Страница:
Легко оказался в седле, поскакал к берегу. Лошадь под ним неожиданно оступилась и упала, сбросив всадника на песок.
– Плохое предзнаменование! – вполголоса, не удержавшись, произнес кто-то из свитских генералов. – Римлянин отступил бы!
Император услышал и, садясь на лошадь, сквозь зубы процедил:
– Я не римлянин. Я – француз!
“Корсиканец”, – наверное, подумалось в этот момент многим.
Император спешился возле самой воды и опять долго стоял среди общего торжественного молчания. Может быть, и не торжественного, но значительного. Протянул назад руку, адъютант подал зрительную трубку. Император долго смотрел в нее, негромко произнес:
– Противник не дремлет. Кажется, кто-то тоже наблюдает нас – что-то сверкнуло из рощи.
После этих слов молчание из значительного стало зловещим. Обстановка требовала разрядки, я взял на себя смелость и не очень ловко пошутил, сказав, что это сверкают пятки удирающего Барклая де Толли. И не ожидал, что генерал Коленкур, из свиты императора, так резко отзовется:
– Здесь не смеются, молодой человек. Здесь настал великий день.
Он протянул руку, указывая на противоположный берег, но смолчал. А мне вдруг показалось, что он едва сдержался, чтобы не присовокупить к своим словам еще и другие: “А там – наша черная ночь”.
Император взмахнул рукой. Дивизия Фриана направилась к мостам. И вскоре вся очутилась на вражеском берегу. Солдаты дружно выразили свою радость. Они будто хотели сказать: “Мы на земле неприятеля. Теперь наши офицеры не станут препятствовать нам кормиться за счет жителей!”
Хочу здесь заметить для тех, кто когда-то коснется этих записок, что согласно предписанию Императора, в войсках поддерживалась строгая дисциплина. Императорские прокламации постоянно призывали солдат относиться к прусскому населению так, будто наша армия находилась на земле Франции. Начальство постоянно применяло усилия к удержанию солдат от грабежей, мародерства и насилия, однако говоря: “Когда вы будете на русской земле, вы будете брать все, что захотите”»…
Сам Император открыто обещал своим маршалам:
– Москва и Петербург будут вам наградой. Вы найдете в них золото, серебро и другие драгоценности. Вы будете господствовать над русским народом, готовым раболепно исполнять все ваши повеления.
Что ж, война – это проклятие человечества. Но победителю она сулит щедрые дары.
Первый город на большом пути. Большое разочарование. Получен приказ – не впускать в город ни солдат, ни офицеров, ни даже генералов; город предоставлен в распоряжение императорской гвардии. Мы стали биваком по дороге в Вильну, в сосновом лесу, а гвардия между тем грабила магазины и частные дома. Жители разбежались, не оказывая радушия, неся перед нами страх и уныние по окрестностям.
Император продолжает давать щедрые обещания, которые возбуждают солдат и подвигают их на величайшие жертвы».
Из дневника Ж.-О. Гранжье
Алексей встрепенулся от легкого стука в дверь и ласкового шепота Бурбонца:
– Барин, ваша светлость, до вас казак прискакал. Не иначе с депешей. Очень строго просит.
Алексей встал, сладко потянулся, прислушался к говору внизу и к звуку рояля; вспомнил, что его ждет сегодня что-то очень хорошее. Ах, да! Мари сегодня будет. И уж он по-гусарски потребует от нее верного слова.
– Барин, – опять за дверью прошептал старик лакей, – что-то неладное. Уж батюшка ваш встрепенулся. В чулан полез, где отродясь не бывал.
Алексей вскочил, обулся – отчего-то тревожно замерло и вновь, уже быстрее, застучало сердце. Спустился вниз, вышел на крыльцо. Вплотную к нему, припав щекой к морде взмыленной лошади, стоял, от усталости нетвердо, немолодой казак, есаул Волох из его фуражирского отряда.
– Чего тебе? – Алексей не сдержал сладкий зевок.
– Ваша светлость господин поручик, от Москвы вестовой прибыл. Велено срочно ворочаться в полк.
– Да что за нужда?
Есаул огляделся по сторонам, оставил лошадь, шагнул поближе, не выпуская из рук повод:
– Сказывают, война.
– Что ты врешь? Ты пьян?
– Как не то!
– Да с кем война-то? – Алексей еще не мог поверить в дурную весть.
– Сказывали, с французом.
– С этим, что ли? – краем глаза Алексей приметил то ли Жана, то ли Жака вновь под руку с Оленькой.
– Кабы с этим, что ж… Сморчок. Щелком пришибить можно. Коли нужда придет.
Алексей глянул внимательно, ровно запомнить зачем-то хотел – сердце вдруг подсказало. Сморчок-то сморчок: такого не то что сабельным ударом, хлыстом перебить можно. Однако интересен. Светлые пустые глаза, хищные губы под ровными острыми усиками. Строен, не надо спорить. Легкая походка. Во всем глядит европейское обхождение, особенно успешное с дамами и девицами. Во всех движениях, в изгибе губ и бровей – порочная алчность к женским прелестям…
Алексей стряхнул наваждение.
– Лошадьми, фурами распорядились?
– Все по чину, Лексей Петрович. Как прибудете – выступаем.
– Что, повоевать охота? – безразлично спросил Алексей, глядя на въезжавшие в ворота одна за другой коляски и кареты. В которой из них Мари Гагарина? Успеет ли повидаться? И кивнул на ответ есаула:
– На то мы и государевы воины. Даром хлеб солдатский не жуем. – Потоптался на месте. – Ваша светлость, – фамильярно положил руку на рукав, – коньку моему овсеца бы да левую заднюю посмотреть, похоже потеряли подкову. И то сказать – дым столбом – скакали.
Алексей кивнул:
– Иди-ка, братец, на кухню. Там тебя покормят и чаркой порадуют. А за лошадь я распоряжусь.
Алексей вернулся в комнату, накоротке собраться. На диване скорбно сидел отец, держа на коленях длинную старую шпагу. Поглаживал ножны сухой, еще твердой рукой. Встал, вытянулся:
– Я все знаю, Алеша. В добрый час постоять за родину. – Голос его дрожал, не старчески – от волнения. – Вот, прими, – протянул двумя руками вперед старинную шпагу. – Сам Александр Василич за доблесть мою и отвагу в бою пожаловал.
Алексей сердцем тронулся, принял шпагу, чуть вытянул из ножен, прижался губами к холодному клинку.
– Благодарствуй, батюшка. Однако шпага мне по чину и по строю не положена.
– Знаю. В бой с ней не скачи. Пущай, сынок, в обозе за тобой ездит. Мне так спокойнее будет. И матушке утешнее, она в эту шпагу верит.
Алексей обнял отца, его худые плечи, дрожащие от сдерживаемого плача. Сам едва сдерживая слезы.
– Француз, он хлипкий, Алеша. Он в залах шаркун, ты его не опасайся, смело бей.
Храбрился старый воин, не шибко старый еще отец. Он не француза-шаркуна боялся. Он боялся сына потерять, радость и опору в старости. Что ж, дворяне издавна – служивые люди. Им вольная воля, когда мир и согласие с другими державами, а коли грянула гроза – отдай свою жизнь смело и без сожаления. С гордостью и честью. Для того и держит тебя государь.
– Матушка знает? – у Алексея дрогнул голос.
Отец, чтобы сгладить волнение, хрипло рассмеялся:
– Она, поди, решила, что Бонапартий на нас войной пошел из-за того француза, что я со двора турнул. Под зад ему. – Отец замолчал, стал серьезен. – Вот и вы, добры молодцы, турните супостата. Саблей в брюхо, коленом под зад. Послужите государю, обороните отчизну.
Двери распахнулись, влетела княгиня. В слезах, с распахнутыми руками. Обхватила сына, прижала к себе, словно решила никому не отдавать. Была бы в своей воле, так и заголосила бы по-простому: «Не пущу!» Жадно целовала, мочила лицо обильной слезой, лихорадочно шептала: «Алеша, Алеша…»
– Матушка, – отец положил ей руку на голое розовое плечо, сказал и мягко, и твердо: – Матушка, он не токмо сын твой, он сын отчизны, воин ее. Благослови и отпусти с миром, жди с победой.
Княгиня прерывисто всхлипнула, дрожащей рукой перекрестила сына:
– С Богом!
Алексей поцеловал ей руки, с болью заметил, как от этой минуты молодое лицо матушки стремительно начало приобретать черты, более свойственные ее годам. Понял: молодость уходит не временем, а испытаниями. Болью и тревогой.
– Волох! – крикнул Алексей в распахнутое окно. – Седлай!
– Постой, Алеша, – придержал его отец. – Я сам.
– Оседлаешь? – удивился Алексей.
– Распоряжусь. – Отец, бережно приобняв княгиню, вышел вон.
– Матушка, что он задумал?
– Сюрприз приготовил, – слабо улыбнулась Наталья Алексеевна. – Теперь узнаешь. – Она быстро вышла, прикрывая глаза ладонью.
Алексей кинул прощальный взор, расставаясь со своей обителью, надеялся сохранить ее в благодарной памяти. Шагнул было к порогу, вернулся, взял с бюро статуэтку, покачал в руке и ахнул ее головой об край стола…
Алексей вышел на заднее крыльцо. Чуть в стороне, под старыми липами, Волох, уже верхом, придерживал его лошадь, а рядом с ней приплясывал в нетерпении тонкими ногами гнедой красавец жеребец. Горбоносый, с большими пугливыми глазами, с волнистой короткой гривой, больше похожий на трепетного оленя, чем на строевого коня. Отец стоял поодаль, любовался.
– Это кто? – с восхищением выдохнул Алексей.
– Это Шермак. Это тебе мой подарок, по случаю производства в чин. Хотел его в полк послать, да тут ты сам кстати пожаловал. Бери, Алеша. Шермак тебе послужит.
– Шермак? – Алексей припомнил. – Любимый конь Суворова так звался?
– Именно. – Отцовские глаза то ли слезились, то ли, смеясь, светились. – Сам пестовал, сам выезжал. Гордый, но послушный. Плетью не понужай, только словом.
Алексей подошел поближе, протянул руку. Шермак доверчиво потрогал ее мягкими теплыми губами, шумно выдохнул в ладонь.
– Хорош? – спросил отец. – А резов-то! Ну, сам увидишь. Береги его, Алеша, и он тебя сбережет.
Резво прискакала Оленька. Запыхалась, раскраснелась, растрепалась, разметала ленты и локоны. Ровно кто за ней гнался. Глаза горят восторгом и бескрайним детским любопытством.
– Алеша! Мари приехала! Побежали!
Волох сумрачно, с сочувствием посмотрел им вслед.
– Ваше сиятельство, – спросил он отца, – как дальше будем? Пора ведь, служба ждать не любит.
– Веди лошадей за ворота, – вздохнул князь. – Веселого боле не будет. А хорош конь?
– Еще как хорош-то. Под самую стать господину поручику.
Перед домом – разноцветье, самый съезд обозначился. Кареты, коляски, дрожки, верховые лошади. Степенные господа, дородные дамы. Фраки, мундиры, шелка на платьях и зонтах. Говор, вскрики, смех.
У Щербатовых любили бывать. Хоть и не богаты, но хлебосольны. Хоть и князья, но не спесивы. Взрослые гости находили здесь хороший стол, неспешные и необязывающие беседы, изредка охоту, музыкальные вечера, карты. Молодежь радовалась свободе, возможности пофлиртовать. Беседка на пруду никогда не пустовала. Старый князь, шкодливо посмеиваясь, говаривал, что принужден будет выдавать билеты на беседку как в театр или станет брать с юных красавиц фанты в виде поцелуев. И то сказать, сколько в этой щербатовской беседке было заключено сердечных союзов, сколько наслушалась она пылких вздохов и клятв, уверений, сколько видела горьких либо восторженных слез. Недаром ее прозывали Бабушкой. Она утешит, она пригреет, научит, сказку расскажет о вечной любви.
Вот и Алексей – как давно это было! – держал в своей руке нежную ладонь с гибкими пальцами и, казалось ему, слышит тревожный стук девичьего сердца. Видит ожидание в ясных глазах Мари.
К ней он сейчас и спешил. Оленьку сразу же перехватили, затормошили, она весело запорхала от одних к другим и третьим. Алексей, едва успевая раскланиваться, улыбаться, пожимать руки и целовать ручки, торопливо пробирался к легкой коляске, затерявшейся из-за тесноты возле самых ворот: кучера не успевали отгонять экипажи.
Однако его уже обогнал проворный Жан – уже протянул Мари руку, помогая ступить на землю.
– Алеша! – радостно вскрикнула она. – Ты здесь? Я рада тебя видеть.
Алексей подошел, поклонился.
– Как ты здесь?
– С оказией. Сейчас возвращаюсь в полк. Вот… успел тебя повидать.
Француз вежливо отошел. Стоял, наблюдая за ними, чему-то улыбаясь, пощипывая ус.
– Ты не можешь задержаться? Хотя бы до вечера. Мне столько хочется тебе сказать…
– Мне тоже, Мари, много нужно тебе сказать. Да нынче уж поздно. Я напишу тебе.
О грянувшей грозе, по молчаливом согласии, никто из посвященных ни словом не обмолвился. (Кстати здесь будет заметить, что и сам государь, занятый покупкой под Вильно дачки и предстоящим балом, получив тревожную депешу о том, что Наполеон форсирует Неман, легкомысленно ответил: «Я этого ожидал, но бал все-таки будет». И лишь по окончании бала было объявлено, что началась война.)
…Мари никак не могла понять Алешиного долга непременно сейчас отправляться в полк. В глазах ее порой мелькала досада. И даже обида. И оттого слова ее, хоть и с улыбкой, звучали сухо и неприветливо.
Все это Алексей вспоминал и заново переживал уже в пути… Мысли его путались с чувствами, противоречивые желания рождали холодок в душе и горячку в сердце. Горечь разлуки мешалась со сладостью надежды. Потом все еще больше путалось и пугало своей неопределенностью. И все чаще перед глазами возникала недосягаемая Мари. Она стояла в воротах, опираясь на руку Жана, и махала Алексею платком. Кажется, Шермак первым этого не выдержал, сделал длинный скачок и ударил тенистой аллеей дробным галопом. Волох едва нагнал Алексея уже на выезде на тракт.
Уже к ночи, уже солнце спряталось за верхушками засыпающих деревьев, полковой обоз, где-то возле Петровского, обогнала обочиной коляска, запряженная парой. В ней, вцепившись в плечо кучера, стоял, вглядываясь в живой поток лошадей и фур, встрепанный Бурбонец.
Проглядев в тесноте, в сумерках и в пыли Алексея, Бурбонец наклонился вперед и что-то прокричал кучеру в самое ухо. Тот покачал головой, будто возражая, но послушно погнал лошадей, обогнал колонну, резко завернул и стал поперек дороги – ни обойти, ни объехать.
– Прочь! Поди прочь! – закричал пожилой казак, потрясая пикой. – Смету нерадивого!
Обоз остановился, стал скучиваться. Бурбонец выпрямился во весь рост – аж в спине хрустнуло – и громко, скрипуче крикнул:
– Поручика Щербатова нужно! Срочное дело к нему назначено. От самого полковника, суворовского кавалера. – О том, что полковник и кавалер есть уже давно в отставке, Бурбонец разумно умолчал.
– Ваше благородие! Ваше сиятельство! Господин поручик! – понеслось по обозу, затихая и теряясь где-то в его арьергарде.
Бурбонец, не дожидаясь, кряхтя, выбрался из коляски и, старчески немощно, словно семеня на одном месте, побежал вдоль обоза. Навстречу скачущему Алексею.
– Ты что явился? – тревожно спросил. – Дома беда? С матушкой?
– Не приведи господь! Пойдемте, ваша светлость, к экипажу. Маменька подорожники своей рукой собрала.
Алексей окликнул Волоха. Тот забрал из коляски дорожную сумку, кожаный погребец от старого князя и суворовскую шпагу, которая в суматохе оставалась забытой у Алексея в комнате.
– И письмецо вам. – Бурбонец кашлянул со значением. – От известной особы. – Протянул два запечатанных конверта. – Опять кашлянул, несмело потянулся к князю. – Ну, Господь с вами. Оборонит вас Матушка Богородица.
Алексей обнял его, расцеловал в седые баки и вскочил на лошадь. Обоз тронулся. Алексей не оборачивался, но знал, что старый лакей все еще стоит обочь дороги, у полосатой версты и, роняя слезу за слезой, провожает, моргая, уходящий в сумерки обоз.
Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.
«Представь, милая Жози, вчера мы форсировали Неман и вступили в пределы России, необъятной и дикой страны. Мы, под водительством великого полководца, пройдем ее одним маршем, равно тому, как штык французского гренадера пронзает соломенное чучело. Россия падет к ногам императора, который поведет нас дальше, на завоевание всего мира. И тогда твой верный Огюст сложит несметные сокровища к твоим дивным ножкам, которые я мысленно (сожалею о том) жадно целую до самых коленей и много выше…
Враг перед нами многочисленный, но без отваги и умения. Он будет бесславно отступать под беспощадными ударами просвещенного галла – покорителя стран, народов и женщин».
Прибыв в полк, Алексей узнал, что русская армия под водительством Барклая де Толли, маневрируя, сохраняя силы, отступает с боями к Смоленску, на соединение с армией Багратиона. Что француз идет несметной силой, что под знаменами Бонапарта – ветераны, победно прошедшие с ним многие войны, что под рукой императора – сильные полки со всей покоренной им Европы. Что Нижегородский полк выступает через два дня с целью примкнуть к армии, влиться в нее и вместе с ней начать отражение этой яростной напасти.
В отведенной ему избе Алексей устало прилег на лавку и под треск лучины и шипение угольков в лохани, под непрерывный шорох запечных тараканов, под затаенные вздохи молодой хозяйки распечатал оба письма. Первым пробежал глазами то, что писала Оленька. Среди поцелуев, пожеланий и всякого девичьего вздора мелькнула, царапнула сердце фраза: «Мари так огорчена твоим отъездом, Лёсик, что совершенно потеряла свой легкий интерес к г-ну Жану». Проговорилась-таки девчонка, поморщился Алексей.
Из развернутого письма Мари выпал засохший кленовый листок. «Помните, Алексей, мы с вами читали в беседке трогательный французский роман, и я заложила этим листком страницу, когда Вы взяли мою руку и объяснили свои ко мне чувства. Я сохранила его. Сберегите его и Вы, он не позволит Вам забыть Вашу бедную Мари, которую Вы так поспешно и бессердечно покинули»…
Алексей отложил письма, закинул руки за голову. Письмо заботливое, но холодное и пустое. В сущности, Мари еще так молода. Может ли она управлять своими чувствами и направлять свое сердце? Он притянул за ремешок ташку, раскрыл, достал записную книжку и вложил в нее письма и засохший кленовый листок. В сущности, он тоже так еще молод…
Вошел Волох, прикашлянул.
– Чаю, ваше сиятельство, изволите выпить? Самовар я вздул.
– Да какой к черту чай. Спать буду.
– И то. Полный день в седле.
– Как мой Шермак?
– Немного беспокоится на новом месте, но быстро обвыкнет, молод еще.
«И я обвыкну», – подумал Алексей. И засыпая, вспомнил почему-то не ясные глаза и теплую руку Мари, а то, как подошел к нему за воротами отец, тронул носок сапога, вдетого в стремя и тихо сказал:
– Алеша, мы, Щербатовы, честь свою ни у барьера, ни в бою никогда не теряли, запомни.
Алексей уснул…
«Что-то смутно на сердце. Растерянность донимает. Будто попал не в ту комнату, куда шел, и никак не найду нужных вещей.
Просмотрел прежние записи в дневнике, надеясь укрепиться душой и не терять надежду… Как это было?
Наш поход – это блестящая и приятная военная прогулка по чужим странам. Сейчас мы в Германии – добродушное, терпеливое, флегматичное население принимает нас ласково, гостеприимно, со свойственным ему природным добродушием. Наши войска благородно дисциплинированы, что увеличивает почтение, внимание и восхищение населения, среди которого мы останавливаемся на отдых.
В походе царят радость и веселье. Не зная, куда их ведут – в Россию, в Индию, в Персию, – солдаты знают главное: они идут в защиту справедливости. Солдаты живут весело, в довольстве. Ветераны своими военными рассказами на биваках подстрекают новичков, укрепляют в них стремление к славе. Новобранцы грубеют, что положительно необходимо в воинской службе, получают военную осанку и боевой пыл.
Секретно: немки вовсе не так холодны, как о них распространено мнение. Видимо, это мнение исходит от тех, кто не добился их расположения галантным обхождением и лаской, а только силой. Каковы-то будут русские женщины?»
Из дневника Ж.-О. Гранжье
Полк выступил. У Алексея было много забот, так что за ними забылись и отступили далеко назад мысли и воспоминания. Офицер, командир эскадрона, себе не принадлежит, полные сутки он принадлежит делам – людям, лошадям, повозкам, провианту, фуражу. Он не принадлежит себе ни днем – на марше или в бою, – ни вечером – при устройстве бивака, когда надо дать возможность отдыха уставшим за день, ни ночью – проверить караулы, знать, как ночуют, как сыты и здоровы те, кого, быть может, уже завтра он поведет в бой. Те, от кого зависит судьба сражения, успех в бою, жизнь командира. Его честь и слава…
Алексей был молод. Он еще почти не служил, не двигался в строю походным порядком, не рубился в отчаянной сабельной схватке, но те знания, что вбили в него в корпусе – где палкой, где мудрым наставлением, – верно начали служить ему. Давали возможность не задумываться, а действовать. Да и то сказать – вереница предков, воинов и служилых людей стояла за его спиной, их опыт помогал не ошибиться, их доблесть не давала смалодушничать.
В эскадроне Алексей был едва ли не самым молодым. Старые гусары полюбили его и относились снисходительно к его молодости и покровительственно к чину. С некоторым лукавством.
Бивак. Трудный день кончается – короткая ночь – и начнется новый трудный день. Может быть, еще и труднее, чем прошедший.
Полк остановился возле Покровки. В избах расположились офицеры, рядовые разбили палатки и разложили костры за околицей, на краю нежно шелестящей листвой березовой рощи. Тихо вокруг, только порой щелкнет и затихнет в ветвях запоздалый соловей. Висит в черном небе безразличная луна – смотрит на землю, не смотрит – никто не знает. Никому это не дано знать.
В ночи пылают и теплятся костры. Где-то тихонько запевают песню, она сама собой гаснет. То ли устали люди, то ли озабочены завтрашними днями. Скорыми боями, из которых кто выйдет раненым, без руки, без ноги, без глаза, а кто и останется на поле боя – поживой жадному ворону и серому волку.
– Нежный он, – говорит о командире бывалый гусар, раскуривая короткую трубочку. – Навроде девицы. Но строг.
– Не так ты сказал, дяденька, – возражает гусар помоложе, выкатывая из углей обгоревшую картофелину. – Мобыть, и нежный, а рубится исправно, рука твердая. И глаз верный.
– Оно так. – Говорит кто-то стоящий в темноте, за костром. – Давеча, ишо тогда, они с корнетом шутя рубились, так наш уж очень ловок был. Главное дело, умеет и саблей работать, и конем. Завсегда для хорошего удара коня повернет как надо. И к левому плечу у него получается.
У гусара, надо заметить, ментик совсем не зря на левом плече висит, не для фасона, внакидку. Во-первых, правая рука, в которой сабля, должна быть легка и свободна, а левое плечо должно быть защищено от противника, от пули и сабли хотя бы ментиком. И нужно большое искусство в бою, вертеть одновременно и саблей, и конем, чтобы слева тебя не сбили и чтобы справа для сабли был удобный простор.
– А я бы с нашим поручиком в бою не забоялся бы, – вставил и свое слово молоденький корнет Буслаев.
К корнету прислушивались – все-таки офицер, – но поправляли и в делах, и в словах. Как седлать способнее, как в кобурах пистолеты наготове держать, как саблю после боя чистить и вострить.
– Ты в бою, благородие ваше, больше всего себя бойся. Как бы не сробеть. Потеряешь себя – тут и погибель ждет. Смелый, он кто? – старый гусар задумчиво ковырял веточкой чубук. – Смелый тот, кто головы не теряет. Кричи, бойся, но себя не теряй. Про оружие помни. Вот, под Австерлицем опять же было. Кирасир, грузный такой, страшный, усы вразлет, палаш – в три аршина, – летит на нашего, молодого, вроде вашего благородия. А тот себя потерял и заместо чтобы саблею удар отбить, руками закрылся. Так бы и без рук, и без головы остался, но хорошо я того кирасира оченно ловко срубил.
Из темноты выступил Алексей. Придвинулся к костру.
– Картошечки не желаете, ваша светлость господин поручик? – старый гусар двинулся в сторону, давая Щербатову место у костра. – Или солдатской водочки с кашей?
– Благодарствуй, Онисим. Уже и чаю отпил, и водочки попробовал. Хочу на вас посмотреть – не пора ли костры гасить? Завтра нам верст сорок еще преодолеть надо.
– Прошагаем. Встречь врагу легко иттить. Отступать однова тяжко. Было такое – ровно собака за пятки цапает. Ты ей: «У!», а она тебе: «Гав!»
Посмеялись. Ровно так, с уважением к командиру.
Алексей раза два ковырнул липовой ложкой в котелке. Не столько из уважения к угощению, сколько проверить кашевара. Откинулся, заслонился ладонью от огня, всплеснувшегося было ярким языком напоследок.
– Ладно все, ребята, хороша каша, да однако спать пора.
– Поспать – это мы завсегда, – посмеялись. – И каши поесть не отложим до завтрева.
Алексей встал, потянулся, показывая, что тоже хочет спать, и пошел в отведенную ему избу.
– Сумрачный. – Старший гусар Онисим пошевелил веткой в затухающих углях. – Волох сказывал, невесту он оставил, страдает.
– Оно так, – пошевелился с бока на бок молодой гусар, – девку молодую очень болезно оставить. Да и сердце мрёть от ревности.
– Спать, однако, ребята. Заутро снова поход, а там, глядишь, – и в бой.
Улеглись у огня, укрылись попонами. Кто-то легко дышал, кто-то храпел, кто и вскрикивал, а судьба у каждого одна была – битва за Отечество, слава наяву и слава посмертная.
Луна высоко поднялась. Заглянула белым оком в крайнюю избу. Алексей сидел за столом, подперев ладонью голову. Смотрел на прислоненный к подсвечнику медальон. Несколько минут хорошо побыть с самим собой, со своей Мари, далекой, неясной и такой желанной.
– Плохое предзнаменование! – вполголоса, не удержавшись, произнес кто-то из свитских генералов. – Римлянин отступил бы!
Император услышал и, садясь на лошадь, сквозь зубы процедил:
– Я не римлянин. Я – француз!
“Корсиканец”, – наверное, подумалось в этот момент многим.
Император спешился возле самой воды и опять долго стоял среди общего торжественного молчания. Может быть, и не торжественного, но значительного. Протянул назад руку, адъютант подал зрительную трубку. Император долго смотрел в нее, негромко произнес:
– Противник не дремлет. Кажется, кто-то тоже наблюдает нас – что-то сверкнуло из рощи.
После этих слов молчание из значительного стало зловещим. Обстановка требовала разрядки, я взял на себя смелость и не очень ловко пошутил, сказав, что это сверкают пятки удирающего Барклая де Толли. И не ожидал, что генерал Коленкур, из свиты императора, так резко отзовется:
– Здесь не смеются, молодой человек. Здесь настал великий день.
Он протянул руку, указывая на противоположный берег, но смолчал. А мне вдруг показалось, что он едва сдержался, чтобы не присовокупить к своим словам еще и другие: “А там – наша черная ночь”.
Император взмахнул рукой. Дивизия Фриана направилась к мостам. И вскоре вся очутилась на вражеском берегу. Солдаты дружно выразили свою радость. Они будто хотели сказать: “Мы на земле неприятеля. Теперь наши офицеры не станут препятствовать нам кормиться за счет жителей!”
Хочу здесь заметить для тех, кто когда-то коснется этих записок, что согласно предписанию Императора, в войсках поддерживалась строгая дисциплина. Императорские прокламации постоянно призывали солдат относиться к прусскому населению так, будто наша армия находилась на земле Франции. Начальство постоянно применяло усилия к удержанию солдат от грабежей, мародерства и насилия, однако говоря: “Когда вы будете на русской земле, вы будете брать все, что захотите”»…
Сам Император открыто обещал своим маршалам:
– Москва и Петербург будут вам наградой. Вы найдете в них золото, серебро и другие драгоценности. Вы будете господствовать над русским народом, готовым раболепно исполнять все ваши повеления.
Что ж, война – это проклятие человечества. Но победителю она сулит щедрые дары.
Первый город на большом пути. Большое разочарование. Получен приказ – не впускать в город ни солдат, ни офицеров, ни даже генералов; город предоставлен в распоряжение императорской гвардии. Мы стали биваком по дороге в Вильну, в сосновом лесу, а гвардия между тем грабила магазины и частные дома. Жители разбежались, не оказывая радушия, неся перед нами страх и уныние по окрестностям.
Император продолжает давать щедрые обещания, которые возбуждают солдат и подвигают их на величайшие жертвы».
Из дневника Ж.-О. Гранжье
Алексей встрепенулся от легкого стука в дверь и ласкового шепота Бурбонца:
– Барин, ваша светлость, до вас казак прискакал. Не иначе с депешей. Очень строго просит.
Алексей встал, сладко потянулся, прислушался к говору внизу и к звуку рояля; вспомнил, что его ждет сегодня что-то очень хорошее. Ах, да! Мари сегодня будет. И уж он по-гусарски потребует от нее верного слова.
– Барин, – опять за дверью прошептал старик лакей, – что-то неладное. Уж батюшка ваш встрепенулся. В чулан полез, где отродясь не бывал.
Алексей вскочил, обулся – отчего-то тревожно замерло и вновь, уже быстрее, застучало сердце. Спустился вниз, вышел на крыльцо. Вплотную к нему, припав щекой к морде взмыленной лошади, стоял, от усталости нетвердо, немолодой казак, есаул Волох из его фуражирского отряда.
– Чего тебе? – Алексей не сдержал сладкий зевок.
– Ваша светлость господин поручик, от Москвы вестовой прибыл. Велено срочно ворочаться в полк.
– Да что за нужда?
Есаул огляделся по сторонам, оставил лошадь, шагнул поближе, не выпуская из рук повод:
– Сказывают, война.
– Что ты врешь? Ты пьян?
– Как не то!
– Да с кем война-то? – Алексей еще не мог поверить в дурную весть.
– Сказывали, с французом.
– С этим, что ли? – краем глаза Алексей приметил то ли Жана, то ли Жака вновь под руку с Оленькой.
– Кабы с этим, что ж… Сморчок. Щелком пришибить можно. Коли нужда придет.
Алексей глянул внимательно, ровно запомнить зачем-то хотел – сердце вдруг подсказало. Сморчок-то сморчок: такого не то что сабельным ударом, хлыстом перебить можно. Однако интересен. Светлые пустые глаза, хищные губы под ровными острыми усиками. Строен, не надо спорить. Легкая походка. Во всем глядит европейское обхождение, особенно успешное с дамами и девицами. Во всех движениях, в изгибе губ и бровей – порочная алчность к женским прелестям…
Алексей стряхнул наваждение.
– Лошадьми, фурами распорядились?
– Все по чину, Лексей Петрович. Как прибудете – выступаем.
– Что, повоевать охота? – безразлично спросил Алексей, глядя на въезжавшие в ворота одна за другой коляски и кареты. В которой из них Мари Гагарина? Успеет ли повидаться? И кивнул на ответ есаула:
– На то мы и государевы воины. Даром хлеб солдатский не жуем. – Потоптался на месте. – Ваша светлость, – фамильярно положил руку на рукав, – коньку моему овсеца бы да левую заднюю посмотреть, похоже потеряли подкову. И то сказать – дым столбом – скакали.
Алексей кивнул:
– Иди-ка, братец, на кухню. Там тебя покормят и чаркой порадуют. А за лошадь я распоряжусь.
Алексей вернулся в комнату, накоротке собраться. На диване скорбно сидел отец, держа на коленях длинную старую шпагу. Поглаживал ножны сухой, еще твердой рукой. Встал, вытянулся:
– Я все знаю, Алеша. В добрый час постоять за родину. – Голос его дрожал, не старчески – от волнения. – Вот, прими, – протянул двумя руками вперед старинную шпагу. – Сам Александр Василич за доблесть мою и отвагу в бою пожаловал.
Алексей сердцем тронулся, принял шпагу, чуть вытянул из ножен, прижался губами к холодному клинку.
– Благодарствуй, батюшка. Однако шпага мне по чину и по строю не положена.
– Знаю. В бой с ней не скачи. Пущай, сынок, в обозе за тобой ездит. Мне так спокойнее будет. И матушке утешнее, она в эту шпагу верит.
Алексей обнял отца, его худые плечи, дрожащие от сдерживаемого плача. Сам едва сдерживая слезы.
– Француз, он хлипкий, Алеша. Он в залах шаркун, ты его не опасайся, смело бей.
Храбрился старый воин, не шибко старый еще отец. Он не француза-шаркуна боялся. Он боялся сына потерять, радость и опору в старости. Что ж, дворяне издавна – служивые люди. Им вольная воля, когда мир и согласие с другими державами, а коли грянула гроза – отдай свою жизнь смело и без сожаления. С гордостью и честью. Для того и держит тебя государь.
– Матушка знает? – у Алексея дрогнул голос.
Отец, чтобы сгладить волнение, хрипло рассмеялся:
– Она, поди, решила, что Бонапартий на нас войной пошел из-за того француза, что я со двора турнул. Под зад ему. – Отец замолчал, стал серьезен. – Вот и вы, добры молодцы, турните супостата. Саблей в брюхо, коленом под зад. Послужите государю, обороните отчизну.
Двери распахнулись, влетела княгиня. В слезах, с распахнутыми руками. Обхватила сына, прижала к себе, словно решила никому не отдавать. Была бы в своей воле, так и заголосила бы по-простому: «Не пущу!» Жадно целовала, мочила лицо обильной слезой, лихорадочно шептала: «Алеша, Алеша…»
– Матушка, – отец положил ей руку на голое розовое плечо, сказал и мягко, и твердо: – Матушка, он не токмо сын твой, он сын отчизны, воин ее. Благослови и отпусти с миром, жди с победой.
Княгиня прерывисто всхлипнула, дрожащей рукой перекрестила сына:
– С Богом!
Алексей поцеловал ей руки, с болью заметил, как от этой минуты молодое лицо матушки стремительно начало приобретать черты, более свойственные ее годам. Понял: молодость уходит не временем, а испытаниями. Болью и тревогой.
– Волох! – крикнул Алексей в распахнутое окно. – Седлай!
– Постой, Алеша, – придержал его отец. – Я сам.
– Оседлаешь? – удивился Алексей.
– Распоряжусь. – Отец, бережно приобняв княгиню, вышел вон.
– Матушка, что он задумал?
– Сюрприз приготовил, – слабо улыбнулась Наталья Алексеевна. – Теперь узнаешь. – Она быстро вышла, прикрывая глаза ладонью.
Алексей кинул прощальный взор, расставаясь со своей обителью, надеялся сохранить ее в благодарной памяти. Шагнул было к порогу, вернулся, взял с бюро статуэтку, покачал в руке и ахнул ее головой об край стола…
Алексей вышел на заднее крыльцо. Чуть в стороне, под старыми липами, Волох, уже верхом, придерживал его лошадь, а рядом с ней приплясывал в нетерпении тонкими ногами гнедой красавец жеребец. Горбоносый, с большими пугливыми глазами, с волнистой короткой гривой, больше похожий на трепетного оленя, чем на строевого коня. Отец стоял поодаль, любовался.
– Это кто? – с восхищением выдохнул Алексей.
– Это Шермак. Это тебе мой подарок, по случаю производства в чин. Хотел его в полк послать, да тут ты сам кстати пожаловал. Бери, Алеша. Шермак тебе послужит.
– Шермак? – Алексей припомнил. – Любимый конь Суворова так звался?
– Именно. – Отцовские глаза то ли слезились, то ли, смеясь, светились. – Сам пестовал, сам выезжал. Гордый, но послушный. Плетью не понужай, только словом.
Алексей подошел поближе, протянул руку. Шермак доверчиво потрогал ее мягкими теплыми губами, шумно выдохнул в ладонь.
– Хорош? – спросил отец. – А резов-то! Ну, сам увидишь. Береги его, Алеша, и он тебя сбережет.
Резво прискакала Оленька. Запыхалась, раскраснелась, растрепалась, разметала ленты и локоны. Ровно кто за ней гнался. Глаза горят восторгом и бескрайним детским любопытством.
– Алеша! Мари приехала! Побежали!
Волох сумрачно, с сочувствием посмотрел им вслед.
– Ваше сиятельство, – спросил он отца, – как дальше будем? Пора ведь, служба ждать не любит.
– Веди лошадей за ворота, – вздохнул князь. – Веселого боле не будет. А хорош конь?
– Еще как хорош-то. Под самую стать господину поручику.
Перед домом – разноцветье, самый съезд обозначился. Кареты, коляски, дрожки, верховые лошади. Степенные господа, дородные дамы. Фраки, мундиры, шелка на платьях и зонтах. Говор, вскрики, смех.
У Щербатовых любили бывать. Хоть и не богаты, но хлебосольны. Хоть и князья, но не спесивы. Взрослые гости находили здесь хороший стол, неспешные и необязывающие беседы, изредка охоту, музыкальные вечера, карты. Молодежь радовалась свободе, возможности пофлиртовать. Беседка на пруду никогда не пустовала. Старый князь, шкодливо посмеиваясь, говаривал, что принужден будет выдавать билеты на беседку как в театр или станет брать с юных красавиц фанты в виде поцелуев. И то сказать, сколько в этой щербатовской беседке было заключено сердечных союзов, сколько наслушалась она пылких вздохов и клятв, уверений, сколько видела горьких либо восторженных слез. Недаром ее прозывали Бабушкой. Она утешит, она пригреет, научит, сказку расскажет о вечной любви.
Вот и Алексей – как давно это было! – держал в своей руке нежную ладонь с гибкими пальцами и, казалось ему, слышит тревожный стук девичьего сердца. Видит ожидание в ясных глазах Мари.
К ней он сейчас и спешил. Оленьку сразу же перехватили, затормошили, она весело запорхала от одних к другим и третьим. Алексей, едва успевая раскланиваться, улыбаться, пожимать руки и целовать ручки, торопливо пробирался к легкой коляске, затерявшейся из-за тесноты возле самых ворот: кучера не успевали отгонять экипажи.
Однако его уже обогнал проворный Жан – уже протянул Мари руку, помогая ступить на землю.
– Алеша! – радостно вскрикнула она. – Ты здесь? Я рада тебя видеть.
Алексей подошел, поклонился.
– Как ты здесь?
– С оказией. Сейчас возвращаюсь в полк. Вот… успел тебя повидать.
Француз вежливо отошел. Стоял, наблюдая за ними, чему-то улыбаясь, пощипывая ус.
– Ты не можешь задержаться? Хотя бы до вечера. Мне столько хочется тебе сказать…
– Мне тоже, Мари, много нужно тебе сказать. Да нынче уж поздно. Я напишу тебе.
О грянувшей грозе, по молчаливом согласии, никто из посвященных ни словом не обмолвился. (Кстати здесь будет заметить, что и сам государь, занятый покупкой под Вильно дачки и предстоящим балом, получив тревожную депешу о том, что Наполеон форсирует Неман, легкомысленно ответил: «Я этого ожидал, но бал все-таки будет». И лишь по окончании бала было объявлено, что началась война.)
…Мари никак не могла понять Алешиного долга непременно сейчас отправляться в полк. В глазах ее порой мелькала досада. И даже обида. И оттого слова ее, хоть и с улыбкой, звучали сухо и неприветливо.
Все это Алексей вспоминал и заново переживал уже в пути… Мысли его путались с чувствами, противоречивые желания рождали холодок в душе и горячку в сердце. Горечь разлуки мешалась со сладостью надежды. Потом все еще больше путалось и пугало своей неопределенностью. И все чаще перед глазами возникала недосягаемая Мари. Она стояла в воротах, опираясь на руку Жана, и махала Алексею платком. Кажется, Шермак первым этого не выдержал, сделал длинный скачок и ударил тенистой аллеей дробным галопом. Волох едва нагнал Алексея уже на выезде на тракт.
Уже к ночи, уже солнце спряталось за верхушками засыпающих деревьев, полковой обоз, где-то возле Петровского, обогнала обочиной коляска, запряженная парой. В ней, вцепившись в плечо кучера, стоял, вглядываясь в живой поток лошадей и фур, встрепанный Бурбонец.
Проглядев в тесноте, в сумерках и в пыли Алексея, Бурбонец наклонился вперед и что-то прокричал кучеру в самое ухо. Тот покачал головой, будто возражая, но послушно погнал лошадей, обогнал колонну, резко завернул и стал поперек дороги – ни обойти, ни объехать.
– Прочь! Поди прочь! – закричал пожилой казак, потрясая пикой. – Смету нерадивого!
Обоз остановился, стал скучиваться. Бурбонец выпрямился во весь рост – аж в спине хрустнуло – и громко, скрипуче крикнул:
– Поручика Щербатова нужно! Срочное дело к нему назначено. От самого полковника, суворовского кавалера. – О том, что полковник и кавалер есть уже давно в отставке, Бурбонец разумно умолчал.
– Ваше благородие! Ваше сиятельство! Господин поручик! – понеслось по обозу, затихая и теряясь где-то в его арьергарде.
Бурбонец, не дожидаясь, кряхтя, выбрался из коляски и, старчески немощно, словно семеня на одном месте, побежал вдоль обоза. Навстречу скачущему Алексею.
– Ты что явился? – тревожно спросил. – Дома беда? С матушкой?
– Не приведи господь! Пойдемте, ваша светлость, к экипажу. Маменька подорожники своей рукой собрала.
Алексей окликнул Волоха. Тот забрал из коляски дорожную сумку, кожаный погребец от старого князя и суворовскую шпагу, которая в суматохе оставалась забытой у Алексея в комнате.
– И письмецо вам. – Бурбонец кашлянул со значением. – От известной особы. – Протянул два запечатанных конверта. – Опять кашлянул, несмело потянулся к князю. – Ну, Господь с вами. Оборонит вас Матушка Богородица.
Алексей обнял его, расцеловал в седые баки и вскочил на лошадь. Обоз тронулся. Алексей не оборачивался, но знал, что старый лакей все еще стоит обочь дороги, у полосатой версты и, роняя слезу за слезой, провожает, моргая, уходящий в сумерки обоз.
Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.
«Представь, милая Жози, вчера мы форсировали Неман и вступили в пределы России, необъятной и дикой страны. Мы, под водительством великого полководца, пройдем ее одним маршем, равно тому, как штык французского гренадера пронзает соломенное чучело. Россия падет к ногам императора, который поведет нас дальше, на завоевание всего мира. И тогда твой верный Огюст сложит несметные сокровища к твоим дивным ножкам, которые я мысленно (сожалею о том) жадно целую до самых коленей и много выше…
Враг перед нами многочисленный, но без отваги и умения. Он будет бесславно отступать под беспощадными ударами просвещенного галла – покорителя стран, народов и женщин».
Прибыв в полк, Алексей узнал, что русская армия под водительством Барклая де Толли, маневрируя, сохраняя силы, отступает с боями к Смоленску, на соединение с армией Багратиона. Что француз идет несметной силой, что под знаменами Бонапарта – ветераны, победно прошедшие с ним многие войны, что под рукой императора – сильные полки со всей покоренной им Европы. Что Нижегородский полк выступает через два дня с целью примкнуть к армии, влиться в нее и вместе с ней начать отражение этой яростной напасти.
В отведенной ему избе Алексей устало прилег на лавку и под треск лучины и шипение угольков в лохани, под непрерывный шорох запечных тараканов, под затаенные вздохи молодой хозяйки распечатал оба письма. Первым пробежал глазами то, что писала Оленька. Среди поцелуев, пожеланий и всякого девичьего вздора мелькнула, царапнула сердце фраза: «Мари так огорчена твоим отъездом, Лёсик, что совершенно потеряла свой легкий интерес к г-ну Жану». Проговорилась-таки девчонка, поморщился Алексей.
Из развернутого письма Мари выпал засохший кленовый листок. «Помните, Алексей, мы с вами читали в беседке трогательный французский роман, и я заложила этим листком страницу, когда Вы взяли мою руку и объяснили свои ко мне чувства. Я сохранила его. Сберегите его и Вы, он не позволит Вам забыть Вашу бедную Мари, которую Вы так поспешно и бессердечно покинули»…
Алексей отложил письма, закинул руки за голову. Письмо заботливое, но холодное и пустое. В сущности, Мари еще так молода. Может ли она управлять своими чувствами и направлять свое сердце? Он притянул за ремешок ташку, раскрыл, достал записную книжку и вложил в нее письма и засохший кленовый листок. В сущности, он тоже так еще молод…
Вошел Волох, прикашлянул.
– Чаю, ваше сиятельство, изволите выпить? Самовар я вздул.
– Да какой к черту чай. Спать буду.
– И то. Полный день в седле.
– Как мой Шермак?
– Немного беспокоится на новом месте, но быстро обвыкнет, молод еще.
«И я обвыкну», – подумал Алексей. И засыпая, вспомнил почему-то не ясные глаза и теплую руку Мари, а то, как подошел к нему за воротами отец, тронул носок сапога, вдетого в стремя и тихо сказал:
– Алеша, мы, Щербатовы, честь свою ни у барьера, ни в бою никогда не теряли, запомни.
Алексей уснул…
«Что-то смутно на сердце. Растерянность донимает. Будто попал не в ту комнату, куда шел, и никак не найду нужных вещей.
Просмотрел прежние записи в дневнике, надеясь укрепиться душой и не терять надежду… Как это было?
Наш поход – это блестящая и приятная военная прогулка по чужим странам. Сейчас мы в Германии – добродушное, терпеливое, флегматичное население принимает нас ласково, гостеприимно, со свойственным ему природным добродушием. Наши войска благородно дисциплинированы, что увеличивает почтение, внимание и восхищение населения, среди которого мы останавливаемся на отдых.
В походе царят радость и веселье. Не зная, куда их ведут – в Россию, в Индию, в Персию, – солдаты знают главное: они идут в защиту справедливости. Солдаты живут весело, в довольстве. Ветераны своими военными рассказами на биваках подстрекают новичков, укрепляют в них стремление к славе. Новобранцы грубеют, что положительно необходимо в воинской службе, получают военную осанку и боевой пыл.
Секретно: немки вовсе не так холодны, как о них распространено мнение. Видимо, это мнение исходит от тех, кто не добился их расположения галантным обхождением и лаской, а только силой. Каковы-то будут русские женщины?»
Из дневника Ж.-О. Гранжье
Полк выступил. У Алексея было много забот, так что за ними забылись и отступили далеко назад мысли и воспоминания. Офицер, командир эскадрона, себе не принадлежит, полные сутки он принадлежит делам – людям, лошадям, повозкам, провианту, фуражу. Он не принадлежит себе ни днем – на марше или в бою, – ни вечером – при устройстве бивака, когда надо дать возможность отдыха уставшим за день, ни ночью – проверить караулы, знать, как ночуют, как сыты и здоровы те, кого, быть может, уже завтра он поведет в бой. Те, от кого зависит судьба сражения, успех в бою, жизнь командира. Его честь и слава…
Алексей был молод. Он еще почти не служил, не двигался в строю походным порядком, не рубился в отчаянной сабельной схватке, но те знания, что вбили в него в корпусе – где палкой, где мудрым наставлением, – верно начали служить ему. Давали возможность не задумываться, а действовать. Да и то сказать – вереница предков, воинов и служилых людей стояла за его спиной, их опыт помогал не ошибиться, их доблесть не давала смалодушничать.
В эскадроне Алексей был едва ли не самым молодым. Старые гусары полюбили его и относились снисходительно к его молодости и покровительственно к чину. С некоторым лукавством.
Бивак. Трудный день кончается – короткая ночь – и начнется новый трудный день. Может быть, еще и труднее, чем прошедший.
Полк остановился возле Покровки. В избах расположились офицеры, рядовые разбили палатки и разложили костры за околицей, на краю нежно шелестящей листвой березовой рощи. Тихо вокруг, только порой щелкнет и затихнет в ветвях запоздалый соловей. Висит в черном небе безразличная луна – смотрит на землю, не смотрит – никто не знает. Никому это не дано знать.
В ночи пылают и теплятся костры. Где-то тихонько запевают песню, она сама собой гаснет. То ли устали люди, то ли озабочены завтрашними днями. Скорыми боями, из которых кто выйдет раненым, без руки, без ноги, без глаза, а кто и останется на поле боя – поживой жадному ворону и серому волку.
– Нежный он, – говорит о командире бывалый гусар, раскуривая короткую трубочку. – Навроде девицы. Но строг.
– Не так ты сказал, дяденька, – возражает гусар помоложе, выкатывая из углей обгоревшую картофелину. – Мобыть, и нежный, а рубится исправно, рука твердая. И глаз верный.
– Оно так. – Говорит кто-то стоящий в темноте, за костром. – Давеча, ишо тогда, они с корнетом шутя рубились, так наш уж очень ловок был. Главное дело, умеет и саблей работать, и конем. Завсегда для хорошего удара коня повернет как надо. И к левому плечу у него получается.
У гусара, надо заметить, ментик совсем не зря на левом плече висит, не для фасона, внакидку. Во-первых, правая рука, в которой сабля, должна быть легка и свободна, а левое плечо должно быть защищено от противника, от пули и сабли хотя бы ментиком. И нужно большое искусство в бою, вертеть одновременно и саблей, и конем, чтобы слева тебя не сбили и чтобы справа для сабли был удобный простор.
– А я бы с нашим поручиком в бою не забоялся бы, – вставил и свое слово молоденький корнет Буслаев.
К корнету прислушивались – все-таки офицер, – но поправляли и в делах, и в словах. Как седлать способнее, как в кобурах пистолеты наготове держать, как саблю после боя чистить и вострить.
– Ты в бою, благородие ваше, больше всего себя бойся. Как бы не сробеть. Потеряешь себя – тут и погибель ждет. Смелый, он кто? – старый гусар задумчиво ковырял веточкой чубук. – Смелый тот, кто головы не теряет. Кричи, бойся, но себя не теряй. Про оружие помни. Вот, под Австерлицем опять же было. Кирасир, грузный такой, страшный, усы вразлет, палаш – в три аршина, – летит на нашего, молодого, вроде вашего благородия. А тот себя потерял и заместо чтобы саблею удар отбить, руками закрылся. Так бы и без рук, и без головы остался, но хорошо я того кирасира оченно ловко срубил.
Из темноты выступил Алексей. Придвинулся к костру.
– Картошечки не желаете, ваша светлость господин поручик? – старый гусар двинулся в сторону, давая Щербатову место у костра. – Или солдатской водочки с кашей?
– Благодарствуй, Онисим. Уже и чаю отпил, и водочки попробовал. Хочу на вас посмотреть – не пора ли костры гасить? Завтра нам верст сорок еще преодолеть надо.
– Прошагаем. Встречь врагу легко иттить. Отступать однова тяжко. Было такое – ровно собака за пятки цапает. Ты ей: «У!», а она тебе: «Гав!»
Посмеялись. Ровно так, с уважением к командиру.
Алексей раза два ковырнул липовой ложкой в котелке. Не столько из уважения к угощению, сколько проверить кашевара. Откинулся, заслонился ладонью от огня, всплеснувшегося было ярким языком напоследок.
– Ладно все, ребята, хороша каша, да однако спать пора.
– Поспать – это мы завсегда, – посмеялись. – И каши поесть не отложим до завтрева.
Алексей встал, потянулся, показывая, что тоже хочет спать, и пошел в отведенную ему избу.
– Сумрачный. – Старший гусар Онисим пошевелил веткой в затухающих углях. – Волох сказывал, невесту он оставил, страдает.
– Оно так, – пошевелился с бока на бок молодой гусар, – девку молодую очень болезно оставить. Да и сердце мрёть от ревности.
– Спать, однако, ребята. Заутро снова поход, а там, глядишь, – и в бой.
Улеглись у огня, укрылись попонами. Кто-то легко дышал, кто-то храпел, кто и вскрикивал, а судьба у каждого одна была – битва за Отечество, слава наяву и слава посмертная.
Луна высоко поднялась. Заглянула белым оком в крайнюю избу. Алексей сидел за столом, подперев ладонью голову. Смотрел на прислоненный к подсвечнику медальон. Несколько минут хорошо побыть с самим собой, со своей Мари, далекой, неясной и такой желанной.