смыслом, очень нравились дез Эссенту. И еще больше нравился, кстати,
перезрелый, до одури душный слог писателей, наподобие историков Аммиана
Марцеллина и Аврелия Виктора, сочинителя эпистол Симмаха и
грамматика-комментатора Макробия. Они влекли его, пожалуй, даже больше, чем
Клавдиан, Рутилий и Авзоний, стих которых был по-настоящему звучным, а язык
роскошен и цветист.
Эти поэты были подлинными мастерами своей эпохи. Умирающая империя
кричала их голосом. Вот "Брачный центон" Авзо-ния, вот его многословная и
пестрая "Мозелла"; вот гимны Риму Рутилия, анафемы монахам и иудеям, заметки
о путешествии из Италии в Галлию, в которых удалось ему выразить ряд тонких
мыслей и передать смутное отражение пейзажа в воде, мимолетность облаков,
дымчатые венцы горных вершин.
А вот Клавдиан, как бы видоизмененный Лукан. Его громкий поэтический
рожок: лучше всего слышен в 4-м столетии. Клавдиан точными ударами
выковывает звучные, звонкие гекзаметры, вместе с искрами рождая на свет
яркие определения, направляя поэзию к звездам, в чем даже достигает
определенного величия. В Западной империи все рушится, идет резня, льется
кровь, раздаются беспрестанные угрозы варваров, под чьим натиском вот-вот
уже рухнут двери, -- а Клавдиан вспоминает древность, воспевает похищение
Прозерпины и огнями своей поэзии освещает погруженный во тьму мир.
Язычество еще живо в поэте -- в его христианстве различимы последние
языческие песни. Но вскоре вся словесность без остатка делается
христианской. Это -- Павлин, ученик Авзония; испанский священник Ювенкий,
стихами переложивший Евангелие; Викторин со своими "Покойниками"; святой
Бурдигалезий, чьи пастухи Эгон и Букул оплакивают заболевшее стадо; и еще
целая череда святых: Илэр де Пуатье, защитник Никейского символа веры,
которого нарекли Афанасием Западным; Амвросий, сочинитель трудночитаемых
проповедей, своего рода скучный Цицерон во Христе; Дамас, шлифовальщик
эпиграмм; Иероним, переводчик Библии; противник его, Вигилантий Коммингский,
осуждающий почитание святых, излишнюю веру в посты и чудеса, а также
выступающий с опровержением безбрачия и целибата духовенства, на которое
будут опираться впоследствии многие авторы.
Наконец, 5-й, век, Августин, епископ Гиппонский. Августина дез Эссент
знал как свои пять пальцев, ведь это был самый почитаемый церковью писатель,
основатель христианского богословия и, по мнению католиков, самый высокий
арбитр и авторитет. Однако дез Эссент уже никогда больше не брал его в руки,
несмотря на то что в "Исповеди" воспевается отвращение к земной жизни, а в
трактате "О Граде Божием", этот возвышенный и проникновенный утешитель,
обещает взамен земных скорбей небесное ликование. Но нет, дез Эссент еще в
пору своих занятий богословием уже сполна насытился его увещеваниями и
плачем, его учением о предопределении и благодати, его борьбой с расколом.
С большой охотой дез Эссент листал "Psychomachia" Пруденция,
аллегорическую поэму, излюбленное чтение средневековья. С удовольствием
заглядывал он и в Сидония Аполлинария, ибо любил его письма, которые
изобиловали остротами, шутками, загадками, архаическим слогом. Дез Эссент
частенько перечитывал его панегирики. Похвала языческим божествам у епископа
была вычурной, но дез Эссент питал слабость к позерству, к двусмысленности и
вообще к тому, как сей искусный мастер ухаживает за механизмом своей поэзии,
то смазывая одни его части, то добавляя или убирая другие.
Кроме Сидония обращался он и к панегиристу Меробальду, а также к
Седулию, автору довольно слабой поэзии и некоторых важных для церковной
службы гимнов. Читал дез Эссент и Мария Виктора, сочинившего "Поврежденность
нравов", по-поэтически невнятный трактат, где вспыхивала смыслом то одна, то
другая строка. Раскрывал ледяной "Евхаристикон" Павлиния Польского. Не
забывал Ориентуса, епископа Аухского, автора "Мониторий", писанных дистихом
проклятий в адрес женской распущенности и женской красоты, каковая есть
погибель народам.
Дез Эссент страстно любил латынь, хотя и разложилась она вконец, и
пошла тленом, и распалась на части, сохранив нетленной разве что самую свою
малость. Эта малость уцелела, ибо христианские авторы отцедили ее и
поместили в питательную среду нового языка.
Но вот настает вторая половина 5-го века, лихолетье, время мировых
потрясений. Галлия сожжена варварами. Рим парализован, разграблен
вестготами. Римские окраины, и восточная, и западная, истекают кровью и
слабеют с каждым днем.
Мир подвержен распаду. Императоров одного за другим убивают.
Кровопролитие. По всей Европе не смолкает шум резни -- и вдруг чудовищный
конский топот перекрывает вопли и стоны. На берегах Дуная появляются тысячи
и тысячи всадников на низкорослых лошадях и в звериных шкурах. Страшные
татары с большими головами, плоскими носами и безволосыми желтыми лицами в
рубцах и шрамах заполонили южные провинции.
Все исчезло в тучах пыли от конских копыт, в дыму пожаров. Настала
тьма. Покоренные народы, содрогаясь, смотрели, как несется с громовым
грохотом смерч. В Галлию, опустошив Европу, вторглись орды гуннов, и Аэций
разгромил их на Ката-лунских полях. Но жестокой была сеча. Поля наводнились
кровью и вспенились, как кровавое море. Двести тысяч трупов перегородили
гуннам дорогу. И бешеный поток хлынул в сторону, грозой обрушился на Италию.
Разоренные итальянские города запылали, как солома.
Западная империя рухнула под ударами; и без того распадалась она от
всеобщих слабоумия и разврата и вот теперь навек испустила дух. Казалось,
близок конец света. Края, не тронутые Атиллой, опустошили голод и чума. И на
руинах мироздания латынь словно погибла.
Шло время. Варварские наречия стали упорядочиваться, крепнуть,
складываться в новые языки. Поддерживаемая церковью латынь выжила в
монастырях. Порою ею блистали -- но вяло и неярко -- поэты: Африкан
Драконтий с "Гексамероном", Клавдий Маммерт с литургическими песнопениями,
Авитус Венский; мелькали биографы, например Эннодий с жизнеописанием святого
Епифания, почтенного, проницательного дипломата и внимательного доброго
пастыря, или Эвгиппий, с рассказом о святом Северине, таинственном
отшельнике и смиренном аскете, который явился безутешным народам,
обезумевшим от страдания и страха, словно ангел милосердия. Наступает черед
писателей, подобных Веранию Геводанскому, автору небольшого трактата о
воздержании, или Аврелиану с Фарреолом, составителям церковных канонов; и,
наконец, историкам, в их числе Ротерий Агдский, автор утраченной "Истории
гуннов".
Книг, представляющих позднейшие столетия, было в библиотеке дез Эссента
немного. 6-й век не мог не олицетворять Фортунат, епископ из Пуатье. В его
"Vexilla regis" и гимны, в ветхие старолатинские мехи которых словно было
влито новое пахучее вино церкви, дез Эссент нет-нет да и заглядывал. Помимо
Фортуната там еще были Боэций, Григорий Турский и Иорнандезий. Далее, 7-й и
8-й века: тут имелось несколько хроник на варварской латыни Фредегера и
Павла Диакона и составленные в алфавитном порядке и построенные на
повторении одной и той же рифмы песнопения в честь святого Комгилла, а также
сборник Бангора, который дез Эссент изучал время от времени. Но в основном
то были агиографии: слово монаха Ионы о святом Колумбане, повесть о
блаженном Кутберте, составленная Бедой Достопочтенным по запискам
безымянного монаха из Линдисфарна. Дез Эссент от скуки листал их иногда да
перечитывал порой фрагменты житий святой Рустикулы и святой Родогунды.
Первого сочинитель был Дефенсорий, монах из Лигюже, второго -- простодушная
и скромная пуатийская монахиня Бодонивия.
Но еще больше влекли дез Эссента англосаксонские латинские сочинения:
трудные для понимания творения Адельма, Татвина, Евсевия, потомков Симфозия;
особенно манили его акростихи святого Бонифация -- строфы-загадки, разгадка
которых содержалась в первых буквах строк.
Писатели последующих эпох дез Эссента уже не так привлекали; к
увесистым томам каролингских латинистов, разных Алкуинов и Эгингардов, он
был в общем равнодушен и вполне довольствовался, из всей латыни 9-го века,
хрониками анонима из монастыря св. Галльса, сочинениями Фрекульфа, Региньона
да поэмой об осаде Парижа, подписанной Аббо ле Курбе, и, наконец,
дидактическим опусом "Хортулус" бенедиктинца Валафрида Страбо, причем, читая
главу, которая воспевала тыкву, символ плодородия, дез Эссент так и
покатывался со смеху. Изредка снимал он с полки и поэму Эрмольда Черного о
Людовике Благочестивым -- героическую песню с ее правильными гекзаметрами,
латинским булатом сурового и мрачного слога, закаленного в монастырской воде
и сверкающего иногда искрой чувства. Порой проглядывал "De viribus herbarum"
Мацера Флорида и воистину наслаждался описанием целебных свойств некоторых
трав: к примеру, кирказон, прижатый с ломтем говядины к животу беременной,
помогает родить младенца непременно мужеского пола; огуречник лекарственный,
если окропить им гостиную, веселит гостей; толченый иссоп навсегда
излечивает от эпилепсии; укроп, возложенный на грудь женщине, очищает ее
воды и облегчает регулы.
Латинское собрание на полках дез Эссента доходило до начала 10-го
столетия. Исключение составляли: несколько случайных, разрозненных томов;
плюс несколько современных изданий по каббале, медицине, ботанике или книги
вообще без даты; плюс отдельные тома патрологии Миня, а именно -- сборники
редких церковных поэм и антология второстепенных латинских поэтов
Вернсдорфа; плюс еще Мерсий, учебник классической эротологии Форберга и
устав с диаконалиями для духовников. Время от времени дез Эссент сдувал с
них пыль, и только. Его библиотека латинских авторов ограничивалась 10-м
веком.
В то время были утрачены и меткость, и некая сложная простота
латинского языка. Пошло философское и схоластическое пустословие, пошел
отсчет средневековой схоластики. Латынь покрылась копотью хроник, летописей,
утяжелилась свинцовым грузом картуляриев и потеряла монашескую робкую
грацию, а также порой чарующую неуклюжесть, превратив остатки древней поэзии
в подобие благочестивой амброзии. Пришел конец всему: и энергичным глаголам,
и благоуханным существительным, и витиеватым, на манер украшений из
первобытного скифского золота, прилагательным. Больше в библиотеке дез
Эссента старых изданий не было. Скачок времени -- и эстафета веков
прервалась. В свои права вступил век нынешний, и на полках воцарился
современный французский язык.


    ГЛАВА IV



Однажды под вечер у фонтенейского дома дез Эссента остановился экипаж.
Но поскольку гости к дез Эссенту не наведывались, а почтальон, не имея для
него ни писем, ни газет, ни журналов, дом обходил стороной, то слуги
засомневались, стоит ли открывать. Но дверной колокольчик звонил настойчиво,
и старики решились заглянуть в глазок. Увидели они господина, у которого
буквально вся грудь, от шеи до пояса, была закрыта большим золотым щитом.
Они пошли доложить хозяину. Дез Эссент обедал.
-- Отлично, пусть войдет, -- сказал он, вспомнив, что когда-то дал свой
адрес ювелиру по поводу одного заказа.
Господин, войдя, поклонился и положил свой щит на пол. Щит шевельнулся,
приподнялся, из-под него высунулась змеевидная черепашья головка, испугалась
и спряталась обратно.
Черепаху дез Эссенту вздумалось завести накануне отъезда из Парижа.
Однажды, разглядывая серебристые переливы ворса на смолисто-желтом и
густо-фиолетовом поле восточного ковра, дез Эссент подумал о том, как хорошо
смотрелся бы на нем темный движущийся предмет, который бы подчеркивал
живость узора.
Загоревшись этой идеей, он без всякого плана вышел на улицу, дошел до
Пале-Рояля, но вдруг, пораженный, остановился у витрины магазина Шеве и
стукнул себя по лбу: за стеклом плавала в тазу огромная черепаха. Он тотчас
сделал покупку. И позже, положив черепаху на ковер, уселся рядом и долго
всматривался в нее.
Нет, решительно, шоколадный, с оттенком сиены панцирь только грязнит
расцветку и ничего в ней не подчеркивает. Серебро гаснет и становится
шероховатым цинком, когда на его фоне перемещается резко очерченное темное
пятно.
Дез Эссент нервно грыз ногти и размышлял о том, как добиться согласия
красок и воспрепятствовать какофонии цвета. В итоге он пришел к заключению,
что оживлять расцветку посредством темного предмета -- дело совершенно
лишнее. Цвета и без того чисты, свежи, ярки, не успели еще ни потускнеть, ни
выцвести. Поэтому требуется ровно противоположное: необходимо смягчить тона,
сделать их бледнее за счет ослепляющего глаз контраста -- золотого сияния и
серебристой тусклости. При таком решении задача облегчалась. И дез Эссент
решил позолотить черепаший панцирь.
Когда через некоторое время мастер вернул черепаху, она походила на
солнце и залила лучами ковер, а серебристое поле, побледнев, заискрилось,
как громадный вестготский щит, покрытый в варварском вкусе золотыми
змейками.
Поначалу дез Эссент решил, что ничего лучше и быть не может. Но потом
понял, что впечатление от гигантского украшения будет полным только тогда,
когда в золото будут вставлены драгоценные камни.
Он нашел в японском альбоме рисунок россыпи цветов на тонкой ветке и,
отнеся книгу к ювелиру, обвел его в рамку, велев изумленному мастеру
выточить лепестки из драгоценных камней, а затем, не меняя рисунка, вставйть
их в черепаший панцирь.
Оставалось произвести выбор камней. Бриллиант опошлился с тех пор, как
им стали украшать свой мизинец торговцы; восточные изумруды и рубины
подходят больше -- пылают, как пламя, да вот только похожи они на
примелькавшиеся всем зеленые и красные омнибусные огни; а топазы, простые
ли, дымчатые ли, -- дешевка, радость обывателя, хранятся в ящичках всех
платяных шкафов; аметист как был, так благодаря церкви и остался епископским
камнем: густ, серьезен, однако и он опошлился на мясистых мочках и жирных
пальцах лавочниц, жаждущих задешево увеситься драгоценностями; и только
сапфир, один-единственный, уберег свой синий блеск от дельцов и толстосумов.
Токи его вод ясны и прохладны, он скромен и возвышенно благороден, как бы
недоступен грязи. Но зажгутся лампы -- и, увы, прохладное сапфировое пламя
гаснет, синяя вода уходит вглубь, засыпает и просыпается лишь с первыми
проблесками рассвета.
Нет, не годился ни один из камней. Все они были слишком окультурены,
слишком известны. Дез Эссент покрутил в пальцах то один, то другой редкий
минерал и отобрал несколько натуральных и искусственных камней, которые,
собранные вместе, одновременно и околдовывали и тревожили.
Букет он в результате составил следующим образом: на листья пошли
сильные и четкие зеленые -- ярко-зеленый хризоберилл, зеленоватый перидот и
оливковый оливин, на веточки же, по контрасту, -- гранаты: альмандин и
фиолетово-красный уваровит, блестящий сухо, как налет в винных бочках.
Для цветков, расположенных далеко от главного стебля, дез Эссент выбрал
пепельно-голубые тона. Восточную бирюзу он, однако, отверг, потому что в
бирюзовых кольцах и брошках, вперемежку с банальным жемчугом и кошмарными
кораллами, любит красоваться простонародье. Бирюзу он взял западную, то
есть, по сути дела, окаменевшую слоновую кость с примесью меди, а также
голубизны зеленеющей, грязноватой, мутной и сернистой, словно с желчью.
Цветы и лепестки в центре букета дез Эссент решил сделать из прозрачных
минералов с блеском стеклянистым, болезненным, с дрожью резкой, горячечной.
Это были цейлонский кошачий глаз, цимофан и сапфирин.
От них и вправду исходило какое-то таинственное, порочное свечение,
словно через силу вырывавшееся из ледяных и безжизненных глубин драгоценных
камней.
Кошачий глаз, зеленовато-серый, с концентрическими кругами, которые то
расширялись, то сужались в зависимости от освещения.
Цимофан с лазурной волной, которая где-то в далях переходит в молочную
белизну.
Сапфирин, фосфорной голубизны огоньки в шоколадно-коричневой гуще.
Ювелир делал на бумаге пометки. "А края панциря?" -- спросил он дез
Эссента.
Края панциря дез Эссент хотел было уложить опалами и гидрофанами: очень
уж хороши они были неверностью блеска, зыбкостью тонов и мутью огней, однако
же слишком обманчивы и капризны. Опал, так тот сродни ревматику, и блеск его
зависит от погоды, а гидрофан сияет только в воде, намочишь его -- лишь
тогда и разгорится его серое пламя.
Для окантовки дез Эссент выбрал камни так, чтобы их цвета чередовались:
мексиканский красно-коричневый гиацинт -- сине-зеленый аквамарин --
винно-розовая шпинель -- красновато-рыжеватый индонезийский рубин. Блики по
краям бросали отсвет на темный панцирь, но затмевались центральными огнями
букета, которые в гирлянде из скромных боковых огоньков сияли еще более
пышно.
И вот теперь, замерев в углу, в полумраке столовой, черепаха засверкала
всеми цветами радуги.
Дез Эссент чувствовал себя совершенно счастливым. Он упивался этим
разноцветным пламенем, поднимавшимся с золотого поля. Ему даже, вопреки
обыкновению, захотелось есть, и он макал душистые гренки с маслом в чай --
превосходную смесь Ши-а-Фаюн и Мо-ю-тан, куда были добавлены листья ханского
и желтого сортов. Их доставляли из русского Китая особые караваны.
Как теперь, так и раньше он пил этот горячий нектар из настоящего
китайского фарфора под названием "яичная скорлупа" -- действительно как
скорлупа, прозрачных и тонких чашек. Ел дез Эссент только позолоченными
серебряными ложками и вилками. Позолота, правда, местами сошла, и из-под нее
проглядывало серебро, но от этого приборы казались по-старинному
ненавязчивыми и на ощупь мягкими и приятными.
Допив чай, дез Эссент вернулся к себе в кабинет и велел принести
черепаху, которая упорно не желала ползать.
Шел снег и в свете ламп, как трава, стелился за голубоватыми стеклами,
а иней, подобно сахару, таял в бутылочно-зеленых, с золотистой крапинкой,
квадратах окна.
В доме царили тишина, покой и мрак.
Дез Эссент погрузился в мечты. От камина волнами шел жар и наполнял
комнату. Дез Эссент приоткрыл окно.
Небо стало словно оборотной стороной горностаевой шкуры -- на этом
черном геральдическом ложе белели пятнышки снега.
Налетел ледяной ветер, закружил снежинки и спутал узор.
Геральдический горностай обрел свое обычное лицо и стал белым, и на нем
проступили черные пятнышки ночи.
Дез Эссент закрыл окно. После каминного жара холод был резким и
пронизывающим. Съежившись, дез Эссент подсел к огню. Чтобы согреться, ему
захотелось что-нибудь выпить.
Он прошел в столовую и открыл шкаф-поставец. Там на крошечных
сандаловых подставках выстроился ряд бочонков с серебряными краниками.
Называл он эту ликерную батарею своим губным органом.
Особая соединительная трубка позволяла пользоваться всеми кранами
одновременно. Стоило нажать некую незримую кнопку -- и скрытые под кранами
стаканчики дружно наполнялись.
И тогда "орган" оживал. Выступали клапаны с надписью "флейта", "рог",
"челеста". Можно было приступать к делу. Дез Эссент брал на язык каплю
напитка и, как бы исполняя внутреннюю симфонию, добивался тождества между
вкусовым и звуковым ощущением!
Дело в том, что, по мнению дез Эссента, все напитки вторят звучанию
определенного инструмента. Сухой Кюрасао, к примеру, походит на бархатистый
суховатый кларнет. Кюммель отдает гнусавостью гобоя. Мятный и анисовый
ликеры подобны флейте -- и острые, и сладкие, и резкие, и мягкие; а вот,
скажем, вишневка неистова, как труба. Джин и виски пронзают, как тромбон и
корнет-а-пистон. Виноградная водка кажется оглушительной тубой, а хиосское
раки и прочая огненная вода -- это кимвалы и бой барабанный!
Дез Эссент считал, что аналогию можно было бы расширить и создать для
услады дегустатора струнный квартет: во-первых, скрипка -- все равно что
добрая старая водка, крепкая, но изысканная; во-вторых, альт и ром одинаковы
по тембру и густоте звука; в-третьих, анисовая крепкая настойка -- настоящая
виолончель, то душераздирающая и пронзительная, то нежная и тихая; и,
наконец, в-четвертых, чистая старая можжевеловка столь же полновесна и
солидна, как контрабас. Если же кто-то пожелает квинтет, то для этого
потребуется еще и арфа -- дрожь серебристо-хрупкого стаккато перцовки.
На этом аналогия не заканчивалась. Диапазон мелодии возлияния знал и
свои оттенки. Достаточно было вспомнить, что бенедиктин -- это минор в
мажоре напитков, которые в винных картах-партитурах снабжены пометой
"шартрез зеленый".
Познав все это, дез Эссент, благодаря долгим упражнениям, сделал свое
небо местом исполнения беззвучных мелодий -- похоронных маршей, соло мяты
или дуэта рома с аниcjвкой.
Переложил он на винный язык даже знаменитые музыкальные сочинения,
которые были неразлучны со своим автором и посредством сходства или отличия
искусно приготовленных коктейлей передавали его мысли во всех их
отличительных особенностях.
Иной раз он и сам сочинял музыку. Черносмородинной наливкой исполнил с
соловьиным посвистом и щелканием пастораль, а сладким шоколадным ликером
спел знаменитые в прошлом романсы "Песня Эстеллы" и "Ах, матушка, узнай".
Однако в этот вечер дез Эссенту не хотелось музицировать. И он извлек
из органчика лишь одну ноту, взяв бокальчик, предварительно наполненный
ирландским виски.
Он снова сел в кресло и стал смаковать свой овсяно-ячменный сок с
горьковатым дымком креозота.
Знакомые вкус и запах пробудили воспоминания, давным-давно забытое.
Подобно Фениксу, это впечатление возникло из небытия и вызвало то же самое
ощущение, какое было у него во рту, когда -- давно уже -- хаживал он к
зубным врачам.
Дез Эссент вспомнил всех когда-либо виденных им дантистов, но,
понемногу сосредоточившись, начал размышлять об одном из них, которого,
благодаря давнему невероятному случаю, запомнил особенно.
Было это три года назад. Однажды ночью у него нестерпимо разболелся
зуб. От боли дез Эссент чуть не сошел с ума, бегал из угла в угол, делал
примочки.
Но зуб уже был запломбирован, и домашние средства здесь не годились.
Помочь мог только врач. Дез Эссент в нетерпении ждал утра, решившись на
любое лечение, лишь бы прекратилась боль.
Держась за щеку, он раздумывал, как поступить. Все известные ему
дантисты -- богатые люди, дельцы, с которыми не так-то просто иметь дело.
Записываться к ним на прием нужно заранее. Но это невозможно, ждать я не в
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента