Глафирой бумаги.
   – Как вы уже, наверное, догадались, я представляю образ моего любимого литературного персонажа, героя, который оказал решающее влияние на всю мою жизнь и выбор профессии военного, – объявил
   Свербицкий. – Конечно же, я имею в виду князя Андрея Болконского.
   После слов этого благородного человека, представляющего личность еще более благородную, гости еще раз захлопали в ладоши. И тут на помощь партизану пришла Глафира Николаевна.
   – Сейчас, уважаемые гости, я предлагаю отведать нашего скромного угощения, приготовленного не без труда. Просим, вы уж не обессудьте, сделать поправку на военное время. А затем уважаемый капитан
   Свербицкий, то бишь князь Болконский, прочитает нам отрывок из своей поэмы…
   – Из своей повести, – поправил капитан. – Я прочитаю вам отрывок из своей автобиографической повести, которая служит как бы логическим продолжением незаконченных “Записок русского партизана”
   Евграфа Тимофеевича Долотова. Только действие, как вы сами понимаете, перенесено из 1812 года в современную эпоху. Главный герой повести – честный русский офицер, в одиночку бросающий вызов кровожадному врагу, захватившему его любимое отечество.
   – А затем мы устроим для вас небольшой концерт русского романса,
   – сказала Глафира.
   – Глафира Николаевна великолепно поет и играет на фортепьяно, – подтвердил капитан.
   Проходя мимо Феликса, актриса незаметно шлепнула его веером по плечу.
 
   Лейтенант Соколова, привыкшая в бесконечных разъездах прислуживать коллегам по разведке, с ловкостью настоящей официантки подала на стол мясо забитого сторожевого поросенка с овощами и наполнила бокалы замечательным крымским вином из запасов сгинувшего генерала Гоплинова. Изголодавшиеся узники набросились на еду, а капитан Свербицкий пригубил из своего бокала, разложил перед собою листки рукописи и обратился к гостям:
   – Прошу не судить меня слишком строго. Это мое первое прозаическое произведение, к тому же рукопись еще сырая, создавалась в перерывах между боями и требует значительной отделки. Как говаривал Хемингуэй, писал я это под бомбежкой, и, если вещь получилась плохая, виноваты фашисты.
   Свербицкий застенчиво усмехнулся в перчатку, а сомлевший
   Петров-Плещеев развязно хлопнул несколько раз в ладоши.
   – Перестаньте ломаться, Николай. Никто и не думал придираться, – с материнской укоризной заметила Глафира. – В конце концов, вы не первый военный, который взялся за перо. Вспомните Лермонтова, Дениса
   Давыдова, графа Толстого, наконец.
   Ободренный поддержкой прекрасной хозяйки, Свербицкий коротко выдохнул и продолжил:
   – Эта автобиографическая повесть начинается с самого детства героя, которое прошло в семье военных и заложило на всю его жизнь понятия чести, долга и любви к Отечеству. Особое влияние на маленького Колю, то есть на меня, оказало стихотворение Михаила
   Юрьевича Лермонтова “Бородино”, заразившее раз и навсегда любовью к героической эпохе 1812 года и подтолкнувшее меня стать военным, ракетчиком, защитником Отечества – и одновременно поэтом, певцом военной романтики и высокого благородства, своеобразным Давыдовым ракетных войск.
   Разве мог я подумать, чуть не плача от обиды за свое скучное, мирное, неинтересное время, что на мою долю выпадут еще более жестокие испытания, что я окажусь в состоянии войны буквально со всем миром и даже мои бывшие товарищи по оружию отвернутся от меня, как от опасного фанатика, отказавшись от борьбы и смирившись с унизительным положением побежденных без единого выстрела?
   Детская дружба и клятва служить своей Родине до последнего издыхания, данная летним вечером на вершине одного из кижских холмов, первая любовь и поцелуи в подъезде, за которыми последовало жесточайшее разочарование в женской верности, оставившее в душе одинокого партизана глубокий шрам на всю жизнь…
   – После разрыва с невестой Николай Николаевич решил остаться девственником и почти сдержал свое обещание, – опустив глаза, тихо заметила Глафира.
   – Да, если не считать одного унизительного случая во время учебы в военном училище, только утвердившего меня в моем решении, – подтвердил капитан и жарко покраснел. – И наконец, славное времечко службы в родном Форт-Киже, где под фанерной звездой покоится прах моих родителей, короткий, но яркий период любимого дела – освоения сложнейшей ракетной техники, которая вселяла гордость в сердца патриотов, спокойствие в души мирных граждан и страх в головы врагов, вынужденных считаться с ненавистным, но сильным соседом.
   Преамбула, набросанная в повести буквально несколькими яркими мазками, занимает относительно небольшое место, хотя прием ретроспективы блаженного прошлого используется для пущего оттенения жестокого трагизма основного действия. Главное же действие развертывается не в эпоху торжества и славы русского оружия, а во время его позора и срама, в то тяжелое время, когда в условиях бедствий и жесточайшей борьбы русский характер разворачивается во всю свою ширь, дабы еще и еще раз удивить мир своими бесценными сокровищами. В наше с вами подлое время, господа.
   Свербицкий обратился к рукописи.
   – Итак, судари вы мои, в гарнизоне, где я служил, была разобрана последняя ракета. Ночью я плакал, как дитя, а ребенком, заметьте, не плакал ни разу! Наутро, часу в пятом, пришло решение: пусть так, пусть меня предали со всех сторон, а все же я человек военный и буду выполнять любые распоряжения начальства, какими бы дикими они ни казались. Разве легче было русским офицерам, получившим приказ
   Кутузова отступить без боя и оставить Москву? Конечно, генерал
   Гоплинов – далеко не Кутузов. Он даже не Барклай-де-Толли. И все же: нами оставлен “Кореец”, мы же затопим “Варяг”… Если мне прикажут вместо ракеты сражаться винтовкой, я скажу “есть”, а будет необходимость – возьмусь за штык-нож, за саперную лопатку, за дубину народной войны! Верность долгу проверяется в тяжелых условиях, а не в те дни, когда его с удовольствием может выполнить каждый.
   Испытание, однако, получилось не столько тяжелым, сколько обескураживающим. Мне, боевому офицеру, который приучил себя пробегать с полной выкладкой двадцать километров, спать на голой земле, терпеть голод и пытки, предстояло стать даже не штабной крысой, а музейным работником, живым экспонатом, выставляемым на потеху иностранным туристам – благодушным, откормленным, самодовольным представителям той самой вражьей силы, что втоптала в грязь, растлила, обесчестила мое Отечество с его седой историей и грозными вооруженными силами, всего несколько лет назад наводившими ужас на дряхлеющий Запад одним видом своей жутко непривычной униформы – shinel overcoats and ushanka caps.
   Я был назначен помощником штатского кренделя – полуслепого, велеречивого, хилого ученого-диссидента Олега Финиста, всю жизнь изгалявшегося против людей в военной форме, якобы тупых, ограниченных и консервативных только потому, что они не имели обыкновения обсуждать приказы, носили одинаковую одежду и ходили строем. Этот человек, всеми правдами и неправдами получивший полковничью должность заведующего военно-историческим заповедником
   Долотова “Форт-Киж”, стал повелителем честного военного малого и, похоже, вознамерился использовать свое служебное положение в основном для того, чтобы упражняться в бабьем остроумии и отыгрываться за те многочисленные унижения, которые он претерпел в заключении от всевозможных должностных лиц, не отделимых в его представлении от военных.
   Поначалу Финист взвалил на меня роль снабженца (а по совместительству – завхоза и прораба), то есть самую непривычную и унизительную роль для прямолинейного, простого рубаки, с детства не приученного ловчить. Мне приходилось заниматься формированием музейного фонда, составлением экспозиций, приемом экспонатов у населения с их оценкой (что было совсем не под силу человеку без специального исторического образования), поездками по музеям, хранилищам и библиотекам, сидением на научных семинарах и конференциях долотоведов и кижистов и одновременно – организацией строительно-реставрационных работ, составлением музейного каталога, регистрацией исторических книг, стульев, гвоздей, подоконников, балясин, деревьев, скамеек, дверных ручек, колокольчиков, тарелок – всего того, что передается музейными педантами из года в год, из поколения в поколение и составляет саму основу нелепой, незаметной, недоказуемой достоверности, придающей труду исторических мумификаторов мнимую научность.
   – Вы действительно считаете, что эта вещь относится к концу восемнадцатого века? – бывало, издевался Олег Константинович, вертя в руках ржавую и, очевидно, очень старую керосиновую лампу, только что выменянную у какой-то древней селянки на противотанковую гранату.
   – Так точно, – с достоинством отвечал я, собравши всю свою железную волю для того, чтобы не замечать издевательства этого инвалида, даже если он будет мочиться на мои сапоги или вбивать гвоздь в мою фуражку. – Эта женщина получила лампу в наследство от своей прабабки, которая была наложницей Евграфа Тимофе-евича.
   – И чем, по-вашему, заправлял эту лампу Долотов?
   – Естественно, керосином, – позволил я себе, в свою очередь, проявить иронию.
   – И где они его брали?
   – Вероятно, в керосиновой лавке.
   – Как вы полагаете, это был керосин той же марки, который применялся в военных тягачах? Или какой-то особый?
   – Не могу знать! – строго отвечал я, краснея и покрываясь испариной, и думал при этом, с каким наслаждением мог сломать шею этого бледного дистрофика одним легким движением рук.
   – Тогда соблаговолите разузнать, какой марки керосин использовал
   Суворов для своих танков во время битвы при Рымнике. Историческая наука в отличие от военного дела требует безукоризненной точности.
   После подобной словесной затрещины я брал под козырек, щелкал каблуками и удалялся под хохот расхристанных солдат, бородатых реставраторов и блядовитых курящих практиканток, души не чаявших в своем тщедушном руководителе.
   После очередной моральной экзекуции, когда Финист при всех отчитал меня за приобретение пишущей машинки Долотова, вывезенной, как выяснилось, из Германии в 1945 году в качестве трофея, я подал рапорт о переводе на другую должность: на хоздвор, на гауптвахту, хоть в говночисты – лишь бы подальше от этого умника.
   “Иначе я могу потерять самоконтроль и совершить поступок, несовместимый со званием российского офицера, – писал я. – Именно такими недопустимыми поступками я считал бы самоубийство или дуэль с полоумным инвалидом”.
   Генерал Гоплинов принял меня на своей укрепленной даче, после того как телохранители в спортивных костюмах разоружили меня и обыскали. Сам генерал, которого я не видел со времен подготовки к последнему параду на Красной площади, изменился почти до неузнаваемости. Теперь, в роскошном махровом халате, с толстой сигарой в зубах, он напоминал, скорее, крупного финансового магната в неформальной обстановке, а о воинском звании можно было угадать только по выглядывающим из-под халата брюкам с лампасами.
   – Брось! Брось! – На мою попытку отрапортовать по всей форме
   Гоплинов досадливо замахал руками. – Садись, выпей-ка вот коньячку да порви свое заявление, сынок. И запомни: я тебе не генерал и не превосходительство, а я тебе отец.
   После долгого нелегкого разговора Гоплинову по-отцовски удалось убедить меня в том, что музей никак нельзя оставлять в руках этого штатского ферта.
   – Понимаю, мерзко, – жарко дышал на меня захмелевший генерал. -
   Но и ты пойми меня правильно. Нам сейчас главное – перетерпеть, стиснуть зубы, переждать. Ну, оставлю я штаб-музей этой гниде, ну, отправлю тебя куда-нибудь в Тмутаракань… Ды мы и глазом не успеем моргнуть, как Финист заполнит все должности своими бородатыми педерастами и тощими лесбиянками. А там – передадут базу в ведомство культуры или, пуще того, какой-нибудь ЮНЕСКО, и считай – расформирована дивизия. Распустят по домам самую соль российской ракетной элиты.
   Терпи, сынок, терпи! А там, Бог даст, мы еще будем топить этих очкариков в Синеяре, как Герасим Муму. Будет и на нашей улице праздник. Я потому и поставил тебя приглядывать за Финистом, что ты
   – самый толковый из моих офицеров (другие еще хуже, шутка), ты не допустишь, чтобы хоть одна крупица народного добра ушла отсюда за кордон. Верь мне, дни финистов уже сочтены. В центре готовится приказ о его смещении и назначении меня директором музея. Вот когда мы развернемся как следует. Первым делом объявим дивизию частной акционерной компанией, как в девяносто шестой воздушно-десантной, возьмем большой кредит у одного человека, с которым я уже почти договорился, и купим большую партию ракет “земля-воздух”, еще лучше прежних. Представляешь? Частная ракетная дивизия! Да нас с руками оторвут в любой воинственной стране третьего мира, в любом эмирате и султанате. А там-то мы наконец скрестим шпаги с супостатом!
   Я возвращался от генерала окрыленный коньяком и надеждой, но в музее меня ждало последнее, жесточайшее испытание. Финист отчитал меня за опоздание и заявил, что не собирается более терпеть мою косность. Он передает должность управляющего в окаянные руки одной из наиболее распущенных практиканток. Я же, гвардии капитан ракетных войск Свербицкий, займусь единственным делом, достойным моих скромных умственных способностей, я буду ходить по музею и двору в камзоле, чулках, башмаках, напудренном парике и изображать самого
   Евграфа Долотова. Если понадобится, я также обязан фотографироваться с гостями и танцевать под аккомпанемент фисгармонии менуэт, которому меня научат. И без разговорчиков!
   На складе мне выдали костюм восемнадцатого века, который я сам же имел глупость выменять у одного театрального реквизитора за десять банок тушенки, башмаки на высоком каблуке, шелковые чулки и парик.
   Всю ночь я не спал, а утром надел шутовской наряд, зарядил свой табельный пистолет, спрятал его в нагрудную кобуру под камзолом и отправился в музей под насмешки и улюлюканье пьяной солдатни.
   Теперь я точно знал, что следует делать. Как только американская делегация окружит меня, чтобы щелкнуться с live Dolotoff himself, я выхвачу пистолет и пущу себе пулю в висок. Только бы выстрел совпал со вспышкой фотоаппарата! Тогда весь мир узнает, как погибают, отстаивая свою поруганную воинскую честь, русские ракетчики. Если же фотография будет снята до выстрела, она превратится в идиотскую шутку, фарс: музейный шут для потехи приставил пистолет к виску и скорчил печальную рожу. Американцам это даже понравится! Ну уж, фиг вам! У меня даже возникла идея взорвать себя вместе с туристами гранатой, но я отказался от этого подвига, вспомнив, что могу взрывом повредить обстановку музея, испортить государственное имущество, нанести ущерб историческому наследию Родины.
   Не трусость ли это с моей стороны, спрашивал я себя. Не моральное ли дезертирство? И отвечал себе: это мой долг.
 
   – Выстрел совпал с фотовспышкой? – спросил Бедин, как записной фотограф заинтересованный в основном технической стороной вопроса.
   – Как видите, нет, – смутился капитан. – Ведь автор этих строк – перед вами.
   Чтение развлекло узников Форт-Кижа. После хорошего обеда и нескольких бутылок хереса они вполне освоились и расположились по интересам. Голенькая лейтенант Соколова сидела на жестких коленях жениха, болтала сдобными ножками, попискивала эстрадную песенку и красила ногти одолженным у Глафиры лаком. Старший из трех поросят настолько заслушался, что уснул, сидя на стуле. Его голова на кадыкастой шее запрокинулась назад вправо, маска сбилась на лоб, а очки соскочили на пол.
   Его сыновья Ниф-Ниф и Нуф-Нуф, похрюкивая и повизгивая, играли на столе в незамысловатую, но азартную игру: пытались прихлопнуть сверху ладонями положенные на стол ладони соперника. Филин что-то задумчиво подбирал на рояле, а Серый Волк Плещеев, воспользовавшись всеобщей рассеянностью, с деланой небрежностью прохаживался по
   Светлице, разглядывал гравюры и, улучив подходящий момент, подъедал свинину и салаты с чужих тарелок.
   Как бы выбирая более удобное место для прослушивания, Глафира
   Николаевна села рядом с Бединым и стиснула его пальцы под столом.
   При этом она смотрела прямо в глаза капитана Свербицкого с головокружительной нежностью и обмахивалась веером.
   – Если я вам наскучил, попрошу без церемоний. Просто скажите, и я прерву чтение, – сказал капитан, не отрывая глаз от Глафиры и освежая горло глотком вина.
   – Напротив, прошу вас продолжать! – горячо возразил Бедин. – Нет повести печальнее на свете…
   Глафира загадочно улыбнулась, расплела свои пальцы и, передвинув руку под столом, микроскопически незаметными движениями стала расстегивать молнию на брюках обозревателя.
   Одарив артистку взглядом безмерной благодарности, капитан продолжил литературное чтение.
   – Нет, мне не суждено было в тот день погибнуть на потеху праздным богачам, – читал он. – В штабе-музее меня ждала новость, круто повернувшая русло моей жизни в героическую сторону.
   На парадном входе висела табличка “Извините, учет”, толстые туристы в просторных шортах-бермудах и пестрых тропических рубахах навыпуск недовольно галдели во дворе, а возле двери стоял солдат в полной форме, с автоматом, в каске и бронежилете, как в старые добрые времена.
   Ответив на приветствие часового, что в моем вольтеровском одеянии выглядело более чем странно, я поинтересовался, в чем дело.
   – Вы разве не читали последних газет? – выкатил глаза часовой и, едва сдерживая ребяческий восторг, воскликнул: – Финист смещен!
   В волнении отбросив часового, я вбежал в музей. В Светлице, несмотря на теплый весенний день и яркое солнце, пылал камин, по полу были разбросаны бумаги, папки и мелкие экспонаты, в углу, под поясным портретом Долотова в парике, придворном мундире, со звездой и алой лентой через плечо, стояли три мешка: два набитые под завязку, а третий – примерно до половины. Сходство со знаменитой картиной усугублялось тем, что Финист был переодет, правда, не в платье сестры милосердия, а в рясу монаха, весьма напоминающую бабье платье.
   Услышав мою грозную поступь, Финист обернулся с кроткой беспомощной улыбкой слепца и игриво поднял руку в приветствии.
   – Капитан? – звенящим от напряжения голосом спросил он. – Фу ты ну ты, как вы меня перепугали!
   – Не вижу повода для радости, – мигом остудил его я. – Что происходит?
   – Инвентаризация. Учет. Вы не обратили внимания на табличку?
   Сейчас сюда подкатит американский туристический автобус и – ту-ту!
   Через пару дней мы с вами будем нежиться на тихоокеанском побережье.
   К черту этот кошмар. Я устал от бесконечной битвы с ветряными мельницами. Нет, господа хорошие, у этой страны нет будущего. Мы-то с вами понимаем, что честные люди здесь всегда будут на положении изгоев. Николай, вы поможете мне погрузить мешки?
   При этих словах я едва не задохнулся от возмущения. Как, этот паяц, этот политический перевертыш, этот слизняк смеет предлагать мне сообщничество в деле разбазаривания страны!? Он смеет хоть на секунду предположить, что русский офицер, которого он безнаказанно подвергал унижениям, займет его сторону в этом хищническом деле? Что он станет его сообщником в распродаже национального достояния ради того, чтобы развлекаться на пляже с калифорнийскими падлами? Моя рука потянулась за пазуху.
   – Да нет же, мой суровый друг, вы не совсем правильно меня поняли. – Финист уже стоял рядом со мной, и дружески похлопывал меня по плечам и груди, заодно проверяя наличие кобуры, и поглаживал мою руку, и покручивал пуговицу моего кафтана – этакий педерастический поп, обхаживающий хмурого, неприступного, упрямого вельможу. – Какой же вы горячий, прямо какой-то кипяток, а не капитан! Ну, перестаньте же быть букой! Не хотите в Калифорнию, сидите здесь.
   – Да что здесь происходит! Я требую объяснений! – в ярости заорал я, топая тяжелыми историческими башмаками на высоком каблуке.
   Финист посерьезнел, уселся на один из мешков с экспонатами, подобрал рясу и закурил.
   – Извольте. Я объясню. Только не надо этих солдафонских штучек. -
   Он поморщился и изобразил указательным пальцем “пиф-паф”.
   Рассказ его был убедителен. Его и моими руками генерал Гоплинов восстановил музей-усадьбу Е.Т.Долотова, собрал бесценную коллекцию исторических реликвий и превратил умирающий военный городок в культурный центр всемирного значения.
   Какое отношение имеет ко всему этому полуграмотный генерал, не прочитавший за всю жизнь ни одного произведения Евграфа Тимофеевича или любого другого писателя? Разве это он рыскал по близлежащим деревням в поисках хоть каких-то следов ушедшей славной эпохи? Разве это он перерыл сотни и сотни томов в поисках крупиц исторических сведений, необходимых для реставрации? Разве это он бился ночи напролет при свете прожекторов, наравне с рабочими корпя над каждым кирпичиком, каждой паркетиной, каждой ступенькой исторического дворца, заключающей в себе целую летопись? Он не только не помогал историкам, но и ставил им палки в колеса своими нелепыми вмешательствами, своими бюрократическими распоряжениями, ограничивающими ввоз и вывоз материалов, связывающими инициативу работников по рукам и ногам. Как будто недостаточно было происков районного, областного и центрального руководства культуры и вооруженных сил, для которых невыносимо было зрелище чужого успеха, чужого процветания посреди всеобщего упадка, – нам приходилось бороться с внутренней аракчеевщиной, когда генерал, следуя идиотской инструкции 1946 года, приказал заложить минное поле на месте раскопок древнего городища.
   Тем не менее, как только дела в музее пошли на лад, именно генерал решил воспользоваться их плодами. Он решил сместить Финиста с должности генерал-директора и сам занять это место, которое якобы не может принадлежать штатскому. Именно с этой целью и был развязан позорный судебный фарс “Финист versus “Форт-Киж”, увы, проигранный горячим и не сведущим в судебных закавыках искусствоведом.
   – Мало того, что они лишили меня главного дела моей жизни, – сетовал
   Финист. – Они пытаются передать мое дело из гражданского суда в военный трибунал, поскольку ответчик относится к вооруженным силам.
   А это (он снял очки и показал на свежий синяк под глазом) – это их обычные аргументы в исторических спорах.
   – Вас били? – Я почувствовал в груди незваный зуд сочувствия.
   – Да, позавчера ко мне на улице подошел очень неприятный человек в военной форме без знаков различия и сильно ударил меня кулаком по лицу. Он покачивался, но спиртным от него не пахло. А вчера меня покинула жена, не выдержавшая постоянного морального давления и угроз.
   Усилием воли я стряхнул с себя чары этого вкрадчивого человека, которого только что готов был придушить, а теперь почти жалел, как безвинную жертву.
   – Это еще не значит, что надо наряжаться в рясу, набивать мешки национальными ценностями и вывозить их за рубеж, – отрезал я. -
   Несправедливость начальства – не повод для измены подчиненного! Я знаю Гоплинова с младых ногтей, когда он сажал меня на плечи и разрешал заглядывать в стволы орудий. Возможно, он и не очень разносторонний человек, но, несомненно, честный и прямой. А главное
   – он патриот и не допустит, чтобы хоть одна фамильная вилка покинула эти стены.
   Финист сокрушенно покачал головой.
   – Ваша доверчивость граничит с идиотизмом, – сказал он, не в силах скрыть своего застарелого пренебрежения к военщине. – Вы готовы доверять человеку только потому, что так положено, вместо того, чтобы верить своим глазам, потому что так есть.
   Сейчас по крайней мере музей принадлежит какому-никакому государству. А кому будет он принадлежать после того, как генерал организует здесь акционерную дивизию закрытого типа? Он распродал уже половину вооружения и боеприпасов по ценам металлолома, сколотив себе одно из крупнейших состояний области, а теперь, пожалуй, загонит и саму землю с ее недрами. Неужели вы думаете, что его остановят сентиментальные рассуждения об историческом наследии?
   Сначала он станет удельным князьком (он уже им фактически стал), а затем, нахапавши до отвала, махнет куда-нибудь на райские острова.
   История повторяется, мой капитан, но теперь Киж падет не от ударов монгольских сабель, а от клочка бумаги с шестизначной цифрой.
   “Зачем я позволяю ему говорить?” – думал я, чувствуя себя в положении человека, которому навязали бой в невыгодных условиях.
   Разумеется, мне ни за что не обыграть в словесном поединке этого завзятого спорщика и говоруна, давно сделавшего краснобайство в письменной и устной форме единственным занятием жизни. Моя простая военная голова шла кругом и звенела от чрезмерного напряжения, к тому же я вспомнил утверждение Гоплинова о том, что он собирается основать в Форт-Киже первую в стране частную ракетную дивизию, и клеветническую статью в газете “Ведомости” о том, что военные и гражданские власти вступили в тайный сговор с тем, чтобы передать
   Форт-Киж в частную собственность, а затем продать одной из иностранных компаний как обыкновенный земельный участок, поделив при этом огромные суммы взяток, замаскированных под гуманитарную помощь.