В просторной прихожей, кроме вешалки и табурета, никакой другой мебели не было. Но цветная мозаика пола, витая лестница красного дерева и лепные карнизы у потолка были по-настоящему хороши. И если бы воздух не был пропитан запахом кислой капусты, распространяющимся из кухни, можно было бы подумать, что в этом доме царит дух артистичности и прекрасного вкуса. Поэтому запах кислой капусты да громадная туша повара в грязном халате казались обидно несовместимыми с причудливыми арабесками мозаики и с гипсовыми кружевами у потолка.
   Оглядев по привычке внутреннее убранство прихожей, Аввакум обернулся: стоявший позади него толстяк молча наблюдал за ним.
   — Ну как, примет меня профессор? — спросил Аввакум.
   Он с трудом преодолел смущение — то ли слух у него притупился, то ли этот человек гак и не поднимался по этой великолепной лестнице красного дерева.
   — Пожалуйте, — произнес толстяк, склонив свою массивную голову. В уголках его мясистых губ мелькнул остаток прежней улыбки. Но глаза были спокойны и сосредоточенны. — Профессор ждет вас, — добавил он. Очевидно, мысли его были заняты совсем другим: доходивший из кухни запах уже внушал тревогу, кушанье начинало подгорать.
   Лестница вела в продолговатую сводчатую гостиную, от которой под прямым углом шел налево небольшой коридорчик. В двух шагах от угла была массивная дубовая дверь, обитая красной кожей; блестящая бронзовая ручка была инкрустирована тончайшей сетчатой резьбой. Одна створка двери оказалась приоткрытой. У порога на коричневой ковровой дорожке образовалось светлое пятно — сквозь раскрытую дверь падал сноп бледно-желтого электрического света. В гостиной было сумрачно, ворс дорожки как будто впитывал шум шагов, все вокруг было окутано сонной тишиной. Остановившись на пороге, Аввакум чуть наклонился и заглянул в кабинет. Профессор, шевеля губами и качая головой, производил на стареньком арифмометре какие-то вычисления. Аввакум подождал, пока он перестанет вертеть ручкой, и когда машинка мягким звоном оповестила, что подсчет закончен, сделал шаг вперед и сказал, почтительно поклонившись:
   — С вашего разрешения, Аввакум Захов.
   — А-а! — протянул профессор и кивнул ему.
   Он уставился на Аввакума почти невидящим взглядом. Мысли его, видно, были еще заняты вычислениями, потому что он перенес взгляд на табло арифмометра и недовольно причмокнул. Помолчав немного с задумчивым видом, он вдруг порывисто обернулся к гостю и удивленно спросил.
   — Господи, почему же вы стоите?
   От резкого движения его шарф, еле державшийся на плечах, сполз еще ниже и совсем упал на пол.
   — Не могли бы вы поднять мне шарф? — безо всякого стеснения попросил профессор и потянулся к кучке отточенных карандашей. Пока Аввакум поднимал шарф, профессор добавил, сбрасывая показанный арифмометром итог вычисления: — Мне самому трудно двигаться, моя правая нога полностью парализована. Да и левая с некоторых пор почти не повинуется. Извините..
   — Пожалуйста, — любезно ответил Аввакум.
   Этот пожелтевший, как мумия, человек с живыми глазами и бодрым голосом держался как настоящий мужчина.
   Аввакум опустился в кожаное кресло возле книжного шкафа и достал сигарету. Курить тут не возбранялось — стоящая перед профессором пепельница была полным-полна окурков и недокуренных сигарет, — видимо, с вычислениями дело не ладилось. Аввакум знал это по собственному опыту.
   Кабинет был просторный — своими размерами он скорее напоминал небольшой зал. Окно во всю стену, начинавшееся в полуметре от пола, было обращено к востоку и глядело на лес. Сбоку начинался пустырь, подернутый туманом. Пол был застлан плотным персидским ковром, вероятно, почтенного возраста — яркие краски его сильно потускнели. Впрочем, новизной здесь не отличалось ничто — ни книжный шкаф красного дерева, ни огромных размеров письменный стол, ни кресла, обитые красной кожей. Но и обветшалых, непригодных вещей тут тоже не было — один только хозяин дома с этим вылинявшим дамским шарфом на плечах казался каким-то безнадежно вышедшим из строя.
   — Ну, что скажете? — начал профессор, отодвинув от себя арифмометр. — Чем могу быть полезен? Зачем пожаловали? Вы, как я понял по вашей карточке, — археолог, а я — математик, хотя и в отставке, и наши координаты, простите за математический образ, нигде не пересекаются. Комнат для сдачи у меня нет, в археологии я ничего не смыслю, а характер у меня скверный. Его изрядно испортили болезнь и старость.
   — И одиночество, — слегка улыбнулся Аввакум.
   На стене, над головой профессора, висел женский портрет, написанный маслом. Это была зрелая, хорошо сохранившаяся женщина: ее полные плечи прикрывали кружева. Женщина ушла отсюда безвозвратно, навеки. Это сказывалось во всем — в отсутствии каких бы то ни было безделушек, создающих домашний уют, и в мрачной, гнетущей тишине, от которой дом казался опустевшим роскошным отелем. Аввакуму, как никому другому, был понятен язык этой тишины.
   — Да, и одиночество, если угодно, — согласился профессор. Он помолчал, теперь уже с некоторым любопытством посматривая на гостя. — Человек становится брюзгливым, — продолжал он, — либо от одиночества, либо оттого, что он лишен одиночества. В свое время последнее обстоятельство и сделало меня брюзгой. Тогда я чувствовал себя глубоко несчастным. Жена моя была человеком общительным, веселым, собирала у себя подруг, знакомых, здесь вечно гремел граммофон, устраивались танцы — сущий сумасшедший дом. Все это меня бесило, и мне казалось — я говорю вполне серьезно, — что я самый несчастный человек на свете. Я вечно злился, ходил с кислым видом, стал раздражительным. Любая мелочь приводила меня в ярость, я поднимал шум из-за пустяков, срывал зло на студентах — на двойки не скупился, — в общем вы понимаете?
   — Вполне, — сочувственно улыбнулся Аввакум, хотя и считал, что профессор не прав — ведь шум, пусть он даже бессмысленный и не в меру громкий, все же лучше, чем мертвая тишина.
   — Ничего вы не понимаете, — вздохнул профессор. — С одиночеством вы знакомы, так сказать, теоретически, поскольку вы еще сравнительно молоды. А на практике что вы пережили? Прочли кое-какие книги. Но жизнь лучше всего познается на опыте. Когда от меня ушла жена — в сущности это была легкомысленная дура — и сошлась с каким-то музыкантом, вы не поверите, я чуть не ржал от восторга — таким счастливым я себя почувствовал. В ту пору я наставил своим студентам невообразимое количество пятерок, хотя они, конечно, их не заслуживали. Я ставил им «отлично», потому что у меня было легко на душе, мне было весело. Мне было тогда сорок пять лет. Я вышвырнул вон граммофон вместе с пластинками, зеркала, духи, выбросил цветы, картины со всякими там натюрмортами, мебель с золотистой обивкой, подушечки с оборками, гобелены — словом, все, что напоминало о праздной суете, о легкомысленной жизни. Вокруг меня стало тихо, спокойно и как-то уютно. Я весь отдался работе — составлял учебники, писал книги, вел переписку с иностранными академиями и университетами. В общем, жизнь моя обрела смысл, она стала такой, о какой я мечтал прежде, до ухода жены — Он на мгновение остановился. — Я вам не надоел своими рассказами?
   — Наоборот! — вскинув руки, воскликнул Аввакум. — Продолжайте, прошу вас!
   Он подумал: «Одинокие люди ужасно разговорчивы, если кто-нибудь нарушит их одиночество». Да и сам он разве не прочь поговорить, если подвернется подходящий слушатель? Но о самом себе, о своей личной жизни он никогда никому не говорил ни слова. А если обстоятельства вынуждали сказать что-либо, он просто-напросто сочинял, импровизировал, превращался в воображаемое третье лицо. Обычно это третье лицо отличалось такими выходками, на какие сам он едва ли был способен.
   — Я рассказываю все это вам в назидание, — продолжал профессор, зябко кутаясь в шарф. — К тому же вы археолог, привыкли иметь дело с прошлым. Итак, остался наконец один. Сколько это продолжалось — то ли год, то ли два? Допустим, пять лет. Но вот однажды — я как раз писал тогда статью для академического ежегодника — со мной случилось нечто странное: у меня появилось такое ощущение, будто на сердце лег камень — боли нет, а тяжко. Я швырнул ручку и стал ходить взад и вперед по комнате — тут, как видите, есть где разгуляться. Гляжу в окно — на улице туман, моросит дождь, живой души не видно. Дело было осенью. На мокрой земле кучками лежит сбитая ветром пожелтевшая листва. Мне вдруг стало холодно, хотя и тогда, как сейчас, в углу стояла электрическая печка в три тысячи ватт. И сам не знаю почему — блажь какая-то, — я ни с того ни с сего полез в подвал, где были свалены выброшенные отсюда вещи. Порывшись среди этого хлама, я взял и приволок сюда — что бы вы думали?
   — Портрет. — тихо сказал Аввакум.
   Профессор вздрогнул, и шарф опять едва не соскользнул с его плеч. С полуоткрытым ртом он уставился на Аввакума.
   — В том, что я догадался, нет ничего удивительного, — кротко улыбнувшись, сказал Аввакум. Но тут же пожалел, что поторопился с ответом и лишил профессора удовольствия — ведь тому хотелось удивить его. — Разгадка так проста, — сказал он, — что любой мог бы догадаться. — Рама слева внизу сильно ободрана — такое впечатление, будто ее пытались разрезать большой пилой. Но пила, разумеется, здесь ни при чем — кто бы стал портить пилой такую роскошную раму? Куда логичнее предположить, что это работа какою-нибудь грызуна. Скорее всего, крысы — одной или даже нескольких, ведь они обычно водятся в подвалах. По-видимому, портрет какое-то время находился в подвале, а затем был взят оттуда и снова водворен на место. Это вполне вероятно.
   Профессор кивнул.
   — Да, но вам ни за что не отгадать другого предмета. Я готов биться об заклад, что вам ни за что не догадаться, — повторил он с детской настойчивостью. — хотя, как я заметил, вы отличаетесь дьявольской наблюдательностью. Но все равно вам не угадать, что еще я принес оттуда.
   — Сдаюсь, — рассмеялся Аввакум.
   — Сдаетесь? Это делает вам честь! — Профессор улыбнулся бледной, вымученной улыбкой. Он потянул к себе ящик стола и вынул оттуда крохотный флакон из-под дорогих духов с выцветшим розовым бантиком на горлышке. — Смотрите, — сказал профессор. — Вот он, второй предмет. Флакон из-под духов. Я нашел его там среди всякого мусора и принес вместе с портретом. Это глупость, конечно. Но тогда шел дождь, и я впервые заметил, что на улице нет ни одной живой души. Я редко выглядываю на улицу. Мне не привыкать вслушиваться в тишину, но в тот момент тишина вдруг загремела — да, загремела в моих ушах страшно, невыносимо, это было гораздо хуже, чем самые дикие завывания джаза, которыми она меня изводила в ту пору, когда была еще здесь… Так вот, притащил я портрет, повесил его и, отступив на несколько шагов, улыбнулся ему. Флакон был почти полон духов. Открыв его, я вылил несколько капель себе на ладонь, затем растер и понюхал. И вы знаете, боль в сердце прекратилась. Можно было подумать, что с одиночеством покончено. Такой боли, как прежде, я больше не ощущал, но, должен признаться, что-то все же оборвалось в моей груди, осталась в ней какая-то тяжесть. Словно в душу вселилась тишина этого дома с его немыми комнатами, безлюдье грязной улицы, отвратительный холод осени… Это ощущение до сих пор сжимает мне грудь.
   Старик положил флакон на место и задвинул ящик стола.
   — В нем еще осталось несколько капель, — сказал он. — Иногда я открою пробку, и. знаете, делается как-то веселей вокруг. Какой у них запах, бог их знает. Я никогда ничего не смыслил в духах. Но вы не делайте ошибочных выводов. По ней. по жене, я не тоскую. Боже сохрани. Кстати, ее давно уже нет в живых. Я даже на похороны не пошел. Более легкомысленной и глупой женщины представить себе нельзя. Я уже говорил, что своим сумасбродством она выбила меня из колеи, но с ее уходом мне, кажется, стало еще хуже. Разумеется, я никогда не жалел о том, что мы расстались с ней. Я читал лекции, написал кое-какие труды, слава богу, продолжаю работать. Только на один вопрос мне пока что не удается ответить: какое из двух зол больше — праздный шум легкомысленной суеты или мертвечина так называемой мудрой тишины? А как вы считаете?
   Аввакум пожал плечами. Профессор, видимо, очень долго молчал, накопившееся в его душе желание поговорить сделало его таким словоохотливым, что он был рад своему терпеливому собеседнику. Одиночество как бы роднило их, в этом отношении они были очень похожи друг на друга, и разница лишь в том, что Аввакум никогда ни перед кем не сетовал на свое одиночество, никогда никому не сознавался, как он несчастлив.
   — У меня просто еще нет на сей счет определенной точки зрения, — ответил Аввакум. Но, увидев разочарованное лицо профессора, почувствовал к нему жалость, подобную той, какую испытывают люди, говоря неправду безнадежно больному человеку. Он добавил: — Все это. мне кажется, слишком субъективно. Для одного шум бедствие, а другой не выносит тишины. Все зависит от характера человека, от характера его занятий, от того, где он работает. Шум и тишина — понятия относительные.
   Профессор задумался.
   — Ваш ответ не отличается оригинальностью, — заметил он. — На портрет у вас хватило догадливости, а сейчас вы рассуждаете, как великовозрастный гимназист. А вы, собственно, по какому делу пожаловали ко мне?
   — Хотел проконсультироваться. — улыбнулся Аввакум.
   Он положил перед профессором листок бумаги с нерешенной задачей, сообщил ему, что часто «для души» занимается математикой, что эта задача его очень увлекла, но ему никак не удается установить, в чем его ошибка. А так как он живет на этой же улице, то решил зайти по-добрососедски к профессору как к крупному специалисту, в надежде, что тот ему поможет.
   — А кто это вам сказал, что я такой специалист? — спросил профессор.
   — Латунная табличка на двери вашего дома, — ответил Аввакум.
   — Иными словами, вы имеете обыкновение засматриваться на двери чужих домов?
   — Но ведь табличка для того и существует, чтобы ее читать! — смеясь, заметил Аввакум. — К тому же она единственная на нашей улице и невольно обращает внимание.
   — Возможно, — рассеянно согласился профессор. Он оторвал глаза от листка и ткнул в него пальцем: — Здесь линейное преобразование пространства сделано правильно, но, раскрывая скобки, вы допустили детскую ошибку — забыли умножить второй множитель правой части равенства на вектор… Вот поглядите! — помолчав, профессор продолжил: — А еще вы станете утверждать, что шум лучше тишины, да? К черту ваш шум! Факты не в вашу пользу. Когда вы ломали голову над этой задачей, в соседней комнате гости вашей супруги пили крепкий ликер и танцевали твист или еще какой-нибудь дикарский танец. Ведь правда же?
   — Но я не женат, — улыбнулся Аввакум.
   Да, его соседняя комната была так же пуста и мертва, как и та, в которой он работал. Он входил, окунаясь в ее тишину, и им овладевало такие чувство. будто он погружался в глубокий темный омут с ледяной водой.
   — Все равно, — сказал профессор. Он, казалось, начинал нервничать. — Тогда у вашей молодой хозяйки были гости, гремел патефон или магнитофон и молодое поколение топало своими копытами, так, будто стадо взбесившихся баранов. И вы, конечно, забыли умножить второй член уравнения на вектор. Я вас понимаю и сочувствую вам, случались и со мной подобные вещи. A propos, вы решаете ребусы?
   — Изредка, — ответил Аввакум. С этим сварливым стариком надо держать ухо востро.
   — Сейчас вы лишь изредка ими занимаетесь. — заметил профессор, — но придет время когда ребусы станут вашей страстью. При условии, однако, что вы не женитесь. И еще при двух условиях: если вы не запьете и не втянетесь в азартные игры.
   — Позвольте, — сказал Аввакум. Ему вовсе не хотелось давать повод для поспешных суждений. — Вы судите обо мне слишком опрометчиво, основываясь вероятно, только лишь на собственном опыте.
   Профессор остановил на нем взгляд, и на его посиневших губах появилась виноватая усмешка.
   — Я не хотел вас обидеть.
   — Ничего обидного вы и не сказали! — возразил Аввакум. У него снова возникло такое ощущение, будто он имеет дело с безнадежно больным человеком. — Я всегда любил ребусы, мне и самому кажется, что постепенно они превратятся в мою страсть. Жены у меня нет, пить я не пью, а к азартным играм не испытываю никакого интереса. Так что остаются одни ребусы. Больше ничего.
   — Раз так, сосед, то мы с вами установим прочные и постоянные творческие связи! — Теперь губы его вытянулись в счастливой, хотя все еще неуверенной улыбке. — Я имею в виду серьезные задачи, переплетающиеся с алгебраическими транспозициями, круговыми интегралами и дифференциальными уравнениями. Над этим стоит поломать голову. Вы как считаете?
   — И я того же мнения, — засмеялся Аввакум. Ему стало приятно, что глаза этого парализованною человека вдруг ожили, заблестели.
   — В таком случае можете считать эту встречу счастливым событием в вашей холостяцкой биографии, сосед. У меня имеется богатейшая коллекция зарубежных журналов с математическими ребусами. A propos, вы не доставите мне удовольствие, поужинав со мной?
   Не дожидаясь ответа Аввакума, он поспешил нажать кнопку звонка рядом с телефоном.
   — Только вот скверно, когда в ребусы вплетают всякий вздор, ну, скажем, литературного или музыкального характера. Однажды мне пришлось запросить из нашей филармонии партитуру концерта Моцарта, чтобы установить соотношение в нотах целых и четвертей.
   В дверях появился, вытянувшись в струнку, толстяк повар. Он не замечал присутствия Аввакума или делал вид, что не замечает его.
   — Ужин на двоих, — сказал профессор и кивнул в сторону гостя.
   — На четверых, профессор! — довольно бесцеремонно поправил его повар.
   Профессор поднял на него удивленный взгляд, и тот пояснил, сопровождая свои слова нагловатой ухмылкой:
   — А про племянника с невестой вы забыли? Фамильярность повара не рассердила профессора.
   — Сервируй на четверых, ладно.
   Он махнул рукой, и огромная фигура повара исчезла за дверью. Профессор извинился перед гостем и. помолчав немного, заговорил с прежней словоохотливостью.
   — Что касается трудностей литературного характера, то тут я кое-что уже придумал, и вы убедитесь, что эго очень практично. Я систематизировал в алфавитном порядке имена наиболее значительных писателей и их произведения. С помощью Библиографического института, разумеется, потому что в литературе я полный профан. Теперь в моей картотеке вы найдете почти всех виднейших писателей мира; и перечень их произведений — тоже в алфавитном порядке. Скоро у меня будут подобным образом систематизированы и основные герои произведений. Дело это довольно трудоемкое, но, вы в этом убедитесь, исключительно полезное. И вот почему. Недавно я имел удовольствие потрудиться над одной загадкой, ключ к которой следовало искать в решении уравнения четвертой степени. Для меня это не составило бы никакой трудности, как вы сами понимаете, не будь числовое значение одной из величин «литературно» зашифровано. То есть имелось в виду число, квадратный корень которого соответствовал порядковому номеру латинской буквы, какой начинается имя автора известного романа. Заглавие же этого романа начиналось с буквы «Е». Вещь на первый взгляд довольно простая, но попробуйте найти разгадку.
   — В самом деле, — сказал Аввакум. Он закурил и сделал затяжку. И вам удалось найти эту таинственную цифру?
   — Разумеется! — В глазах профессора блеснул торжествующий огонек. Вспыхнув на фоне воскового лица, огонек этот напомнил собой мерцание могильной лампады. — Я ведь, кажется, уже говорил, что пока не было такой задачи, с которой я не справился бы. В данном случае мне очень помогла моя картотека. А картотеку произведений я довел до буквы «Е» включительно.
   — И вы установили, что имеется в виду цифра «4», — сказал Аввакум, стряхивая с сигареты пепел. Сказал и тут же пожалел об этом, но удержаться не смог. — Автор — Бальзак, а произведение — «Евгения Гранде», если не ошибаюсь.
   В глазах профессора снова вспыхнули огоньки, но сразу же погасли, отчего восковое лицо показалось еще более худым и изможденным.
   — Как же это вы?.. — пробормотал старик и замер с приоткрытым ртом. Его искусственные зубы отливали синевой — может быть, от губ, которые сейчас казались чуть фиолетовыми. — Уж не довелось ли вам самому решать этот ребус? Вы случайно не получаете журнал «Enigmes mathematiques»? — У него все же теплилась надежда, он на что-то рассчитывал.
   Аввакум покачал головой и повернулся к широкому окну — на улице начинало темнеть, шел дождь.
   — Странно в таком случае, как вы могли допустить эту ошибку, раскрывая скобки, — тихо проговорил профессор.
   — Видимо, это чистейшая случайность, — сдержанно рассмеялся Аввакум.
   Внизу послышался звонок. Толстяк повар, встречая кого-то, громко захохотал.

7

   Так Аввакум попал в дом профессора математики Найдена Найденова. Вроде бы совсем непреднамеренно; ведь если вспомнить причину его посещения, то она была поистине пустяковой, в жизни подобные причины часто находятся всего лишь на ступеньку выше простой случайности. Возвращаясь однажды из лесу — это было приблизительно за месяц до его первой встречи с профессором, — Аввакум заметил, что из дома профессора вышел человек, как будто чем-то ему знакомый. Темнота помешала разглядеть его лицо; к тому же у него была надвинута низко на лоб шляпа. Человек торопливо завернул в первый переулок, где его ждала машина со светящимися подфарниками. В момент его приближения шофер включил мотор и открыл дверцу. Не успел человек опуститься на сиденье, как машина тронулась.
   Аввакум не мог разглядеть ни лица, ни номера машины. Но фигура человека, манера носить шляпу, его походка были Аввакуму удивительно знакомы. Машина же была «татра» — он определил ее лишь по контурам кузова и по шуму двигателя. Если это действительно тот человек, о ком он подумал, го что у него могло быть общего с парализованным' ученым, вышедшим на пенсию? Подобный визит не мог не вызвать удивления. А «татра» как здесь очутилась? Ведь с «татрой» тот человек как будто бы не имел дела?
   Но вскоре Аввакум перестал думать об этом случае. По крайней мере, он решил больше о нем не думать. Раз его отстранили от оперативной работы, ему не следует даже чисто любительски заниматься подобными вещами. К дисциплине он относился уважительно, но на некоторые ее формальные моменты смотрел со скептичной иронией.
   При всех обстоятельствах едва ли можно было утверждать, что именно случайная встреча с «тем» человеком побудила Аввакума завязать знакомство с профессором. А эта его ошибка с раскрытием скобок — можно ли се назвать чистой случайностью? Вольно или невольно, но начиная с этого дня Аввакум стал частым гостем в крайнем доме по улице Латина.
   А она, Прекрасная фея, словно предчувствовала, что в этот вечер ей суждено встретиться с таким необыкновенным человеком. Она надела скромное голубое платье из шелковой тафты — оно удивительно хорошо сочеталось с ее золотистыми волосами, похожими по цвету на вскипевшую под знойным солнцем сосновую смолу. Плотно облегающее платье без декольте еше более подчеркивало совершенные формы ее изящной фигуры. Впрочем, сознавая свое обаяние, она, как всякая молодая женщина, не могла все же не показать себя. Ее нежные тонкие руки были обнажены до плеч, но они не так подчеркивали ее женственность, как обтянутая платьем фигура. С виду спокойные и сдержанные, руки ее, казалось, предварительно обдумывали каждое свое движение.
   Приколов на груди небольшую белую розу, она слегка надушилась тонкими духами, а помада, собственно, и не понадобилась, ее губы и без того напоминали яркую гвоздику.
   Профессор мог и не называть ее имени, Аввакум без труда узyал Марию Максимову, как только она появилась в дверях.
   — О, — воскликнул он, поднимаясь со стула, — возлюбленная деревянного принца! — и фамильярно протянул ей руку.
   Мария принадлежала к той категории женщин, которые не привыкли, чтобы мужчины в общении с ними сохраняли сдержанность и официальный тон.
   Аввакум видел ее в роли принцессы в балете Бартока «Деревянный принц». Тщеславная и легкомысленная красавица позволила себе влюбиться в коронованную особу с княжеской мантией на плечах, нисколько не смутившись тем, что человек этот деревянный. Простой смертный ее не интересовал, хотя он и молод — что проку от его молодости, раз у него нет ни короны, ни княжеской мантии.
   И на такое оказалась способной эта женщина с белой розой на груди, в этом платье, так отчетливо обрисовывавшем ее бедра.
   — Да, — подтвердила она, неторопливо протягивая ему свою маленькую, изящную руку. — Верно, возлюбленная деревянного принца. Я и есть та самая дура.
 
   Она почему-то не особенно спешила вынуть свою руку из его руки. Как будто рука Аввакума была ей очень знакома. Профессор кашлянул.
   — А это мой племянник Хари, — сказал он, кивнув в сторону мужчины, стоящего несколько поодаль и смотревшего в окно, притом довольно напряженно, как будто там, за стеклом, в любую минуту могло произойти что-то интересное и важное. Но на улице было темно — стекло упиралось в непроницаемую стену ночи. — Хари, — повторил профессор. — Харалампий Найденов, художник.
   — Прикладное искусство, — вставил Хари, не отрывая глаз от окна.
   — Все равно художник. Он мой племянник. А эта красавица — его невеста. Познакомьтесь!