Да, изложенный Розенбергом принцип фюрерства понимается здесь явно превратно!
Завершение предъявления англо-американского обвинения
Завершение предъявления англо-американского обвинения
3 января 1946 года. Шпеер против Геринга
Утреннее заседание. Полковник Эймен вызвал к свидетельской стойке бывшего высокопоставленного сотрудника аппарата СД Олендорфа. Олендорф рассказал о том, как получал и исполнял приказы на проведение массовых убийств и как возглавил проводимую силами эйнзатцгрупп акцию по умерщвлению 90 тысяч евреев. Он описал леденящие душу подробности массовых расстрелов евреев-мужчин и отравление газом женщин-евреек во время транспортировки их в так называемых газвагенах (от нем. der Gaswagen – автофургон, специально оборудованный для отравления выхлопными газами двигателя перевозимых в нем жертв. – Примеч. перев.). Все приказы поступали от Гиммлера, получавшего соответствующие указания от Гитлера, в связи с чем Олендорф, по его словам, вынужден был повиноваться.
Выступление немецкого сотрудника, достоверность показаний которого сомнений вызывать не могла и которые окончательно подтвердили факт и преступный характер массовых казней, непосредственным участником которых он был, весьма удручающе подействовало на обвиняемых.
Обеденный перерыв. Сразу же после заседания Геринг попытался свести на нет правдивость показаний Олендорфа.
– Ага, еще один, запродавший душу врагу! И что же эта свинья рассчитывает вымолить таким образом? Все равно ему висеть!
Функ выразил вялый протест, пытаясь вступиться за Олендорфа, он считал его одним из самых достойных и добросовестных работников своего министерства; по мнению Функа, нет никаких оснований сомневаться в том, что этот человек решил честно во всем признаться ради достижения истины. И кое-кто из остальных обвиняемых также считал, что достоверность показаний Олендорфа вряд ли можно оспаривать. Франк даже высказал уважение к тому, кто готов подписать свой смертный приговор ради установления правды. Позже Функ обратился ко мне:
– Я не считаю, что после всего этого его можно считать плохим немцем; моя позиция вам известна.
В столовой Фриче был подавлен настолько, что у него пропал аппетит. Фрик же заметил, что, дескать, в такую солнечную зимнюю погоду неплохо было бы прокатиться на лыжах. Отложив вилку в сторону, Фриче бросил мне полный отчаяния взгляд, после чего выразительно посмотрел на Фрика.
Когда обвиняемые направлялись в зал на послеобеденное заседание, побелевший от ярости Фриче саркастически бросил мне:
– Отпустите нас побегать на лыжах, герр доктор!
Послеобеденное заседание. Во время перекрестного допроса Олендорфа Шпеер через своего адвоката сделал заявление, которое произвело эффект разорвавшейся бомбы. Он спросил, известно ли свидетелю, что в феврале Шпеер предпринимал попытки устранить Гитлера, а Гиммлера за все его преступления выдать неприятелю.
Это заявление буквально огорошило всех обвиняемых, сидевший в своем углу Геринг стал бурно выражать свое негодование.
В перерыве Геринг бросился через всю скамью подсудимых к Шпееру и, кипя от злости, осведомился у него, как он мог отважиться на свое изменническое заявление на открытом судебном заседании?! Как он посмел нарушить единство фронта?! Между обвиняемыми возникла словесная перепалка, и Шпеер произнес буквально следующее: «Убирайся к чертям!» Геринг от такого поворота лишился дара речи.
В поисках единомышленника он наклонился к Функу и сказал:
– Между прочим, по поводу Олендорфа вы были правы.
После этого Геринг, вернувшись на свое место, продолжал громким шепотом клясть Шпеера и его «измену», сидевшие рядом с ним Гесс, Риббентроп и Кейтель всем своим видом выражали ему явную поддержку.
Затем полковник Брукхарт вызвал к свидетельской стойке сотрудника гестапо Висличены; последний рассказал о том, как собственными глазами видел приказ Гиммлера, в котором тот распоряжался об «окончательном решении» еврейского вопроса и из которого явствовало, что автором этого документа был Гитлер. Начальник подразделения гестапо Эйхман, руководивший пресловутым отделом IV B4, занимавшимся евреями, заявил, что «в этом приказе под словосочетанием “окончательное решение” подразумевалось планомерное, физическое истребление лиц еврейской национальности восточных оккупированных областей… Я сказал Эйхману: “Дай ты Бог, чтобы у наших врагов не было возможности поступить подобным образом с немецким народом”, на что Эйхман ответил, что нечего впадать в сантименты; это приказ фюрера, и должен быть исполнен». Программа уничтожения евреев была начата еще при Гейдрихе и продолжалась при Кальтенбруннере.
Тюрьма. Вечер
Камера Геринга. В этот вечер у Геринга был измученный и подавленный вид.
– Плохой был сегодня день, – произнес он. – Этот проклятый кретин Шпеер! Видели, как он унизился на сегодняшнем заседании? Боже милостивый! Черт бы его побрал! Как он мог пойти на такую низость и все ради того, чтобы спасти от петли свою поганую шею! Я чуть было не умер от стыда! Подумать только – немец идет на такую низость, ради нескольких лет мерзкой жизни – ради того, чтобы еще несколько лет хлеб на дерьмо переводить, простите за такую откровенность! Боже ты мой! Черт возьми! Вы думаете, я способен на такое ради продления своей жизни? – Геринг впился в меня горящим взором. – Да мне наплевать с высокой башни, вздернут ли меня, утону ли я, погибну ли в авиакатастрофе или обопьюсь до смерти! Но должно же существовать в этом треклятом мире хоть какое-то представление о чести! Покушение на Гитлера! Ха-ха! Боже милостивый!!! Я готов был сквозь землю провалиться! И вы думаете, я стал бы выдавать кому-то Гиммлера, даже если он хоть сто раз виновен? Черт возьми, да я его собственными руками прикончил бы! И если уж говорить о суде, суд этот должен быть немецким! Американцам ведь как-то не приходит в голову выдавать нам своих преступников, чтобы мы им здесь выносили приговоры!
Вскоре Геринг был вызван на встречу с адвокатом; когда мы выходили из камеры, он снова вернулся к своей излюбленной браваде, явно из расчета произвести эффект на присутствовавших вокруг охранников и остальных обвиняемых, если они, конечно, его услышат сквозь двери своих камер.
Камера Шпеера. Шпеер встретил меня нервозным смешком:
– Ну как? Подкинул я бомбочку! Рад вашему приходу – да, теперь мне придется туговато! Нелегко было отважиться на такой шаг, я имею в виду, что я уже давно принял это решение, и все же ох как тяжко было заявить об этом.
Он лишь сожалеет о том, продолжал Шпеер, что так и не заявил о своей готовности взять на себя часть вины за свою принадлежность к партийному руководству и за оказанную Гитлеру поддержку.
– Вот я сейчас вам кое-что покажу – это пока что наброски, но мы должны заявить либо о своей виновности, либо о невиновности, и по приведенным здесь пунктам обвинения я заявляю о своей невиновности.
Шпеер продолжал перебирать разложенные на столе бумаги.
– Само собой разумеется, я сейчас несколько взволнован. Геринг набросился на меня – я, видите ли, нарушил единство. Даже Дёниц, и тот наговорил мне резкостей, а вы знаете, что мы с ним были очень дружны. Вот, вторая страница.
Я прочел заявление Шпеера, подготовленное им для адвоката, в котором он признавал себя виновным за руководство всем вплоть до финальной катастрофы. Далее Шпеер детально разъяснял свой план, суть которого заключалась в похищении десяти ведущих партийных деятелей, в частности, Гитлера, Гиммлера, Геббельса, Бормана, Кейтеля и Геринга, и доставке их на самолете в Англию, однако в последнюю минуту осуществлению этого замысла помешало малодушие заговорщиков.
– Конечно, сейчас все на меня ополчились, – констатировал Шпеер. – Это лишь доказывает необходимость того, что хоть кто-нибудь должен был попытаться свалить этого безумца, а не до последней минуты плясать под его дудку. Опасаюсь только, что теперь найдется какой-нибудь ненормальный, который будет мстить моей семье. Вам с самого начала была известна моя позиция. И у меня нет никаких иллюзий насчет своей собственной участи. Но вот судьба немецкого народа и моей семьи мне не безразличны.
Я заверил его, что и на немецкий народ снизошло отрезвление, и что его семье ничего не грозит.
4 января. Геринг против Шпеера
Утреннее заседание. Обвинение против генерального штаба и ОКВ.
В перерыве я услышал, как Йодль, впервые побагровев от возмущения, сказал своему адвокату:
– Тогда пусть эти генералы-свидетели, которые поносят нас ради того, чтобы уберечь от петли свою окаянную шею, уяснят себе, что они такие же преступники, как и мы, и что им тоже полагается болтаться на виселице! Пусть не думают, что им удастся откупиться, свидетельствуя против нас и утверждая, что они, дескать, мелкие сошки!
Обеденный перерыв. Внезапно Геринг во время обычной непринужденной беседы с обвиняемыми в бешенстве грохнул кулаком по столу:
– Черт возьми! Да мне в высшей степени наплевать на то, что враг сделает с нами, но мне не по себе, когда я вижу, как немцы предают друг друга!
Ширах поднялся и кивком головы заверил его, будто бы собирается выполнить его распоряжение.
– Пойдите к этому идиоту и поговорите с ним! – бросил Геринг.
Я увидел, как Ширах и Шпеер, расхаживая взад-вперед по коридору, оживленно о чем-то дискутируют. О теме их беседы я мог заключить по брошенной на ходу Шпеером реплики: «…для этого он оказался трусоват».
Тюрьма. Вечер
Камера Шпеера. Шпеер передал мне состоявшийся у них с Ширахом разговор.
– Он пытался убедить меня в том, что я покрыл позором себя и свое доброе имя в Германии, о том, что Геринг рассвирепел и так далее. Я ответил ему, что не удивлен таким оборотом, и что Герингу следовало свирепеть, когда Гитлер тащил за собой весь народ навстречу погибели! Будучи вторым человеком в Рейхе, он обязан был предпринять что-то, но оказался трусоват! Вместо этого он предпочитал одурманивать себя морфием и стаскивать к себе наворованные со всей Европы предметы искусства. Я не церемонился и выложил все начистоту. Их всех бесит, что я доказал им, что они не должны были сидеть и молчать. Понимаете, Геринг до сих пор корчит из себя «великую личность», веря в то, что ему, военному преступнику, пристало рулить здесь всем и всеми. Знаете, что он мне вчера сказал? «Вы не предупредили меня, что собираетесь об этом заявить!» Как вам это нравится? – Шпеер нервно усмехнулся.
5—6 января. Тюрьма. Выходные дни
Камера Шахта. Шахт сидел за столом в шубе – в камере было довольно холодно. Как обычно, он раскладывал свой любимый пасьянс. Я поинтересовался у него, что думает он по поводу последних событий.
– Ну, – со смехом ответил он, – думаю, что настала очередь Кальтенбруннера. Знаете, я никогда не считал его способным на такое. То же относится и к Олендорфу. Вам когда-нибудь приходилось встречать человека, излучающего такую уверенность в себе? Такую порядочность и респектабельность? Он в первую очередь был деловым человеком, коммерсантом – и вдруг он, оказывается, командует эйнзатцкомандой, имея на руках приказ уничтожить 90 тысяч человек. Да, но как порядочный человек может дойти до такого? Я часто задавал себе вопрос, как поступил бы я, окажись я в подобных обстоятельствах. Предположим, они явились бы ко мне с таким приказом. Я бы сказал им: «На самом деле… – Шахт, запнувшись, судорожно сглатывает, видимо, от волнения, – …я на самом деле потрясен до глубины души, я не ожидал, что мне придется делать такое!» Потом бы я часок все обдумывал, а затем сказал бы им, что такое просто не в моих силах, и пусть они меня расстреляют, если им угодно, или сунут на фронт, короче говоря, пусть поступят со мной как сочтут необходимым, но только не это!
– Вообще-то Шпеер тоже отказывался участвовать в этом, пытался устранить Гитлера, как он заявил в четверг. Это доказывает, что и вам нельзя было все проглатывать. Как вы думаете?
– О, Шпеер пошел на такой шаг из-за того, что Гитлер слишком затянул войну. Это я первым увидел в Гитлере преступника! А свою первую попытку спихнуть его я предпринял еще в 1938 году.
Шахту явно не хотелось уступать Шпееру все лавры борца с фашизмом.
– Я понял, что для него в принципе не существовало такого понятия, как честь, и что избранная им политика неминуемо приведет к катастрофе. Я как раз об этом сегодня утром во время прогулки говорил Гессу. Кстати, Гесс – сумасшедший! Он составил обо всем процессе некую замешанную на мистицизме концепцию. Я упомянул, что иногда мне куда легче понять даже убийцу, но вот вора или коррумпированного типа – никогда. И то, и другое безошибочно указывает на подлость. Помните, что я говорил вам о Геринге? Я и ему сказал, что до 1938 года поддерживал фюрера, а потом вдруг распознал в нем преступника. И о том, что уже тогда, сразу после этой истории с Фричем предпринял первую попытку убрать его. Это нас вывело на тему – Гесс мне с таинственным видом вдруг заявил: «Да, я все это смогу объяснить!» Но не забывайте – ведь он обо всем этом слышал впервые. А мне заявляет, что, дескать, он все это может объяснить – и обогащение Геринга, и дело Вицлебена, короче говоря – все сразу, только дайте ему время! Представляете себе? Какой же это будет спектакль, когда он в конце концов встанет и представит свое объяснение!
Камера Геринга. Геринг продолжает сознательно игнорировать обвинения в геноциде и ведении агрессивной войны, погрязнув в мелочных придирках к юридическому аспекту процесса.
– Представленные по обвинению генштаба доказательства ужасающе убоги, – высказал мнение Геринг. – Хотелось бы знать, как по этому поводу выскажется «Арми энд нэйви джорнэл». Версия заговора явно не выдерживает критики. У нас было государство с фюрером во главе. И мы получали все распоряжения от главы государства, которому мы были обязаны подчиняться. Мы не были бандой преступников, выходивших по ночам на большую дорогу, какими изобилуют грошовые книжонки… Четыре главных заговорщика отсутствуют. Фюрер, Гиммлер, Борман и Геббельс – добавьте сюда еще и Гейдриха, всего, значит, их пятеро. Висличены – мелкая тварь, по виду только крупная, а все потому, что здесь нет Эйхмана…
Помедлив, Геринг продолжил:
– Этот Гиммлер! Жалею только, что теперь уже не удастся поговорить с ним с глазу на глаз, уж я бы расспросил его кое о чем. Скажу вам сейчас такое, что говорю лишь своим ближайшим соратникам: будь я фюрером, я бы первым делом устранил Бормана и Гиммлера. Бормана – в пять минут! С Гиммлером пришлось бы возиться дольше – возможно, неделю, другую. Я задумал два способа – либо пригласить его вместе с его бандой на ужин и обложить их бомбами, чтобы они все скопом благополучно взлетели бы на воздух, или же, воспользовавшись прорехами в его же системе, просто перехватить у него власть, а его, наплевав на его кучу титулов и званий, просто отодвинуть подальше. Первым делом я бы разделил СС и полицию. Знаете, Борман ведь, по сути своей, был ничтожеством, которого один только фюрер поддерживал и никто другой. Вот Гиммлер отхватил себе столько власти, что с ним в один присест разделаться было нельзя.
Я снова спросил его, что он думает о высказывании, согласно которому Гитлер самолично отдавал приказы на проведение массовых убийств. Ответ его представлял собой любопытное саморазоблачение – он невольно выдал свою точку зрения на весь процесс:
– Ах, эти массовые убийства! Все это стыд и срам! Лучше бы об этом не говорить и даже не думать! Но обвинение в заговоре! Ого! Подождите, когда я доберусь до этого! Это будет для них фейерверк!
Камера Риббентропа. Отложив бумаги в сторону, Риббентроп заверил меня, что, дескать, ему все равно не успеть подготовить их, так что я ему не помешал. Что касалось последних приведенных доказательств, бывший министр иностранных дел признался:
– В отношении этого позора и преследования евреев вина нас, как немцев, настолько чудовищна, что просто лишаешься дара речи – этому нет ни прощения, ни оправдания! Но если отбросить это, в войне действительно повинны и другие государства. Я всегда говорил своим британским и французским друзьям: «Дайте Германии шанс, и никакого Гитлера не будет!» Естественно, это было до его прихода к власти.
– А кто же были эти британские и французские друзья?
– О, это и Корнуэлл-Эванс, и Даладье, Болдуин, лорд Ротермир…
– До прихода Гитлера к власти?
– Ну нет – мне кажется, это было уже потом. Нет, дайте мне подумать! Это был сэр Александр Уокер, мистер Эрнст Теннант, лорд Лосиан, леди Эсквит. Это был маркиз де Полиньяк, графы де Кастильоне, де Бринон – это было в пору моих деловых визитов в Англию и Францию. Но соблюдение Версальского договора с каждым днем становилось все невыносимее. Весь народ прибился к сильному фюреру, как овцы в бурю. Поскольку я, будучи экспертом по вопросам импорта и экспорта алкогольных напитков, заключал торговые сделки, я был прекрасно осведомлен обо всех экономических проблемах. Я чувствовал, как дышалось Германии в удавке Версальского договора… Как Гитлер дошел до всего этого – мне это просто-напросто непонятно.
– Знаете, некоторые из обвиняемых утверждают, что им доподлинно известно, что он в последние годы был действительно ненормальным человеком. Мне кажется, ни для кого не секрет, что на протяжении всей своей жизни он страдал сильнейшей неврастенией.
– О нет, такого утверждать нельзя!
– Мне это представляется совершенно очевидным. Ведь для неврастеника не составляет труда вести себя вполне адекватно, пока все вокруг угождают, позволяя убеждать себя в правоте идеи, которой он одержим. Но невротик никогда не потерпит никаких возражений. Именно тогда и прорывается наружу его неврастения, поселившийся в нем злой демон.
Я с любопытством ждал, что же ответит на это такой пылкий почитатель Гитлера.
– Ну да, верно, он действительно не выносил, когда ему перечили. Знаете, я, начиная с 1940 года, если и пытался ему возразить, то у нас уже не могло быть спокойной беседы. Мне кажется, ни у кого никогда не было и не могло быть с ним простого, мужского разговора по душам. Ни у кого! Я многих спрашивал. Не верю и тому, что кому-нибудь могло прийти в голову попытаться раскрыть ему душу. Не знаю. Трудно дать ответ на это. А в своем завещании он распорядился заменить меня на должности министра иностранных дел кем-нибудь другим… Вот этого я понять не могу. История – непостижимый феномен…
Камера Кейтеля. Кейтель вновь призвал на помощь свою старую аргументацию – «приказ есть приказ».
– Но, поймите же, если Гитлер приказывал мне что-то, этого было вполне достаточно. В конце концов, я был всего лишь начальник одной из подчиненных ему структур. В этом-то все свинство!
Кейтель разволновался явно не на шутку.
– Я абсолютно не имел никакой командной власти! Даже Геринг говорит мне сейчас, что он все бумажки, присылаемые мною ему, между нами говоря, использовал, так сказать, по назначению. А что я? – Я был обязан пересылать ему приказы фюрера. И привлекать к ответственности того, кто не наделен командной властью, – огромнейшая несправедливость, которая вообще существует на этом свете! Таблица, которую мне предъявили в зале заседаний, дает совершенно искаженную картину. Я не был заместителем верховного главнокомандующего. Вот здесь, взгляните – я представил здесь систему отдания приказов, она куда ближе к истине.
Кейтель показал мне нарисованную карандашом схему, согласно которой Гитлер, как верховный главнокомандующий, отдавал распоряжения непосредственно командующим, а Кейтель оставался в стороне, без права отдавать приказы кому-либо из них.
Я высказал мнение, что верить Гитлеру было роковой ошибкой, затем поинтересовался у Кейтеля, что он думает по поводу попытки Шпеера устранить Гитлера. Он резко ответил:
– Нет, такого быть не должно! Это не способ! По крайней мере, не мой способ! Есть вещи, которые офицер делать не вправе.
Он сделал паузу, после чего продолжил:
– Могу только сказать, что я воспитан в духе традиций прусского офицерства. В соответствии с ними приказы должны исполняться беспрекословно. Бог тому свидетель – прусское офицерство испокон веку было честным и неподкупным! Его кодекс чести, начиная с Бисмарка, являл собой гордость нации, уходя корнями в эпоху Фридриха Великого. За невыплату долга в 25 марок офицера могли посадить под арест, и честь его была бы утеряна безвозвратно. Мне и в голову не могло прийти, что Гитлер стал бы действовать по какому-то иному кодексу. Первое, что бросалось в глаза при входе в его рабочий кабинет, это мраморная статуя Фридриха Великого и портреты Бисмарка и Гинденбурга на стене.
– Да, основательно он вас околпачил, – заметил я. – Мне из первых рук известно, что он собирался, по его выражению, «устранить весь этот ископаемый генералитет, помешанный на кодексе офицерской чести и так и не уяснивший сути моих революционных принципов». После победы он собирался вышвырнуть вас вон, а на ваше место сунуть своих головорезов из СС.
Я не стал упоминать Кейтелю, что пресловутыми «первыми руками» был генерал Лахузен, шеф абвера, пару недель назад разоблачавший его своими показаниями.
– Вот оно что! Ну, тогда я не знаю. Он что же, действительно имел такие намерения? Мне в это не хочется верить, но после всего, что мне довелось увидеть и услышать на этом процессе, я уже готов поверить во что угодно. Могу только сказать, что служил ему не за страх, а за совесть, и теперь, сознавая, чего это мне стоило, могу сказать, что мою веру предали!
Ударив себя кулаком по коленке, Кейтель с ненавистью повторил:
– Предали! Все, что я могу сказать!
И тут же, овладев собой, с горечью сказал:
– Ничего не рассказывайте остальным. Мне необходимо все это переварить и забыть. Когда вот так многие оказываются перед судом чужих государств, находится такое, о чем во всеуслышание не заявишь. Такое, о чем вообще никому не рассказать.
Я ведь почти не общаюсь с ними. Поверьте, последние годы стали для меня настоящим адом! И теперь, когда я один в этой камере пытаюсь перебороть отчаяние, мне не лучше, а хуже! Геринг как-то сказал мне, что, дескать, понимает, каково мне пришлось во время войны. Я ему ответил, что в том и его заслуга есть. А он мне заявляет: «Ничего, зато я теперь готов вас поддержать!» Единственный, кто меня действительно понимает, это Йодль. Но вы единственный, кому я могу довериться, высказать все, что наболело, – вы ведь стоите над всем этим, вы – человек со стороны, ни во что не втянутый. И, должен признаться, совесть здорово донимает меня в этой камере – кто бы мог поверить? Я ведь так слепо верил ему! А если бы тогда кто-нибудь набрался смелости и заявил бы мне хоть об одном таком эпизоде, что упомянуты здесь и о которых я теперь знаю, я бы ему сказал: «Вы безумец и предатель, я вас расстреляю!» Вот так он злоупотребил доверием генштаба. Бандюги Рема ему были не нужны – они бы сами его предали. Вот он и использовал нас. А сейчас мы сидим в этой тюрьме как преступники!
Когда я уходил, Кейтель по традиции на прощанье отдал мне честь и низко поклонился.
Камера Гесса. После повтора тестирования мы вели непринужденную беседу о его «концентрации» – термин, по нашему молчаливому согласию, служивший для обозначения его психического состояния и памяти. Гесс упомянул, что иногда его посещают сны на тематику его юности, проведенной в Египте, но каких-либо деталей припомнить не мог. Единственное, что он помнил, что в снах нашлось место и его родителям.
– Вероятно, все дело в возрасте, – заметил Гесс.
– Как здесь с вами обращаются? – поинтересовался я.
– О, иногда кое-что действует мне на нервы, но я постепенно привыкаю.
По виду Гесса я мог понять, что он настроен на общение, и мы поговорили о его перелете в Англию. Он отрицал, что отправился туда с целью добиться аудиенции у английского короля или же таким способом вызвать его в Германию. По словам Гесса, он лишь желал встречи с герцогом Гамильтоном в надежде, что тот передаст королю его предложения. Гесс признался, что пытался покончить жизнь самоубийством, не отрицал и то, что ему не давали покоя подозрения в том, что его могут отравить.
– По-видимому, это было навязчивое состояние, но эта идея поразительно прочно засела у меня в голове. Мне и сейчас в голову лезут мысли, что именно так все и было. Но разум подсказывает мне, что такого быть не могло.
Я расспросил Гесса о его «концентрации» во время пребывания в английской тюрьме, поинтересовался, как он воспринимал ход войны. Он довольно непринужденно поведал мне о своей амнезии.
– Первый период потери памяти был реальной ее потерей. Мне кажется, все произошло по причине полной изолированности, сыграло свою роль и прозрение. Но касательно второго периода я кое-что сознательно преувеличил.
Гесс не стал распространяться о том, насколько же его «периоды» совпадали с результатами клинического обследования. Ради сохранения нашего с ним хрупкого контакта я всеми силами старался не создать у Гесса впечатления, что все мои расспросы – часть обследования.
Утреннее заседание. Полковник Эймен вызвал к свидетельской стойке бывшего высокопоставленного сотрудника аппарата СД Олендорфа. Олендорф рассказал о том, как получал и исполнял приказы на проведение массовых убийств и как возглавил проводимую силами эйнзатцгрупп акцию по умерщвлению 90 тысяч евреев. Он описал леденящие душу подробности массовых расстрелов евреев-мужчин и отравление газом женщин-евреек во время транспортировки их в так называемых газвагенах (от нем. der Gaswagen – автофургон, специально оборудованный для отравления выхлопными газами двигателя перевозимых в нем жертв. – Примеч. перев.). Все приказы поступали от Гиммлера, получавшего соответствующие указания от Гитлера, в связи с чем Олендорф, по его словам, вынужден был повиноваться.
Выступление немецкого сотрудника, достоверность показаний которого сомнений вызывать не могла и которые окончательно подтвердили факт и преступный характер массовых казней, непосредственным участником которых он был, весьма удручающе подействовало на обвиняемых.
Обеденный перерыв. Сразу же после заседания Геринг попытался свести на нет правдивость показаний Олендорфа.
– Ага, еще один, запродавший душу врагу! И что же эта свинья рассчитывает вымолить таким образом? Все равно ему висеть!
Функ выразил вялый протест, пытаясь вступиться за Олендорфа, он считал его одним из самых достойных и добросовестных работников своего министерства; по мнению Функа, нет никаких оснований сомневаться в том, что этот человек решил честно во всем признаться ради достижения истины. И кое-кто из остальных обвиняемых также считал, что достоверность показаний Олендорфа вряд ли можно оспаривать. Франк даже высказал уважение к тому, кто готов подписать свой смертный приговор ради установления правды. Позже Функ обратился ко мне:
– Я не считаю, что после всего этого его можно считать плохим немцем; моя позиция вам известна.
В столовой Фриче был подавлен настолько, что у него пропал аппетит. Фрик же заметил, что, дескать, в такую солнечную зимнюю погоду неплохо было бы прокатиться на лыжах. Отложив вилку в сторону, Фриче бросил мне полный отчаяния взгляд, после чего выразительно посмотрел на Фрика.
Когда обвиняемые направлялись в зал на послеобеденное заседание, побелевший от ярости Фриче саркастически бросил мне:
– Отпустите нас побегать на лыжах, герр доктор!
Послеобеденное заседание. Во время перекрестного допроса Олендорфа Шпеер через своего адвоката сделал заявление, которое произвело эффект разорвавшейся бомбы. Он спросил, известно ли свидетелю, что в феврале Шпеер предпринимал попытки устранить Гитлера, а Гиммлера за все его преступления выдать неприятелю.
Это заявление буквально огорошило всех обвиняемых, сидевший в своем углу Геринг стал бурно выражать свое негодование.
В перерыве Геринг бросился через всю скамью подсудимых к Шпееру и, кипя от злости, осведомился у него, как он мог отважиться на свое изменническое заявление на открытом судебном заседании?! Как он посмел нарушить единство фронта?! Между обвиняемыми возникла словесная перепалка, и Шпеер произнес буквально следующее: «Убирайся к чертям!» Геринг от такого поворота лишился дара речи.
В поисках единомышленника он наклонился к Функу и сказал:
– Между прочим, по поводу Олендорфа вы были правы.
После этого Геринг, вернувшись на свое место, продолжал громким шепотом клясть Шпеера и его «измену», сидевшие рядом с ним Гесс, Риббентроп и Кейтель всем своим видом выражали ему явную поддержку.
Затем полковник Брукхарт вызвал к свидетельской стойке сотрудника гестапо Висличены; последний рассказал о том, как собственными глазами видел приказ Гиммлера, в котором тот распоряжался об «окончательном решении» еврейского вопроса и из которого явствовало, что автором этого документа был Гитлер. Начальник подразделения гестапо Эйхман, руководивший пресловутым отделом IV B4, занимавшимся евреями, заявил, что «в этом приказе под словосочетанием “окончательное решение” подразумевалось планомерное, физическое истребление лиц еврейской национальности восточных оккупированных областей… Я сказал Эйхману: “Дай ты Бог, чтобы у наших врагов не было возможности поступить подобным образом с немецким народом”, на что Эйхман ответил, что нечего впадать в сантименты; это приказ фюрера, и должен быть исполнен». Программа уничтожения евреев была начата еще при Гейдрихе и продолжалась при Кальтенбруннере.
Тюрьма. Вечер
Камера Геринга. В этот вечер у Геринга был измученный и подавленный вид.
– Плохой был сегодня день, – произнес он. – Этот проклятый кретин Шпеер! Видели, как он унизился на сегодняшнем заседании? Боже милостивый! Черт бы его побрал! Как он мог пойти на такую низость и все ради того, чтобы спасти от петли свою поганую шею! Я чуть было не умер от стыда! Подумать только – немец идет на такую низость, ради нескольких лет мерзкой жизни – ради того, чтобы еще несколько лет хлеб на дерьмо переводить, простите за такую откровенность! Боже ты мой! Черт возьми! Вы думаете, я способен на такое ради продления своей жизни? – Геринг впился в меня горящим взором. – Да мне наплевать с высокой башни, вздернут ли меня, утону ли я, погибну ли в авиакатастрофе или обопьюсь до смерти! Но должно же существовать в этом треклятом мире хоть какое-то представление о чести! Покушение на Гитлера! Ха-ха! Боже милостивый!!! Я готов был сквозь землю провалиться! И вы думаете, я стал бы выдавать кому-то Гиммлера, даже если он хоть сто раз виновен? Черт возьми, да я его собственными руками прикончил бы! И если уж говорить о суде, суд этот должен быть немецким! Американцам ведь как-то не приходит в голову выдавать нам своих преступников, чтобы мы им здесь выносили приговоры!
Вскоре Геринг был вызван на встречу с адвокатом; когда мы выходили из камеры, он снова вернулся к своей излюбленной браваде, явно из расчета произвести эффект на присутствовавших вокруг охранников и остальных обвиняемых, если они, конечно, его услышат сквозь двери своих камер.
Камера Шпеера. Шпеер встретил меня нервозным смешком:
– Ну как? Подкинул я бомбочку! Рад вашему приходу – да, теперь мне придется туговато! Нелегко было отважиться на такой шаг, я имею в виду, что я уже давно принял это решение, и все же ох как тяжко было заявить об этом.
Он лишь сожалеет о том, продолжал Шпеер, что так и не заявил о своей готовности взять на себя часть вины за свою принадлежность к партийному руководству и за оказанную Гитлеру поддержку.
– Вот я сейчас вам кое-что покажу – это пока что наброски, но мы должны заявить либо о своей виновности, либо о невиновности, и по приведенным здесь пунктам обвинения я заявляю о своей невиновности.
Шпеер продолжал перебирать разложенные на столе бумаги.
– Само собой разумеется, я сейчас несколько взволнован. Геринг набросился на меня – я, видите ли, нарушил единство. Даже Дёниц, и тот наговорил мне резкостей, а вы знаете, что мы с ним были очень дружны. Вот, вторая страница.
Я прочел заявление Шпеера, подготовленное им для адвоката, в котором он признавал себя виновным за руководство всем вплоть до финальной катастрофы. Далее Шпеер детально разъяснял свой план, суть которого заключалась в похищении десяти ведущих партийных деятелей, в частности, Гитлера, Гиммлера, Геббельса, Бормана, Кейтеля и Геринга, и доставке их на самолете в Англию, однако в последнюю минуту осуществлению этого замысла помешало малодушие заговорщиков.
– Конечно, сейчас все на меня ополчились, – констатировал Шпеер. – Это лишь доказывает необходимость того, что хоть кто-нибудь должен был попытаться свалить этого безумца, а не до последней минуты плясать под его дудку. Опасаюсь только, что теперь найдется какой-нибудь ненормальный, который будет мстить моей семье. Вам с самого начала была известна моя позиция. И у меня нет никаких иллюзий насчет своей собственной участи. Но вот судьба немецкого народа и моей семьи мне не безразличны.
Я заверил его, что и на немецкий народ снизошло отрезвление, и что его семье ничего не грозит.
4 января. Геринг против Шпеера
Утреннее заседание. Обвинение против генерального штаба и ОКВ.
В перерыве я услышал, как Йодль, впервые побагровев от возмущения, сказал своему адвокату:
– Тогда пусть эти генералы-свидетели, которые поносят нас ради того, чтобы уберечь от петли свою окаянную шею, уяснят себе, что они такие же преступники, как и мы, и что им тоже полагается болтаться на виселице! Пусть не думают, что им удастся откупиться, свидетельствуя против нас и утверждая, что они, дескать, мелкие сошки!
Обеденный перерыв. Внезапно Геринг во время обычной непринужденной беседы с обвиняемыми в бешенстве грохнул кулаком по столу:
– Черт возьми! Да мне в высшей степени наплевать на то, что враг сделает с нами, но мне не по себе, когда я вижу, как немцы предают друг друга!
Ширах поднялся и кивком головы заверил его, будто бы собирается выполнить его распоряжение.
– Пойдите к этому идиоту и поговорите с ним! – бросил Геринг.
Я увидел, как Ширах и Шпеер, расхаживая взад-вперед по коридору, оживленно о чем-то дискутируют. О теме их беседы я мог заключить по брошенной на ходу Шпеером реплики: «…для этого он оказался трусоват».
Тюрьма. Вечер
Камера Шпеера. Шпеер передал мне состоявшийся у них с Ширахом разговор.
– Он пытался убедить меня в том, что я покрыл позором себя и свое доброе имя в Германии, о том, что Геринг рассвирепел и так далее. Я ответил ему, что не удивлен таким оборотом, и что Герингу следовало свирепеть, когда Гитлер тащил за собой весь народ навстречу погибели! Будучи вторым человеком в Рейхе, он обязан был предпринять что-то, но оказался трусоват! Вместо этого он предпочитал одурманивать себя морфием и стаскивать к себе наворованные со всей Европы предметы искусства. Я не церемонился и выложил все начистоту. Их всех бесит, что я доказал им, что они не должны были сидеть и молчать. Понимаете, Геринг до сих пор корчит из себя «великую личность», веря в то, что ему, военному преступнику, пристало рулить здесь всем и всеми. Знаете, что он мне вчера сказал? «Вы не предупредили меня, что собираетесь об этом заявить!» Как вам это нравится? – Шпеер нервно усмехнулся.
5—6 января. Тюрьма. Выходные дни
Камера Шахта. Шахт сидел за столом в шубе – в камере было довольно холодно. Как обычно, он раскладывал свой любимый пасьянс. Я поинтересовался у него, что думает он по поводу последних событий.
– Ну, – со смехом ответил он, – думаю, что настала очередь Кальтенбруннера. Знаете, я никогда не считал его способным на такое. То же относится и к Олендорфу. Вам когда-нибудь приходилось встречать человека, излучающего такую уверенность в себе? Такую порядочность и респектабельность? Он в первую очередь был деловым человеком, коммерсантом – и вдруг он, оказывается, командует эйнзатцкомандой, имея на руках приказ уничтожить 90 тысяч человек. Да, но как порядочный человек может дойти до такого? Я часто задавал себе вопрос, как поступил бы я, окажись я в подобных обстоятельствах. Предположим, они явились бы ко мне с таким приказом. Я бы сказал им: «На самом деле… – Шахт, запнувшись, судорожно сглатывает, видимо, от волнения, – …я на самом деле потрясен до глубины души, я не ожидал, что мне придется делать такое!» Потом бы я часок все обдумывал, а затем сказал бы им, что такое просто не в моих силах, и пусть они меня расстреляют, если им угодно, или сунут на фронт, короче говоря, пусть поступят со мной как сочтут необходимым, но только не это!
– Вообще-то Шпеер тоже отказывался участвовать в этом, пытался устранить Гитлера, как он заявил в четверг. Это доказывает, что и вам нельзя было все проглатывать. Как вы думаете?
– О, Шпеер пошел на такой шаг из-за того, что Гитлер слишком затянул войну. Это я первым увидел в Гитлере преступника! А свою первую попытку спихнуть его я предпринял еще в 1938 году.
Шахту явно не хотелось уступать Шпееру все лавры борца с фашизмом.
– Я понял, что для него в принципе не существовало такого понятия, как честь, и что избранная им политика неминуемо приведет к катастрофе. Я как раз об этом сегодня утром во время прогулки говорил Гессу. Кстати, Гесс – сумасшедший! Он составил обо всем процессе некую замешанную на мистицизме концепцию. Я упомянул, что иногда мне куда легче понять даже убийцу, но вот вора или коррумпированного типа – никогда. И то, и другое безошибочно указывает на подлость. Помните, что я говорил вам о Геринге? Я и ему сказал, что до 1938 года поддерживал фюрера, а потом вдруг распознал в нем преступника. И о том, что уже тогда, сразу после этой истории с Фричем предпринял первую попытку убрать его. Это нас вывело на тему – Гесс мне с таинственным видом вдруг заявил: «Да, я все это смогу объяснить!» Но не забывайте – ведь он обо всем этом слышал впервые. А мне заявляет, что, дескать, он все это может объяснить – и обогащение Геринга, и дело Вицлебена, короче говоря – все сразу, только дайте ему время! Представляете себе? Какой же это будет спектакль, когда он в конце концов встанет и представит свое объяснение!
Камера Геринга. Геринг продолжает сознательно игнорировать обвинения в геноциде и ведении агрессивной войны, погрязнув в мелочных придирках к юридическому аспекту процесса.
– Представленные по обвинению генштаба доказательства ужасающе убоги, – высказал мнение Геринг. – Хотелось бы знать, как по этому поводу выскажется «Арми энд нэйви джорнэл». Версия заговора явно не выдерживает критики. У нас было государство с фюрером во главе. И мы получали все распоряжения от главы государства, которому мы были обязаны подчиняться. Мы не были бандой преступников, выходивших по ночам на большую дорогу, какими изобилуют грошовые книжонки… Четыре главных заговорщика отсутствуют. Фюрер, Гиммлер, Борман и Геббельс – добавьте сюда еще и Гейдриха, всего, значит, их пятеро. Висличены – мелкая тварь, по виду только крупная, а все потому, что здесь нет Эйхмана…
Помедлив, Геринг продолжил:
– Этот Гиммлер! Жалею только, что теперь уже не удастся поговорить с ним с глазу на глаз, уж я бы расспросил его кое о чем. Скажу вам сейчас такое, что говорю лишь своим ближайшим соратникам: будь я фюрером, я бы первым делом устранил Бормана и Гиммлера. Бормана – в пять минут! С Гиммлером пришлось бы возиться дольше – возможно, неделю, другую. Я задумал два способа – либо пригласить его вместе с его бандой на ужин и обложить их бомбами, чтобы они все скопом благополучно взлетели бы на воздух, или же, воспользовавшись прорехами в его же системе, просто перехватить у него власть, а его, наплевав на его кучу титулов и званий, просто отодвинуть подальше. Первым делом я бы разделил СС и полицию. Знаете, Борман ведь, по сути своей, был ничтожеством, которого один только фюрер поддерживал и никто другой. Вот Гиммлер отхватил себе столько власти, что с ним в один присест разделаться было нельзя.
Я снова спросил его, что он думает о высказывании, согласно которому Гитлер самолично отдавал приказы на проведение массовых убийств. Ответ его представлял собой любопытное саморазоблачение – он невольно выдал свою точку зрения на весь процесс:
– Ах, эти массовые убийства! Все это стыд и срам! Лучше бы об этом не говорить и даже не думать! Но обвинение в заговоре! Ого! Подождите, когда я доберусь до этого! Это будет для них фейерверк!
Камера Риббентропа. Отложив бумаги в сторону, Риббентроп заверил меня, что, дескать, ему все равно не успеть подготовить их, так что я ему не помешал. Что касалось последних приведенных доказательств, бывший министр иностранных дел признался:
– В отношении этого позора и преследования евреев вина нас, как немцев, настолько чудовищна, что просто лишаешься дара речи – этому нет ни прощения, ни оправдания! Но если отбросить это, в войне действительно повинны и другие государства. Я всегда говорил своим британским и французским друзьям: «Дайте Германии шанс, и никакого Гитлера не будет!» Естественно, это было до его прихода к власти.
– А кто же были эти британские и французские друзья?
– О, это и Корнуэлл-Эванс, и Даладье, Болдуин, лорд Ротермир…
– До прихода Гитлера к власти?
– Ну нет – мне кажется, это было уже потом. Нет, дайте мне подумать! Это был сэр Александр Уокер, мистер Эрнст Теннант, лорд Лосиан, леди Эсквит. Это был маркиз де Полиньяк, графы де Кастильоне, де Бринон – это было в пору моих деловых визитов в Англию и Францию. Но соблюдение Версальского договора с каждым днем становилось все невыносимее. Весь народ прибился к сильному фюреру, как овцы в бурю. Поскольку я, будучи экспертом по вопросам импорта и экспорта алкогольных напитков, заключал торговые сделки, я был прекрасно осведомлен обо всех экономических проблемах. Я чувствовал, как дышалось Германии в удавке Версальского договора… Как Гитлер дошел до всего этого – мне это просто-напросто непонятно.
– Знаете, некоторые из обвиняемых утверждают, что им доподлинно известно, что он в последние годы был действительно ненормальным человеком. Мне кажется, ни для кого не секрет, что на протяжении всей своей жизни он страдал сильнейшей неврастенией.
– О нет, такого утверждать нельзя!
– Мне это представляется совершенно очевидным. Ведь для неврастеника не составляет труда вести себя вполне адекватно, пока все вокруг угождают, позволяя убеждать себя в правоте идеи, которой он одержим. Но невротик никогда не потерпит никаких возражений. Именно тогда и прорывается наружу его неврастения, поселившийся в нем злой демон.
Я с любопытством ждал, что же ответит на это такой пылкий почитатель Гитлера.
– Ну да, верно, он действительно не выносил, когда ему перечили. Знаете, я, начиная с 1940 года, если и пытался ему возразить, то у нас уже не могло быть спокойной беседы. Мне кажется, ни у кого никогда не было и не могло быть с ним простого, мужского разговора по душам. Ни у кого! Я многих спрашивал. Не верю и тому, что кому-нибудь могло прийти в голову попытаться раскрыть ему душу. Не знаю. Трудно дать ответ на это. А в своем завещании он распорядился заменить меня на должности министра иностранных дел кем-нибудь другим… Вот этого я понять не могу. История – непостижимый феномен…
Камера Кейтеля. Кейтель вновь призвал на помощь свою старую аргументацию – «приказ есть приказ».
– Но, поймите же, если Гитлер приказывал мне что-то, этого было вполне достаточно. В конце концов, я был всего лишь начальник одной из подчиненных ему структур. В этом-то все свинство!
Кейтель разволновался явно не на шутку.
– Я абсолютно не имел никакой командной власти! Даже Геринг говорит мне сейчас, что он все бумажки, присылаемые мною ему, между нами говоря, использовал, так сказать, по назначению. А что я? – Я был обязан пересылать ему приказы фюрера. И привлекать к ответственности того, кто не наделен командной властью, – огромнейшая несправедливость, которая вообще существует на этом свете! Таблица, которую мне предъявили в зале заседаний, дает совершенно искаженную картину. Я не был заместителем верховного главнокомандующего. Вот здесь, взгляните – я представил здесь систему отдания приказов, она куда ближе к истине.
Кейтель показал мне нарисованную карандашом схему, согласно которой Гитлер, как верховный главнокомандующий, отдавал распоряжения непосредственно командующим, а Кейтель оставался в стороне, без права отдавать приказы кому-либо из них.
Я высказал мнение, что верить Гитлеру было роковой ошибкой, затем поинтересовался у Кейтеля, что он думает по поводу попытки Шпеера устранить Гитлера. Он резко ответил:
– Нет, такого быть не должно! Это не способ! По крайней мере, не мой способ! Есть вещи, которые офицер делать не вправе.
Он сделал паузу, после чего продолжил:
– Могу только сказать, что я воспитан в духе традиций прусского офицерства. В соответствии с ними приказы должны исполняться беспрекословно. Бог тому свидетель – прусское офицерство испокон веку было честным и неподкупным! Его кодекс чести, начиная с Бисмарка, являл собой гордость нации, уходя корнями в эпоху Фридриха Великого. За невыплату долга в 25 марок офицера могли посадить под арест, и честь его была бы утеряна безвозвратно. Мне и в голову не могло прийти, что Гитлер стал бы действовать по какому-то иному кодексу. Первое, что бросалось в глаза при входе в его рабочий кабинет, это мраморная статуя Фридриха Великого и портреты Бисмарка и Гинденбурга на стене.
– Да, основательно он вас околпачил, – заметил я. – Мне из первых рук известно, что он собирался, по его выражению, «устранить весь этот ископаемый генералитет, помешанный на кодексе офицерской чести и так и не уяснивший сути моих революционных принципов». После победы он собирался вышвырнуть вас вон, а на ваше место сунуть своих головорезов из СС.
Я не стал упоминать Кейтелю, что пресловутыми «первыми руками» был генерал Лахузен, шеф абвера, пару недель назад разоблачавший его своими показаниями.
– Вот оно что! Ну, тогда я не знаю. Он что же, действительно имел такие намерения? Мне в это не хочется верить, но после всего, что мне довелось увидеть и услышать на этом процессе, я уже готов поверить во что угодно. Могу только сказать, что служил ему не за страх, а за совесть, и теперь, сознавая, чего это мне стоило, могу сказать, что мою веру предали!
Ударив себя кулаком по коленке, Кейтель с ненавистью повторил:
– Предали! Все, что я могу сказать!
И тут же, овладев собой, с горечью сказал:
– Ничего не рассказывайте остальным. Мне необходимо все это переварить и забыть. Когда вот так многие оказываются перед судом чужих государств, находится такое, о чем во всеуслышание не заявишь. Такое, о чем вообще никому не рассказать.
Я ведь почти не общаюсь с ними. Поверьте, последние годы стали для меня настоящим адом! И теперь, когда я один в этой камере пытаюсь перебороть отчаяние, мне не лучше, а хуже! Геринг как-то сказал мне, что, дескать, понимает, каково мне пришлось во время войны. Я ему ответил, что в том и его заслуга есть. А он мне заявляет: «Ничего, зато я теперь готов вас поддержать!» Единственный, кто меня действительно понимает, это Йодль. Но вы единственный, кому я могу довериться, высказать все, что наболело, – вы ведь стоите над всем этим, вы – человек со стороны, ни во что не втянутый. И, должен признаться, совесть здорово донимает меня в этой камере – кто бы мог поверить? Я ведь так слепо верил ему! А если бы тогда кто-нибудь набрался смелости и заявил бы мне хоть об одном таком эпизоде, что упомянуты здесь и о которых я теперь знаю, я бы ему сказал: «Вы безумец и предатель, я вас расстреляю!» Вот так он злоупотребил доверием генштаба. Бандюги Рема ему были не нужны – они бы сами его предали. Вот он и использовал нас. А сейчас мы сидим в этой тюрьме как преступники!
Когда я уходил, Кейтель по традиции на прощанье отдал мне честь и низко поклонился.
Камера Гесса. После повтора тестирования мы вели непринужденную беседу о его «концентрации» – термин, по нашему молчаливому согласию, служивший для обозначения его психического состояния и памяти. Гесс упомянул, что иногда его посещают сны на тематику его юности, проведенной в Египте, но каких-либо деталей припомнить не мог. Единственное, что он помнил, что в снах нашлось место и его родителям.
– Вероятно, все дело в возрасте, – заметил Гесс.
– Как здесь с вами обращаются? – поинтересовался я.
– О, иногда кое-что действует мне на нервы, но я постепенно привыкаю.
По виду Гесса я мог понять, что он настроен на общение, и мы поговорили о его перелете в Англию. Он отрицал, что отправился туда с целью добиться аудиенции у английского короля или же таким способом вызвать его в Германию. По словам Гесса, он лишь желал встречи с герцогом Гамильтоном в надежде, что тот передаст королю его предложения. Гесс признался, что пытался покончить жизнь самоубийством, не отрицал и то, что ему не давали покоя подозрения в том, что его могут отравить.
– По-видимому, это было навязчивое состояние, но эта идея поразительно прочно засела у меня в голове. Мне и сейчас в голову лезут мысли, что именно так все и было. Но разум подсказывает мне, что такого быть не могло.
Я расспросил Гесса о его «концентрации» во время пребывания в английской тюрьме, поинтересовался, как он воспринимал ход войны. Он довольно непринужденно поведал мне о своей амнезии.
– Первый период потери памяти был реальной ее потерей. Мне кажется, все произошло по причине полной изолированности, сыграло свою роль и прозрение. Но касательно второго периода я кое-что сознательно преувеличил.
Гесс не стал распространяться о том, насколько же его «периоды» совпадали с результатами клинического обследования. Ради сохранения нашего с ним хрупкого контакта я всеми силами старался не создать у Гесса впечатления, что все мои расспросы – часть обследования.