Страница:
Привыкаю к прибору, даже забавляюсь с ним. Надвигаю, сдвигаю. Словно шторка на глазах, словно страничку переворачиваю. Раз — пухлое лицо старика, раз — череп. Раз-раз! А если сдвигать постепенно, получается наплыв, как в кино; череп медленно проступает сквозь черты лица, кости вытесняют выцветающие мускулы.
Их Дальмира, оказывается, похожа на птицу, на аиста голенастого и с хохлом. Анапод же нарисовал мне знакомую блондинку с “конским хвостом” на макушке. Их Лирикова — крылатый слизняк. Ничего у неё не видно — ни глаз, ни ушей, ни рук. Но если нужно, они вырастают, как ложноножки у амёбы, сколько угодно рук, любой формы. Недаром так мягки её прикосновения. Даже моя кровать — не кровать, оказывается. Это простыня, которая поддерживается тугой и тёплой струёй воздуха. Стены — не стены и пол — не пол.
Только Гилик стационарен в этом мире — неизменна вертлявая машинка с рожками и хвостиком. Нет для него подобия на Земле, и анапод не искажает его подлинный облик.
— А соплеменники вам кажутся красивыми, Граве?
— Ну конечно же, — говорит он. — Они стройны, они конструктивны, ничего лишнего в фигуре. И пятна очень украшают наши лица, такие разнообразные, такие выразительные пятна. Опытные физиономисты у нас угадывают характер по пятнам, существует особая наука — пятнология. У мужчин пятна яркие, резко очерченные, у женщин — ветвистые, с прихотливым узором. Близким друзьям разрешают рассматривать узор, любоваться. Модницы умело подкрашивают пятна, в институтах красоты меняют очертания. В гневе пятна темнеют, в ярости становятся полосатыми, у больных и стариков — блекнут, выцветают, у влюблённых в минуты восторга переливаются всеми цветами радуги. (“Как у осьминогов”, — думаю я.) Ваши одноцветные лица кажутся мне бессмысленными. Все хочется сказать: “Снимите маску, чего ради вы скрываете переживания?”
Граве вдохновился, он читает стихи о пятнах. Хочется разделить его восхищение.
Сдвигаю анапод. Отвратительно и противно!
— И все же вы обманщик, — твержу я. — Ну ладно, допустим, вы боялись напугать меня внешностью. Пожалуйста, анаподируйтесь. Но почему не сказать честно, что вы пришелец? Для чего разыгрывался этот спектакль в пяти актах с потомственным астрономом Граве?
— У меня была сложная задача, — говорит мнимый Граве. — Я должен был провести некое испытание, проверить готовность земных людей к космическим контактам. Предположим, я представился бы звёздным гостем, подтвердил бы своё неземное происхождение доходчивыми чудесами: телекинезом, телепортацией. И вы уверовали бы в моё всемогущество, пошли бы за мной зажмурившись, как слепец за поводырём. Но это не проверка готовности, это заманивание. Сорван экзамен. Итак, я являюсь к вам под видом земного человека, получившего приглашение в космос. Все остальное в “легенде” (так у вас называются россказни разведчика?) соответствует выбранной роли. Кто может узнать о приглашении в зенит? Правдоподобнее всего — астроном. Почему иностранный астроном? Так мне легче. Я мало жил на Земле, опасаюсь мелких ошибок в речи, незнания житейских деталей. Если бы я назвался москвичом или ленинградцем, вы быстро уличили бы меня в промахах, заподозрили неладное. И вот я сам сообщаю, что недавно приехал из-за границы, не знаю новых порядков Что ещё? Поездка за город под дождём? Это последний штрих экзамена: хотелось проверить, жаждете ли вы контакта, удобствами поступитесь ли, согласны ли вымокнуть под дождём хотя бы?
— Но вы же читаете мысли. И так знали, что я думаю.
— Знал. Но люди не всегда думают о себе правильно. Им кажется, что они рвутся в бой… а в последнюю минуту мужества не хватает.
А я не подкачал!
Я горд необыкновенно, горд как индейский петух, душа маслом облита. Подумайте: выдержал вселенский экзамен. И физики меня хаяли, и лирики хаяли… а я — вот он! — не подкачал, избранник!
— Почему же вы именно меня выбрали? — спрашиваю. Очень уж хочется услышать комплименты. Пусть объяснят подробно, какой я выдающийся с космической точки зрения.
Но Граве не склонен потакать моему тщеславию:
— По некоторым соображениям нужен был писатель-фантаст, профессионал. По каким именно? Вам скажут в своё время. Западные авторы отпадали, очень уж въелась в них идея неравенства, личной выгоды. Из числа ваших товарищей не годились противники контактов — земные “изоляционисты”. И личные склонности сыграли роль: сам я в годах, я худо сговариваюсь с молодыми горячими талантами, предпочитаю пожилых и рассудительных, пусть не самых способных. (Я поёжился!) Видите, выбор уже не так велик, почти все возможные кандидаты отсеялись. Вы были удобнее всех, потому что оказались в чужом городе, без семьи, вас легко было увести, не привлекая внимания. Ведь мой контакт был примерочный, я очень старался не привлекать внимания. Невидимкой вошёл в гостиницу, в трамвае ехал невидимкой. Привёл вас в парк и поставил перед выбором: “Теперь или никогда?”
— А если бы я выбрал “никогда”?
— Тогда я стёр бы вашу память. Вчистую!
Память можно стирать и можно заполнять, ввести, например, иностранный язык. Процедура торжественная, настоящее священнодействие. Ученик лежит на операционном столе, весь опутанный проводами, глаза и уши заложены ватой, лицо забинтовано. Диктор монотонно начитывает сведения, учителя в шлемах с забралами, в свинцовых скафандрах, как в рыцарских доспехах. Это чтобы посторонними мыслями не заразить, не внести “мыслеинфекцию”.
Меня так не хотят обучать. Говорят, что не знают особенностей человеческого мозга, опасаются напортить.
Микроманипулятор для исправления генов. Атомы на экране похожи на бусы, матовые в центре, полупрозрачные на краю. Видишь, как нечто давит на бусы, они поддаются, сплющиваются, выпирают из ряда… вот-вот лопнут химические связи. И лопаются. Вылетает бусина или связка бус… Трах-трах, мгновенная перестановка, что-то расскочилось, что-то склеилось. Учёные генетики пристально рассматривают экран. Шевеля губами, считывают новую структуру. (Шевелит губами анапод, конечно.)
Инкубатор поросят. Лежат в коробках на вате, как жуки в коллекции. В соседнем цехе — инкубатор детишек. Лежат в коробках на вате рядами. Оскорбительное сходство!
Волшебное колечко. Аккумулятор и лазер в перстне — тридцать тысяч киловатт на пальце. Выдвинул кулак и водишь направо—налево. Деревья валить хорошо, только срез обгорелый, потом уголь счищать надо. Можно в скалах вырубать ступеньки. И тут недостаток: ждать приходится, чтобы плавка остыла.
Когда болел, каждый день приносили персики на блюдечке. Сначала радовался: земная еда. Потом заметил: всегда одинаковые персики — один зеленоватый и жёсткий, а самый сладкий — чуть мятый, с бочком. Снял анапод — всё равно персики. Оказывается, Граве захватил с Земли три штуки и каждый день для меня изготовляли точную атомную копию. Спросил: “Вся еда так изготовляется?” Нет, воздерживаются. Энергоёмкое производство. Атмосферу можно перегреть, климат сделать тропическим.
Тревоги будущей науки: как бы не сделать тропики нечаянно.
Летающие дома. Непривычно и страшновато: мне, землянину, все кажется, что эти висячие громадины должны рухнуть на голову. В домах-то приятно: свежий горный воздух в жару. На балконах голова не кружится: земля слишком далека, и леса не похожи на леса. Как в самолёте — внизу топографическая карта, нет ощущения высоты. Единственный недостаток: трудно найти свой дом. Летишь и справляешься: куда дул ветер, куда занесло?
Прокладывали дамбу, заморозили реку. Клубы белого паровозного пара. Как будто кипятили, а не леденили.
Впечатлений полно, информации слишком даже много, в блокноте какие-то отрывочные записи, незаконченные слова и в основном восклицательные знаки. Сейчас просмотрел и вижу: не записал даже, что меня спустили с кровати, начали возить на экскурсии.
Экскурсии все межзвёздные, потому что лежал я на вокзале. Даже ближайшая планета — Оо — столица Звёздного Сообщества — в семи световых сутках от нас. А до прочих миров — световые годы.
На такие расстояния шарадяне летают за фоном, то есть — тут я уже начал разбираться чуточку — не в нашем пространстве, где скорость света — предел скоростей, а в одном из параллельных пространств четвёртого измерения, обычно в тридцать девятом, там скорость сигналов на пять порядков выше. Вот меня эболируют, деддеизируют, сиссеизируют, превращают в Ка-Пси идеограмму и сигнализируют к чертям в сто тысяч раз быстрее нашего света.
Выглядит это так.
Мы — Граве, Гилик и я — входим в очень обыкновенную кабину, как в лифте. Только пол у неё каменный, и выбиты углубления для подошв: “Сюда ставь ноги!” — как на той скале под Ленинградом.
На задней стене табло со списком вокзалов. Перечень громадный, аж в глазах пестрит. У каждого вокзала свой номер — семизначный. Набираешь его на диске вроде телефонного. Тут нужна предельная внимательность, потому что вокзалы перечисляются по алфавиту. Ошибся на единичку — и упекут тебя вместо Урала на Уран, вместо Венеции на Венеру. Но вот номер набран, говоришь в микрофон: “Готов!” — и тебя переправляют на другой конец Звёздного Шара.
“Переправляют” — вежливый термин. Тебя втискивают, вдавливают, ввинчивают. Ощущение такое, словно, схватив за руки и за ноги, тебя выжимают, как мокрое бельё. Сначала крутят в одну сторону, потом в противоположную — вывинчивают из тридевятого пространства. Сам полет не осознается, хотя он продолжается минуты, часы или несколько суток. Ведь летишь не ты, а сигналы, информация о твоём теле. По этой информации и изготовляется точнейшая копия на станции назначения. Как с персиками — сам был с гнильцой, и копия с гнильцой. Так что сейчас я уже не я, я — седьмое или семнадцатое повторение самого себя. (“Чему удивляться? — пожимает плечами Граве. — Любой обмен веществ — копирование, даже не идеально точное. Тело заново строит себя из пищи. И на Земле-то у тебя все молекулы сменялись многократно”.) И вот эта несчастная копия, выкрученная и вкрученная, обалдевшая и задохнувшаяся, протирает глаза в той же кабине, потом узнает, что это не та кабина, а вовсе приёмник планеты назначения.
На Земле от аэродрома до аэродрома мы летаем на самолёте, прилетев, пересаживаемся в такси. Здесь в роли такси — космическая ракета. Ракета рычит, ревёт, пышет пламенем, трясётся, создаёт перегрузки на старте и финише. Но по сравнению с зафоном все это кажется обычным, привычным, домашним даже. Чувствуешь себя уверенно. Ты у себя дома, в родимом трехмерном пространстве.
Хотя Гилик — машина, но характер у него есть, заложенный в конструкции, запрограммированный.
“Черты характера кибернетического справочника” — тема для школьного сочинения в XXI веке.
Гилик обстоятелен и последователен, неукоснительно, старательно, истово, последователен до отвращения. Я бы сказал, что Гилик влюблён в последовательность, если бы ему запрограммировали любовь. Я бы сказал, что он презирает и ненавидит непоследовательность, если бы у него были блоки презрения и ненависти. Но в погоне за портативностью конструкторы не дали ему чувств, не вложили эмоции в хвост рядом с памятью.
Не могу, значит, и не нужно. Подобно людям, считая непонятное излишним, Гилик отвергает, хулит и высмеивает всякие чувства как проявление непоследовательности.
Боли ещё не прошли. Ворочаясь, я охаю.
— Что означают эти придыхательные звуки? — спрашивает Гиляк.
— Ничего. Больно мне.
— Дать лекарство? Вызвать врача?
— Нет, ни к чему. Тут врач бессилен.
— Зачем же ты произносишь эти придыхательные звуки? Кого информируешь о боли, если никто не может помочь?
Так на каждом шагу: “Зачем охаешь, зачем чертыхаешься, зачем напеваешь себе под нос?”
— А ты зачем задаёшь ненужные вопросы? Что пристал?
Но Гиляка не смутишь. Смущение у него не запроектировано. Нет в хвосте блока смущения.
— В мои обязанности входит сличать факты с теорией и информировать о несоответствии. Мне вписали в память, что человек — венец творения. Ныне я информирую обслуживаемый венец, что его слова не несут информации и не соответствуют своему назначению.
У Гилика нет блока зависти, но, по-моему, он завидует живым существам. И хо.тя блок сомнения у него не предусмотрен, видимо, самомнение образовалось самопроизвольно. Венцом творения он считает себя, себе подобных. Впрочем, подобную точку зрения и на Земле высказывали некоторые академики. И как на Земле, я начинаю запальчиво отстаивать человечество:
— А вы, машины, способны существовать самостоятельно? Способны самостоятельно создать культуру? Хотел бы я посмотреть, что у вас получится.
— Такого прецедента не было в шаровом, — важно заявляет Ги-лик. — И напрасно. Очень поучительный был бы эксперимент.
Оба мы не знали, что мне придётся познакомиться с таким экспериментом в самом ближайшем будущем.
ВОСЬМИНУЛЕВЫЕ
Их Дальмира, оказывается, похожа на птицу, на аиста голенастого и с хохлом. Анапод же нарисовал мне знакомую блондинку с “конским хвостом” на макушке. Их Лирикова — крылатый слизняк. Ничего у неё не видно — ни глаз, ни ушей, ни рук. Но если нужно, они вырастают, как ложноножки у амёбы, сколько угодно рук, любой формы. Недаром так мягки её прикосновения. Даже моя кровать — не кровать, оказывается. Это простыня, которая поддерживается тугой и тёплой струёй воздуха. Стены — не стены и пол — не пол.
Только Гилик стационарен в этом мире — неизменна вертлявая машинка с рожками и хвостиком. Нет для него подобия на Земле, и анапод не искажает его подлинный облик.
— А соплеменники вам кажутся красивыми, Граве?
— Ну конечно же, — говорит он. — Они стройны, они конструктивны, ничего лишнего в фигуре. И пятна очень украшают наши лица, такие разнообразные, такие выразительные пятна. Опытные физиономисты у нас угадывают характер по пятнам, существует особая наука — пятнология. У мужчин пятна яркие, резко очерченные, у женщин — ветвистые, с прихотливым узором. Близким друзьям разрешают рассматривать узор, любоваться. Модницы умело подкрашивают пятна, в институтах красоты меняют очертания. В гневе пятна темнеют, в ярости становятся полосатыми, у больных и стариков — блекнут, выцветают, у влюблённых в минуты восторга переливаются всеми цветами радуги. (“Как у осьминогов”, — думаю я.) Ваши одноцветные лица кажутся мне бессмысленными. Все хочется сказать: “Снимите маску, чего ради вы скрываете переживания?”
Граве вдохновился, он читает стихи о пятнах. Хочется разделить его восхищение.
Сдвигаю анапод. Отвратительно и противно!
— И все же вы обманщик, — твержу я. — Ну ладно, допустим, вы боялись напугать меня внешностью. Пожалуйста, анаподируйтесь. Но почему не сказать честно, что вы пришелец? Для чего разыгрывался этот спектакль в пяти актах с потомственным астрономом Граве?
— У меня была сложная задача, — говорит мнимый Граве. — Я должен был провести некое испытание, проверить готовность земных людей к космическим контактам. Предположим, я представился бы звёздным гостем, подтвердил бы своё неземное происхождение доходчивыми чудесами: телекинезом, телепортацией. И вы уверовали бы в моё всемогущество, пошли бы за мной зажмурившись, как слепец за поводырём. Но это не проверка готовности, это заманивание. Сорван экзамен. Итак, я являюсь к вам под видом земного человека, получившего приглашение в космос. Все остальное в “легенде” (так у вас называются россказни разведчика?) соответствует выбранной роли. Кто может узнать о приглашении в зенит? Правдоподобнее всего — астроном. Почему иностранный астроном? Так мне легче. Я мало жил на Земле, опасаюсь мелких ошибок в речи, незнания житейских деталей. Если бы я назвался москвичом или ленинградцем, вы быстро уличили бы меня в промахах, заподозрили неладное. И вот я сам сообщаю, что недавно приехал из-за границы, не знаю новых порядков Что ещё? Поездка за город под дождём? Это последний штрих экзамена: хотелось проверить, жаждете ли вы контакта, удобствами поступитесь ли, согласны ли вымокнуть под дождём хотя бы?
— Но вы же читаете мысли. И так знали, что я думаю.
— Знал. Но люди не всегда думают о себе правильно. Им кажется, что они рвутся в бой… а в последнюю минуту мужества не хватает.
А я не подкачал!
Я горд необыкновенно, горд как индейский петух, душа маслом облита. Подумайте: выдержал вселенский экзамен. И физики меня хаяли, и лирики хаяли… а я — вот он! — не подкачал, избранник!
— Почему же вы именно меня выбрали? — спрашиваю. Очень уж хочется услышать комплименты. Пусть объяснят подробно, какой я выдающийся с космической точки зрения.
Но Граве не склонен потакать моему тщеславию:
— По некоторым соображениям нужен был писатель-фантаст, профессионал. По каким именно? Вам скажут в своё время. Западные авторы отпадали, очень уж въелась в них идея неравенства, личной выгоды. Из числа ваших товарищей не годились противники контактов — земные “изоляционисты”. И личные склонности сыграли роль: сам я в годах, я худо сговариваюсь с молодыми горячими талантами, предпочитаю пожилых и рассудительных, пусть не самых способных. (Я поёжился!) Видите, выбор уже не так велик, почти все возможные кандидаты отсеялись. Вы были удобнее всех, потому что оказались в чужом городе, без семьи, вас легко было увести, не привлекая внимания. Ведь мой контакт был примерочный, я очень старался не привлекать внимания. Невидимкой вошёл в гостиницу, в трамвае ехал невидимкой. Привёл вас в парк и поставил перед выбором: “Теперь или никогда?”
— А если бы я выбрал “никогда”?
— Тогда я стёр бы вашу память. Вчистую!
Память можно стирать и можно заполнять, ввести, например, иностранный язык. Процедура торжественная, настоящее священнодействие. Ученик лежит на операционном столе, весь опутанный проводами, глаза и уши заложены ватой, лицо забинтовано. Диктор монотонно начитывает сведения, учителя в шлемах с забралами, в свинцовых скафандрах, как в рыцарских доспехах. Это чтобы посторонними мыслями не заразить, не внести “мыслеинфекцию”.
Меня так не хотят обучать. Говорят, что не знают особенностей человеческого мозга, опасаются напортить.
Микроманипулятор для исправления генов. Атомы на экране похожи на бусы, матовые в центре, полупрозрачные на краю. Видишь, как нечто давит на бусы, они поддаются, сплющиваются, выпирают из ряда… вот-вот лопнут химические связи. И лопаются. Вылетает бусина или связка бус… Трах-трах, мгновенная перестановка, что-то расскочилось, что-то склеилось. Учёные генетики пристально рассматривают экран. Шевеля губами, считывают новую структуру. (Шевелит губами анапод, конечно.)
Инкубатор поросят. Лежат в коробках на вате, как жуки в коллекции. В соседнем цехе — инкубатор детишек. Лежат в коробках на вате рядами. Оскорбительное сходство!
Волшебное колечко. Аккумулятор и лазер в перстне — тридцать тысяч киловатт на пальце. Выдвинул кулак и водишь направо—налево. Деревья валить хорошо, только срез обгорелый, потом уголь счищать надо. Можно в скалах вырубать ступеньки. И тут недостаток: ждать приходится, чтобы плавка остыла.
Когда болел, каждый день приносили персики на блюдечке. Сначала радовался: земная еда. Потом заметил: всегда одинаковые персики — один зеленоватый и жёсткий, а самый сладкий — чуть мятый, с бочком. Снял анапод — всё равно персики. Оказывается, Граве захватил с Земли три штуки и каждый день для меня изготовляли точную атомную копию. Спросил: “Вся еда так изготовляется?” Нет, воздерживаются. Энергоёмкое производство. Атмосферу можно перегреть, климат сделать тропическим.
Тревоги будущей науки: как бы не сделать тропики нечаянно.
Летающие дома. Непривычно и страшновато: мне, землянину, все кажется, что эти висячие громадины должны рухнуть на голову. В домах-то приятно: свежий горный воздух в жару. На балконах голова не кружится: земля слишком далека, и леса не похожи на леса. Как в самолёте — внизу топографическая карта, нет ощущения высоты. Единственный недостаток: трудно найти свой дом. Летишь и справляешься: куда дул ветер, куда занесло?
Прокладывали дамбу, заморозили реку. Клубы белого паровозного пара. Как будто кипятили, а не леденили.
Впечатлений полно, информации слишком даже много, в блокноте какие-то отрывочные записи, незаконченные слова и в основном восклицательные знаки. Сейчас просмотрел и вижу: не записал даже, что меня спустили с кровати, начали возить на экскурсии.
Экскурсии все межзвёздные, потому что лежал я на вокзале. Даже ближайшая планета — Оо — столица Звёздного Сообщества — в семи световых сутках от нас. А до прочих миров — световые годы.
На такие расстояния шарадяне летают за фоном, то есть — тут я уже начал разбираться чуточку — не в нашем пространстве, где скорость света — предел скоростей, а в одном из параллельных пространств четвёртого измерения, обычно в тридцать девятом, там скорость сигналов на пять порядков выше. Вот меня эболируют, деддеизируют, сиссеизируют, превращают в Ка-Пси идеограмму и сигнализируют к чертям в сто тысяч раз быстрее нашего света.
Выглядит это так.
Мы — Граве, Гилик и я — входим в очень обыкновенную кабину, как в лифте. Только пол у неё каменный, и выбиты углубления для подошв: “Сюда ставь ноги!” — как на той скале под Ленинградом.
На задней стене табло со списком вокзалов. Перечень громадный, аж в глазах пестрит. У каждого вокзала свой номер — семизначный. Набираешь его на диске вроде телефонного. Тут нужна предельная внимательность, потому что вокзалы перечисляются по алфавиту. Ошибся на единичку — и упекут тебя вместо Урала на Уран, вместо Венеции на Венеру. Но вот номер набран, говоришь в микрофон: “Готов!” — и тебя переправляют на другой конец Звёздного Шара.
“Переправляют” — вежливый термин. Тебя втискивают, вдавливают, ввинчивают. Ощущение такое, словно, схватив за руки и за ноги, тебя выжимают, как мокрое бельё. Сначала крутят в одну сторону, потом в противоположную — вывинчивают из тридевятого пространства. Сам полет не осознается, хотя он продолжается минуты, часы или несколько суток. Ведь летишь не ты, а сигналы, информация о твоём теле. По этой информации и изготовляется точнейшая копия на станции назначения. Как с персиками — сам был с гнильцой, и копия с гнильцой. Так что сейчас я уже не я, я — седьмое или семнадцатое повторение самого себя. (“Чему удивляться? — пожимает плечами Граве. — Любой обмен веществ — копирование, даже не идеально точное. Тело заново строит себя из пищи. И на Земле-то у тебя все молекулы сменялись многократно”.) И вот эта несчастная копия, выкрученная и вкрученная, обалдевшая и задохнувшаяся, протирает глаза в той же кабине, потом узнает, что это не та кабина, а вовсе приёмник планеты назначения.
На Земле от аэродрома до аэродрома мы летаем на самолёте, прилетев, пересаживаемся в такси. Здесь в роли такси — космическая ракета. Ракета рычит, ревёт, пышет пламенем, трясётся, создаёт перегрузки на старте и финише. Но по сравнению с зафоном все это кажется обычным, привычным, домашним даже. Чувствуешь себя уверенно. Ты у себя дома, в родимом трехмерном пространстве.
Хотя Гилик — машина, но характер у него есть, заложенный в конструкции, запрограммированный.
“Черты характера кибернетического справочника” — тема для школьного сочинения в XXI веке.
Гилик обстоятелен и последователен, неукоснительно, старательно, истово, последователен до отвращения. Я бы сказал, что Гилик влюблён в последовательность, если бы ему запрограммировали любовь. Я бы сказал, что он презирает и ненавидит непоследовательность, если бы у него были блоки презрения и ненависти. Но в погоне за портативностью конструкторы не дали ему чувств, не вложили эмоции в хвост рядом с памятью.
Не могу, значит, и не нужно. Подобно людям, считая непонятное излишним, Гилик отвергает, хулит и высмеивает всякие чувства как проявление непоследовательности.
Боли ещё не прошли. Ворочаясь, я охаю.
— Что означают эти придыхательные звуки? — спрашивает Гиляк.
— Ничего. Больно мне.
— Дать лекарство? Вызвать врача?
— Нет, ни к чему. Тут врач бессилен.
— Зачем же ты произносишь эти придыхательные звуки? Кого информируешь о боли, если никто не может помочь?
Так на каждом шагу: “Зачем охаешь, зачем чертыхаешься, зачем напеваешь себе под нос?”
— А ты зачем задаёшь ненужные вопросы? Что пристал?
Но Гиляка не смутишь. Смущение у него не запроектировано. Нет в хвосте блока смущения.
— В мои обязанности входит сличать факты с теорией и информировать о несоответствии. Мне вписали в память, что человек — венец творения. Ныне я информирую обслуживаемый венец, что его слова не несут информации и не соответствуют своему назначению.
У Гилика нет блока зависти, но, по-моему, он завидует живым существам. И хо.тя блок сомнения у него не предусмотрен, видимо, самомнение образовалось самопроизвольно. Венцом творения он считает себя, себе подобных. Впрочем, подобную точку зрения и на Земле высказывали некоторые академики. И как на Земле, я начинаю запальчиво отстаивать человечество:
— А вы, машины, способны существовать самостоятельно? Способны самостоятельно создать культуру? Хотел бы я посмотреть, что у вас получится.
— Такого прецедента не было в шаровом, — важно заявляет Ги-лик. — И напрасно. Очень поучительный был бы эксперимент.
Оба мы не знали, что мне придётся познакомиться с таким экспериментом в самом ближайшем будущем.
ВОСЬМИНУЛЕВЫЕ
…Ць, Цью, Цьялалли, Чачача, Чауф, Чбебе, Чбуси, Чгедегда…
Гурман, изучающий ресторанное меню, кокетка на выставке мод, книголюб, завладевший сокровищницей букиниста, ребёнок в магазине игрушек в слабой степени ощущают то, что я чувствовал, произнося эти названия — реестр планет, предложенных мне для посещения. Любую на выбор.
…Шаушитведа, Шафилэ, Шафтхитхи…
И Гилик, прыгая по столу, пояснял чирикающим голоском:
— Шафилэ. Жёлтое небо. Суши нет. Две разумные расы, подводная и крылатая. Три солнца, два цветных и тусклых. Ночи синие, красные и фиолетовые вперемежку. Шафтхитхи. Зеленое небо. Форма жизни — электромагнитная. Миражи, отражающие ваши лица.
…Эаи, Эазу, Эалинлин, Эароп…
— Эту хочу, — сказал я.
Почему я выбрал именно Эароп? Только из-за названия. Я знал, что “роп” означает “четыре”, “э-а” — просто буквы. Эароп — четвёртая планета невыразительного солнца, обозначенного в каталоге буквами Эа. Но все вместе звучало похоже на “Европа”. Не мог же я не побывать на той космической Европе.
— Небо безвоздушное, чернозвездное, — прочирикал киберчертенок. — Солнце красное, класса М. Залежи германия. Заброшенный завод устаревших машин, программных, типа “дважды два”. Персонал эвакуирован. Собственной жизни нет. Интереса для посещения не представляет, опасность представляет. Автоматы-разведчики с планеты не возвращаются. Рекомендую соседнее небесное тело — Эалинлин. Небо красное. Гигантские поющие цветы, мелодичными звуками привлекающие птиц-опылителей. Симфонии лугов, баллады лужаек. Все композиторы летают вдохновляться…
Хозяевам виднее. Я не стал спорить.
— Даёшь поющие цветы, — сказал я. — Закажи мне рейс.
Я был в приподнятом настроении; предстояло первое самостоятельное путешествие по шаровому. Граве, моя верная нянька, не мог сопровождать меня, готовился к докладу в межзвёздной академии, кажется, обо мне; он даже хотел сплавить меня подальше. Гилика же сдавали в капитальный ремонт, я очень надеялся, что ему привинтят к хвосту блок деликатности. В результате я остался безнадзорным и свободным, как птица: лечу, куда хочу. На Ць, Цью, Цьялалли, Чачачу… на великолепную Эалинлин с поющими покрытосеменными.
Итак, Эалинлин.
О межзвёздных перемещениях в шаровом я уже рассказывал. Ввинчивают, вывинчивают, вкручивают, выкручивают, швыряют обалдевшего на пол кабины. И когда, собравшись с силами, выползаешь за дверь, перед тобой другая планета, система, другие миры. Вот малиновое солнце Эа спектрального класса М, вот певучая Эалинлин, а чуть левее, почти по дороге, — Эароп.
Не завернуть ли туда всё-таки? Ведь дома меня обязательно спросят, что это за Европа такая в дальнем космосе?
Решено. Сажусь в ракету-такси, даю автомату задание на расчёт. Привычный разгон с перегрузкой, невесомая пауза, перегрузка опять. Рёв. Толчок. Ватная тишина. И я на чужой, незнакомой планете.
Нет, я не пожалел, что завернул на ту Европу, хотя она совсем не была похожа на нашу — голая, скалистая, совершенно безжизненная планета. Сила тяжести здесь была достаточная, чтобы удержать атмосферу, но далёкое солнце Эа присылало слишком мало тепла, и воздух замёрз, превратился в лужи, дымящиеся, как проруби в морозный день. В красном свете солнца Эа дымка эта казалась красноватой, в лужах играли кровавые блики, скалы переливались всеми оттенками пурпурного, багрового, алого, малинового, кирпичного, вишнёвого, фиолетового, красно-бурого. Тени были тоже бурые, или шоколадные, или цвета запёкшейся крови, а в глубине — бархатно-чёрные или темно-зеленые почему-то. Дали просвечивали сквозь красноватый туман, напоминавший зарево пожара, вершины были как догорающие угли, а утёсы, вонзившиеся в небо, словно замершие языки пламени. И над всем этим окаменевшим пожаром висело слабосильное малиновое солнце, висело на чёрном небе, не гася звёздного бисера, не стирая узоров мелких созвездий шарового.
Наверное, с час я любовался этим этюдом в красных тонах. Выковыривал из почвы гранаты, в клюквенных лужах собирал горсти рубинов. Увы, трезвый свет электрического фонаря превращал рубины в обломки кварца. Потом я заметил целый букет каменных цветов. Полез проверять, что это — друза горного хрусталя или нечто неизвестное? И такая неосторожность — нарушил основную заповедь космонавта: “Один на незнакомой планете не удаляйся от ракеты”
Единственное оправдание: планета-то была безжизненная.
А когда я спрыгнул со скалы с обломком кристалла под мышкой (всё-таки это был обычный горный хрусталь), между мной и ракетой стояли три тумбы.
Нет, я не испугался. Это были стандартные рабочие киберы с ячеистыми фотоглазами под довольно узким лбом-памятью и с четырьмя ногами, прикреплённым на кривошипах на уровне висков. Иносолнцы считают эту схему наиболее рациональной. С опущенными плечами машины могут ходить, с поднятыми — работать стоя. А на узком лбу я разглядел стандартный знак: квадрат с двумя чёрточками слева и с двумя снизу: дважды два — четыре.
“Ах да, здесь же был завод программных машин. Гилик говорил мне про него…”
— Гвгвгвгвгвгв…
Каждый владелец магнитофона знает этот свистящий щебет, звук разматывающейся ленты, чиликанье проскакивающих слов. Стало быть, машина была не только самодвижущаяся, но и разговаривающая. Только разговаривала слишком быстро.
Я провёл рукой направо и вниз, доказывая, что темп надо снизить. Видимо, машина знала этот жест, потому что щебет прекратился, я услышал членораздельные слова на кодовом диалекте иносолнцев.
— Он зовёт тебя, — сказала машина.
— Кто “он”?
Я не очень надеялся получить осмысленный ответ, потому что на лбах у машин рядом с квадратом были привинчены шесть нулей, то есть шестизначное число элементов — достаточно, чтобы ходить и говорить, но слишком мало, чтобы понимать вопросы. Однако на мой простой вопрос я получил ответ.
— Он всезнающий, — сказала одна тумба.
— Он вездесущий.
— Он всемогущий.
“Вот тебе на! — подумал я. — Нашёлся среди программистов чудак, который сочинил религию для роботов”.
— Он зовёт тебя.
Но я хорошо помнил, что “автоматы-разведчики с планеты не возвращаются”. И “завод остановлен, персонал эвакуирован”. И не вызывал у меня доверия этот застрявший здесь, никому не ведомый программист, упивавшийся поклонением машин. Не разумнее ли уклониться от встречи с маньяком?
— Благодарю за приглашение, — начал я, пятясь к ракете, — в следующий раз я обязательно…
Продолжать не пришлось. Вдруг я взлетел вверх и прежде, чем успел сообразить что-нибудь, очутился на плоском темени одной из машин. Другие держали меня под мышки справа и слева И тут же их ноги зашлёпали по лужам цвета раздавленной клюквы.
— Стой! Куда? Пустите!
— Он зовёт тебя!
Пришлось подчиниться, тем более что машины, шагающие рядом, цепко держали меня. Лапы у них были литые, с острыми краями, и я боялся сопротивляться — опасался, как бы не порвали скафандр.
Ноги машин выбивали дробь по камням, они переступали куда чаще человеческих. Мы мчались по бездорожью со скоростью автобуса. Внутри у меня все дрожало, копчик болел от ударов о жёсткую макушку робота, в глазах мелькали мазки кармина, киновари, краплака, сурика. Мы шли малиновыми холмами, темно-гранатовой лощиной, пересекли реку, похожую на вишнёвый сироп, углубились в ущелье со скалами цвета бордо. Ненадолго мы нырнули в тушь, утонули в черноте. Я не видел ничего, как ни таращил глаза. Но машины, должно быть, различали инфракрасное сияние, они топали так же уверенно. И опять мы вернулись из ночи в багровый день. Вдали показались удлинённые корпуса и в нарушение цветовой гаммы голубые вспышки сварки.
“А завод-то на ходу! — подумал я. — Не заброшен. Ошибся мой киберчертенок”.
Впрочем, к корпусам мы не пошли, сразу же свернули в сторону и остановились у покатого пандуса, ведущего вглубь. Привычная картина. Передо мной было стандартное противометеоритное укрытие для безвоздушных планет. Все было знакомо: в конце пандуса шлюз, налево баллоны с кислородом, метаном, аммиаком — кому какой газ требуется. Прямо коридор и комнаты, а в комнате ванна и ратоматор — этот чудесный прибор сапиенсов, расставляющий атомы в заданном порядке, изготовляющий любую пищу по программе, тот самый, который штамповал для меня земные персики во время болезни. Ленты с программами у меня были, и ожидая, пока Он позовёт меня, я изготовил себе спекс жареный, спекс печёный, кардру, ю-ю и соус 17-94. Что это такое, объяснять бесполезно. Блюда эти придуманы здешними химиками в лабораториях, формулы смесей невероятно длинны и ничего вам не скажут.
В общем спекс — это нечто жирно-солёное, кардра — кисло-сладкое, ю-ю пахнет ананасами и селёдкой, а соус 17-94 безвкусен, как вода, но возбуждает волчий аппетит. И я возбудил волчий аппетит, поужинал спексом и прочим, поскольку же Он все ещё не звал меня, завалился спать. День был тяжёлый Я ввинчивался в пространство, потом вывинчивался, перегружался и невесомился в ракете, трясся на стальной макушке, попал не то в плен, не то в гости. И если в таких обстоятельствах вы не спите от волнения, я вам не завидую.
Поутру меня разбудили гости — тоже машины, но куда больше вчерашних, такие громоздкие, что они не могли влезть в помещение, вызвали меня для разговора в пустой зал, вероятно, в прошлом спортивный, с сухим бассейном в центре. В этом бассейне они и расположились, уставив на меня свои фотоглаза. У них тоже были ноги на кривошипах, подвешенные к ушам, и лбы с эмблемой “дважды два”. Но у вчерашних машин лбы были узкие, плоские физиономии имели вид удивлённо-оторопелый. У этих же глаза прятались глубоко под монументальным лбом, и выражение получалось серьёзно-осуждающее, глубокомысленное. Вероятно, это в самом деле были глубокомысленные машины, потому что рядом с квадратиком у них были привинчены пластинки с восемью нулями. Сотни миллионов элементов — вычислительные машины довольно высокого класса.
— Он поручил нам познакомиться с тобой, — объявили они.
Я подумал, что этот Он не слишком-то вежлив. Мог бы и сам поговорить со мной, не через посредство придворных-машин. Но начинать со споров не хотелось. Я представился, сказал, что я космический путешественник, прибыл с далёкой планеты по имени Земля, осматриваю их шаровое скопление.
— Исследователь, — констатировала одна из машин.
— Коллега, — добавила другая. (Я поёжился.) А третья спросила:
— Сколько у тебя нулей?
— Десять, — ответил я, вспомнив, что в мозгу у меня пятнадцать миллиардов нервных клеток, число десятизначное.
— О-о! — протянули все три машины хором. Готов был поручиться, что в голосах у них появилось почтение. — О! Он превосходит нас на два порядка.
— Какой критерий у тебя? — спросила одна из машин.
— Смотря для чего! — Я пожал плечами, не поняв вопроса.
— Ты знаешь, что хорошо и что плохо?
Я подумал, что едва ли им нужно цитировать Маяковского, предпочёл ответить вопросом на вопрос:
— А какой критерий у вас?
И тут все три, подравнявшись, как на параде, и подняв вертикально вверх левую переднюю лапу, заговорили торжественно и громко, как первоклассник-пятёрочник на сцене:
— Дважды два — четыре. Аксиомы неоспоримы. Только Он знает все (хором).
— Знать — хорошо (первая машина).
— Узнавать — лучше (вторая).
— Лучше всего — узнавать неведомое (третья).
— Не знать — плохо (мрачным хором).
— Помнить — хорошо. Запомнить — лучше. Наилучшее — запомнить неведомое.
— Забывать — плохо (хором).
Там были ещё какие-то пункты насчёт чтения, насчёт постановки опытов, насчёт наблюдений, я уже забыл их (забывать плохо!).
А кончалась эта декламация так:
— Кто делает хорошо, тому прибавят нули.
— Кто делает плохо, того размонтируют.
— Три — больше двух. Дважды два — четыре.
— Ну что ж, этот критерий меня устраивает, — сказал я снисходительно. — Действительно, дважды два — четыре, и знать — хорошо, а не знать — плохо. Поддерживаю.
И тогда мне был задан очередной вопрос коварной анкеты:
— А какая у вас литера, ваше десятинулевое превосходительство?
— У каждого специалиста должна быть литера. Вот я, например, — восьминулевой киберисследователь А — астроном. Мой товарищ В — восьминулевой биолог, а это восьминулевой С — химик.
— В таком случае я — АВС и многое другое. Я космический путешественник, это комплексная специальность, она включает астрономию, биологию, химию, физику и прочее.
Гурман, изучающий ресторанное меню, кокетка на выставке мод, книголюб, завладевший сокровищницей букиниста, ребёнок в магазине игрушек в слабой степени ощущают то, что я чувствовал, произнося эти названия — реестр планет, предложенных мне для посещения. Любую на выбор.
…Шаушитведа, Шафилэ, Шафтхитхи…
И Гилик, прыгая по столу, пояснял чирикающим голоском:
— Шафилэ. Жёлтое небо. Суши нет. Две разумные расы, подводная и крылатая. Три солнца, два цветных и тусклых. Ночи синие, красные и фиолетовые вперемежку. Шафтхитхи. Зеленое небо. Форма жизни — электромагнитная. Миражи, отражающие ваши лица.
…Эаи, Эазу, Эалинлин, Эароп…
— Эту хочу, — сказал я.
Почему я выбрал именно Эароп? Только из-за названия. Я знал, что “роп” означает “четыре”, “э-а” — просто буквы. Эароп — четвёртая планета невыразительного солнца, обозначенного в каталоге буквами Эа. Но все вместе звучало похоже на “Европа”. Не мог же я не побывать на той космической Европе.
— Небо безвоздушное, чернозвездное, — прочирикал киберчертенок. — Солнце красное, класса М. Залежи германия. Заброшенный завод устаревших машин, программных, типа “дважды два”. Персонал эвакуирован. Собственной жизни нет. Интереса для посещения не представляет, опасность представляет. Автоматы-разведчики с планеты не возвращаются. Рекомендую соседнее небесное тело — Эалинлин. Небо красное. Гигантские поющие цветы, мелодичными звуками привлекающие птиц-опылителей. Симфонии лугов, баллады лужаек. Все композиторы летают вдохновляться…
Хозяевам виднее. Я не стал спорить.
— Даёшь поющие цветы, — сказал я. — Закажи мне рейс.
Я был в приподнятом настроении; предстояло первое самостоятельное путешествие по шаровому. Граве, моя верная нянька, не мог сопровождать меня, готовился к докладу в межзвёздной академии, кажется, обо мне; он даже хотел сплавить меня подальше. Гилика же сдавали в капитальный ремонт, я очень надеялся, что ему привинтят к хвосту блок деликатности. В результате я остался безнадзорным и свободным, как птица: лечу, куда хочу. На Ць, Цью, Цьялалли, Чачачу… на великолепную Эалинлин с поющими покрытосеменными.
Итак, Эалинлин.
О межзвёздных перемещениях в шаровом я уже рассказывал. Ввинчивают, вывинчивают, вкручивают, выкручивают, швыряют обалдевшего на пол кабины. И когда, собравшись с силами, выползаешь за дверь, перед тобой другая планета, система, другие миры. Вот малиновое солнце Эа спектрального класса М, вот певучая Эалинлин, а чуть левее, почти по дороге, — Эароп.
Не завернуть ли туда всё-таки? Ведь дома меня обязательно спросят, что это за Европа такая в дальнем космосе?
Решено. Сажусь в ракету-такси, даю автомату задание на расчёт. Привычный разгон с перегрузкой, невесомая пауза, перегрузка опять. Рёв. Толчок. Ватная тишина. И я на чужой, незнакомой планете.
Нет, я не пожалел, что завернул на ту Европу, хотя она совсем не была похожа на нашу — голая, скалистая, совершенно безжизненная планета. Сила тяжести здесь была достаточная, чтобы удержать атмосферу, но далёкое солнце Эа присылало слишком мало тепла, и воздух замёрз, превратился в лужи, дымящиеся, как проруби в морозный день. В красном свете солнца Эа дымка эта казалась красноватой, в лужах играли кровавые блики, скалы переливались всеми оттенками пурпурного, багрового, алого, малинового, кирпичного, вишнёвого, фиолетового, красно-бурого. Тени были тоже бурые, или шоколадные, или цвета запёкшейся крови, а в глубине — бархатно-чёрные или темно-зеленые почему-то. Дали просвечивали сквозь красноватый туман, напоминавший зарево пожара, вершины были как догорающие угли, а утёсы, вонзившиеся в небо, словно замершие языки пламени. И над всем этим окаменевшим пожаром висело слабосильное малиновое солнце, висело на чёрном небе, не гася звёздного бисера, не стирая узоров мелких созвездий шарового.
Наверное, с час я любовался этим этюдом в красных тонах. Выковыривал из почвы гранаты, в клюквенных лужах собирал горсти рубинов. Увы, трезвый свет электрического фонаря превращал рубины в обломки кварца. Потом я заметил целый букет каменных цветов. Полез проверять, что это — друза горного хрусталя или нечто неизвестное? И такая неосторожность — нарушил основную заповедь космонавта: “Один на незнакомой планете не удаляйся от ракеты”
Единственное оправдание: планета-то была безжизненная.
А когда я спрыгнул со скалы с обломком кристалла под мышкой (всё-таки это был обычный горный хрусталь), между мной и ракетой стояли три тумбы.
Нет, я не испугался. Это были стандартные рабочие киберы с ячеистыми фотоглазами под довольно узким лбом-памятью и с четырьмя ногами, прикреплённым на кривошипах на уровне висков. Иносолнцы считают эту схему наиболее рациональной. С опущенными плечами машины могут ходить, с поднятыми — работать стоя. А на узком лбу я разглядел стандартный знак: квадрат с двумя чёрточками слева и с двумя снизу: дважды два — четыре.
“Ах да, здесь же был завод программных машин. Гилик говорил мне про него…”
— Гвгвгвгвгвгв…
Каждый владелец магнитофона знает этот свистящий щебет, звук разматывающейся ленты, чиликанье проскакивающих слов. Стало быть, машина была не только самодвижущаяся, но и разговаривающая. Только разговаривала слишком быстро.
Я провёл рукой направо и вниз, доказывая, что темп надо снизить. Видимо, машина знала этот жест, потому что щебет прекратился, я услышал членораздельные слова на кодовом диалекте иносолнцев.
— Он зовёт тебя, — сказала машина.
— Кто “он”?
Я не очень надеялся получить осмысленный ответ, потому что на лбах у машин рядом с квадратом были привинчены шесть нулей, то есть шестизначное число элементов — достаточно, чтобы ходить и говорить, но слишком мало, чтобы понимать вопросы. Однако на мой простой вопрос я получил ответ.
— Он всезнающий, — сказала одна тумба.
— Он вездесущий.
— Он всемогущий.
“Вот тебе на! — подумал я. — Нашёлся среди программистов чудак, который сочинил религию для роботов”.
— Он зовёт тебя.
Но я хорошо помнил, что “автоматы-разведчики с планеты не возвращаются”. И “завод остановлен, персонал эвакуирован”. И не вызывал у меня доверия этот застрявший здесь, никому не ведомый программист, упивавшийся поклонением машин. Не разумнее ли уклониться от встречи с маньяком?
— Благодарю за приглашение, — начал я, пятясь к ракете, — в следующий раз я обязательно…
Продолжать не пришлось. Вдруг я взлетел вверх и прежде, чем успел сообразить что-нибудь, очутился на плоском темени одной из машин. Другие держали меня под мышки справа и слева И тут же их ноги зашлёпали по лужам цвета раздавленной клюквы.
— Стой! Куда? Пустите!
— Он зовёт тебя!
Пришлось подчиниться, тем более что машины, шагающие рядом, цепко держали меня. Лапы у них были литые, с острыми краями, и я боялся сопротивляться — опасался, как бы не порвали скафандр.
Ноги машин выбивали дробь по камням, они переступали куда чаще человеческих. Мы мчались по бездорожью со скоростью автобуса. Внутри у меня все дрожало, копчик болел от ударов о жёсткую макушку робота, в глазах мелькали мазки кармина, киновари, краплака, сурика. Мы шли малиновыми холмами, темно-гранатовой лощиной, пересекли реку, похожую на вишнёвый сироп, углубились в ущелье со скалами цвета бордо. Ненадолго мы нырнули в тушь, утонули в черноте. Я не видел ничего, как ни таращил глаза. Но машины, должно быть, различали инфракрасное сияние, они топали так же уверенно. И опять мы вернулись из ночи в багровый день. Вдали показались удлинённые корпуса и в нарушение цветовой гаммы голубые вспышки сварки.
“А завод-то на ходу! — подумал я. — Не заброшен. Ошибся мой киберчертенок”.
Впрочем, к корпусам мы не пошли, сразу же свернули в сторону и остановились у покатого пандуса, ведущего вглубь. Привычная картина. Передо мной было стандартное противометеоритное укрытие для безвоздушных планет. Все было знакомо: в конце пандуса шлюз, налево баллоны с кислородом, метаном, аммиаком — кому какой газ требуется. Прямо коридор и комнаты, а в комнате ванна и ратоматор — этот чудесный прибор сапиенсов, расставляющий атомы в заданном порядке, изготовляющий любую пищу по программе, тот самый, который штамповал для меня земные персики во время болезни. Ленты с программами у меня были, и ожидая, пока Он позовёт меня, я изготовил себе спекс жареный, спекс печёный, кардру, ю-ю и соус 17-94. Что это такое, объяснять бесполезно. Блюда эти придуманы здешними химиками в лабораториях, формулы смесей невероятно длинны и ничего вам не скажут.
В общем спекс — это нечто жирно-солёное, кардра — кисло-сладкое, ю-ю пахнет ананасами и селёдкой, а соус 17-94 безвкусен, как вода, но возбуждает волчий аппетит. И я возбудил волчий аппетит, поужинал спексом и прочим, поскольку же Он все ещё не звал меня, завалился спать. День был тяжёлый Я ввинчивался в пространство, потом вывинчивался, перегружался и невесомился в ракете, трясся на стальной макушке, попал не то в плен, не то в гости. И если в таких обстоятельствах вы не спите от волнения, я вам не завидую.
Поутру меня разбудили гости — тоже машины, но куда больше вчерашних, такие громоздкие, что они не могли влезть в помещение, вызвали меня для разговора в пустой зал, вероятно, в прошлом спортивный, с сухим бассейном в центре. В этом бассейне они и расположились, уставив на меня свои фотоглаза. У них тоже были ноги на кривошипах, подвешенные к ушам, и лбы с эмблемой “дважды два”. Но у вчерашних машин лбы были узкие, плоские физиономии имели вид удивлённо-оторопелый. У этих же глаза прятались глубоко под монументальным лбом, и выражение получалось серьёзно-осуждающее, глубокомысленное. Вероятно, это в самом деле были глубокомысленные машины, потому что рядом с квадратиком у них были привинчены пластинки с восемью нулями. Сотни миллионов элементов — вычислительные машины довольно высокого класса.
— Он поручил нам познакомиться с тобой, — объявили они.
Я подумал, что этот Он не слишком-то вежлив. Мог бы и сам поговорить со мной, не через посредство придворных-машин. Но начинать со споров не хотелось. Я представился, сказал, что я космический путешественник, прибыл с далёкой планеты по имени Земля, осматриваю их шаровое скопление.
— Исследователь, — констатировала одна из машин.
— Коллега, — добавила другая. (Я поёжился.) А третья спросила:
— Сколько у тебя нулей?
— Десять, — ответил я, вспомнив, что в мозгу у меня пятнадцать миллиардов нервных клеток, число десятизначное.
— О-о! — протянули все три машины хором. Готов был поручиться, что в голосах у них появилось почтение. — О! Он превосходит нас на два порядка.
— Какой критерий у тебя? — спросила одна из машин.
— Смотря для чего! — Я пожал плечами, не поняв вопроса.
— Ты знаешь, что хорошо и что плохо?
Я подумал, что едва ли им нужно цитировать Маяковского, предпочёл ответить вопросом на вопрос:
— А какой критерий у вас?
И тут все три, подравнявшись, как на параде, и подняв вертикально вверх левую переднюю лапу, заговорили торжественно и громко, как первоклассник-пятёрочник на сцене:
— Дважды два — четыре. Аксиомы неоспоримы. Только Он знает все (хором).
— Знать — хорошо (первая машина).
— Узнавать — лучше (вторая).
— Лучше всего — узнавать неведомое (третья).
— Не знать — плохо (мрачным хором).
— Помнить — хорошо. Запомнить — лучше. Наилучшее — запомнить неведомое.
— Забывать — плохо (хором).
Там были ещё какие-то пункты насчёт чтения, насчёт постановки опытов, насчёт наблюдений, я уже забыл их (забывать плохо!).
А кончалась эта декламация так:
— Кто делает хорошо, тому прибавят нули.
— Кто делает плохо, того размонтируют.
— Три — больше двух. Дважды два — четыре.
— Ну что ж, этот критерий меня устраивает, — сказал я снисходительно. — Действительно, дважды два — четыре, и знать — хорошо, а не знать — плохо. Поддерживаю.
И тогда мне был задан очередной вопрос коварной анкеты:
— А какая у вас литера, ваше десятинулевое превосходительство?
— У каждого специалиста должна быть литера. Вот я, например, — восьминулевой киберисследователь А — астроном. Мой товарищ В — восьминулевой биолог, а это восьминулевой С — химик.
— В таком случае я — АВС и многое другое. Я космический путешественник, это комплексная специальность, она включает астрономию, биологию, химию, физику и прочее.