– Да, воистину: прах ты и во прах возвратишься, – тихо проговорил Госелин, когда Сейссак закрыл книгу. – Жена ввергла человека в грех, и злой ветхозаветный Бог наложил на род людской свою яростную руку и заточил душу в греховное, страдающее тело. Так каким же образом союз с женой может быть благословенным? Вы скажете: церковь благословляет брак! – говорил Госелин, и голос его постепенно набирал силу. – Вы скажете: нас учили, что брачное состояние столь же угодно Богу, как девственное! А я говорю вам сегодня: сие ложь, ведущая к погибели! Дети, прошу вас, умоляю: слушайте! – Госелин обвел собравшихся большими глазами, в которых сверкали слезы. – Слушайте меня! Давно минули те времена, когда истинная благодать Господня была с католической церковью. С тех пор она обросла жиром, отягчилась златом – а всего этого не знала в первые годы! Прелаты ее – не прелаты, а Пилаты! Ее так называемые богослужения – бессмыслица; в лучшем случае – пустое времяпрепровождение, но куда чаще – дьяволопоклонничество! Как же может она, эта предавшаяся врагу церковь, решать: что проклято, а что благословенно?
   И простер руки Госелин, и благословил лежащие перед ним хлебы, сказав:
   – Вкушайте хлебы знания и да будут между вами любовь и братство, и да низойдет на вас благодать Господа нашего! – И добавил звенящим от слез голосом: – Дух Святый, Утешитель, утешь нас!
   И тотчас сгусток света загорелся у него над головой, заметался, становясь все больше – и все увидели маленького серебряного голубя. Птица опустилась на хлебы и спустя миг исчезла. Теперь сами хлебы источали яркое серебряное сияние. И две дорожки слез на щеках Госелина, и новые слезы, дрожащие на ресницах, – заиграли всеми цветами радуги, как роса на рассвете.
   При виде чуда ощутил Каталан, как все внутри словно бы обрывается и взмывает, увлекая вверх, в горние выси, и душу, и бренное тело…
   И еще захлестнула его ненасытная жадность: знал, что захочет снова и снова видеть чудеса, что пойдет ради них за "совершенным" на край света, лишь бы только опять испытать этот полет освобождаемой души.
   И многие в том зале испытывали то же самое, ибо чудо – как вино: пристрастившись, человек уже без него не живет, а прозябает.
   И ел Каталан сияющий хлеб и целовал каменный пол там, где коснулась плит нога "совершенного" и, истомленный восторгом, заснул на кухне уже под утро, когда звезды медленно гасли на светлеющем небосклоне.
***
   Едва только смежил веки Каталан, как загремело вокруг дома Сейссака оружие.
   Амори! В дверь латной рукавицей постучал – открыть потребовал, а когда за дверью замешкались, сам вошел, без позволения. Ни возмущенные крики, ни оправдания не остановили франка; он не беседовать сюда пришел – карать.
   Десяток лучников с ним и еще полторы дюжины воинов – все в кольчугах, с оружием.
   Глухи были к речам, нечувствительны к слезам, а когда иные слуги Сейссака взялись за оружие, тотчас перебили смутьянов.
   Ой-ой! Опять схватили Каталана злые вороги! Почему только не дадут ему жить как хочется – сытно да весело? За что гонит судьба бедного фигляра? Едва только найдет он себе господина, едва только сядет при ком-нибудь, как немедля по воле рока все рушится!
   Ой-ой! И как больно сделали опять Каталану, ударив его сапогом по брюху – по мягкому брюху, набитому ветчинной колбаской, соленым сыром, светлым винцом и тремя ломтями хлеба!
   Закричал Каталан, запричитал, на спину перекатился, колени к груди подтянул, лицо от побоев руками закрыл.
   И не стал больше бить его франк, только руки ему связал и подтолкнув к прочим, на колени поставил. От горя ослеп Каталан, плохо видит вокруг.
   И вот выходит из разоренного дома Амори де Монфор, широкое лицо покраснело от гнева, светлые волосы растрепаны, губа закушена.
   Стремительно подходит к пленным, оглядывает – как скотину, бегло, ни на ком не задерживаясь взглядом – и, повернувшись к своим франкам, что-то говорит им на северном наречии.
   И доносится до Каталана громкий голос "совершенного" – Госелина:
   – Дети Господни! Мужайтесь.

***

   Ничего, ничего из тех страшных дней толком не запало в память Каталана, ничего не ухватил его помутненный рассудок; одно только и сознавалось: было Каталану очень хорошо, а стало – хуже не бывает. Бить его больше не били, и на том спасибо. По правде сказать, вразумлять Каталана, чтоб смирно себя вел, и не потребовалось. Ослабел настолько, что безвольно мотался в руках белобрысых франков, пока те тащили его куда-то.
   А там, куда его притащили, – скопление народу, как в воскресный день на площади, только все у Каталана перед глазами сливалось. Вот он и запел, думая таким образом выпросить себе какой-нибудь милости:
 
На полпути к стране Вавилону
Стоит, почтенные мои, бык печеный,
А в жопе у него – чеснок толченый…
 
   Только никто не засмеялся, никто даже малой монетки ему не бросил; огрели по спине – ну, Каталан и замолчал. А попов-то вокруг видимо-невидимо – разглядел наконец! Залепетал, смущенный:
   – Ой, простите, почтенные, ой, простите, недостойного…
   И стали его спрашивать, а ответы записывать.
   Правда ли то, что этот фигляр, Арнаут Каталан, жил в доме Пейре Рожьера де Сейссака, где хранились припасы для потаенных еретических общин? Правда ли, что сходились в том доме для проповедей злокозненной ереси? Правда ли, что скрывались там враги Монфора?
   И кивал Каталан, ополоумев от смертной тоски: все, все правда…
   И слушал он, Арнаут Каталан, поучения еретические, и вставал перед "совершенными" на колени, и принимал от них благословение, и участвовал в их нечестивых обрядах, и ел освященный ими хлеб?
   Да, да, было, было такое…
   И сказал один из прелатов – не тот, что задавал вопросы, и не тот, что ответы записывал, – другой:
   – Что же ты такое сотворил над своей душой, Арнаут, прозываемый Каталаном?
   И пробормотал Каталан, плохо понимая, что говорит:
   – Госелин обольстил меня, вот я и ел…
   И ничего больше не стали спрашивать у Каталана, а кару присудили ему наравне со всеми остальными взятыми в доме Сейссака, дабы спасти от его души хотя бы ту малость, которую еще можно спасти. Ибо погряз Каталан во грехе, весь замарался, так что и прикоснуться к нему теперь страшно.
   И онемел Каталан, сковал ему ужас уста. Всего-то хотел одного: угодить. И гляди ты: одним угодил, других рассердил, и вот теперь посылают его за это на смерть.
   И увели Каталана, и все смешалось и перепуталось в бедной голове фигляра: шумный, щедрый дом Сейссака, мрачное узилище, образы судей – будто смытые. И только одно непрестанно горело перед больным его внутренним взором: молодое, яростное лицо Амори де Монфора.
***
   Вот так, шалея, со связанными руками, ослепленный утренним солнцем, оглушенный колокольным звоном, – звонили, казалось, за каждым поворотом все громче и громче – трясся Каталан в телеге вместе с остальными, числом в одиннадцать, и все гадал: скоро ли остановят, велят выходить и оборвут коротенькую Каталанову жизнь.
   И правда – вскорости дернулась телега и остановилась. Осужденные друг на друга повалились, кучей, не разбирая: кто древнего рода, а кто и вовсе безродный. Что – уже?.. Приехали? И обмочился Каталан со страху.
   А ничего не происходило, и почему телега остановилась, да еще тычком, пока что оставалось непонятно. Впрочем, Каталан, окончательно впав в ничтожество, и не тщился этого понять.
   Потом расслышал, что франки переговариваются с кем-то, а стоявший рядом с Каталаном Госелин вдруг толкнул того плечом и выдохнул, опаляя ненавистью:
 
   – Смотри! Ихний поп!
   И словно пелена с глаз спала – стал Каталан смотреть и увидел: остановил франков какой-то человек обличья совсем невидного, одетый в бедное монашеское платье. На вид казался лет сорока с небольшим. Стоял перед телегой, расставив ноги в пыльных сандалиях, заложив ладони за пояс – какой там пояс, вервие лохматое! – откинув голову.
   Франки окружили его, отгонять стали, он лишь улыбался и головой качал, будто знал что-то, чего эти франки пока не знали. Затем пергамент какой-то из-за пазухи вытащил, франкам показал. Тогда те расступились, и монах приблизился к телеге. Каталан чувствовал, как Госелин рядом дрожит от ненависти.
   А монах повернулся к франкам и сказал громко:
   – Отпустите его.
   Загалдели, загомонили франки – все разом, друг друга перебивая. Кого отпустить? Вон того? Закоренелого еретика? Богохульника? Заговорщика? Он во всем сознался! Сам сознался, добровольно! Он плевал на распятие, он склонялся перед совратителями католиков! Здесь невиновных нет, все в равной мере погибли.
   Монах выслушал не перебивая, терпеливо, а когда замолчали наконец возмущенные франки, повторил как ни в чем не бывало:
   – Отпустите его.
   Боже, помоги нам всем, если лучшие Твои слуги сделались безумны! Как можно отпустить человека, чей путь – в геенну огненную, туда, где плач и скрежет зубовный? Он еретик! В нем нет ни капли сожаления о прегрешениях его и о том, что навек загубил он свою душу.
   Но монах на это сказал только:
   – Он раскается.
   Раскается он, как же! Под страхом смерти не раскаялся – напротив, грехом похвалялся! Так что же он станет делать, отпущенный на свободу? Умоляли франки монаха одуматься и решение переменить. Тот засмеялся тихонько и опять головой покачал.
   – Дивлюсь на ваше маловерие. Говорю вам: вижу яснее этого светлого дня, что этот человек раскается. Дайте ему спасти себя. Не решайте за того, кто сам может за себя решить.
   И склонились франки перед монахом, пропуская его к самой телеге, и сказал тот, кто был между ними старшим:
   – Забирай его и поступай с ним по своему усмотрению, святой отец.
   Монах подошел к телеге и поднял лицо. Ясные его глаза остановились на Каталане.
   – Иди сюда.
   Каталан тупо уставился на монаха.
   – Что… я? – переспросил Каталан, видя, что никто в телеге не двинулся.
   И тут все стали бранить Каталана, толкать его, называть предателем, а Госелин плюнул ему в лицо. Каталан только шатался под тычками. Плевок сползал по его щеке.
   – Ну, – повторил монах, – иди же сюда.
   И Каталан кое-как пробрался к краю и неловко вывалился на мостовую, рухнув прямо к ногам монаха.
   А когда он поднял голову, телега уже скрывалась за углом. И франков тоже не было. Только тот человек, монах, стоял рядом, поглядывал на Каталана непонятно. Потом наклонился, стал развязывать Каталану руки. Но Каталан дернулся, будто его обожгли, вывернулся, вскочил на ноги. От монаха шарахнулся, метнулся влево, вправо, дернул за спиной связанными запястьями, прокричал бессвязное – и бросился бежать.
***
   Вечером того же дня Каталана можно было видеть мертвецки пьяным под стеной одного из каркассонских кабаков. Весть о случившемся уже гуляла по городу, переходя из уст в уста, и всяк спешил угостить Каталана, чтобы еще раз выслушать всю историю от начала и до самой неожиданной развязки. И Каталан рассказывал, плетя подробности, как корзину, и получалась у него корзина большая-пребольшая, кривобокая, с нелепо торчащими прутьями – ни на что не годная корзина, зато и ни на что не похожая. И пел Каталан песню за песней, и плакал на чьей-то груди, и смеялся кому-то в ухо, и чрезмерно пил красное вино, пока не пошел помочиться и не рухнул под стеной, заснув мгновенно.
   И спящего Каталана никто не решался тревожить и пока он валялся под стеной, сильно вздрагивая во сне, многие приходили и дивились на него, говоря друг другу:
   – Это тот раскаявшийся еретик, что по благословению отца Доминика де Гусмана уже находится на пути к спасению.

Глава шестая
АРНАУТ КАТАЛАН СТУЧИТСЯ В ДВЕРЬ

   Вы, может быть, думаете, будто после столь знаменательного спасения из когтей смерти Арнаут Каталан и впрямь обратился на путь добродетели, как уверенно предрекал Доминик де Гусман?
   Ничуть не бывало.
   Едва протрезвев, Каталан спешно покинул город, мечтая не попадаться на глаза ни франкам, ни катарам, ни тем добрым жителям Каркассона, которые потчевали его накануне и которым он наврал про себя с три короба.
   И бродяжил с того дня по Лангедоку с таким расчетом, чтобы ни в коем случае в Каркассон не заходить. Даже к окрестностям приближаться – и то остерегался.
   И таким образом очутился Каталан в городе Монпелье, где назойливо пахло рыбой, а больше ничего примечательного, на его взгляд, не имелось. Поначалу вертелся в порту, где всяк занят своим делом и на Каталана никакого внимания не обращал; но затем, уличенный в попытке украсть из корзин рыбу, бежал оттуда Каталан не солоно хлебавши. И зная за собой неудачливость, удрал он от порта подальше и в конце концов забрался на старый акведук, сел там, свесив ноги, и залился горькими слезами.
   Так он привычно горевал, вздыхал, то и дело подолом рубахи лицо обтирая, – а время шло. Солнце припекало, птички – чтоб их разорвало – беспечно чирикали, ни дуновения ветерка не доносилось, ни малейшего сочувствия никто к Каталану не испытывал.
   И вот остановился рядом с акведуком какой-то человек и заговорил.
   – Сколь удивительно, что такое древнее сооружение сохранилось до сих пор, не правда ли?
   Каталан подавился слезами, сверху вниз на человека того посмотрел. Были у него длинные вьющиеся волосы, совершенно седые, и длинная белая борода, одет он был богато и вместе с тем не пестро и не ярко, был осанист и медлителен в движениях – словом, и выглядел, и держался как ученый иудей, каковым на самом деле и являлся, а звали его мастер Менахем.
   Каталан отвечал иудею уныло, что менее всего заботит его древность этого акведука, а если народы, построившие эту штуку, вымерли, значит, неугодны были они Господу. Разговаривая столь невежливо, думал Каталан, что ученый иудей пойдет своей дорогой, а его, Каталана, оставит в покое.
   Но просчитался. Сказал ему мастер Менахем:
   – Вижу я, что не головой ты сейчас думаешь, а своим голодным брюхом.
   – Это верно, – не стал отпираться Каталан. – Все красоты земные, кажется, променял бы сейчас на добрый ломоть хлеба и кус жареного мяса.
   – Кто ты и как тебя зовут? – спросил его ученый иудей.
   На такой вопрос Каталан отвечал:
   – Я Арнаут Каталан,
   Без вина вечно пьян,
   Без вины виноват,
   Только бедами и богат!
   Чем-то глянулся мастеру Менахему такой ответ.
   – Если хочешь, – сказал он, – можешь пойти со мной.
   Мастер Менахем оказался лекарем. Да каким! Ученым-преученым. Целил не так, как те костроправы да зубодеры, что во множестве встречались на жизненном пути Каталана, – нет! Те хорошо если зуб вырвут, челюсть не своротив, кровь пустят да не всю выпустят; а мастер Менахем все это делал по науке. И в доме, куда привел он Каталана, таинственно пахло разными снадобьями.
   Первым делом уселся Каталан за стол и как следует набил себе брюхо – чтобы ничего из своей выгоды не упустить на тот случай, если не угодит чем-либо иудею, и тот его выгонит.
   Но все сложилось как нельзя удачнее: нанял Каталана мастер Менахем в услужение, обещав вместо платы хорошо кормить.
   И снова началось доброе житье у Каталана, на сей раз при хозяине столь диковинном, что и самому подчас не верилось.
   Лечил этот лекарь и бедных, и богатых. Впрочем, бедные к нему почти не обращались – иные такого лекаря страшились пуще самой болезни, подозревая иудея в колдовстве. Богатые же, подобного страха не ведая, прибегали к услугам мастера Менахема весьма охотно и оплачивали его труды весьма щедро. Нетрудно догадаться, что при таком обороте дела у мастера Менахема шли превосходно.
   Многому научился у премудрого иудея Каталан, быстро сообразив, что подобная наука ловкому человеку всегда впрок. А мастер Менахем и не думал что-либо таить от своего нового помощника, все ему рассказывал, о чем бы тот ни спросил. И узнал таким образом Каталан, что при вредительской мокрости в груди и одышливом кашле помогает питье с имбирем, корицей и перцем. Тот же имбирь, но с компонентами тмина, гвоздики, корицы и двух разных видов перца (но не таких, как при кашле) хорош при вздутии внутренностей и злом ворчании кишок. А скажем при дрожании в конечностях лучше всего масло коричное. Что до перца черного, то несть числа его достоинствам: согревает он нервы, размягчает отвердевшие мышцы, облегчает боли в груди, очищает легкие от помянутой вредительской мокрости. Корица же употребляется в разных сочетаниях при параличе, подагре, малярии, рвоте, неостановимом кашле, а также от лишаев и всяких язв. Предивное растение мускат, в больших дозах ядовитое, в малых же – целительное при головной боли, кровохаркании, трудном дыхании и болезнях желудка.
   Все это и многое другое постепенно вложил мастер Менахем в разверстую память Каталана, а когда тот переспрашивал, не ленился повторять.
   И вот однажды спросил Каталан своего хозяина, зачем он так поступает.
   – Дивлюсь на простодушие ваше, господин мой, – молвил Каталан. – Говорят об иудеях, будто все вы лукавы и злы, а если и показываете доброту, то из одного лишь притворства. Однако же я живу при вас почти целый год, а зла никакого за вами еще не приметил. Напротив, странным мне кажется, что вы так охотно открываете передо мной все секреты своего ремесла.
   Мастер Менахем, по своему обыкновению, посмеялся в бороду.
   – Вижу тебя насквозь, Каталан, – сказал ученый иудей. – Пройдоха ты, каких еще свет не видывал, ловкач с болтливым языком и вечно алчущим желудком. Глянулся ты мне тогда, на акведуке, вот и взял к себе, а когда понял, каков ты на самом деле, – пожалел выгонять. Сердце-то у тебя доброе.
   – Сердце молчит, когда плачет желудок,
   Голод подчас изгоняет рассудок, – не стал отпираться Каталан, ибо иудей говорил о нем чистую правду. – А вы, господин мой, и впрямь видите меня насквозь, хоть это и обидно.
   Мастер Менахем махнул рукой.
   – Обиды тут никакой нет. Да и кто мешает тебе, Каталан, видеть насквозь меня?
   Каталан озадаченно заморгал, чем вызвал у своего хозяина новый смешок.
   – Итак, – завершил разговор мастер Менахем, – зная, что ты пройдоха и прозревая в тебе доброе сердце, я понял: рано или поздно уйдя от меня, возьмешься ты за лекарское ремесло. Сострадание ли толкнет тебя к этому, жажда ли наживы – не ведаю. Но лучше уж я потеряю часть моих доходов, чем стану виновником смертей, которые могут проистечь от твоего невежества.
   Таков был мастер Менахем.
***
   В другой раз Каталан спросил:
   – Господин мой, как это вам удается столь быстро разгадывать людей, проникая в их мысли? Нет ли здесь колдовства?
   И снова смеялся ученый иудей, а Каталан чувствовал себя дураком.
   – Колдовства здесь никакого нет, – ответил наконец мастер Менахем. – А есть одна только житейская опытность и премудрость арабских мудрецов, которая заключена в некоторых трактатах, вроде "Книги вразумления начаткам науки о звездах", которые мне доводилось изучать. Пользуясь этими знаниями, я умножаю их на то, что успел узнать о людях за долгие годы моей жизни. Вот почему я почти никогда не ошибаюсь.
   Глаза Каталана разгорелись.
   – Уделите мне хотя бы малую толику от этих превосходных "Вразумлений", господин мой! – взмолился он. – Ибо меня весьма тяготит сознание моего дремучего невежества.
   Но на этот раз мастер Менахем лишь погрозил Каталану пальцем, не переставая, впрочем, посмеиваться.
   – Нет, нет, Каталан! Не на пользу пойдет тебе такое учение.
   – Отчего же? – в запальчивости вскинулся Каталан. – Разве не вы сами говорили, господин мой, что сердце у меня доброе?
   – Так-то оно так, но ведь и ты признавался, что сердце молчит, когда плачет желудок.
   – Ох, лучше бы мне лишиться моего болтливого языка! – пригорюнился Каталан. – И зачем я только признался вам в этой правде!
   – Да я и сам эту правду знал, без твоего признания, – утешил его мастер Менахем. – Не плачь, Каталан, не печалься, веселый жулик. Кое-что из "Начатков" я тебе, пожалуй, все-таки расскажу.
   Тут Каталан сразу приободрился, слезы у него высохли сами собой. Приготовился слушать и запоминать.
   – Есть один человек, хорошее знание которого не только не повредит ему, но и послужит к великой пользе, – начал мастер Менахем. – И этот человек – ты сам, Арнаут Каталан.
   После такого многообещающего начала вот что поведал Каталану его добрый и ученый хозяин.
   Едва лишь увидел он Каталана сидящим на римском акведуке и оплакивающим свою несчастную долю, как тотчас же мысленно определил время его рождения и главенствующие над ним планеты. Ибо многие арабские и еврейские мудрецы советуют при выборе жен и слуг непременно справляться о времени их рождения и в зависимости от расположения звезд делать выводы о пригодности человека к той или иной жизненной роли. Искусный астролог умеет, кроме того, прикидывать гороскоп на глазок и почти никогда не ошибается.
   – Это удивительное, а главное – чрезвычайно полезное умение, – с волнением сказал Каталан. – Ибо, признаться честно, господин, я и сам не знаю времени моего рождения.
   – Ты родился поздней осенью, – уверенно молвил мастер Менахем. – И чем больше я смотрю на тебя, тем более убеждаюсь в правильности моей первой догадки. Мудрейший Абу Райхан Беруни говорит о таких, как ты: "По природе великодушен, беспокоен, лукав, ленив, склонен к самопожертвованию, храбр и глуп".
   Каталан поначалу захотел обидеться, но вовремя спохватился: в таком случае он больше не узнает от мастера Менахема ничего полезного, а в том, что этот иудей – настоящий кладезь самых разнообразных премудростей, у Каталана был уже не один случай убедиться. И потому он смолчал, смиренно потупив ресницы. В конце концов, мастер Менахем – не первый, кто называет его дураком и, надо думать, не без оснований.
   – Многое поведала мне твоя внешность, – продолжал между тем мастер Менахем, щурясь с еле заметной светлой насмешкой над притихшим Каталаном. – Правда, арабские физиогномисты составляли свои трактаты исходя из характерных лиц сарацинской расы, но кое-что из этих знаний применимо и к франкам-христианам. Так, могу сказать тебе, каким образом я догадался о времени твоего рождения.
   Каталан смиренно попросил не утаивать от него подобных важнейших сведений. Мастер Менахем назвал ему несколько примет, из которых главнейшие – длинные руки и ноги, широкие костлявые плечи, маленькие глаза, грубые волосы и большое брюхо.
   – Ну уж брюхо-то у меня, положим, тогда к спине прилипало, – не выдержал Каталан. Даже надулся и не удержался – слегка кольнул хозяина: – Да и теперь, по правде сказать, не чрезмерно выпирает.
   – Это потому, что питаешься ты умеренно и не выходишь за пределы соразмерного возрасту и полезного для здоровья, – невозмутимо отвечал мастер Менахем. – Болезни же, которым подвержены люди, подобные тебе, суть: глухота, проказа, чесотка, задержания мочи, а также всякого рода горячки.
   От таких речей Каталан заметно приуныл. Но мастер Менахем этого как будто даже не заметил – увлекся.
   Прежде ему приходилось читать лекции в университете Монпелье, а впоследствии – в училище Иудейской коллегии, которое посещало, кроме евреев, некоторое число христиан. В последние годы ни астрологию, ни философию в Монпелье не читали, и круг ученых занятий мастера Менахема свелся к одной лишь медицине.
   – Если же ты хочешь преуспеть, Каталан, – продолжал мастер Менахем, – то должен действовать также сообразно тому, как звезды стоят в твоем гороскопе. Альбогазен рекомендует всем рожденным поздней осенью посвятить себя одному из следующих искусств: изготовлению и продаже оружия, ремеслу кузнеца, конюха, мясника, врача или ветеринара…
   – Что такое ветеринар? – озабоченно спросил Каталан, за последние несколько минут твердо решивший стать мудрым и, таким образом, преуспеть.
   – Человек, который лечит не людей, а животных.
   Каталан дивился все больше.
   – Но господин мой! Все это презренные занятия, низменные и мало почитаемые. Вы еще скажите, что я могу преуспеть, став банщиком! Неужто человек, занимающийся холощением быков, когда-нибудь займет высокое положение в обществе?
   – Преуспевает тот, кто занимает в жизни свое место и не рвется на чужое, – назидательно отвечал мастер Менахем. – Ибо первый может не опасаться за себя, а второй рискует быть сброшенным слишком низко. Кроме того, отнюдь не все подходящие для тебя ремесла столь малопочтенны. Если ты станешь торговцем, то запомни: наилучший товар для тебя – охотничьи псы, а также медь, железо, сельскохозяйственные орудия, вино, стекло, сундуки и деревянные кубки.
   Это окончательно сбило Каталана с толку и он возопил жалобным голосом:
   – Где же мне взять все эти сундуки, деревянные кубки и охотничьих псов для торговли?
   Мастер Менахем засмеялся.
   – А еще, говорит Альбогазен, рожденные на исходе осени, удачливы в кражах со взломом, разбое на дорогах, ограблении могил, и им подходит ремесло тюремщика и палача.
   – Ой-ой! – закричал Каталан. – Вижу я теперь, господин мой, что вы взялись дурачить меня, бедного, когда я и без ваших дурачеств полный болван, как есть с головы до ног!
   – Вовсе нет, – возразил мастер Менахем. – Я говорю с тобой вполне серьезно. Ибо Абу Райхан Беруни также говорит о таких, как ты: "Се – палач с Кораном в сердце".
   – Неправда! – горячо сказал Каталан. – Ибо не палач я вовсе, а лицедей, глумослов и фигляр! И в сердце моем вовсе нет никакого Корана, ибо не магометанин я и никогда им не был, а даст Бог – и не буду!
   – Это так, не магометанин ты, – согласился мастер Менахем. – Но скажи вместо "Коран" – "Закон Господень". Подумай о том законе, которому ты повинуешься, франк.