся жизнь.