Страница:
XIV. Перевернутая задача
Этнос – явление природы
Итак, все доселе рассмотренные нами научные дисциплины, имеющие отношение к поставленной проблеме, не могут не только дать толкового ответа, но даже наметить путь дальнейшего поиска истины. Значит ли это, что следует «умыть руки»? Нет, не так-то все просто! Мы ведь можем найти новый путь исследования, пригодный для решения поставленных вопросов. И начало этому уже положено: в проблему соотношения человека как носителя цивилизации с природной средой введено понятие «этнос» как устойчивый коллектив особей, противопоставляющий себя всем прочим аналогичным коллективам, имеющий внутреннюю структуру, в каждом случае своеобразную, и динамический стереотип поведения. Именно через этнические коллективы осуществляется связь человечества с природной средой, так как сам этнос – явление природы.
Как таковой этнос, казалось бы, должен возникать, развиваться и пропадать вследствие изменений вмещающей его географической среды. Эта среда весьма подвижна. Длительные засухи или, наоборот, повышенные увлажнения отмечены в различных регионах, причем интенсивность климатических перепадов, определяющих изменения ландшафтов и их соотношения друг с другом, в разных районах Земли различны. Стремление установить непосредственную связь исторических событий с колебаниями климата обречено на неудачу, что показал Э. Леруа Ладюри, сосредоточивший внимание на Франции и окрестных странах.[168] Но связь, опосредствованную и сложную, установить можно, избегнув гиперкритицизма французского историка, применив методику, уже предложенную нами.
В мягком климате Европы ландшафтные различия несколько скрадываются, а в условиях континентального климата и широких пространств выступают резко. Здесь мы можем в качестве индикатора использовать характер политического строя у групп кочевого населения разных географических ареалов. Это уже было нами однажды сделано для выяснения динамики климатических процессов ландшафтообразования.[169] Теперь мы обратим внимание на историко-географическое районирование, т. е. классификацию политических систем насельников Евразии как форм существования бытовавших там этносов.
Отметим, что политические системы народов были тесно связаны с системой хозяйства населяемых этими народами стран. Но тут возникает первое затруднение: начиная с IX в. до н. э. и до XVIII в. н. э. в евразийской степи бытовал один способ производства – кочевое скотоводство. Если применить общую закономерность без поправок, то мы должны полагать, что все кочевые общества были устроены единообразно и чужды всякому прогрессу настолько, что их можно охарактеризовать суммарно, а детали отнести за счет племенных различий. Такое мнение действительно считалось в XIX и начале XX в. аксиомой, но накопление фактического материала позволяет его отвергнуть.[170] Несмотря на устойчивое соотношение между площадью пастбищ, поголовья скота и численностью населения, в евразийской степи не было и тени единообразия общественно-политической системы, а за 3 тыс. лет своего существования кочевая культура прошла творческую эволюцию, не менее яркую и красочную, чем страны Средиземноморья или Дальнего Востока. Но местные условия дали истории кочевников несколько иную окраску, и наша задача состоит в том, чтобы уловить не столько элементы сходства между кочевыми и земледельческими общественными системами, сколько различия, и указать на их возможные причины.
Прежде всего отметим, что география (за исключением, пожалуй, экономической), а следовательно, и входящая в нее этнология – наука естественная, а история – наука гуманитарная. Значит, изучая этногенез (возникновение и исчезновение этносов) как природный процесс, протекающий в биосфере (одной из оболочек планеты Земля), исследователь применяет методы географии, а составляя этническую историю региона, он пользуется традиционными методами исторической науки, лишь добавляя к ним данные географии, разумеется, не школьной, а современной, научной, где ставятся вопросы о локальных особенностях антропогенных биоценозов, микромутациях, изменяющих только поведенческие признаки человека, и сукцессиях, связанных с миграционными процессами. Если же рассматривать этнос как «социальную категорию», то это будет означать, что географические факторы для развития этносов «не могут иметь значения».[171] Абсурдность тезиса очевидна самому автору, который ниже пишет, что «они могли сильно замедлить или, напротив, ускорить развитие отдельных этнических общностей».[172] Если принять это последнее, верное суждение, то, согласно предварительному условию, этнос не социальная общность.
Напомним, что в письме И. Блоху от 21–22 сентября 1890 г. Ф. Энгельс писал: «…согласно материалистическому пониманию истории в историческом процессе определяющим моментом в конечном счете является производство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего никогда не утверждали. Если же кто-нибудь искажает это положение в том смысле, что экономический момент является будто единственно определяющим моментом, то он превращает это утверждение в ничего не говорящую, абстрактную, бессмысленную фразу».[173] В согласии с этим тезисом мы полагаем, что любой непосредственно наблюдаемый процесс этногенеза имеет наряду с социальным природный аспект.
Как таковой этнос, казалось бы, должен возникать, развиваться и пропадать вследствие изменений вмещающей его географической среды. Эта среда весьма подвижна. Длительные засухи или, наоборот, повышенные увлажнения отмечены в различных регионах, причем интенсивность климатических перепадов, определяющих изменения ландшафтов и их соотношения друг с другом, в разных районах Земли различны. Стремление установить непосредственную связь исторических событий с колебаниями климата обречено на неудачу, что показал Э. Леруа Ладюри, сосредоточивший внимание на Франции и окрестных странах.[168] Но связь, опосредствованную и сложную, установить можно, избегнув гиперкритицизма французского историка, применив методику, уже предложенную нами.
В мягком климате Европы ландшафтные различия несколько скрадываются, а в условиях континентального климата и широких пространств выступают резко. Здесь мы можем в качестве индикатора использовать характер политического строя у групп кочевого населения разных географических ареалов. Это уже было нами однажды сделано для выяснения динамики климатических процессов ландшафтообразования.[169] Теперь мы обратим внимание на историко-географическое районирование, т. е. классификацию политических систем насельников Евразии как форм существования бытовавших там этносов.
Отметим, что политические системы народов были тесно связаны с системой хозяйства населяемых этими народами стран. Но тут возникает первое затруднение: начиная с IX в. до н. э. и до XVIII в. н. э. в евразийской степи бытовал один способ производства – кочевое скотоводство. Если применить общую закономерность без поправок, то мы должны полагать, что все кочевые общества были устроены единообразно и чужды всякому прогрессу настолько, что их можно охарактеризовать суммарно, а детали отнести за счет племенных различий. Такое мнение действительно считалось в XIX и начале XX в. аксиомой, но накопление фактического материала позволяет его отвергнуть.[170] Несмотря на устойчивое соотношение между площадью пастбищ, поголовья скота и численностью населения, в евразийской степи не было и тени единообразия общественно-политической системы, а за 3 тыс. лет своего существования кочевая культура прошла творческую эволюцию, не менее яркую и красочную, чем страны Средиземноморья или Дальнего Востока. Но местные условия дали истории кочевников несколько иную окраску, и наша задача состоит в том, чтобы уловить не столько элементы сходства между кочевыми и земледельческими общественными системами, сколько различия, и указать на их возможные причины.
Прежде всего отметим, что география (за исключением, пожалуй, экономической), а следовательно, и входящая в нее этнология – наука естественная, а история – наука гуманитарная. Значит, изучая этногенез (возникновение и исчезновение этносов) как природный процесс, протекающий в биосфере (одной из оболочек планеты Земля), исследователь применяет методы географии, а составляя этническую историю региона, он пользуется традиционными методами исторической науки, лишь добавляя к ним данные географии, разумеется, не школьной, а современной, научной, где ставятся вопросы о локальных особенностях антропогенных биоценозов, микромутациях, изменяющих только поведенческие признаки человека, и сукцессиях, связанных с миграционными процессами. Если же рассматривать этнос как «социальную категорию», то это будет означать, что географические факторы для развития этносов «не могут иметь значения».[171] Абсурдность тезиса очевидна самому автору, который ниже пишет, что «они могли сильно замедлить или, напротив, ускорить развитие отдельных этнических общностей».[172] Если принять это последнее, верное суждение, то, согласно предварительному условию, этнос не социальная общность.
Напомним, что в письме И. Блоху от 21–22 сентября 1890 г. Ф. Энгельс писал: «…согласно материалистическому пониманию истории в историческом процессе определяющим моментом в конечном счете является производство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего никогда не утверждали. Если же кто-нибудь искажает это положение в том смысле, что экономический момент является будто единственно определяющим моментом, то он превращает это утверждение в ничего не говорящую, абстрактную, бессмысленную фразу».[173] В согласии с этим тезисом мы полагаем, что любой непосредственно наблюдаемый процесс этногенеза имеет наряду с социальным природный аспект.
Человек в биоценозе
Всем видам позвоночных свойственны: инстинкт личного и видового самосохранения, проявляющийся в размножении и заботе о потомстве, стремление распространиться на возможно большую площадь и способность приспособления к среде (адаптация). Однако последняя не безгранична. Чаще всего животное обитает на определенном участке земной поверхности, к которому приспособились его предки. Медведь не пойдет в пустыню, выдра не полезет на высокую гору, заяц не прыгнет в реку за рыбой.
Но еще бо+льшие ограничения накладывают зональность и климатические различия разных поясов. Тропические виды не могут существовать в полярных широтах, и наоборот. Даже когда происходят сезонные миграции, они направлены по определенным маршрутам, связанным с характером природных условий.
Человек в этом отношении – исключение. Принадлежа к единому виду, он распространился по всей суше планеты. Это показывает наличие чрезвычайно высоких способностей к адаптации. Но тут возникает первая трудность: если первобытный человек приспособился к условиям, скажем, лесной зоны умеренного пояса, то чего ради его потянуло в пустыни и тропические джунгли, где не было привычной пищи и благоприятных условий, ибо каждый зверь входит в свой геобиоценоз (букв. – жизненное хозяйство), т. е. «закономерный комплекс форм, исторически, экологически и физиологически связанных в одно целое общностью условий существования»?[174] Образно говоря, биоценоз – это дом животного; зачем же уходить из родного дома?
Биогеоценоз – система сложная; он складывается из растений и животных, связанных друг с другом «цепью питания» и другими видами деятельности, где одни виды питаются другими, а верхнее, завершающее звено – крупный хищник, или человек, умирая, отдает свой прах растениям, его вскормившим. По высокой степени адаптации в данном биоценозе вид накапливает ряд признаков, от которых не может избавиться согласно закону о необратимости эволюции. Все это относится и к человеку, который тем не менее эти трудности миновал и распространился по всей Земле. А ведь нельзя сказать, что человек обладает по сравнению с другими видами большей пластичностью вследствие низкой степени адаптации. Она у него велика.
Нет, в каждом большом биоценозе человек занимает твердое положение, а заселяя новый регион, меняет не анатомию или физиологию своего организма, а стереотип поведения. Но ведь это значит, что он создает новый этнос! Правильно, но для чего это ему нужно? Или, точнее, что его на это толкает? Если бы можно было просто ответить на этот вопрос, то наша задача была бы решена. Но мы вынуждены ограничиться негативными ответами, смысл коих в том, чтобы ограничить проблему.
Биологические, точнее – зоологические причины отпадают, ибо если бы функционировали они, то и другие животные поступали бы так же. Сознательные решения об изменении своей природы – нонсенс. Социальные поводы, будь они тому причиной, были бы обязательно связаны с изменением способа производства, т. е. со сменой общественных формаций, а этого нет. Более того, обязательное приспособление к привычному, обжитому «вмещающему» ландшафту отмечено К. Марксом в статье «Вынужденная эмиграция». В частности, о кочевниках там сказано следующее: «Чтобы продолжать быть варварами, последние должны были оставаться немногочисленными. То были племена, занимавшиеся скотоводством, охотой и войной, и их способ производства требовал обширного пространства для каждого отдельного члена племени, как это имеет место еще и поныне (в середине XIX в. – Л. Г.) у индейских племен Северной Америки. Рост численности у этих племен приводил к тому, что они сокращали друг другу территорию, необходимую для производства».[175] Энгельс развивает мысль Маркса, указывая на прямую связь пищи с уровнем развития разных племен. По его мнению, «обильному мясному и молочному питанию арийцев и семитов и особенно благоприятному влиянию его на развитие детей следует, быть может, приписать более успешное развитие обеих этих рас. Действительно, у индейцев пуэбло Новой Мексики, вынужденных кормиться почти исключительно растительной пищей, мозг меньше, чем у индейцев, стоящих на низшей ступени варварства и больше питающихся мясом и рыбой».[176]
Но еще бо+льшие ограничения накладывают зональность и климатические различия разных поясов. Тропические виды не могут существовать в полярных широтах, и наоборот. Даже когда происходят сезонные миграции, они направлены по определенным маршрутам, связанным с характером природных условий.
Человек в этом отношении – исключение. Принадлежа к единому виду, он распространился по всей суше планеты. Это показывает наличие чрезвычайно высоких способностей к адаптации. Но тут возникает первая трудность: если первобытный человек приспособился к условиям, скажем, лесной зоны умеренного пояса, то чего ради его потянуло в пустыни и тропические джунгли, где не было привычной пищи и благоприятных условий, ибо каждый зверь входит в свой геобиоценоз (букв. – жизненное хозяйство), т. е. «закономерный комплекс форм, исторически, экологически и физиологически связанных в одно целое общностью условий существования»?[174] Образно говоря, биоценоз – это дом животного; зачем же уходить из родного дома?
Биогеоценоз – система сложная; он складывается из растений и животных, связанных друг с другом «цепью питания» и другими видами деятельности, где одни виды питаются другими, а верхнее, завершающее звено – крупный хищник, или человек, умирая, отдает свой прах растениям, его вскормившим. По высокой степени адаптации в данном биоценозе вид накапливает ряд признаков, от которых не может избавиться согласно закону о необратимости эволюции. Все это относится и к человеку, который тем не менее эти трудности миновал и распространился по всей Земле. А ведь нельзя сказать, что человек обладает по сравнению с другими видами большей пластичностью вследствие низкой степени адаптации. Она у него велика.
Нет, в каждом большом биоценозе человек занимает твердое положение, а заселяя новый регион, меняет не анатомию или физиологию своего организма, а стереотип поведения. Но ведь это значит, что он создает новый этнос! Правильно, но для чего это ему нужно? Или, точнее, что его на это толкает? Если бы можно было просто ответить на этот вопрос, то наша задача была бы решена. Но мы вынуждены ограничиться негативными ответами, смысл коих в том, чтобы ограничить проблему.
Биологические, точнее – зоологические причины отпадают, ибо если бы функционировали они, то и другие животные поступали бы так же. Сознательные решения об изменении своей природы – нонсенс. Социальные поводы, будь они тому причиной, были бы обязательно связаны с изменением способа производства, т. е. со сменой общественных формаций, а этого нет. Более того, обязательное приспособление к привычному, обжитому «вмещающему» ландшафту отмечено К. Марксом в статье «Вынужденная эмиграция». В частности, о кочевниках там сказано следующее: «Чтобы продолжать быть варварами, последние должны были оставаться немногочисленными. То были племена, занимавшиеся скотоводством, охотой и войной, и их способ производства требовал обширного пространства для каждого отдельного члена племени, как это имеет место еще и поныне (в середине XIX в. – Л. Г.) у индейских племен Северной Америки. Рост численности у этих племен приводил к тому, что они сокращали друг другу территорию, необходимую для производства».[175] Энгельс развивает мысль Маркса, указывая на прямую связь пищи с уровнем развития разных племен. По его мнению, «обильному мясному и молочному питанию арийцев и семитов и особенно благоприятному влиянию его на развитие детей следует, быть может, приписать более успешное развитие обеих этих рас. Действительно, у индейцев пуэбло Новой Мексики, вынужденных кормиться почти исключительно растительной пищей, мозг меньше, чем у индейцев, стоящих на низшей ступени варварства и больше питающихся мясом и рыбой».[176]
Географическая среда на смену формаций не влияет
Итак, прямое и косвенное воздействие ландшафта на этнос не вызывает сомнений, но на глобальное саморазвитие – общественную форму движения материи оно не оказывает решающего влияния. Зато на этнические процессы ландшафт влияет принудительно.[177] Все народы, селившиеся в Италии: этруски, латины, галлы, греки, сирийцы, лангобарды, арабы, норманны, швабы, французы, – постепенно, за два-три поколения, теряли прежний облик и сливались в массу итальянцев, своеобразный, хотя и мозаичный этнос со специфическими чертами характера, поведения и структурой, эволюционизировавшей в историческом времени. И так везде, с большей или меньшей отчетливостью, прямо пропорциональной изученности сюжета. Следовательно, мы должны изучать этносы не как функцию социального прогресса, а как самостоятельный феномен.
Становление человечества связано не только с природными воздействиями, как у прочих животных, но и с особым спонтанным развитием техники и социальных институтов.[178] На практике мы наблюдаем интерференцию обеих линий развития. Следовательно, общественно-экономическое развитие через формации не тождественно этногенезам, дискретным процессам, протекающим в географической среде. С. В. Калесник отчетливо показал различие между географической и техногенной средой, в которых люди живут одновременно. Географическая среда возникла без вмешательства человека и сохранила естественные элементы, обладающие способностью к саморазвитию. Техногенная среда создана трудом и волей человека. Ее элементы не имеют аналогов в девственной природе и к саморазвитию не способны. Они могут только разрушаться. Техно – и социосфера вообще не относятся к географической среде, хотя постоянно взаимодействуют с ней.[179] Этот принцип был положен нами в фундамент исследования.
Становление человечества связано не только с природными воздействиями, как у прочих животных, но и с особым спонтанным развитием техники и социальных институтов.[178] На практике мы наблюдаем интерференцию обеих линий развития. Следовательно, общественно-экономическое развитие через формации не тождественно этногенезам, дискретным процессам, протекающим в географической среде. С. В. Калесник отчетливо показал различие между географической и техногенной средой, в которых люди живут одновременно. Географическая среда возникла без вмешательства человека и сохранила естественные элементы, обладающие способностью к саморазвитию. Техногенная среда создана трудом и волей человека. Ее элементы не имеют аналогов в девственной природе и к саморазвитию не способны. Они могут только разрушаться. Техно – и социосфера вообще не относятся к географической среде, хотя постоянно взаимодействуют с ней.[179] Этот принцип был положен нами в фундамент исследования.
Война человека с природой
Отмеченные адаптивные способности человека не просто повышены сравнительно с его предками, а связаны с особенностью, отличающей человека от прочих млекопитающих. Человек не только приспосабливается к ландшафту, но и приспосабливает ландшафт к своим нуждам и потребностям. Значит, пути через разные ландшафты ему проложили не адаптивные, а творческие возможности. Это само по себе известно, но часто упускалось из виду, что творческие порывы человечества, как и отдельного человека, эпизодичны и не всегда приводят к желаемому результату, а следовательно, влияние человека на ландшафт далеко не всегда бывало благотворным. Шумерийцы провели каналы, осушив междуречье Тигра и Евфрата в III тыс. до н. э., китайцы начали строить дамбы вокруг Хуанхэ 4 тыс. лет назад. Восточные иранцы научились использовать грунтовые воды для орошения на рубеже новой эры. Полинезийцы привезли на острова сладкий картофель (кумара) из Америки. Европейцы оттуда же получили картофель, помидоры и табак, а также бледную спирохету – возбудитель сифилиса. В степях Евразии мамонта истребили палеолитические охотники на крупных травоядных.[180] Эскимосы расправились со стеллеровой коровой в Беринговом море; маорийцы прикончили птицу моа в Новой Зеландии; арабы и персы путем постоянных охот уничтожили львов в Передней Азии; американские колонисты всего за полвека (1830–1880) перебили бизонов и странствующих голубей,[181] а австралийские – несколько видов сумчатых. В XIX–XX вв. истребление животных уже превратилось в бедствие, о котором пишут зоологи и зоогеографы столько, что нам нет необходимости останавливаться дальше на этом предмете. Отметим, однако, что хищническое обращение человека с природой может иметь место при всех формациях и, следовательно, вряд ли может рассматриваться как результат особенностей социального прогресса. При всех формациях человек деформирует природу. Очевидно, это ему свойственно. Хотя делает он это каждый раз по-разному, но различия касаются деталей, а не направления процессов.
Природа умеет постоять за себя. Не только некоторые растения, разрушающие своими стебельками каменную кладку и с милой непосредственностью взламывающие асфальтовые дороги, но и отдельные виды животных используют антропосферу для своего процветания. Так, истребление бизонов и замена их в биоценозе прерии овцами и лошадьми (мустангами) повели к сокращению числа больших серых волков, которые питались больными бизонами, оленями и грызунами. Поэтому уменьшилось поголовье оленей, среди которых стали свирепствовать эпидемии, и увеличилось число грызунов, разделявших с овцами оставшийся после бизонов корм, а это, в свою очередь, создало благоприятные условия для размножения койотов, питающихся как грызунами, так и беззащитными овцами. Природа прерий восстановилась, но с упущением структуры биоценоза.
Распространение монокультуры картофеля дало толчок к размножению колорадского жука, который победным маршем прошел от Кордильер до Атлантики, пересек ее и бодро завоевал Европу. Английские торговые корабли завезли на острова Полинезии крыс и, хуже того, – комаров, что ограничило район обитания самого человека песчаными побережьями, где всегда дует морской ветер. А эксперименты с переселением кроликов в Австралию или коз на Мадейру столь трагичны, что хорошо известны. Но и факты регенерации природы не совпадают с переломными датами социальной истории человечества. Так есть ли между этими двумя цепочками закономерностей каузальная или функциональная зависимость? По-видимому, нет, ибо «наскоки» человека на ландшафт называть «прогрессом» нельзя ни в обывательском смысле (стремление к лучшему), ни в научном (развитие от низших форм к высшим). А если так, то в частных искажениях природы повинны те самые динамические стереотипы поведения, которые характеризуют разные этносы. Видимо, мы приблизились к нашему сюжету, хотя и шли на ощупь.
Природа умеет постоять за себя. Не только некоторые растения, разрушающие своими стебельками каменную кладку и с милой непосредственностью взламывающие асфальтовые дороги, но и отдельные виды животных используют антропосферу для своего процветания. Так, истребление бизонов и замена их в биоценозе прерии овцами и лошадьми (мустангами) повели к сокращению числа больших серых волков, которые питались больными бизонами, оленями и грызунами. Поэтому уменьшилось поголовье оленей, среди которых стали свирепствовать эпидемии, и увеличилось число грызунов, разделявших с овцами оставшийся после бизонов корм, а это, в свою очередь, создало благоприятные условия для размножения койотов, питающихся как грызунами, так и беззащитными овцами. Природа прерий восстановилась, но с упущением структуры биоценоза.
Распространение монокультуры картофеля дало толчок к размножению колорадского жука, который победным маршем прошел от Кордильер до Атлантики, пересек ее и бодро завоевал Европу. Английские торговые корабли завезли на острова Полинезии крыс и, хуже того, – комаров, что ограничило район обитания самого человека песчаными побережьями, где всегда дует морской ветер. А эксперименты с переселением кроликов в Австралию или коз на Мадейру столь трагичны, что хорошо известны. Но и факты регенерации природы не совпадают с переломными датами социальной истории человечества. Так есть ли между этими двумя цепочками закономерностей каузальная или функциональная зависимость? По-видимому, нет, ибо «наскоки» человека на ландшафт называть «прогрессом» нельзя ни в обывательском смысле (стремление к лучшему), ни в научном (развитие от низших форм к высшим). А если так, то в частных искажениях природы повинны те самые динамические стереотипы поведения, которые характеризуют разные этносы. Видимо, мы приблизились к нашему сюжету, хотя и шли на ощупь.
Социум, политийя и этнос
То, что каждый человек входит в ту или иную общественную группу, – бесспорно. Но как не было, нет и, вероятно, не будет ни одного человека, который бы не находился на определенной ступени социального развития, не состоял бы членом племени, орды, государства, общины, дружины и тому подобных объединений, так нет и человека, который бы не принадлежал к какому-либо этносу. Соотношение между социальными, политическими и этническими коллективами можно уподобить соотношению между мерами длины, веса и температуры. Иными словами, эти явления параллельны, но несоизмеримы.
Область компетенции исторической географии ограничена. Бесплодно пытаться отыскивать географические причины в действиях полководцев, реформаторов и дипломатов. Зато этнические коллективы полностью отвечают требованиям, предъявляемым к поставленной проблеме. Взаимодействие людей с природой отчетливо прослеживается не только на ранних ступенях развития, но вплоть до XX в.
Соотношение трех отмеченных линий развития легче всего показать на примере, допустим, Англии и Франции, прошлое которых известно настолько полно, что не требует специальных экскурсов в источниковедение и дебри библиографии. В социальном аспекте обе страны пережили ряд формаций: родовой строй – кельты до римского завоевания; рабовладение – в составе Римской империи, хотя Британия на три века отстала от Галлии; феодализм и, наконец, капитализм, причем на этот раздет на сто отстала Франция. В политическом аспекте людям XX в. кажется, что две эти нации, разделенные Ла-Маншем, – классические этнотерриториальные целостности, что так было всегда и иначе быть не могло.
Интересующая нас территория включает три ландшафтных зоны: субтропическую – на юге Франции, лесную – северная Франция и южная Англия, и суббореальную – вересковые поля Шотландии и Нортумберленда. Каждый ландшафт заставляет людей, в него попадающих, приспосабливаться к его особенностям, и таким образом возникает определенная общность. Например, кельты в низовьях Роны выращивали виноград; попавшие туда римские колонисты I–IV вв., воинственные бургунды V в., арабы VII в., каталонцы XI в. делали то же самое, и общность быта, определяемая общностью труда, нивелировала языки и нравы. В XII в. образовался единый народ из ныне разобщенных каталонцев, провансальцев и лигурийцев. Потребовалась истребительная Альбигойская война, чтобы разорвать это единство, но вплоть до XIX в. южные французы говорили на провансальском языке и за редким исключением не знали французского.
Норвежские викинги, дети рыбаков, попав в Нормандию, за два поколения превратились в земледельцев-французов, сохранив лишь антропологический тип. Те же норвежцы в долине Твида стали овцеводами – шотландцами-лоулендерами, но они не проникли в горы северной Шотландии, где кельты – шотландцы-гайлендеры сохранили клановый строй. Не для политических, а для этнических границ оказался решающим фактором ландшафт, включая рельеф.
Что касается северной половины Франции, ее сердца, то здесь ландшафт, путем конвергентного развития, преобразовал огромное количество пришельцев с востока и с юго-запада. Белый, аквитаны и кельты – в древности; латиняне и германцы – в начале новой эры; франки, бургунды, аланы, бритты – в начале Средневековья: английские, итальянские, испанские и голландские иммигранты эпохи Реформации и т. д. – все они сселились в однородную массу французских крестьян, блестяще описанных не столько этнографами, сколько Бальзаком, Золя и другими писателями-реалистами.
Но тогда встает вопрос: почему этносы двух территорий, имеющих сходные ландшафты, одинаковый социальный строй и разделенные только морским проливом, который и в древности легко пересекали на утлых лодках, не объединились в единый комплекс, что было бы выгодно тем и другим? Средневековые короли это прекрасно понимали и трижды предпринимали попытки к объединению. В 1066 г. вассал французского короля герцог Нормандии Гийом завоевал англосаксонскую часть Британии, которая после пресечения нормандской династии перешла к другому французскому феодалу – Генриху Плантагенету. Итак, в 1154 г. снова произошло объединение Нормандии с Англией, а вслед за тем с Пуату, Аквитанией и Овернью: возникло королевство Генриха Плантагенета. Сочетание с этнографической точки зрения причудливое, но оно продержалось до 1205 г., когда французский король Филипп II Август отнял у английского короля Нормандию, Пуату, Турень и Анжу, а затем, в 1216 г., попытался вновь завоевать Англию, но потерпел неудачу. За Англией остались только Бордо и Байонна, где Плантагенетов поддержали гасконские бароны, но в 1339 г. началась Столетняя война за объединение обеих стран, причем на этот раз инициатива исходила из Англии. После долгой войны, в 1415 г., Генрих V Ланкастер короновался французской короной, но Жанна д'Арк оказалась сильнее Англии, и больше попытки объединить обе страны не предпринимались.
Искать объяснение очерченных изменений в физической географии – бесплодно, а вот привлечь экономическую географию можно, что, впрочем, уже давно делают все историки. Политические образования – в частном случае государства – для устойчивости и развития нуждались не в единообразном, а разнообразном хозяйстве, где разные экономические провинции дополняли бы друг друга. Плантагенеты крепко держались тогда, когда у них была овечья шерсть из северной Англии, хлеб из Кента и Нормандии, вино из Оверни, ткани из Турции. Экономические связи вели к оживленному общению, обогащали правителя, но этнического слияния не возникло. Почему? Для ответа рассмотрим третий аспект – этнический.
Область компетенции исторической географии ограничена. Бесплодно пытаться отыскивать географические причины в действиях полководцев, реформаторов и дипломатов. Зато этнические коллективы полностью отвечают требованиям, предъявляемым к поставленной проблеме. Взаимодействие людей с природой отчетливо прослеживается не только на ранних ступенях развития, но вплоть до XX в.
Соотношение трех отмеченных линий развития легче всего показать на примере, допустим, Англии и Франции, прошлое которых известно настолько полно, что не требует специальных экскурсов в источниковедение и дебри библиографии. В социальном аспекте обе страны пережили ряд формаций: родовой строй – кельты до римского завоевания; рабовладение – в составе Римской империи, хотя Британия на три века отстала от Галлии; феодализм и, наконец, капитализм, причем на этот раздет на сто отстала Франция. В политическом аспекте людям XX в. кажется, что две эти нации, разделенные Ла-Маншем, – классические этнотерриториальные целостности, что так было всегда и иначе быть не могло.
Интересующая нас территория включает три ландшафтных зоны: субтропическую – на юге Франции, лесную – северная Франция и южная Англия, и суббореальную – вересковые поля Шотландии и Нортумберленда. Каждый ландшафт заставляет людей, в него попадающих, приспосабливаться к его особенностям, и таким образом возникает определенная общность. Например, кельты в низовьях Роны выращивали виноград; попавшие туда римские колонисты I–IV вв., воинственные бургунды V в., арабы VII в., каталонцы XI в. делали то же самое, и общность быта, определяемая общностью труда, нивелировала языки и нравы. В XII в. образовался единый народ из ныне разобщенных каталонцев, провансальцев и лигурийцев. Потребовалась истребительная Альбигойская война, чтобы разорвать это единство, но вплоть до XIX в. южные французы говорили на провансальском языке и за редким исключением не знали французского.
Норвежские викинги, дети рыбаков, попав в Нормандию, за два поколения превратились в земледельцев-французов, сохранив лишь антропологический тип. Те же норвежцы в долине Твида стали овцеводами – шотландцами-лоулендерами, но они не проникли в горы северной Шотландии, где кельты – шотландцы-гайлендеры сохранили клановый строй. Не для политических, а для этнических границ оказался решающим фактором ландшафт, включая рельеф.
Что касается северной половины Франции, ее сердца, то здесь ландшафт, путем конвергентного развития, преобразовал огромное количество пришельцев с востока и с юго-запада. Белый, аквитаны и кельты – в древности; латиняне и германцы – в начале новой эры; франки, бургунды, аланы, бритты – в начале Средневековья: английские, итальянские, испанские и голландские иммигранты эпохи Реформации и т. д. – все они сселились в однородную массу французских крестьян, блестяще описанных не столько этнографами, сколько Бальзаком, Золя и другими писателями-реалистами.
Но тогда встает вопрос: почему этносы двух территорий, имеющих сходные ландшафты, одинаковый социальный строй и разделенные только морским проливом, который и в древности легко пересекали на утлых лодках, не объединились в единый комплекс, что было бы выгодно тем и другим? Средневековые короли это прекрасно понимали и трижды предпринимали попытки к объединению. В 1066 г. вассал французского короля герцог Нормандии Гийом завоевал англосаксонскую часть Британии, которая после пресечения нормандской династии перешла к другому французскому феодалу – Генриху Плантагенету. Итак, в 1154 г. снова произошло объединение Нормандии с Англией, а вслед за тем с Пуату, Аквитанией и Овернью: возникло королевство Генриха Плантагенета. Сочетание с этнографической точки зрения причудливое, но оно продержалось до 1205 г., когда французский король Филипп II Август отнял у английского короля Нормандию, Пуату, Турень и Анжу, а затем, в 1216 г., попытался вновь завоевать Англию, но потерпел неудачу. За Англией остались только Бордо и Байонна, где Плантагенетов поддержали гасконские бароны, но в 1339 г. началась Столетняя война за объединение обеих стран, причем на этот раз инициатива исходила из Англии. После долгой войны, в 1415 г., Генрих V Ланкастер короновался французской короной, но Жанна д'Арк оказалась сильнее Англии, и больше попытки объединить обе страны не предпринимались.
Искать объяснение очерченных изменений в физической географии – бесплодно, а вот привлечь экономическую географию можно, что, впрочем, уже давно делают все историки. Политические образования – в частном случае государства – для устойчивости и развития нуждались не в единообразном, а разнообразном хозяйстве, где разные экономические провинции дополняли бы друг друга. Плантагенеты крепко держались тогда, когда у них была овечья шерсть из северной Англии, хлеб из Кента и Нормандии, вино из Оверни, ткани из Турции. Экономические связи вели к оживленному общению, обогащали правителя, но этнического слияния не возникло. Почему? Для ответа рассмотрим третий аспект – этнический.
У народов есть родина!
Власть Рима пала. Племена, заселявшие Францию, в момент своего появления на территории между Рейном и Бискайским заливом были столь различны по языку, нравам, традициям, что Огюстен Тьерри предложил племенную концепцию сложения современной Франции, и был прав. «Действительно ли является история Франции с V до XVII в. историей одного и того же народа, имеющего одинаковое происхождение, одинаковые нравы, одинаковый язык и одинаковые гражданские и политические интересы? Ничего подобного! Когда задним числом название «французы» применяют, я уже не говорю к зарейнским племенам, но даже к периоду первой династии, то получается настоящий анахронизм», – пишет он и поясняет свою мысль примерами: «Разве для бретонца будет национальной историей биография потомков Хлодвига или Карла Великого, когда его предки… вели переговоры с франками как самостоятельный народ? От VI до X в. и даже позже герои Северной Франции были бичом для Юга».[182] Лишь в XIV в. французы присоединили Дофине, Бургундию и Прованс, бывшие домены Священной Римской империи германцев, к королевству Франция. Однако Бордо, Байонна и полоса побережья Бискайского залива сохраняли независимость, имея сюзереном английского короля из династии Плантагенетов. Это было не господством Англии над Гасконью, а способом, которым гасконцы защищали себя от французских захватов.
Вспыхнувшая в 1339 г. Столетняя война между Францией и Англией, несмотря на разительное неравенство сил (в 1327–1328 гг. во Франции – 18 млн,[183] а в Англии – 3 млн,[184] и в тылу – Шотландия), протекала успешно для Англии только потому, что ее активно поддержали гасконцы, бретонцы и королевство Наварра. После смерти Иоанна Доброго его старший сын Карл стал королем, а другой – Филипп – бургундским герцогом. Казалось бы, братья должны были ладить, но ведь они больше зависели от своих баронов, чем те от них. Династия бургундских Валуа встала во главе восточных областей Франции, присоединила к Бургундии Артуа, Фландрию и Франшконте и, пользуясь симпатиями парижан, претендовала на господство над Францией. Против бургундцев выступили жители запада и юга страны под руководством графа Арманьяка. Война между ними открыла дорогу англичанам, которые вступили в союз с бургундцами и парижанами, считавшими, что «арманьяки», уроженцы юга и Бретани, «не принадлежали к французскому королевству»,[185] т. е. были не французами. Францию спасла Жанна д'Арк, говорившая по-французски с немецким акцентом. Изолированная Бургундия была разгромлена швейцарцами и снова досталась французам наряду с Бретанью и другими окраинами. Причину ее долгого сопротивления объяснил последний герцог – Карл Смелый. «Мы – другие португальцы», – сказал он,[186] приравняв различие между бургундцами и французами к различию португальцев с испанцами. Ему не мешало то, что он сам носил фамилию Валуа и по происхождению был французом.
Вспыхнувшая в 1339 г. Столетняя война между Францией и Англией, несмотря на разительное неравенство сил (в 1327–1328 гг. во Франции – 18 млн,[183] а в Англии – 3 млн,[184] и в тылу – Шотландия), протекала успешно для Англии только потому, что ее активно поддержали гасконцы, бретонцы и королевство Наварра. После смерти Иоанна Доброго его старший сын Карл стал королем, а другой – Филипп – бургундским герцогом. Казалось бы, братья должны были ладить, но ведь они больше зависели от своих баронов, чем те от них. Династия бургундских Валуа встала во главе восточных областей Франции, присоединила к Бургундии Артуа, Фландрию и Франшконте и, пользуясь симпатиями парижан, претендовала на господство над Францией. Против бургундцев выступили жители запада и юга страны под руководством графа Арманьяка. Война между ними открыла дорогу англичанам, которые вступили в союз с бургундцами и парижанами, считавшими, что «арманьяки», уроженцы юга и Бретани, «не принадлежали к французскому королевству»,[185] т. е. были не французами. Францию спасла Жанна д'Арк, говорившая по-французски с немецким акцентом. Изолированная Бургундия была разгромлена швейцарцами и снова досталась французам наряду с Бретанью и другими окраинами. Причину ее долгого сопротивления объяснил последний герцог – Карл Смелый. «Мы – другие португальцы», – сказал он,[186] приравняв различие между бургундцами и французами к различию португальцев с испанцами. Ему не мешало то, что он сам носил фамилию Валуа и по происхождению был французом.