Андрей Гуляшки
Спящая красавица
(Приключения Аввакума Захова — 4)
1
Возвращаясь однажды вечером с молочной фермы, я не пошел как обычно через Даудову слободу, а зашагал, сам не знаю почему, прямо через луга и вскоре очутился возле Хали-ловой чешмы[1]. Отсюда начиналась большая проселочная дорога, которая шла на восток и за мостом через Доспатскую речку вливалась в шоссе.
И тут, возле этой самой чешмы, я попал под проливной дождь. Погода испортилась еще в полдень, дождик то усиливался, то утихал, а с наступлением сумерек вдруг полил так, что деваться было некуда. По правде говоря, эта злая шутка, которую сыграл со мной дождь, не была для меня полной неожиданностью, я предвидел, что он меня настигнет, и поэтому, чтобы выиграть время, я оставил Даудову слободу в стороне и пошел кратчайшим путем.
Напротив Халиловой чешмы стоит двухэтажный дом на белого камня Таких домов в этих местах, слава богу, немало. Его верхний этаж опоясывает деревянная галерейка, по углам которой зеленеет герань, а старые столбы, на которые опирается галерейка, увиты плющом. На втором этаже дома живет одна моя знакомая, даже хорошая приятельница, но сие обстоятельство не выделяло этот дом среди других. Хотя моя приятельница на редкость белокурая, да еще с синими глазами и всего лишь первый год учительствует в нашем селе, дом, где она живет, вовсе не кажется мне каким-то особенным и укрылся я под его черепичным навесом не потому, что он чем-то отличался, а потому, что Дождь полил как из ведра, и притом совершенно неожиданно. Мне не хотелось оказаться побежденным — промокнуть до костей, — это было бы просто обидно, и поэтому я поневоле укрылся здесь — напротив Халиловой чешмы.
Под широким черепичным навесом мне было вполне удобно, даже приятно, и я не находил ни малейшего повода для недовольства. Я даже позволил себе, как это и подобает людям сильного характера, когда судьба бросает им вызов, насвистывать веселую песенку, которую любила петь моя знакомая; наклонив при этом набок головку, она аккомпанировала себе на гитаре.
Налетел слабый порыв ветра, сорвал с кустов у ограды горсть листьев и небрежно рассыпал их у моих ног. Но тут сверху, с галерейки до меня донесся ужасно неприятный смех. Смеялся на низких нотах густой баритон, и я тотчас же узнал, кто он. Сей бесцеремонный тип был нашим зубным врачом. Этот противный человек с руками мясника а плечами тореадора беззаботно и весело смеялся наверчу, совершенно не замечая того, что на улице идет тоскливый осенний дождь и холодный ветер разносит опавшие желтые листья.
Я себе представил, какое досадное чувство вызывает развязная веселость этого грубияна у моей голубоглазой приятельницы и как она, бедняжка, ждет не дождется той спасительной минуты, когда он наконец уйдет. Мне также представилось, как я сам поднимусь к ней на галерею, смерю его презрительным, уничтожающим взглядом и какой эффект произведет мое внезапное, но своевременное появление!
Вдруг наверху, прямо у меня над головой, раздался звонкий смех, такой звонкий, будто пришла в движение целая дюжина серебряных колокольчиков или зажурчали все горные ручейки, впадающие в Доспатскую речку. До чего же был весел этот девичий смех! Моя голубоглазая приятельница хохотала во весь голос, от всего сердца. Серебряному смеху вторил баритон непрошеного гостя, и притом такой противный, что серебряные колокольчики, казалось, звенели еще сильнее. Более неприятного дуэта я в жизни никогда не слышал.
Не было никакого смысла оставаться здесь дольше. Мне даже стало жаль самого себя при мысли, что я так долго проторчал под этим черепичным навесом.
Дождь несколько поутих, но, если бы он даже лил с прежней силой, я все равно ушел бы отсюда. Мне всегда нравилось возвращаться домой под дождем.
Шел я медленно. С моих волос струйками лилась вода, она проникала за воротник куртки, стекала вниз по спине. Но проявлять малодушие из-за обыкновеннейшего дождя — ну, нет. И я продолжал спокойно шагать дальше, как и подобает мужчине с твердым характером.
Прошел я так метров тридцать. Дождевые струи, словно плети, с шумом хлестали разжиженную землю. Я слышал только это, но мне вдруг захотелось ускорить шаг. Впрочем, я никогда не любил медленной, флегматичной ходьбы.
Не выбирая дороги, я какой-то опустошенный брел по лужам, пока наконец добрался до колючего плетня, за которым нахохлился, словно наседка, дом Пантелеевицы. Пантелеевица жила теперь вместе с сыном в новом каменном доме в самом центре села, а в прежней ее развалюхе «царствовал» я. И хотя это жилище не отвечало моему положению в обществе, жилось мне в нем действительно по-царски, да и вообще я всегда снисходительно относился ко всем этим современным домам с их крытыми верандами да солнечными эркерами.
Сейчас этот мокрый нахохлившийся домишко, видимый лишь наполовину из-за покосившегося скользкого и колючего плетня, действительно казался довольно жалким. Но всему виной был проклятый дождь. Даже роскошные палаты и те, думалось мне, не покажутся веселее под таким сумрачным и мокрым ноябрьским небом.
Вставляя ключ в старый, ржавый замок, я ни о чем особенно не думал. Мне было абсолютно все равно, вхожу я в палаты или в халупу, окажется за дверью сверкающий мрамором холл с колоннадой или я ступлю на глиняный пол мрачной лачуги с черным от копоти допотопным очагом.
Разумеется, никакой неожиданности за дверью быть не могло и ни о каком мраморном холле я не мечтал. Мне казалось, что я просто нырнул в глубокий омут — так тихо и спокойно было вокруг. Лишь изредка на какой-то миг слышалось шипение — это в очаге на тлеющие угли попадали дождевые капли. Пахло горевшими поленьями и смолистой лучиной. К этому запаху примешивалось непередаваемое, едва ощутимое дыхание старины; ею веяло от кадки для теста, до сих пор пахнущей кукурузной мукой, от стоящих на полках закопченных горшочков, в которых когда-то варилась бобовая похлебка, приправленная желтой сливой-мирабелью, от обрезанной бутылочной тыквы, из которой торчали деревянные ложки. Все эти допотопные, давно вышедшие из употребления вещи издавали свой едва уловимый затхлый и спокойный запах.
Вот чем встретили меня мои палаты, едва я закрыл за собой дверь.
Отыскав в темноте на привычном месте керосиновую лампу, я снял стекло и зажег фитиль. Затем вошел в соседнюю комнату — она была без очага и несколько меньше первой — и сменил там мокрую одежду.
Покончив с туалетом, я вдруг снова ощутил в себе самом и вокруг такую пустоту, что мне даже стало страшно. Казалось, все, что именуется жизнью, отделилось от меня и я, словно автомат, состоящий из мускулов и костей, двигаюсь в сумраке какой-то заброшенной гробницы. Мне ничего не хотелось делать, даже думать.
Несколько минут простоял я на пороге своей комнаты. Кто знает, сколько длилось бы это дурацкое состояние расслабленности, если бы случайно мой взгляд не остановился на противоположной стене кухни, где отчетливо вырисовывалась какая-то тень. Вглядевшись в нее, я наконец сообразил, что это моя собственная тень. Когда я уразумел это, мне захотелось тщательнее приглядеться к ее форме, изгибам — меня заинтересовало, как выглядит мой силуэт. Должен признаться, я не пришел в восторг: поникшая фигура, опущенная голова, безжизненно повисшие руки. Мне стало неловко и даже стыдно, потому что до сих пор я представлял себя совсем не таким. В моем представлении я был человеком с гордой осанкой, широкоплечим, с руками копьеметателя (я очень любил античную историю). А на этом силуэте все оказалось наоборот.
Я. конечно, страшно вознегодовал, замахал руками, вскинул голову. Жалкий силуэт на стене, несомненно, отражал мою усталость, ведь я столько исходил за день, да еще по грязи. Чему ж тут удивляться! Такое может случиться и с прославленным копьеметателем.
Отвернувшись от тени, я с ожесточением принялся раздувать погасший в очаге огонь. Под теплым пеплом еще блестели крупные, красные, как рубин, угли. Положив на них щепок, я подул немного, вспыхнувшие языки пламени стали лизать покрытую сажей цепь над очагом.
Чтобы лучше горел огонь, я подложил большое полено. Затем подтащил трехногий стульчик и сел у полыхающего пламени.
Мне стало хорошо и приятно, но в то же время прежнее чувство пустоты не покидало меня. Я понимал, что грустить мне вроде бы не от чего, дела мои были в полном порядке: месячный отчет составлен, здоровье кооперативного скота более чем завидное, удой молока на моем участке медленно, но верно растет, а слава коровы Рашки скоро облетит всю округу. Так чего же мне в самом деле грустить? Зубы у меня не болят, а что касается прыжков в длину и в высоту, то тут я не уступлю любому местному спортсмену.
Так что причин вешать нос и тем более жаловаться на одиночество нет никаких. Действительно смешно! С утра я принимал своих рогатых пациентов, после обеда обходил фермы, участвовал и в совещаниях и в летучках — о каком же одиночестве может идти речь? Ведь я только по вечерам остаюсь один.
Потом, когда пламя в очаге стало гаснуть и мне надоело ворошить палочкой золу, я — сам не знаю почему — вдруг подумал о том, что вот уже больше года я не выезжал за пределы своего ветеринарного участка.
Каждый раз, когда я начинал думать об отпуске, меня охватывала необъяснимая тревога. Я рассуждал так. Допустим, с завтрашнего дня я свободен от всяких обязанностей. Чудесно. А дальше? За этим «дальше» открывались такие удивительные возможности, что я не знал, за что мне ухватиться, чтобы не дать маху. Можно, к примеру, податься в леса и охотиться на волков или отправиться в Луки навестить доктора Начеву — и каждый день встречаться с ее мужем, чтобы окидывать его высокомерным, довольно вызывающим взглядом. И волки и поездка в Луки — все это весьма заманчиво. Не менее соблазнительно было съездить в Смолян, купить десяток романов и, пользуясь полной свободой, запереться у себя дома и читать с утра до вечера. Это тоже было бы весьма недурно. А что мне ежедневно мешает захаживать к моей голубоглазой приятельнице? Буду помогать ей проверять школьные тетради, а тот противный тип пускай себе стоит под черепичным навесом и бесится от ревности!
Были, конечно, и другие соблазны.
Но в этот вечер сердце мое как будто застыло. Что только не приходило мне в голову — во всех случаях оно оставалось безучастным, ничто не могло его взволновать.
Гложет его тоска, а отчего — дьявол его знает!
И вопреки всякой логике и ассоциативным связям я вдруг вспомнил маленький ресторанчик в Софии, где в прошлом году мы однажды обедали вместе с Аввакумом. Это воспоминание так внезапно выползло из самого сокровенного уголка моего сознания и разбудило во мне такое приятное чувство, что я не в силах был удержаться и громко засмеялся.
В самом деле, воспоминание об этом ресторанчике было ни к селу ни к городу — ведь пить-то я не пью, да и вообще заведения такого рода не производят на меня особого впечатления. Но что касается Аввакума, должен признаться, его я частенько вспоминаю — дня не бывает, чтобы я о нем не подумал.
С нашими местами связаны самые важные эпизоды деятельности Аввакума, здесь в полную силу прояви себя его аналитический талант и произошли многие знаменательные события его беспокойной жизни. Тут мы впервые повстречались с ним, тут зародилась наша дружба, если только она вообще возможна между избранником богов и простым смертным, хотя он и участковый ветеринарный врач…
А за окном по-прежнему льет дождь. В трубе воет ветер, на догорающие угли время от времени с шипением падают капли, дверь то скрипит, то стонет, как будто хочет сорваться со своих разболтанных петель.
Ночь была неприятная. Сквозь щели в потолке сочились дождевые капли, холодное дыхание ветра проникало в комнаты и заставляло трепетать пламя в лампе.
Вот так, сидя у очага, я думал об Аввакуме, а быть может, больше о самом себе, чем о нем. От фитиля стала подниматься копоть, язычок желтого пламени за стеклом постепенно умирал, а в голове у меня зрело чудесное решение, я улыбался, и эта дождливая ночь перестала мне казаться ужасной.
Я подбросил в очаг щепок и раздул огонь. Снова вспыхнуло великолепное пламя. После того как я подлил в лампу керосину, она тоже засветилась золотистым светом. В трубе напевал ветер, а дверь о чем-то весело спорила с заржавленными петлями.
Вытащив из-под кровати чемодан, я принялся укладывать в него вещи.
Что особенного — пусть завтра моя голубоглазая приятельница прольет слезки. Так ей и надо… Человек должен быть гордым.
И тут, возле этой самой чешмы, я попал под проливной дождь. Погода испортилась еще в полдень, дождик то усиливался, то утихал, а с наступлением сумерек вдруг полил так, что деваться было некуда. По правде говоря, эта злая шутка, которую сыграл со мной дождь, не была для меня полной неожиданностью, я предвидел, что он меня настигнет, и поэтому, чтобы выиграть время, я оставил Даудову слободу в стороне и пошел кратчайшим путем.
Напротив Халиловой чешмы стоит двухэтажный дом на белого камня Таких домов в этих местах, слава богу, немало. Его верхний этаж опоясывает деревянная галерейка, по углам которой зеленеет герань, а старые столбы, на которые опирается галерейка, увиты плющом. На втором этаже дома живет одна моя знакомая, даже хорошая приятельница, но сие обстоятельство не выделяло этот дом среди других. Хотя моя приятельница на редкость белокурая, да еще с синими глазами и всего лишь первый год учительствует в нашем селе, дом, где она живет, вовсе не кажется мне каким-то особенным и укрылся я под его черепичным навесом не потому, что он чем-то отличался, а потому, что Дождь полил как из ведра, и притом совершенно неожиданно. Мне не хотелось оказаться побежденным — промокнуть до костей, — это было бы просто обидно, и поэтому я поневоле укрылся здесь — напротив Халиловой чешмы.
Под широким черепичным навесом мне было вполне удобно, даже приятно, и я не находил ни малейшего повода для недовольства. Я даже позволил себе, как это и подобает людям сильного характера, когда судьба бросает им вызов, насвистывать веселую песенку, которую любила петь моя знакомая; наклонив при этом набок головку, она аккомпанировала себе на гитаре.
Налетел слабый порыв ветра, сорвал с кустов у ограды горсть листьев и небрежно рассыпал их у моих ног. Но тут сверху, с галерейки до меня донесся ужасно неприятный смех. Смеялся на низких нотах густой баритон, и я тотчас же узнал, кто он. Сей бесцеремонный тип был нашим зубным врачом. Этот противный человек с руками мясника а плечами тореадора беззаботно и весело смеялся наверчу, совершенно не замечая того, что на улице идет тоскливый осенний дождь и холодный ветер разносит опавшие желтые листья.
Я себе представил, какое досадное чувство вызывает развязная веселость этого грубияна у моей голубоглазой приятельницы и как она, бедняжка, ждет не дождется той спасительной минуты, когда он наконец уйдет. Мне также представилось, как я сам поднимусь к ней на галерею, смерю его презрительным, уничтожающим взглядом и какой эффект произведет мое внезапное, но своевременное появление!
Вдруг наверху, прямо у меня над головой, раздался звонкий смех, такой звонкий, будто пришла в движение целая дюжина серебряных колокольчиков или зажурчали все горные ручейки, впадающие в Доспатскую речку. До чего же был весел этот девичий смех! Моя голубоглазая приятельница хохотала во весь голос, от всего сердца. Серебряному смеху вторил баритон непрошеного гостя, и притом такой противный, что серебряные колокольчики, казалось, звенели еще сильнее. Более неприятного дуэта я в жизни никогда не слышал.
Не было никакого смысла оставаться здесь дольше. Мне даже стало жаль самого себя при мысли, что я так долго проторчал под этим черепичным навесом.
Дождь несколько поутих, но, если бы он даже лил с прежней силой, я все равно ушел бы отсюда. Мне всегда нравилось возвращаться домой под дождем.
Шел я медленно. С моих волос струйками лилась вода, она проникала за воротник куртки, стекала вниз по спине. Но проявлять малодушие из-за обыкновеннейшего дождя — ну, нет. И я продолжал спокойно шагать дальше, как и подобает мужчине с твердым характером.
Прошел я так метров тридцать. Дождевые струи, словно плети, с шумом хлестали разжиженную землю. Я слышал только это, но мне вдруг захотелось ускорить шаг. Впрочем, я никогда не любил медленной, флегматичной ходьбы.
Не выбирая дороги, я какой-то опустошенный брел по лужам, пока наконец добрался до колючего плетня, за которым нахохлился, словно наседка, дом Пантелеевицы. Пантелеевица жила теперь вместе с сыном в новом каменном доме в самом центре села, а в прежней ее развалюхе «царствовал» я. И хотя это жилище не отвечало моему положению в обществе, жилось мне в нем действительно по-царски, да и вообще я всегда снисходительно относился ко всем этим современным домам с их крытыми верандами да солнечными эркерами.
Сейчас этот мокрый нахохлившийся домишко, видимый лишь наполовину из-за покосившегося скользкого и колючего плетня, действительно казался довольно жалким. Но всему виной был проклятый дождь. Даже роскошные палаты и те, думалось мне, не покажутся веселее под таким сумрачным и мокрым ноябрьским небом.
Вставляя ключ в старый, ржавый замок, я ни о чем особенно не думал. Мне было абсолютно все равно, вхожу я в палаты или в халупу, окажется за дверью сверкающий мрамором холл с колоннадой или я ступлю на глиняный пол мрачной лачуги с черным от копоти допотопным очагом.
Разумеется, никакой неожиданности за дверью быть не могло и ни о каком мраморном холле я не мечтал. Мне казалось, что я просто нырнул в глубокий омут — так тихо и спокойно было вокруг. Лишь изредка на какой-то миг слышалось шипение — это в очаге на тлеющие угли попадали дождевые капли. Пахло горевшими поленьями и смолистой лучиной. К этому запаху примешивалось непередаваемое, едва ощутимое дыхание старины; ею веяло от кадки для теста, до сих пор пахнущей кукурузной мукой, от стоящих на полках закопченных горшочков, в которых когда-то варилась бобовая похлебка, приправленная желтой сливой-мирабелью, от обрезанной бутылочной тыквы, из которой торчали деревянные ложки. Все эти допотопные, давно вышедшие из употребления вещи издавали свой едва уловимый затхлый и спокойный запах.
Вот чем встретили меня мои палаты, едва я закрыл за собой дверь.
Отыскав в темноте на привычном месте керосиновую лампу, я снял стекло и зажег фитиль. Затем вошел в соседнюю комнату — она была без очага и несколько меньше первой — и сменил там мокрую одежду.
Покончив с туалетом, я вдруг снова ощутил в себе самом и вокруг такую пустоту, что мне даже стало страшно. Казалось, все, что именуется жизнью, отделилось от меня и я, словно автомат, состоящий из мускулов и костей, двигаюсь в сумраке какой-то заброшенной гробницы. Мне ничего не хотелось делать, даже думать.
Несколько минут простоял я на пороге своей комнаты. Кто знает, сколько длилось бы это дурацкое состояние расслабленности, если бы случайно мой взгляд не остановился на противоположной стене кухни, где отчетливо вырисовывалась какая-то тень. Вглядевшись в нее, я наконец сообразил, что это моя собственная тень. Когда я уразумел это, мне захотелось тщательнее приглядеться к ее форме, изгибам — меня заинтересовало, как выглядит мой силуэт. Должен признаться, я не пришел в восторг: поникшая фигура, опущенная голова, безжизненно повисшие руки. Мне стало неловко и даже стыдно, потому что до сих пор я представлял себя совсем не таким. В моем представлении я был человеком с гордой осанкой, широкоплечим, с руками копьеметателя (я очень любил античную историю). А на этом силуэте все оказалось наоборот.
Я. конечно, страшно вознегодовал, замахал руками, вскинул голову. Жалкий силуэт на стене, несомненно, отражал мою усталость, ведь я столько исходил за день, да еще по грязи. Чему ж тут удивляться! Такое может случиться и с прославленным копьеметателем.
Отвернувшись от тени, я с ожесточением принялся раздувать погасший в очаге огонь. Под теплым пеплом еще блестели крупные, красные, как рубин, угли. Положив на них щепок, я подул немного, вспыхнувшие языки пламени стали лизать покрытую сажей цепь над очагом.
Чтобы лучше горел огонь, я подложил большое полено. Затем подтащил трехногий стульчик и сел у полыхающего пламени.
Мне стало хорошо и приятно, но в то же время прежнее чувство пустоты не покидало меня. Я понимал, что грустить мне вроде бы не от чего, дела мои были в полном порядке: месячный отчет составлен, здоровье кооперативного скота более чем завидное, удой молока на моем участке медленно, но верно растет, а слава коровы Рашки скоро облетит всю округу. Так чего же мне в самом деле грустить? Зубы у меня не болят, а что касается прыжков в длину и в высоту, то тут я не уступлю любому местному спортсмену.
Так что причин вешать нос и тем более жаловаться на одиночество нет никаких. Действительно смешно! С утра я принимал своих рогатых пациентов, после обеда обходил фермы, участвовал и в совещаниях и в летучках — о каком же одиночестве может идти речь? Ведь я только по вечерам остаюсь один.
Потом, когда пламя в очаге стало гаснуть и мне надоело ворошить палочкой золу, я — сам не знаю почему — вдруг подумал о том, что вот уже больше года я не выезжал за пределы своего ветеринарного участка.
Каждый раз, когда я начинал думать об отпуске, меня охватывала необъяснимая тревога. Я рассуждал так. Допустим, с завтрашнего дня я свободен от всяких обязанностей. Чудесно. А дальше? За этим «дальше» открывались такие удивительные возможности, что я не знал, за что мне ухватиться, чтобы не дать маху. Можно, к примеру, податься в леса и охотиться на волков или отправиться в Луки навестить доктора Начеву — и каждый день встречаться с ее мужем, чтобы окидывать его высокомерным, довольно вызывающим взглядом. И волки и поездка в Луки — все это весьма заманчиво. Не менее соблазнительно было съездить в Смолян, купить десяток романов и, пользуясь полной свободой, запереться у себя дома и читать с утра до вечера. Это тоже было бы весьма недурно. А что мне ежедневно мешает захаживать к моей голубоглазой приятельнице? Буду помогать ей проверять школьные тетради, а тот противный тип пускай себе стоит под черепичным навесом и бесится от ревности!
Были, конечно, и другие соблазны.
Но в этот вечер сердце мое как будто застыло. Что только не приходило мне в голову — во всех случаях оно оставалось безучастным, ничто не могло его взволновать.
Гложет его тоска, а отчего — дьявол его знает!
И вопреки всякой логике и ассоциативным связям я вдруг вспомнил маленький ресторанчик в Софии, где в прошлом году мы однажды обедали вместе с Аввакумом. Это воспоминание так внезапно выползло из самого сокровенного уголка моего сознания и разбудило во мне такое приятное чувство, что я не в силах был удержаться и громко засмеялся.
В самом деле, воспоминание об этом ресторанчике было ни к селу ни к городу — ведь пить-то я не пью, да и вообще заведения такого рода не производят на меня особого впечатления. Но что касается Аввакума, должен признаться, его я частенько вспоминаю — дня не бывает, чтобы я о нем не подумал.
С нашими местами связаны самые важные эпизоды деятельности Аввакума, здесь в полную силу прояви себя его аналитический талант и произошли многие знаменательные события его беспокойной жизни. Тут мы впервые повстречались с ним, тут зародилась наша дружба, если только она вообще возможна между избранником богов и простым смертным, хотя он и участковый ветеринарный врач…
А за окном по-прежнему льет дождь. В трубе воет ветер, на догорающие угли время от времени с шипением падают капли, дверь то скрипит, то стонет, как будто хочет сорваться со своих разболтанных петель.
Ночь была неприятная. Сквозь щели в потолке сочились дождевые капли, холодное дыхание ветра проникало в комнаты и заставляло трепетать пламя в лампе.
Вот так, сидя у очага, я думал об Аввакуме, а быть может, больше о самом себе, чем о нем. От фитиля стала подниматься копоть, язычок желтого пламени за стеклом постепенно умирал, а в голове у меня зрело чудесное решение, я улыбался, и эта дождливая ночь перестала мне казаться ужасной.
Я подбросил в очаг щепок и раздул огонь. Снова вспыхнуло великолепное пламя. После того как я подлил в лампу керосину, она тоже засветилась золотистым светом. В трубе напевал ветер, а дверь о чем-то весело спорила с заржавленными петлями.
Вытащив из-под кровати чемодан, я принялся укладывать в него вещи.
Что особенного — пусть завтра моя голубоглазая приятельница прольет слезки. Так ей и надо… Человек должен быть гордым.
2
Целый час стоял я под теплым душем, плескался, размахивал руками и весело насвистывал Я любовался зеркалом, блестящими никелированными ручками колонки, стеклянной полочкой и лежащей на ней мыльницей, одним словом, я был счастлив. Я испытывал такое счастье, какое может испытывать человек после того, как больше года прожил в лесных дебрях. Правда, я и там купался — конечно, не в Доспатской речке с ее ледяными водоворотами. Там из воды то и дело выскакивает форель, но купаться в ней неприятно. Скитаясь по пастбищам, я находил в небольших ручьях местечки поглубже, опускался в них на колени и плескался сколько душе угодно. Иногда вместе с водой зачерпнешь рукой песок или ряску — не велика беда! А тут тебе и холодная вода, и теплая, да и на колени опускаться нет надобности. И вода чистая как слеза.
Одевшись, я вышел наконец на улицу и взял такси. — Улица Латинка, — сказал я шоферу.
Настроение у меня было хорошее, и я решил поподробнее объяснить ему, где находится улица со столь странным названием, но тот, видимо, чем-то расстроенный, махнул рукой и не стал слушать.
Что ж, поплутает малость, тогда узнает, сказал я себе, хотя платить мне придется. Потеряв всякую надежду найти улицу, он неизбежно обратится ко мне с виноватым видом, рассчитывая на мою помощь, но тогда уж дудки — я только плечами пожму. Пускай на горьком опыте познает, что дурное настроение к добру не приводит.
Но в общем я чувствовал себя превосходно, и мне было весело. Денег у меня было достаточно, времени — уйма, а все мои служебно-ветеринарные заботы остались где-то далеко, за тридевять земель.
— Постой-ка, — обратился я к шоферу, — мне надо взять сигарет. Вон там, напротив, как раз продаются мои любимые.
Я сказал все это, хотя сигареты мне вовсе не были нужны — ведь я в сущности не курил, а только так, баловался изредка. Мне просто было приятно зайти в роскошный магазин, поглазеть на витрины. Выходя из гостиницы, я даже иностранную газету купил. Читать ее, разумеется, я не мог, потому что мои познания в этом языке были весьма слабые. Но зато каким тоном я сказал продавщице «пожалуйста», а на газету указал лишь кивком головы. Она сразу меня поняла, и, как мне показалось, на лице ее появилась улыбка. Было очень приятно!
Мы поехали дальше. Видимо, пока я делал свои покупки, шофер здорово поломал голову, потому что безо всякого труда попал в тот район, где находилась улица Латинка. Обогнув телевизионную башню, мы минуты через две остановились у дома, в котором теперь жил Аввакум.
Было около девяти часов.
Расплачиваясь с шофером, я почувствовал, что с веранды на меня кто-то смотрит. Взгляд этот пронзал меня насквозь, я чувствовал его каждой клеточкой своего существа, он прямо-таки подавлял меня. Я стиснул зубы, но головы не повернул.
Машина отъехала. Толкнув калитку, я вошел во двор. Меня отделяло от дома расстояние в десять шагов, которые мне следовало пройти по вымощенной каменными плитами дорожке. Не успел я сделать первый шаг, как с веранды до меня донесся голос:
— А чемодан кому оставляешь?
Ах, этот голос! Я чуть было не споткнулся. Лицо мое вспыхнуло.
— У меня не было уверенности, что застану тебя дома, поэтому я и оставил свой багаж у калитки, — соврал я. Как-никак, общаясь с Аввакумом, я прошел неплохую школу и выйти из затруднительного положения теперь для меня не составляло труда.
— Вон оно что? — с нескрываемым притворством удивился Аввакум. — Но раз у тебя не было уверенности, зачем же отпустил машину?
И он тихо рассмеялся своим добрым, чуть грустным смехом.
Аввакум, как всегда, обнял меня, похлопал тяжелой рукой по плечу (как он делал всегда), взглянул мне в глаза и ободряюще тряхнул головой. Затем он усадил меня в массивное кожаное кресло, стоящее у камина, и, придвинув низенький табурет, сел рядом со мной. Мы обменялись несколькими банальными фразами о моей работе, о наших общих знакомых (о Балабанице он не обмолвился ни единым словом) и о погоде в наших краях. Все это заняло не больше пяти минут. Во время разговора он взглянул на меня один-единственный раз — когда я достал сигареты, — все остальное время он заглядывал только в свою трубку, ковырялся в нем без конца. Это давало мне возможность внимательнее присмотреться к нему, не рискуя встретиться со взглядом его ужасных глаз. Я говорю «ужасных» не ради эффектного словца, не потому, что в них было действительно что-то ужасное. Наоборот, глаза у него были красивые, серо-голубые, спокойные и сосредоточенные. Но для честолюбивых людей вроде меня их взгляд был просто нестерпимым: стоило Аввакуму посмотреть на человека, как тот сразу начинал чувствовать себя провинившимся школьником. Взгляд Аввакума словно бы проникал в ваш мозг и проверял мысль собеседника на сверхчувствительных весах. Вот почему глаза его порой казались мне ужасными.
Его тонкое худое лицо выглядело сегодня таким изможденным, как никогда раньше. Избороздившие щеки и лоб морщины удлинились, и стали глубже, подбородок заострился, скулы тоже выступали резче, чем обычно. Заметно прибавилось седины, особенно на висках. Да и кадык вырисовывался рельефней. Худощавость придавала Аввакуму подчеркнуто городской вид; не глядя на его руки, можно было подумать, что ни в его жилах, ни в жилах его предков никогда не текла крестьянская кровь. Руки же его с сильно развитыми кистями, с длинными пальцами и резко проступающими сухожилиями были воплощением первобытной силы и врожденной ловкости, и мне всегда приходила в голову мысль, что, должно быть, кто-то из его предков был строителем, возводил дома и мосты и слыл таким же умельцем, какими, к примеру, были мастера Трявны или Копривштицы.
После того как мы обменялись приветствиями, Аввакум спросил, зачем мне понадобилось останавливаться в гостинице и почему я не приехал прямо к нему — ведь мне известно, что у него удобная квартира, в которой я чувствовал бы себя как дома.
— А может быть, я и приехал прямо к тебе, — многозначительно указав на свой чемодан, заметил я.
Он покачал головой и скупо усмехнулся. В глазах его горели знакомые огоньки — он явно готовился, как всегда после долгой разлуки, к своей обычной маленькой «охоте». Это было его прихотью, своего рода упражнением, игрой в отгадывание и, видимо, доставляло ему удовольствие, потому что он повторял ее при каждой нашей встрече.
— Может быть, я приехал прямо к тебе, — повторил я, чтобы дать ему повод приступить к «охоте».
Огоньки погасли, и Аввакум зевнул.
— На сей раз задача предельно проста, но ты упорствуешь, и я безо всякого труда положу тебя на обе лопатки. Любезный мой Анастасий, ты остановился в гостинице «Болгария», в твоем чемоданчике лежит родопский домотканый коврик, который ты привез для меня. Я тронут до глубины души. Он напомнит мне о прежних волнующих переживаниях и о всяких приятных вещах.
Аввакум набил трубку, поднес огонь и выпустил несколько клубочков сизого дыма. Он выглядел задумчивым.
Я по опыту знал, что это его мания, любимая игра — удивлять своих гостей, «отгадывая», что с ними приключилось, какие события произошли в их жизни. Этим он демонстрировал свою исключительную детальность, и, хотя внешне его лицо казалось равнодушным, я нисколько не сомневался, что при подобных опытах он испытывал двойное удовольствие: от эффекта, производимого «открытием», и от умения вести рискованную для его честолюбия игру. Я, конечно, предполагал, что относительно гостиницы он так или иначе может догадаться, но что касается коврика, то тут он меня буквально поразил. Я окинул взглядов чемоданчик — он был плотно закрыт и никаких щелей в нем не было Аввакум выпустил еще несколько клубочков дыма и снисходительно пожал плечами.
— Все тут настолько просто, что я бы на твоем месте краснел, как школьник, не выучивший урок. Тебе, дружище, пора стать сообразительнее! Ну что гут особенного? На вокзале ты берешь такси и говоришь шоферу: гостиница «Болгария». Почему именно гостиница «Болгария»? Потому что ты привык там останавливаться. Этот инстинкт присущ всем путешественникам мира — останавливаться в уже знакомой гостинице. Правда, из-за отсутствия свободных номеров человек может в конце концов оказаться совсем в другом месте. Это тоже случается. Во всяком случае, в силу того, что туристов сейчас мало, не сезон, а может, потому, что ты родился под счастливой звездой тебе повезло — администратор «Болгарии» любезно записал твою фамилию в гостиничный журнал и тебе предоставили комнату. Ты спросишь, по чему это видно?
Голубчик, пора отказаться от подобных вопросов, сколько раз я тебя учил думать аналитически! Во-первых, из левого кармана твоего пиджака выглядывает номер газеты «Юманите». Превосходно. Читать «Юманите» и вообще иностранную прессу похвально Но ведь иностранные газеты продаются лишь в нескольких киосках и единственная госгиница, вблизи которой имеется такой киоск — это гостиница «Болгария». Во-вторых, закуривая, ты только что вытащил из кармана пачку сигарет. Она в целлофане и с красной каемкой сверху. Это сигареты с фильтром высшего сорта, которые, к сожалению, продаются только в одном магазине — фирменном магазине «Болгарский табак». Где он находится, этот магазин? В нескольких шагах от гостиницы «Болгария»… В-третьих, ты прибыл сюда на старенькой «варшаве» СФ 58—74. Мне она знакома, и шофера я тоже знаю — он частенько привозит меня домой. Стоянка этой машины на улице Славянска — это ближайшая стоянка возле гостиницы «Болгария»…
— Газета, сигареты, машина, — продолжал Аввакум, — да еще то, что у тебя оказалось достаточно времени, чтоб выкупаться, побриться, сменить костюм, надеть только что выглаженную рубашку, — все эти веши, дорогой Анастасий, довольно недвусмысленно дают понять, что ты остановился не где-нибудь, а именно в гостинице «Болгария».
Он помолчал некоторое время.
— Теперь коврик… Ты, должно быть, обратил внимание — пока ты в прихожей снимал пальто, я принес твой чемодан сюда. Мне он показался слишком легким и полупустым. Отправляясь из Триграда в Софию, с тем чтоб провести здесь отпуск, человек едет не с пустыми руками… Большую часть багажа ты оставил в другом месте, где — мы уже установили. Но что находится тут? Это что-то объемистое, но не тяжелое, не твердое, без острых углов и, когда опрокидываешь, не гремит. Человек, остановившийся в отеле, не пойдет в гости к другу с бельем в чемодане. Если бы не кое-какие приметы, я бы установил лишь характер вещи: кожа. Но хранящийся в чемодане предмет оставил на тебе свои следы, если так можно сказать, свою подпись. Взгляни, пожалуйста, на края твоих рукавов, вот сюда, на пиджак. Что ты видишь? Несколько белых волосков, длиной около четырех сантиметров. Это козья шерсть. В новых совсем еще ковриках некоторые волоконца выпадают из основы. Перекладывая угрюм вещи, ты трогал коврик, и на обшлагах твоих рукавов он оставил свою подпись. Стоит быть чуть повнимательней, и прочесть ее — сущий пустяк!
В его глазах снова вспыхнули и сразу же погасли огоньки. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Вид у него был озабоченный.
Встав с кресла, я только руками развел — что тут возразишь? Открыв чемодан, я вынул коврик и расстелил его у ног Аввакума Какое-то время он рассматривал коврик, и я заметил, что тонкие губы его слегка искривились в горькой усмешке.
Пока он переодевался и приготовлял в соседней комнате кофе, я осмотрел его кабинет. Тут не было ничего нового, если не считать кинопроектора, которого я прежде не видел. Множество плотно установленных книг на полках и шкафу, старая тахта с потертым плюшевым покрывалом, высокая настольная лампа и продавленное кресла у камина — все это было мне знакомо — оставалось на прежних местах и, неизвестно почему, выглядело каким-то до странности усталым… Как будто всем этим предметам передалось скептическое выражение хозяина дома и каждая вещь дома навсегда простилась с мыслью когда-нибудь обновиться или хотя бы на сантиметр сдвинуться с места.
Один только проектор, вызывающе сверкавший стеклами, привлекал внимание своим подчеркнуто оптимистическим видом.
Что касается письменного стола, то на этот раз он был больше чем когда-либо завален какими-то бумагами, справочниками, иллюстрированными журналами и газетами — единственное место во всей комнате, где привычный строгий порядок утратил свою власть. Раскрытые книги, лежащие как попало журналы, разбросанные вырезки из газет с подчеркнутыми заголовками и частью текста — весь этот странный беспорядок свидетельствовал либо о том, что хозяин подолгу не задерживается у своего письменного стола, так как интересы его сосредоточены где-то в другом месте, вне дома, либо о том, что основную часть свободного времени он проводит в своем любимом кресле, вытянув ноги и закрыв глаза, как бы вслушиваясь в какой-то отдаленный и едва уловимый шум. Таким я его видел в самые жуткие для него дни после той страшной истории с бактериологической диверсией и самоубийства Ирины — этот мрачный вид навсегда врезался мне в память.
Одевшись, я вышел наконец на улицу и взял такси. — Улица Латинка, — сказал я шоферу.
Настроение у меня было хорошее, и я решил поподробнее объяснить ему, где находится улица со столь странным названием, но тот, видимо, чем-то расстроенный, махнул рукой и не стал слушать.
Что ж, поплутает малость, тогда узнает, сказал я себе, хотя платить мне придется. Потеряв всякую надежду найти улицу, он неизбежно обратится ко мне с виноватым видом, рассчитывая на мою помощь, но тогда уж дудки — я только плечами пожму. Пускай на горьком опыте познает, что дурное настроение к добру не приводит.
Но в общем я чувствовал себя превосходно, и мне было весело. Денег у меня было достаточно, времени — уйма, а все мои служебно-ветеринарные заботы остались где-то далеко, за тридевять земель.
— Постой-ка, — обратился я к шоферу, — мне надо взять сигарет. Вон там, напротив, как раз продаются мои любимые.
Я сказал все это, хотя сигареты мне вовсе не были нужны — ведь я в сущности не курил, а только так, баловался изредка. Мне просто было приятно зайти в роскошный магазин, поглазеть на витрины. Выходя из гостиницы, я даже иностранную газету купил. Читать ее, разумеется, я не мог, потому что мои познания в этом языке были весьма слабые. Но зато каким тоном я сказал продавщице «пожалуйста», а на газету указал лишь кивком головы. Она сразу меня поняла, и, как мне показалось, на лице ее появилась улыбка. Было очень приятно!
Мы поехали дальше. Видимо, пока я делал свои покупки, шофер здорово поломал голову, потому что безо всякого труда попал в тот район, где находилась улица Латинка. Обогнув телевизионную башню, мы минуты через две остановились у дома, в котором теперь жил Аввакум.
Было около девяти часов.
Расплачиваясь с шофером, я почувствовал, что с веранды на меня кто-то смотрит. Взгляд этот пронзал меня насквозь, я чувствовал его каждой клеточкой своего существа, он прямо-таки подавлял меня. Я стиснул зубы, но головы не повернул.
Машина отъехала. Толкнув калитку, я вошел во двор. Меня отделяло от дома расстояние в десять шагов, которые мне следовало пройти по вымощенной каменными плитами дорожке. Не успел я сделать первый шаг, как с веранды до меня донесся голос:
— А чемодан кому оставляешь?
Ах, этот голос! Я чуть было не споткнулся. Лицо мое вспыхнуло.
— У меня не было уверенности, что застану тебя дома, поэтому я и оставил свой багаж у калитки, — соврал я. Как-никак, общаясь с Аввакумом, я прошел неплохую школу и выйти из затруднительного положения теперь для меня не составляло труда.
— Вон оно что? — с нескрываемым притворством удивился Аввакум. — Но раз у тебя не было уверенности, зачем же отпустил машину?
И он тихо рассмеялся своим добрым, чуть грустным смехом.
Аввакум, как всегда, обнял меня, похлопал тяжелой рукой по плечу (как он делал всегда), взглянул мне в глаза и ободряюще тряхнул головой. Затем он усадил меня в массивное кожаное кресло, стоящее у камина, и, придвинув низенький табурет, сел рядом со мной. Мы обменялись несколькими банальными фразами о моей работе, о наших общих знакомых (о Балабанице он не обмолвился ни единым словом) и о погоде в наших краях. Все это заняло не больше пяти минут. Во время разговора он взглянул на меня один-единственный раз — когда я достал сигареты, — все остальное время он заглядывал только в свою трубку, ковырялся в нем без конца. Это давало мне возможность внимательнее присмотреться к нему, не рискуя встретиться со взглядом его ужасных глаз. Я говорю «ужасных» не ради эффектного словца, не потому, что в них было действительно что-то ужасное. Наоборот, глаза у него были красивые, серо-голубые, спокойные и сосредоточенные. Но для честолюбивых людей вроде меня их взгляд был просто нестерпимым: стоило Аввакуму посмотреть на человека, как тот сразу начинал чувствовать себя провинившимся школьником. Взгляд Аввакума словно бы проникал в ваш мозг и проверял мысль собеседника на сверхчувствительных весах. Вот почему глаза его порой казались мне ужасными.
Его тонкое худое лицо выглядело сегодня таким изможденным, как никогда раньше. Избороздившие щеки и лоб морщины удлинились, и стали глубже, подбородок заострился, скулы тоже выступали резче, чем обычно. Заметно прибавилось седины, особенно на висках. Да и кадык вырисовывался рельефней. Худощавость придавала Аввакуму подчеркнуто городской вид; не глядя на его руки, можно было подумать, что ни в его жилах, ни в жилах его предков никогда не текла крестьянская кровь. Руки же его с сильно развитыми кистями, с длинными пальцами и резко проступающими сухожилиями были воплощением первобытной силы и врожденной ловкости, и мне всегда приходила в голову мысль, что, должно быть, кто-то из его предков был строителем, возводил дома и мосты и слыл таким же умельцем, какими, к примеру, были мастера Трявны или Копривштицы.
После того как мы обменялись приветствиями, Аввакум спросил, зачем мне понадобилось останавливаться в гостинице и почему я не приехал прямо к нему — ведь мне известно, что у него удобная квартира, в которой я чувствовал бы себя как дома.
— А может быть, я и приехал прямо к тебе, — многозначительно указав на свой чемодан, заметил я.
Он покачал головой и скупо усмехнулся. В глазах его горели знакомые огоньки — он явно готовился, как всегда после долгой разлуки, к своей обычной маленькой «охоте». Это было его прихотью, своего рода упражнением, игрой в отгадывание и, видимо, доставляло ему удовольствие, потому что он повторял ее при каждой нашей встрече.
— Может быть, я приехал прямо к тебе, — повторил я, чтобы дать ему повод приступить к «охоте».
Огоньки погасли, и Аввакум зевнул.
— На сей раз задача предельно проста, но ты упорствуешь, и я безо всякого труда положу тебя на обе лопатки. Любезный мой Анастасий, ты остановился в гостинице «Болгария», в твоем чемоданчике лежит родопский домотканый коврик, который ты привез для меня. Я тронут до глубины души. Он напомнит мне о прежних волнующих переживаниях и о всяких приятных вещах.
Аввакум набил трубку, поднес огонь и выпустил несколько клубочков сизого дыма. Он выглядел задумчивым.
Я по опыту знал, что это его мания, любимая игра — удивлять своих гостей, «отгадывая», что с ними приключилось, какие события произошли в их жизни. Этим он демонстрировал свою исключительную детальность, и, хотя внешне его лицо казалось равнодушным, я нисколько не сомневался, что при подобных опытах он испытывал двойное удовольствие: от эффекта, производимого «открытием», и от умения вести рискованную для его честолюбия игру. Я, конечно, предполагал, что относительно гостиницы он так или иначе может догадаться, но что касается коврика, то тут он меня буквально поразил. Я окинул взглядов чемоданчик — он был плотно закрыт и никаких щелей в нем не было Аввакум выпустил еще несколько клубочков дыма и снисходительно пожал плечами.
— Все тут настолько просто, что я бы на твоем месте краснел, как школьник, не выучивший урок. Тебе, дружище, пора стать сообразительнее! Ну что гут особенного? На вокзале ты берешь такси и говоришь шоферу: гостиница «Болгария». Почему именно гостиница «Болгария»? Потому что ты привык там останавливаться. Этот инстинкт присущ всем путешественникам мира — останавливаться в уже знакомой гостинице. Правда, из-за отсутствия свободных номеров человек может в конце концов оказаться совсем в другом месте. Это тоже случается. Во всяком случае, в силу того, что туристов сейчас мало, не сезон, а может, потому, что ты родился под счастливой звездой тебе повезло — администратор «Болгарии» любезно записал твою фамилию в гостиничный журнал и тебе предоставили комнату. Ты спросишь, по чему это видно?
Голубчик, пора отказаться от подобных вопросов, сколько раз я тебя учил думать аналитически! Во-первых, из левого кармана твоего пиджака выглядывает номер газеты «Юманите». Превосходно. Читать «Юманите» и вообще иностранную прессу похвально Но ведь иностранные газеты продаются лишь в нескольких киосках и единственная госгиница, вблизи которой имеется такой киоск — это гостиница «Болгария». Во-вторых, закуривая, ты только что вытащил из кармана пачку сигарет. Она в целлофане и с красной каемкой сверху. Это сигареты с фильтром высшего сорта, которые, к сожалению, продаются только в одном магазине — фирменном магазине «Болгарский табак». Где он находится, этот магазин? В нескольких шагах от гостиницы «Болгария»… В-третьих, ты прибыл сюда на старенькой «варшаве» СФ 58—74. Мне она знакома, и шофера я тоже знаю — он частенько привозит меня домой. Стоянка этой машины на улице Славянска — это ближайшая стоянка возле гостиницы «Болгария»…
— Газета, сигареты, машина, — продолжал Аввакум, — да еще то, что у тебя оказалось достаточно времени, чтоб выкупаться, побриться, сменить костюм, надеть только что выглаженную рубашку, — все эти веши, дорогой Анастасий, довольно недвусмысленно дают понять, что ты остановился не где-нибудь, а именно в гостинице «Болгария».
Он помолчал некоторое время.
— Теперь коврик… Ты, должно быть, обратил внимание — пока ты в прихожей снимал пальто, я принес твой чемодан сюда. Мне он показался слишком легким и полупустым. Отправляясь из Триграда в Софию, с тем чтоб провести здесь отпуск, человек едет не с пустыми руками… Большую часть багажа ты оставил в другом месте, где — мы уже установили. Но что находится тут? Это что-то объемистое, но не тяжелое, не твердое, без острых углов и, когда опрокидываешь, не гремит. Человек, остановившийся в отеле, не пойдет в гости к другу с бельем в чемодане. Если бы не кое-какие приметы, я бы установил лишь характер вещи: кожа. Но хранящийся в чемодане предмет оставил на тебе свои следы, если так можно сказать, свою подпись. Взгляни, пожалуйста, на края твоих рукавов, вот сюда, на пиджак. Что ты видишь? Несколько белых волосков, длиной около четырех сантиметров. Это козья шерсть. В новых совсем еще ковриках некоторые волоконца выпадают из основы. Перекладывая угрюм вещи, ты трогал коврик, и на обшлагах твоих рукавов он оставил свою подпись. Стоит быть чуть повнимательней, и прочесть ее — сущий пустяк!
В его глазах снова вспыхнули и сразу же погасли огоньки. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Вид у него был озабоченный.
Встав с кресла, я только руками развел — что тут возразишь? Открыв чемодан, я вынул коврик и расстелил его у ног Аввакума Какое-то время он рассматривал коврик, и я заметил, что тонкие губы его слегка искривились в горькой усмешке.
Пока он переодевался и приготовлял в соседней комнате кофе, я осмотрел его кабинет. Тут не было ничего нового, если не считать кинопроектора, которого я прежде не видел. Множество плотно установленных книг на полках и шкафу, старая тахта с потертым плюшевым покрывалом, высокая настольная лампа и продавленное кресла у камина — все это было мне знакомо — оставалось на прежних местах и, неизвестно почему, выглядело каким-то до странности усталым… Как будто всем этим предметам передалось скептическое выражение хозяина дома и каждая вещь дома навсегда простилась с мыслью когда-нибудь обновиться или хотя бы на сантиметр сдвинуться с места.
Один только проектор, вызывающе сверкавший стеклами, привлекал внимание своим подчеркнуто оптимистическим видом.
Что касается письменного стола, то на этот раз он был больше чем когда-либо завален какими-то бумагами, справочниками, иллюстрированными журналами и газетами — единственное место во всей комнате, где привычный строгий порядок утратил свою власть. Раскрытые книги, лежащие как попало журналы, разбросанные вырезки из газет с подчеркнутыми заголовками и частью текста — весь этот странный беспорядок свидетельствовал либо о том, что хозяин подолгу не задерживается у своего письменного стола, так как интересы его сосредоточены где-то в другом месте, вне дома, либо о том, что основную часть свободного времени он проводит в своем любимом кресле, вытянув ноги и закрыв глаза, как бы вслушиваясь в какой-то отдаленный и едва уловимый шум. Таким я его видел в самые жуткие для него дни после той страшной истории с бактериологической диверсией и самоубийства Ирины — этот мрачный вид навсегда врезался мне в память.