Хильдегунда

   Дорога вошла в деревеньку, но почти не стала лучше, только прибавились отбросы, плавающие в мутных лужах. Тощий пес, ребра наружу, увязался было за солдатами, да Эркенбальда пристрелила его из длинноствольного пистолета, чтобы не своровал чего-нибудь из еды.
   Бросив телегу там, где завязла по самые оси, Ремедий выпряг лошадь и, оставив отрядное добро на попечение Эркенбальды, повел животное к деревенскому трактиру. Остальные потянулись следом.
   Проходя мимо убитой собаки, Шальк вдруг с сожалением оглянулся, дернул носом, но тут подловил на себе пристальный взгляд монаха и с сердцем пнул жалкий труп ногой.
   Хозяин трактира уныло глядел, как к нему, радостно скаля зубы, приближаются головорезы. Заранее подсчитывал убытки. Заодно опытным глазом определил в этой пестрой толпе главаря – вон тот, рыжий, слева идет. Ох, и противная же рожа. У такого снега зимой не допросишься, а довод один – двуручный меч, который несет, положив на шею. Ножны бедные, зато меч богатый – это издалека видать.
   Нет, очень не понравился капитан наемников деревенскому трактирщику. От рыжего, да еще с обильной проседью, добра не жди. Нос крюком, рот прямой, от веснушек кожи не видать, глаза серые с желтыми точками, как у зверя.
   Рыжий жестом подозвал к себе трактирщика, сунул всего один гульден, зато гонору проявил потом на все сорок.
   Ремедий отвел лошадь на конюшню, самовластно забрал сено из других яслей и все отдал солдатской кляче. Хозяин даже заглядывать туда побоялся. У Ремедия косая сажень в плечах, морда угрюмая, туповатая – сразу видно, что парень деревенский и умом не изобилен. Обтер Ремедий руки и явился в дом, туда, где у остальных уже трещало за ушами.
   Хозяйка на кухне только успевала поворачиваться, когда ее размашисто хлопнули по увесистому заду. Женщина так и замерла с половником в руке. Греховодники, ей уж под пятьдесят, сыновей вырастила. Потом осторожно обернулась и увидела прямо перед собой солдатскую рожу. Остроносую, хитрую.
   – Зажарь-ка, матушка, – ухмыляясь, сказал Шальк и сунул ей поросенка.
   С розовой тушки тяжко капала кровь.
   – Святые угодники, – охнула женщина, приседая.
   – Со святыми – к нашему капеллану, матушка, – заявил Шальк.
   – Это же господина Шульца свинка, – запричитала женщина.
   – Делай лучше, что говорят.
   – Так… постный день нынче, – глупо сказала хозяйка, не решаясь дотронуться до краденого.
   Солдат ткнул ей убитым поросенком в лицо, так что она поневоле подхватила тушку.
   – Я и по постным краду, – сообщил Шальк и вышел, хлопнув дверью кухни.
   С беленой стены сорвался медный тазик для варки варенья. Женщина беспомощно всхлипнула и взялась за нож.
   Низкий дощатый потолок у трактира. Лавки до блеска отполированы задницами – еще дед нынешнего владельца содержал заведение. А тогда строили – не то, что сейчас. На века строили.
   Отчаянно коптили толстые сальные свечи, галдели голоса. Сегодня деревенские старались обходить трактир стороной. Весть о прибытии отряда наемников облетела деревню задолго до того, как телега увязла в грязи перед домом почтенного Оттона Мейнера.
   Под поросенка хорошо пошло светлое пиво. Зашлепали о скамью игральные карты. От засаленных кожаных карт пахнет костерным дымом. Ремедий опять проигрался, простая душа, хотя даже капеллан видит, что Шальк и Радульф безбожно жульничают. И Агильберт, конечно, видит. Но молчит, только зубы скалит. Плюнув, Ремедий отдал последний гульден, залпом допил свое пиво и ушел спать в телегу, брошенную на улице.
   Капитан жестом подозвал к себе хозяина, велел сесть. Тот присел на краешек скамьи, обреченно уставился в волчьи глаза Агильберта.
   – Ну, и как называется эта чертова дыра? – спросил капитан, помолчав, – для острастки.
   – Унтерайзесхайм…
   – Далеко ли до Страсбурга?
   – Вы погостите у нас, господин? – очень осторожно полюбопытствовал трактирщик.
   Капитан захохотал, сверкая зубами.
   – Ты уж обосрался от страха, что мы засядем тут на целую зиму, а?
   Трактирщик тихонечко улыбнулся, но видно было, что он воспрял духом. Начал подробно описывать дорогу до Страсбурга. Выходило, что отсюда ведет в город Лотара прямой тракт, наезженный и укатанный, так что даже осенняя распутица оному тракту нипочем.
   Капитан, хоть и выпил изрядно, трезвости ума не утратил. Слушал внимательно, кивал. Разлил на столе пиво и, макая палец, принялся рисовать карту. Трактирщик вносил поправки. Оба увлеклись. В конце концов Агильберт размазал карту ладонью, обтер руку о рубаху трактирщика и угостил того пивом. Тот выпил, шумно рыгнул и с заметным облегчением удалился.
   Прибавилось девиц. Явились две из местных, пришла Эркенбальда – острый нос, острый взгляд, растрепанные белые волосы. Бросила злой взгляд на монаха. Иеронимус сидел в углу, сутулясь над кружкой пива, но Эркенбальда была уверена – вот уж кто не пропускает ни взгляда, ни слова из всего, что происходит вокруг. Иначе зачем ему здесь торчать, трезвому среди пьяных?
   А солдаты уже порядочно набрались. Расплескивая пену из кружек, стучали ими по столам и протяжно распевали во всю мощь солдатских глоток:
 
Di-i-ich, mein Heimatsta-a-a-l
Kuss ich ta-ausendma-a-al…[2]
 
   При последнем слове капитан вдруг обеими руками обхватил сидящую рядом тощую деревенскую девицу и жадно поцеловал в губы. Девица облизнулась и победоносно оглядела собравшихся.
   Раздался громовой хохот. Смеялись все, даже кислое личико Эркенбальды сморщилось в улыбке. Только Хильдегунда не пошевелилась. Сидела и молчала. Длинная черная прядь попала в кружку с пивом, но женщина не обращала на это внимания.
   Хильдегунда была подружкой капитана. Больше двух лет таскалась с отрядом, исходила пешком все дороги между Неккаром и Рейном, нажила немного денег, но еще больше потратила. Родился у нее ребенок, но умер, не прожив и полугода.
   Была Хильдегунда рослой, широкой в кости и плохо кормленой. Лицо у нее простое, скулы такие широкие, что на глаза наезжают. Не глаза, а щелки. Два богатых дара у Хильдегунды: голос и густые черные волосы. Благочестивые люди говорят, что красивые волосы – верный признак ведьмы, ведь любуясь своей красотой, женщина поддается суетным мыслям и легко становится добычей дьявола.
   Хильдегунда не была уверена в том, что не проклята на веки веков, но обсуждать это боялась даже с отцом Валентином, хотя вот уж кто легко прощал женщинам все их грехи. Иеронимус фон Шпейер вызывал у нее ужас, и нового капеллана Хильдегунда тщательно обходила стороной. Сейчас он сидел почти напротив нее, и она не решалась поднять на него глаз.
   Сидела неподвижно, приоткрыв рот, и глядела на капитана. А тот снял со своего плеча руку соседки, бухнул кружкой о стол и запел, перекрывая застольный шум. Грустно запел, как будто оплакивал что-то:
 
Lasst uns trinken, lasst uns lachen
Konig Karl kommt nach Aachen…[3]
 
   Хильдегунда вскинула голову, подхватила.
   Постепенно все прочие голоса смолкли. Только эти два остались. То сливались, то расходились они: мужской – высокий и сиплый, как будто пропыленный, и женский – низкий, из глубины души исходящий.
   Платье на Хильдегунде сбилось, открыв плечо, худое, слегка загнутое вперед. Поет, наматывает на палец черный локон, а узкие глаза стали наглыми. И красива была Хильдегунда в те минуты так, что взгляда не отвести.
 
Lasst uns kampfen, lasst uns sterben, –[4]
 
   речитативом проговорила женщина. И вместе с капитаном они заключили:
 
Konig Karl ruft nach seinen Erben…[5]
 
   Мгновение висела ошеломленная тишина. А потом капитан уперся кулаком в бедро и расхохотался. До слез, оглушительно. И остальные, точно по команде, ожили, заерзали, загалдели.
   На скулах девицы проступили красные пятна, рот растянулся, и лицо сразу стало уродливым.
   – Ты всегда меня брала пением, – сказал Агильберт. – И как это у солдатской подстилки может быть такой дивный голос?
   – А может, дьявол ее телом владеет? – спросила Эркенбальда, наклоняясь через стол. – Если беса изгнать, она тут же и падет мертвая. Не дано человеку петь так сладостно.
   – Дано, – сказал Иеронимус из своего угла.
   Эркенбальда метнула на него взгляд.
   – Тебе почем знать?
   Иеронимус пожал плечами.
   – Знаю и все.
   – Ты могла бы зарабатывать на жизнь пением, – сказала Эркенбальда, обернувшись к черноволосой.
   – Тогда платите! – пьяно крикнула Хильдегунда. – Платите за мой голос, вы!..
   – Возьми, – забавляясь, сказал капитан и пустил по столу монету. Женщина прихлопнула монету ладонью, сунула в кошель, спрятанный под юбками, мелькнула на мгновение ослепительными белыми ногами.
   – Дурак ты, Агильберт, – равнодушно отозвалась она, одергивая на себе платье. – Вот соберу себе приданое и выйду замуж.
   Хохот грянул со всех сторон. Громче всех смеялись женщины. Одна из деревенских поперхнулась и кашляла, покуда Шальк не огрел ее по спине кулаком.
   Хильдегунда покраснела еще гуще, упрямо нагнула голову.
   – А что вы думали? – повторила она. – Не век же мне с такими, как вы, путаться.
   – Блядей замуж не берут, – выкрикнул Шальк.
   Женщина повернулась к нему.
   – Я не всегда буду блядью.
   – Милая, – раздельно проговорил капитан, – не все быльем порастает.
   – А вот и нет, – запальчиво сказала женщина. – Я знаю способ. Мне тетка говорила.
   – Зашьешь ты свою дырку, что ли? – спросил Радульф.
   – Можно вернуть девственность, если… – начала женщина и запнулась, чувствуя, что все глаза обратились к ней.
   Шальк уже не смеялся – тихо всхлипывал и постанывал от хохота.
   – Говори, – приказал капитан.
   – Трудно вымолвить, – призналась Хильдегунда, багровая, как свекла.
   – Делать не стыдно, а говорить боишься?
   – Так говорить – не делать… Нужно… переспать с монахом.
   Сказала – и страх охватил ее.
   В трактире стало тихо. И в этой тишине слышно было, как под столом храпит кто-то из солдат, упившись насмерть.
   Рыжий капитан внимательно поглядел на женщину, медленно растянул губы в нехорошей улыбке.
   – Хорошо, Хильдегунда. Я отдам тебе кошелек, тут шестьдесят гульденов, все мои сбережения… – Он снял с пояса увесистую мошну, вытряхнул на стол. Несколько монет упало на пол, и рыжий пренебрежительно толкнул их ногой. – Все будет твоим, забирай хоть сейчас.
   Темные глаза женщины вспыхнули, в них загорелся золотистый свет. Она встала. Глубоко вздохнула. От ее дыхания колыхнулся огонек свечи. Обошла стол, наклонилась над деньгами, провела по ним кончиками пальцев.
   Капитан накрыл ее руку своей широкой ладонью.
   – Но сначала верни себе невинность, – сказал он.
   – Ты обещаешь? – И вскинула глаза.
   – Да. Если ты действительно переспишь со служителем Божьим.
   Капитан повернулся к Иеронимусу, которого все это время демонстративно не замечал, и впервые за вечер посмотрел ему в глаза.
   – Наш капеллан тебе подойдет?
   Женщина наконец решилась взглянуть на монаха.
   – Да… если у него есть все, что у других мужчин.
   – Вы ведь не откажете бедной девушке, святой отец? – чрезвычайно вежливо спросил капитан у монаха. И надвинувшись всем своим внушительным телом, прибавил угрожающе: – Тебе ведь еще не оторвали яйца, святоша?
   – Не оторвали, – сказал Иеронимус, еле заметно улыбнувшись.
   – Ну так сделай любезность Хильдегунде. Посмотри, какая она славная да хорошенькая. И безотказная, можешь поверить.
   Капитан взял женщину за плечо и сильно дернул за ворот платья, открывая маленькие острые груди. Иеронимус протянул руку и коснулся их ладонью – осторожно, как будто боялся уколоться.
   Агильберт следил за ним, едва не облизываясь.
   – Сколько на тебя гляжу, святой отец, столько удивляюсь, – заметил он. – Впервые встречаю такого монаха.
   – Мне нравится твоя подружка, – сказал монах. – Она благочестива и набожна. Почему бы не помочь ей ступить на путь добродетели?
   Все присутствующие снова захохотали, но Агильберт заметил, что Иеронимус говорит вполне серьезно, и потому даже не улыбнулся.
   Монах неторопливо снял рясу и остался в чем мать родила. Оказался он крепкого тяжеловесного сложения, с намечающимся брюшком.
   Капитан смерил его взглядом с ног до головы, одобрительно хмыкнул и сдернул с девицы юбку одним быстрым движением.
   Женщина тихо ахнула, прикрылась рукой.
   – Что… прямо здесь? – спросила она в ужасе.
   – Почему бы нет? Я должен видеть, что святой отец выебал тебя по всем правилам. Нет ничего проще, чем поболтать наедине, а потом сказать, что дело сделано. За что я отдаю денежки? За то, чтобы ты прочитала «отче наш» в компании отца Иеронимуса? Нет, пусть уж все по-честному.
   Остальные одобрительно загудели.
   – Но… увидят, – пролепетала Хильдегунда.
   Капитан рассмеялся.
   – Когда ты валишься на солому со мной или с кем-нибудь из моих молодцов, Бог все равно видит тебя, куда бы ты ни скрылась, – сказал он назидательно, точно цитируя проповедь. – Так какая разница, увидят ли тебя при этом люди?
   С этими словами он подхватил Хильдегунду на руки и уложил на стол, голой спиной в пенные пивные лужи.
   Женщина уставилась в низкий потолок, неподвижная, как доска. Живот ввалился, точно приклеился к спине, подбородок и груди выставились наверх.
   На мгновение Иеронимусу показалось, что сейчас пирующие солдаты начнут откусывать от нее по кусочку, но тут Агильберт подтолкнул его к девушке.
   – У ней там зубы не растут, – сказал он, – не бойся, отец Иеронимус.
   Монах встал ногами на скамью, перебрался на стол. Постоял на коленях над распростертой женщиной, вздохнул и осторожно лег на нее. Она была холодной и очень костлявой.
   В трактире загремели пивные кружки. В такт орали солдаты:
 
Eins, zwei – Plunderei!
 
   Когда они в пятый раз дошли до
 
Sieben, acht – gute Nacht…
 
   женщина глубоко вздохнула и обняла монаха за шею. Иеронимус поцеловал ее в лоб, как ни в чем не бывало встал. Обтерся. От пива отказался. Невозмутимо нагнулся за своей одеждой.
   – Доброй ночи, – сказал он собутыльникам и вышел за дверь под рев поздравлений.
   Женщина села на столе, подгребла под голое бедро деньги, плюнула в сторону Агильберта.
   – Ты порвал мое платье, – сказала она.
   – Другое купишь, – отозвался рыжий. – Ты теперь богата, сучка.
   – Порвал платье, – повторила она. – Как я уйду отсюда?
   – Как пришла, – сказал капитан. – Забыла, в какой канаве я тебя нашел?
   – Не забыла, – сказала Хильдегунда с ненавистью.
   Кое-как натянула на себя юбку, приладила на груди порванный лиф.
   – Я ничего не забываю, – добавила она и аккуратно сложила монеты в кошель, не оставив и тех, что валялись на полу.
   – Потише, а то выебу, – пригрозил капитан. – Еще слово, и пустим тебя по кругу. Пропадет тогда твоя невинность. Где еще найдешь такого сговорчивого монаха?
   Женщина повернулась и вышла в ночную темноту. Постояла, пока привыкнут глаза, прижала юбку к бедрам, чтобы не хлопала на ветру. Разглядев поблизости темную фигуру, испугалась.
   – Это я, – проговорил мужской голос, и она узнала Иеронимуса. – Не бойся. Он много денег дал тебе?
   – Не твое дело.
   Монах пожал плечами.
   – Смотри, чтобы Агильберт наутро не передумал.
   – Я умею постоять за себя, – заявила Хильдегунда.
   – Не сомневаюсь. Но тебе лучше уйти прямо сейчас.
   Женщина помедлила, потом спросила:
   – Как ты думаешь, я действительно возвратила себе невинность?
   – Я думаю, ты раздобыла себе неплохое приданое, Хильдегунда.
   Она еще немного помолчала, прежде чем сказать:
   – Ты погубил свою душу.
   Иеронимус хмыкнул – его позабавила убежденность, прозвучавшая в голосе женщины.
   – Не думаю.
   – Да, погубил. И все ради падшей женщины.
   – Многое зависит от того, как ты распорядишься своими деньгами, Хильдегунда.
   – Лучше бы мне оставаться бедной.
   – Бедность и добродетель редко ходят рука об руку.
   – Разве не в бедности возвышается душа?
   – Душа возвышается в умеренном достатке, – сказал Иеронимус. – Бедность – слишком тяжелое испытание, и слабым оно не под силу.
   Женщина стояла неподвижно. Ветер шевелил ее распущенные волосы. Вдруг она подхватила юбки и бросилась бежать.
   Иеронимус смотрел ей вслед и улыбался.

Бальтазар Фихтеле

   Шел себе и шел человек по лесной дороге, нес лютню за спиной, и еще был у него при себе нож. Одет был в дрянную мешковину, рожу имел круглую, веселую, сложение богатырское. Из Хайдельберга шел он и с гордостью сообщал о себе – «literatus sum». Вот и взяли его в Свору Пропащих, как подбирали по дороге все, что плохо лежало.
   Вечером хорошо послушать, как врет Фихтеле. Только не нужно чрезмерно наливать ему из фляги, а то петь возьмется. Ничего более ужасного и косноязычного, чем пение студента, невозможно себе представить. А глотку ему заткнуть чрезвычайно трудно.
 
Dir, mein liber schatz,
Geb ich hanttruvebratz,
Damit du dich erinne
An minne…[6]
 
   В лесу сыро, темно августовскими ночами. И так тихо, что слышно, как собаки лают в деревне, до которой еще полдня ходу. Раскладывали костер побольше. Докуда хватает свету, там и стены, а за стенами – ночь, волки и кое-что похуже, лучше и не думать.
   – Расскажи еще про Хайдельберг, – просит Эркенбальда.
   Она теперь большая дама, спит с капитаном, о Хильдегунде ни слова.
   – Чудно, – говорит простодушный Ремедий Гааз. – Ведь мы были в Хайдельберге прошлой весной. А Фихтеле послушать – совсем другой город. И где были мои глаза, коли я всех этих чудес не разглядел?
   Все хохочут.
   Быв в Хайдельберге студентом, наведывался Фихтеле к одной замужней даме. Жила она в богатом доме при небольшом садике. Садик располагался с западной стороны, и Фихтеле никогда там не бывал. Слишком открытое место, неровен час увидят соседи. Потому с наступлением ночи прокрадывался в дом к любезной своей конкубине, сиречь возлюбленной, и она принимала его в темной комнате окнами на восток. И вместе любовались восходом луны…
   – Только любовались? – спрашивает Гевард.
   Рослый детина Гевард, весь в шрамах. Казалось, весь мир ополчился извести солдата, но никак не добьет – живуч ландскнехт.
   – Да нет, не только, – не смущается Фихтеле.
   Тут же со всех сторон шиканье: не мешай рассказывать!
   – И вот однажды, когда я развязал завязки на корсаже у моей дамы и две прелестные пленницы выскочили на волю из своей узкой темницы…
   – О чем это он? – шепотом спрашивает Ремедий у Геварда. – Уже две бабы? Была же одна.
   – За сиськи ее ухватил, – поясняет Гевард.
   – …как заскрежетал замок, и в дом вошел господин законный супруг моей дорогой подруги.
   Эркенбальда тихо вздохнула, откусила от хлеба, который держала в руке.
   – Увидев нас вместе в объятиях друг друга, сильно разгневался он и повелел неверной жене своей идти наверх, в супружескую спальню, а ко мне обратился с такими словами: «Признаешь ли ты, что как вор проник в мой дом и попытался опозорить имя мое и жены моей?» Ну, я признался немедленно и со слезами предался в руки господина мужа подруги моей. «Ибо я грешен перед вами, и теперь вы можете вершить надо мною суд, как вам будет угодно». Он взял меня за руку и вывел в сад. Тот самый, что размещался с западной стороны дома. Там поставил у стены и велел пройти вперед, отсчитавши десять шагов. «И ближе, чем на это расстояние, не приближайся к моему дому», – добавил. Я повиновался, а затем, как заяц, метнулся в сторону и бросился бежать, не веря спасению. Такого страха он на меня нагнал.
   Фихтеле замолчал, пошевелил в костре ветку.
   – Не понимаю я, – сказал Гевард. – Что такого страшного было в том наказании?
   Фихтеле повернулся к нему, хмыкнул.
   – В том-то и дело, что ничего. Этого и испугался.
   – И что, больше не ходил к той женщине? – спросил Ремедий.
   – Отчего же… Через три или четыре дня явился, больно уж хотелось мне обнять ее, мою красавицу. И снова началась наша любовь. Таясь, приходил к ней вечерами. И как-то раз снова застал нас вместе ее муж. У меня душа ушла в пятки, когда показался он на пороге. Лицо бледное под черной шляпой, на груди золотая цепь в три ряда, левая рука в перчатке, правую, без перчатки, в кольцах, ко мне тянет. У меня со страху слезы полились из глаз. Он говорит: «Подойди ко мне». Подошел. «В прошлый раз не говорил ли тебе, чтобы не приближался к этому дому ближе, чем на десять шагов?» – «Говорил, господин». – «Ну так идем со мной». Повернулся, за собой поманил. Я за ним, а у самого ноги от страха подгибаются. Вправе он убить меня в саду, никто с него не спросит, куда, мол, делся студент Бальтазар Фихтеле?
   – Дальше-то что? Не тяни, – жадно сказал Радульф, еще один старый товарищ капитана. Агильберт с усмешкой покосился на него: до седых волос дожил солдат, а все так же любит сказки.
   – Дальше? Привел он меня в сад и велел отойти от дома на двадцать шагов. Я воспрял духом. Больно уж легко удается отделаться от обманутого мужа. Он только расстояние увеличивает между мною и женой своею… Пробежал я эти двадцать шагов с поющим сердцем… и на последнем свалился в глубочайшую яму, локтей тридцать пролетел. Все кости себе переломал…
   – Как же ты жив остался? – спросил Ремедий, видя, что рассказ окончен, а самое главное так и не прояснилось.
   – Да разве это жизнь? – вопросом на вопрос ответил Фихтеле под всеобщий хохот и полез в кошель за игральными картами.
 
   Через несколько дней Фихтеле сбил себе ноги и теперь плелся, сняв сапоги. От холода весь посинел и чаще, чем следовало бы, наведывался к Эркенбальде с просьбой о фляжке дешевого рейнвейна. Женщина не отказывала, скупо улыбалась тонкими губами, цедила жидкое винцо. Фихтеле задолжал ей жалованье уже за полмесяца, но не слишком печалился – кто знает, настанет ли завтра утро.
   – Хотите подкрепиться, святой отец? – привязался он к Иеронимусу, протягивая ангстер, фляжку формой и размером похожую на луковицу.
   Иеронимус отказываться не стал, глотнул.
   – А разводит винцо Эркенбальда-то, – сказал он, обтирая губы. – Экая ведьма.
   Фихтеле забрал ангстер, завинтил пробку.
   – И пес с ней, – беззаботно сказал он. – У вас нет мази от мозолей, отец Иеронимус?
   – К сожалению, нет.
   – А, бренное тело, значит, не врачуем? Только падший дух поднимаем на должную высоту?
   – Когда есть возможность, врачую и тело, – сказал Иеронимус, не поддаваясь на полупьяную провокацию студента. – Как же случилось, что ты натер себе ноги?
   – Так сапоги ворованные, – просто ответил Фихтеле. – Маловаты оказались.
   – Тебе нужен совет?
   – А что еще взять с вашего брата?
   – В таком случае, либо не воруй что попало, либо заранее готовься к последствиям.
   Фихтеле захохотал.
   – Хороший же у ландскнехтов духовный пастырь. Не понимаю, за что они вас так ненавидят.
   Иеронимус пристально поглядел своему собеседнику в глаза.
   – Ненавидят? Ты уверен?
   – Любили бы – не вешали бы напраслину.
   – Что ты называешь напраслиной?
   – Ну, например… Да нет, глупости. – Фихтеле хохотнул, поддел босой ногой камешек. – Шальк вчера врал. Будто у вас были какие-то интимные отношения с обозной шлюхой. Будто оттрахали ее, прости Господи, у всех на глазах, а потом выгнали в холодную ночь.
   Фихтеле подождал ответа, но Иеронимус молчал. Тогда студент сказал:
   – Так это что… правда?
   – Да, – сказал Иеронимус. – Это правда. Так что не наговаривай на Шалька.
   Фихтеле дернул бровями, хмыкнул.
   – Странный вы пастырь… Знаете, отец Иеронимус, я ведь много читал там, в Хайдельберге. Мы с моим другом наведывались к одному планетарию, и он пересказывал нам немало сочинений ученых мужей по науке чтения звезд. Говорил, что те или иные изменения констелляций созвездий производят строго определенные изменения в нраве человека…
   – В таком случае, почему бы не молиться прямо на звезды? – спросил Иеронимус.
   Фихтеле пожал плечами.
   – Я не говорю, что разделяю его мнение. Он рассказывал, будто знался с почитателями Зороастра и от них получил многие знания…
   – Зороастр родился смеющимся. Викентий из Бовэ в «Зерцале истории» полагает его сыном Хама и внуком Ноя, говорит, что свои знания он получил от дьявола.
   – Вы верите этим сказкам, отец Иеронимус?
   – Я верю в то, что предписывает мне моя религия и моя церковь, – сказал Иеронимус.
   Фихтеле покачал головой.
   – Да вы настоящий мракобес, как я погляжу…
   Иеронимус ничуть не смутился.
   – Возможно, – сказал он. – А что в этом плохого?
   – Не знаю. Для вас, вероятно, ничего. А вы что, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО верите в то, что благодаря дьяволу Зороастр смеялся при своем рождении?
   – А ты веришь в те истории, которые рассказываешь у костра?
   – И да, и нет…
   Иеронимус улыбнулся.
   – Вот видишь.
   – Если вы не донесете на меня святой инквизиции, я еще расскажу про того планетария.
   – Не донесу.
   – Ладно. Вот о чем мы спорили. Под какими зодиакальными знаками следовало бы рассматривать Бога и дьявола? Является ли Бог Раком, а дьявол Козерогом? Тому немало подтверждений. Ибо дьявол может быть отождествлен с Сатурном, господином Козерога, планетой неблаготворной, отбирающей, запирающей. Бог же – с благодатным Юпитером, раздающим добро и щедро изливающим свет, а известно, что Юпитер – господин Рака.