Случилось так, что полк, еще не дойдя до армии, схватился с арьергардом французов, шедшим стороной от главного наступления. Неожиданно получилось. Встречь вдруг оказалась вражья батарея, ударила нежданно картечью. Строй, колонна смялись. Закричали раненые, истово заржали напуганные разрывами и тоже задетые картечными пулями лошади. Где понесли, где упали и забились меж оглоблями, взрывая копытами сухую землю.
   – Поручик! Князь! – закричал командир полка, зажимая правой рукой левую руку. – Примите меры!
   А какие меры? Алексей поднялся на стременах, выхватил из ножен саблю, взмахнув над головой чистым серебром, и выдохнул из всей груди:
   – Эскадрон! За мной!
   Неопытный, горячий, но подстегиваемый боевой доблестью предков, Алексей не бросил своих людей на орудия. Взял вправо, проскакал, почему-то зная, что за ним не отстанут, краем леска и краем поля, вылетел с фланга на батарею. Мельком оглянулся – вот и ладно, прямо из строя эскадрон развернулся в атаку.
   Тут и пошло! Орудия французы, конечно, развернуть и навести, зарядить не успели. Прикрытия у них – всего-то взвод кирасир. Он бросился было навстречь, но тут же был смят бешеным напором. Орудийную прислугу частью порубили, частью она побросала тесаки и ретиво задрала над головой руки.
   Алексей скакал впереди. Азартно и послушно нес его резвый Шермак, разметав гриву, бросая за собой сухие комья земли и выдранную копытами скудную траву, повядшую в ожидании неизбежной осени.
   Неожиданно корнет Буслаев, распахнув глаза, разинув в отважном восторге рот, обогнал его и направил коня на ближайшее орудие. Канонир его поднял над головой для удара тяжелый банник. Лошадь Буслаева, правильно повинуясь, взяла чуть влево, над головой корнета сверкнул его сабельный клинок и… полоснул вместо француза правое ухо коня. Тот по-собачьи взвизгнул от боли, припал на передние ноги. Корнет кувыркнулся, вылетел из седла, выронил саблю с лопнувшим темляком, лягушкой растянулся на земле. Над ним взвился банник и рухнул вниз.
   Алексей успел отразить этот удар и, сделав саблей сверкающий над головой полукруг, обрушил ее на голову канонира.
   Той короткой порой обслугу, прикрытие смяли, разметали, пушки опрокинули. Полк, не разворачиваясь в атаку, двинулся вперед.
   – Молодцом, поручик! – крикнул Алексею бледный полковник.
   Дальше полк тянулся без препятствий. Перешел вброд мелкую речушку, где задержали его жадно потянувшиеся к воде лошади, поднялся на взгорок; тут объявили приказ на отдых.
   Вечером, ближе к ночи, сидели у огня, беззлобно посмеивались над корнетом. Уже прикидывали прозвать его меж собой Безухим.
   Однако старый гусар Онисим сказал свое слово:
   – Вот оно как получается, братцы. Смеху тут не должно быть. Его благородие корнет смело себя показал – сабля супротив банника слабое оружие. А что про ухо – частое дело в бою. У меня, по молодым годам, еще чуднее было. От верной погибели своя оплошность спасла.
   – Это как же, дяденька Онисим?
   Костер трещал, бросал искры в темное небо – они мешались там с мерцающими звездами.
   – Это оченно просто получилось. Подпругу не шибко затянул. Коник мой с вечера оказался клевером нажрамшись, брюхо надул. А в атаку пошли, он и сдулся с заднего места. Чую, братцы, седло подо мной ходит, а не до этого – терпеть надо. Ну, встренулись, схватились. Пошла сеча. Звон стоит, искры с клинков сыпятся. И кровь повсюду хлещет. Вот тут он на меня летит, саблю свою занес. Я чуток отклонился – так на землю вместе с седлом и пал. Седло у коня под брюхом, а я под конем – ему и сабля досталась. Он, братцы, на меня всем своим туловом и рухнул. Да, надо сказать, собою от другого удара прикрыл. Тут уж я в себя вошел и снял врага пистолетом.
   – Смешно, дяденька, – выдохнул молодой гусар.
   – Оченно смешно. Коли из меня чуть все кишки сзаду не вылезли. А ухо что? Зарастет. Безухий конь не хуже ушастого. Главное дело – корнет не сробел.
   – Да и наш поручик молодцом бился. Даром что молодой да нежный.
 
   Алексей вошел в походную жизнь, в мимолетные схватки и долгие сражения легко и точно, как возвращается клинок в ножны. Он был смел, прекрасно владел саблей – еще в корпусе был первым фехтовальщиком; стрелял из пистолетов твердой рукой. Он был дружен с офицерами, нашел правильный язык и сношения с солдатами эскадрона. Он легко переносил военные тяготы – отчасти благодаря молодости и силе, отчасти закаленному предками духу.
   Пожалуй, одно было тяжко ему – неизбежная походная и бивачная нечистота. Пока еще стояло тепло, Алексей при всякой оказии истово купался – то в бочке, то в коричневом сельском пруду, глинистые берега которого обильно уснащали скользким пометом крестьянские гуси. Надо еще заметить, что соблюдать личную чистоту кавалеристу куда как важнее, чем пехотинцу. День в седле, невнимание к чистоте – и потом не то что на коня не сесть, а ходить раскорякой будешь, морщась от боли при каждом шаге.
   Но было и еще тяжкое обстоятельство: окровавленная в бою сабля. Алексей тщательно мыл и чистил клинок со вполне понятной брезгливостью и с отвращением. Однако никогда не поручал этого неприятного, но необходимого дела ни денщику, ни верному Волоху.
   У многих гусар устье ножен обрамлял по краям комочек шерсти или материи. Поработавший в бою клинок, входя в ножны, обтирался сам собой этим комочком, однако тот через короткое время приобретал отвратительный запах; его выбрасывали и заменяли новым. Алексею это претило, и он не только тщательно вычищал клинок, но и отмывал рукоятку и дужку.
   Хуже бывало с перчаткой и с правым рукавом доломана, который иной раз обильно орошался брызнувшей кровью. Тут уж Волох, не спрашивая указа, сам замывал испачканное с золой или, если оказывалось, с мылом.
   С холодами соблюдать свою чистоту становилось все труднее. Праздниками становились дневки или ночлег в таких местах, где находилась банька – черная, низкая, тесная, но горячо натопленная, с духом вялого березового листа. А того лучше – не до конца разрушенный и разграбленный помещичий дом.
   Радушный хозяин уж так стремился расстараться! Купанье, ужин с вином, а не с солдатской водкой, с вином, Бог весть как сбереженным от алчного завоевателя. Приветливая жена помещика, его восторженная дочь… Но главное – сон в чистой постели. И утренняя свежесть отдохнувшего и вымытого накануне тела.
   Надо бы заметить, что и гусары Щербатова все на подбор были чисты, румяны, веселы и здоровы. И пользовались неотразимым успехом у девок и молодых баб в сохранившихся деревнях.
   …Было на пути сельцо Малое. И в полном согласии с его именем имело всего дворов двенадцать да часовенку. Сельцо – французом не тронутое, вследствие того, что расположилось далеко в стороне от дороги да еще и укрывалось лесным мыском.
   Переход был тяжкий. Приморились кони, вымотались до последней нитки люди. Гусары расседлали коней, засыпали каждому в торбу по щедрой мере овса, накрыли потные конские спины попонами. В первую голову гусар заботится о своем коне – чтоб был сыт, здоров, отдохнувший. Конь – он гусару и друг, и брат. И в походе не подведет, и в бою выручит.
   Солдаты – где разбрелись по избам, где, составив ружья в козлы, разбили палатки. Распалили щедрые костры, в соседнем бочажке кашевары набрали воды, заладились варить кашу. Котлы подвесили где на сучковатые треноги, где на концы оглобель.
   Небо затемнилось, засветилось точками звезд. Поплыл над лесом ущербный месяц. Пала на бивак тишина, лишь где-то далеко гремело ровным громом – кому-то и в ночь довелось сражаться.
   Гусар – о коне, командир о солдатах. Алексей переходил от костра к костру, иногда присаживаясь и принимая предложенную трубку со злым солдатским табаком. У одного костерка, окруженного приблудными пехотинцами, задержался. Солдаты, хотя каша еще только начала булькать в котлах, вовсю жевали, причмокивая и покручивая головами.
   – Эх, и скусно, братцы! Ваше благородие, не желаете отведать?
   – Когда ж вы успели? – подивился Алексей.
   – Энто мы все на ходу сготовили. – И седоусый солдат высыпал из кивера на чистую тряпицу солдатские сухари. – Что и сказать: ровно калачи из печи.
   – Да что за секрет, братцы? – Алексей подержал в руке сухарь – мягкий, духовитый.
   – Завсегда на походе так делаем, ваше благородие. Ложим в кивера сухарики. От головы тепло, сухарики мягчеют.
   – А вот отведайте, – предложил другой солдат, помоложе, но тоже кряжистый и бывалый. – Не угодно? – И он высыпал на землю вареные картошки. – Оченно в большое удовольствие эта картофель. Пока шли, взопрели, не прогневайтесь, уж так-то она славно отогрелась и размякла.
   Алексей покрутил головой, подивившись.
   – Кто ж такое придумал?
   – Издавна знаем. Мы, ить как в сражению иттить, загодя в киверах поклажу делаем. Оно и по скусу способно, и кивер оченно хорошо саблю держит. У меня, однова, случáй приключился. Хватил меня по башке, извиняюсь, палашом. Кивер пополам, а клинок картошку не взял, завяз, как в тесте.
   – И что?
   – А ничего, ваше благородие, башка, извиняюсь, два дни потрещала.
   – А картошка?
   – А картошка – тоже, токмо в брюхе, извиняюсь, уже.
   – И на выходе, – несмело сострил молодой пехотинец. – Я слыхал. Думал, француз пальбу открыл.
   Грохнуло хохотом, ровно граната взорвалась – аж костер заметался, бросил в стороны искры и пепел.
   Новые, нелегкие мысли одолевали Алексея. Ведь недаром в нашей истории получилось, что в декабристы пошли практически все, кто храбро воевал в двенадцатом году…
 
   Неторопливо, но споро заботливый Волох выбрал для Алексея избу почище, поставил дорожный самоварчик, принес миску горячей каши.
   Переход был труден, Алексей сильно устал. Однако по молодому голоду съел всю кашу и выпил два стакана чаю.
   Заглянул юный корнет Заруцкой, позвал к костру:
   – Право, пойдемте, поручик. Гусары песни играть станут, весело!
   – Благодарю, корнет, но думаю письма домой отписать, завтра оказия будет. Чаю выпьете?
   – Нет уж! – Заруцкой весело засмеялся. – Водка у костра куда как приветливей. Доброй ночи.
   Алексей про письма сказал, чтобы остаться одному – сильно устал и не хотел, чтобы кто-нибудь это видел. Собрался спать, невольно прислушиваясь к наружным негромким песням, к смеху гусар и веселому визгу девок.
   Постучав в дверь, кашлянув для вежливости, появился чем-то чуточку смущенный Волох.
   – Можно взойтить, ваша светлость? Не разобрались еще почивать?
   – Чего тебе? Уже ложусь.
   – Да ить холодно.
   – Ну принеси шинель. Или попонку.
   Волох еще больше смутился:
   – Кой-чего, господин поручик, получше для тепла найдется.
   – Водкой, что ли, разжился? Чего ты мнешься? – Алексей безудержно и сладко зевнул.
   – То-то и оно, что покрепче будет. – Волох шагнул вперед, приложил ладонь к краешку рта, зашептал так, что, должно, и неприятель бы услыхал:
   – Девка тут одна хороша! Задорная, ваше благородие. Меж собой ребята решили ее не трогать. Для вашего благородия сберегли.
   – Ты с ума сошел? – Алексей вскочил с лавки, ударил кулаком в стол.
   – Да она согласная… Она со всем добром… Ей, ваше благородие, даже очень лестно.
   – Пошел вон!
   – Да ить что… – Волох обескураженно забубнил, отступая к двери. – Почитай, два месяца все на коне да на коне. На девке-то куда как слаще. А вы ей уже глянулись.
   – Вот дурак! – Алексей, не выдержав, рассмеялся. – Сваха!
   Волох, обиженный, вышел вон.
   В низкое окошко застенчиво глянул молодой месяц. Тут же укрылся заморосившей тучкой. Сон прошел. И усталость вроде ушла. Алексей накинул ментик, сел к столу. Достал и прилепил к столешнице еще одну свечу. Посидел задумчиво, глядя на оранжевый огонек, который то вытягивался вверх, то опадал, то колыхался сквозняком из неплотно притворенной Волохом двери.
   Со двора донесся чистый и легкий голос Заруцкого:
   Как во нынешнем году
   Объявил француз войну,
   Да объявил француз войну
   На Россиюшку на всю,
   Да на Россиюшку на всю,
   На матушку, на Москву.
   Прислушиваясь, как подхвачена песня, Алексей очинил перо, стал писать, быстро и неровно.
   «Милая Мари! Как беспощадно летит время. Серые походные дни мелькают за окном будто желтыми осенними листьями, гонимыми безжалостным и холодным ветром. А в сердце моем не утихает щемящая боль разлуки да с каждым часом гаснет надежда на встречу с Вами, дорогая Мари. Ведь жизнь на войне подобна молнии. Блеск, гром – и пустота, все кончено…
   Однако вчерашней ночью был озарен счастьем – видел Вас во сне. Да так ясно! Вы были в чем-то легком и розовом. Ваши прекрасные волосы рассыпались по белоснежным плечам. И Вы были почему-то босы. Ваши нежные пальчики покраснели от холодной росы, и Вы позволили мне согреть их губами…»
   Алексей встал, подошел к окошку, снял с подоконника битый черепок, подставленный для стекающей со стекла струйки, выплеснул воду в лохань.
   «Черт Волох!» – в сердцах подумалось.
   Накинул ментик, вышел на двор. Дождик кончился, чуть ощутимый ветерок осторожно трогал непокрытую голову.
   Сельцо спало. Угомонились наконец бравые гусары, сморились глубоким сном. Тихо… Только слышится от крайнего шатра тонкий ритмический визг – кто-то вострит зазубренный в бою сабельный клинок. Да нет-нет возникнет в тишине дремотный голос часового: «Слушай!..»
   Сзади послышался шорох и несмелый шепот:
   – Барин, дозволь у тебя сночевать, – девичий свежий голос. – Больно твои ребята бегают за мной. Охальники, на дурное склоняют…
   Алексей обернулся:
   – Охальники… Да они, девица, спят уже по третьему сну. Охота была после похода за тобой бегать.
   – Не все спят, барин молодой. Самые озорные всё стерегут. Пусти сночевать.
   «Черт Волох!» Пальчики, плечи, губы…
   – Ну иди. Только чтоб до света убралась. Зовут-то тебя как?
   – Парашей. Благодарствуй, барин.
   В темных сенях как бы случайно толкнула его бедром, виновато ойкнула.
   Войдя, Алексей сел было снова к столу, за письмо.
   – Чаю выпей, самовар еще теплый. Озябла небось… Параша…
   Параша чиниться не стала, сполоснула стакан, налила чаю, обхватила стакан ладонями, греясь.
   Алексей взглянул на нее: красивая девка, статная. Коса светлая, в руку толщиной, щеки пылают. И глаза блестят, с притворной скромностью чуть прикрытые густыми ресницами; губы полные, алые.
   – Сахар-то бери.
   – Да и то уж брала. – Параша хрустнула кусок белыми зубами, улыбнулась. – Да и зябко у вас, барин. Протопить, что ль, еще?
   – Ну, протопи. – Алексей взялся за перо, краем глаза наблюдая Парашу. Чувствуя, как все сильнее бьется сердце.
   А Параша все ловко и сноровисто проделала, будто в этом доме хозяйкой была. Вымыла чайную посуду, ветошкой смахнула со стола и стрясла ее возле печи, принесла из сеней дров, с грохотом вывалила охапку на пол. Растопила, поглядела, как занялись дрова. Обвела шалым взглядом избу.
   – Иде ж я лягу? Разве что в сенях. Да, поди, холоднó тама.
   Алексей не ответил, убрал перо и бумаги. Потянулся, раскинув плечи. Лег на лавку, укрылся шинелью, которую все-таки не забыл занести огорченный барским отказом Волох.
   Скрипнула дверь, стало совсем тихо. Дверь скрипнула снова. Неслышные шаги, горячее дыхание.
   Параша откинула борт шинели, легла рядом, горячо дохнула в щеку.
   – Глянулся ты мне, барин. Ох, как же глянулся. Пропадай моя головушка невенчанная.
   Она легко повернулась и дунула на свечу в изголовье. Огонек упал, исчез и долго ало тлел фитилек в темноте…
 
   Едва рассвело, Алексей, уже умытый и собранный, вышел на крыльцо. Шермак, оседланный Волохом, нетерпеливо бил копытом, тряс гривой, ронял губами, удилами намятыми, желтую пену-слюну на холодную, вялую, в утренней росе траву. Волох, одобрительно глянув на Алексея, тронул пальцем седеющий ус, скрывая улыбку, подвел лошадь.
   Эскадрон собрался, выстроился, вытянулся по дороге. Алексей подобрал поводья, сел поплотнее, легкой рысью пошел в голову отряда. Из-за обвалившегося сарая – груда черной соломы – выбежала Параша, догнала, взялась за стремя и пошла рядом, время от времени взглядывая Алексею в лицо.
   Он обернулся – ну, табор! Возле каждого гусара шагала, приноравливаясь, а то и слезы утирая, либо девка, либо баба. Повеселились ребята…
   Дорога шла вначале лесом, потом полем, снова лесом, сумрачно ожидавшим неизбежную осень. Тишина свалилась округ, накрыла все ровно периной. Только нет-нет каркнет невидимый ворон, да прострекочет суматошная дура-сорока. Земля на дороге затвердела, копыта лошадей стучали гулко и бодро, будто по булыжной мостовой.
   Бабы с девками давно отстали, только Параша все еще упрямо шла рядом, незвучно и твердо ступая новыми лаптями.
   – Все, – сказал, наклоняясь к ней, Алексей. – Возвращайся.
   Параша выпустила из замлевшей руки стремя, остановилась, улыбнулась слабо? словно больная.
   – Оченно вами благодарны, барин, – проговорила застывшими губами. – Особливо за чай да сахар. Оборони вас Бог.
   Алексей несколько раз оборачивался, будто оглядывая растянувшийся отряд – ровно ли идет, не отстал ли кто по какой причине, да все вглядывался, как недвижно стоит на пригорке Параша и, заслоняясь ладонью от встававшего солнца, все смотрит и смотрит вслед.
 
   «Русские отступают, все время уходят от нас, отказываясь от генерального сражения, которого так жаждет Император и каждый из нас. Победа несомненно была бы нашей – мы много превосходим русских и в силе, и в артиллерии. Однако в скоротечных сражениях мы чувствуем их умение и отвагу – это достойный противник.
   Битва под Боярщиной (черт свой язык сломит этими русскими именами и названиями) началась рано утром и продолжалась до пяти часов вечера. Русские храбро защищались, отстаивая свои позиции, понесли большие потери и были вынуждены отступить.
   До столицы менее 500 верст, нам очень хотелось победно войти в эту императорскую резиденцию. Попрать, как иногда говорится, солдатским сапогом янтарный паркет царских покоев. Но – трудные препятствия пересекали наш путь и сдерживали наше продвижение. Отступая, русское войско оставляло за собой пустое пространство. Во всех местах, куда мы ступали твердой ногой, съестные припасы были вывезены или варварски приведены в негодность; деревни были пусты, жители почему-то бежали, унося с собой провизию и утварь, и укрывались в необозримых и непроходимых лесах. Чаще всего жалкие хижины (их называют избами) были сожжены хозяевами. Скот, обозы со съестными и боевыми припасами, предназначенными для нас, были захвачены и уничтожены дикими ордами казаков. Они постоянно кружат возле, подобно стаям злобных ос, кусают неожиданными нападениями и, надо бы заметить, весьма отважны в силу своей дикости и первобытного пренебрежения к смерти и пленению.
   Однако легкая прогулка превращается в тяжкий поход. Длинные переходы в преследовании неприятеля, частые дожди и, следственно, непроходимая грязь на дорогах, порою страшная жара, недостаток пищи и ее недоброкачественность, голод, нарастающая усталость, болезни. Сражений было не так уж много, но армия понесла значительные потери. Армия ослабевала с каждым днем, в то время как русские, похоже, набирались сил. Их сопротивление становится все более ощутимым и значительным. Подобно сжимаемой пружине. Да все до поры – настанет момент, сорвется с упора и даст отдачу всей накопленной силой…
   Император отказался вести нас на русскую столицу. В одной из бесед он скорее для себя, чем для своих маршалов и генералов, так обосновал свое решение:
   – Если я займу Киев, я буду держать Россию за ноги. Если возьму Петербург, я ухвачу Россию за голову. Если я покорю Москву, я поражу Россию в самое сердце.
   Очень образно. Но, по молчаливому мнению многих, такое рассуждение более пристало поэту, нежели полководцу.
   Итак – на Москву! Говорят, что это прекрасный и богатый город. В нем много домов и женщин.
   Путь на Москву лежит через древний русский город Смоленск. Его наверняка будут отчаянно защищать. Это мы почувствовали уже перед Полоцком, где мы атаковали русских, которые встретили нас сильным и умелым артиллерийским огнем. С семи часов утра до трех часов пополудни длилась битва без окончательного результата. К вечеру мы вступили в город. В надежде отдохнуть и привести в порядок расстроенные части. Однако не сбылось: русские вновь энергично атаковали нас. Откуда у них берутся силы? Сражение сильно растянулось по фронту и длилось три дня сряду.
   Русские несколько отступили; на поле боя, на протяжении шести верст, остались недвижимы свыше тридцати тысяч наших солдат. О потерях русских мне не известно, но, полагаю, они были гораздо выше.
   Число раненых ужасно велико, число больных все время увеличивается. Солдатская пища: мясо без хлеба и соли. Дышать невозможно из-за огромного количества незахороненных разлагающихся трупов.
   Секретно: на наш бивак вблизи Полоцка солдаты привели трех русских пленниц, видимо, мать и двоих ее дочерей. Что сказать? Краснощеки, с длинными густыми ресницами, в ужасной плетеной обуви. Смотрят исподлобья, теребят длинные, в два ряда заплетенные волосы. Солдаты позабавились с ними, а потом закололи штыками, поскольку крики их были невыносимы».
   Из дневника Ж.-О. Гранжье
 
   А между тем…
   Между тем Нижегородский полк влился в 1 ю русскую армию и растворился в ней. Поручик Щербатов остался командовать эскадроном, которому придали назначение летучего отряда; задачей эскадрона определили «тревожить фланги и тылы противника, дабы по мере сил сдерживать его продвижение, а также противодействовать ограблению мародерами русского населения». Расторопного корнета Буслаева командующий армией Барклай де Толли назначил в свой штаб, чем Буслай остался крайне огорчен. Он уже полюбил вкус молниеносных атак, азартных сшибок, познал упоение боем. Ему стал музыкой бешеный стук копыт, свист пуль, вскрик поверженного противника, блеск и звон встречающихся сабель. Но он смирился и до поры исправно нес немилую службу.
   Первая армия отступала, маневрируя, имея целью соединиться со второй, дабы, усилившись этим соединением, дать неприятелю решающее сражение. Ведь силы были очень не равновелики, и, вступив в бой с основными силами Наполеона, определенно можно было лишиться всей армии.
   Русские отходили в полном порядке, не теряя ни людей, ни орудий. Барклай умело сохранял армию до решающей битвы.
   Офицеры морщились, солдаты глухо роптали. Они рвались в бой и считали своего полководца чуть ли не бонапартовым шпионом. Недалек был от этого мнения даже князь Багратион. Этот решительный, мужественный полководец, благодарная память о котором всегда будет жива в сердцах русских, был настолько недоволен действиями Барклая, что даже посылал государю депеши, более сходные с доносами. Мы никоим образом не хотим осудить Багратиона – не наше в том право, да он и справедлив был по-своему, но обида за Барклая невольно щемит сердце.
   Кутузов, будучи той порой в назначении командующим петербургским ополчением, с большим неодобрением, ворчливо следил за маневрами первой армии. Он осуждал Барклая за нерасторопность и нерешительность; он его не любил. Впрочем, Барклая никто не любил: ни государь, ни общество, ни армия. В армии, среди солдат, особое недоверие: как же! – немец. Барклай не был немцем, он был шотландец, но для простого русского человека всяк не русский завсегда немец.
   Кстати здесь заметить: государь и Кутузова не любил. Кутузова искренне любили солдаты. Хотя уж он-то и впрямь был немец. Во всяком случае, от немцев происходил по предкам не токмо отца, но и матери. Простой солдат этого знать не мог, он духом чуял в нем истинно русского человека: простого, открытого. А Барклай был строг и никого до себя не допускал. И, кажется, кроме тетки, вырастившей его, у него никого не было. Он был одинок. Впрочем, любой полководец всегда одинок, ибо на нем одном лежит ответственность за исход сражения, за судьбу отечества.
   А что касается русских, шведов и немцев, то заметим в скобках, что русскому дворянству чужой крови не занимать. Особенно – царям, государям, императорам.
   Не все, однако, безоговорочно осуждали тактику Барклая. Алексею рассказывал Буслаев, как один из штабных генералов поправил с укоризной одного из офицеров:
   – Не следует командующему пенять, будто ведет войну отступательную. Его война – завлекательная.
   После Смоленска многим стало ясно, что Барклай от самого Немана мудро провел армию, не дав отрезать от нее ни малейшего отряда, не потеряв почти ни одного орудия, ни одного обоза. Он вручил Кутузову армию сильную, здоровую, готовую увенчать его «предначатия» желанным успехом. Но этот подвиг мало изменил отношение к нему.
   Пожалуй, первым, открыто и горячо, с горечью вступился за доброе имя Барклая с гениальной прозорливостью Пушкин. Стихотворение «Полководец». Трагический подвиг… Непонимание… Обида…
 
О вождь несчастливый! Суров был жребий твой.
Все в жертву ты принес земле тебе чужой.
Непроницаемый для взгляда черни дикой,
В молчаньи шел один ты с мыслею великой,
И в имени твоем звук чуждый не взлюбя,
Своими криками преследуя тебя,
Бессмысленный народ, спасаемый тобою,
Ругался над твоей священной сединою…
Ты был неколебим пред общим заблужденьем,