Страница:
И тот же стюард, ведавший напитками, двинулся вокруг нашего стола, наполняя стаканы всех сидевших. Но еще до этого обнаружилось, что я снова стою и трижды под возгласы «Skal!» опустошаю стаканчики аквавита — по одному за здоровье каждого проигравшего, — а в другом кулаке сжимаю три тысячи долларов (долларов Соединенных Штатов Северной Америки). У меня не было времени разбираться, почему три сотни вдруг превратились в три тысячи, что, впрочем, было не более странно, чем то, что случилось с «Конунгом Кнутом». Вернее, с его обоими воплощениями. Да и мои способности удивляться к этому времени почти иссякли.
Капитан Хансен приказал официантке приставить к столу стулья для Форсайта и его компании, но все трое отказались на том основании, что жены и соседи по столам ждут их возвращения. Да и у нас места маловато. Для капитана Хансена все это не имело ни малейшего значения. Он был настоящий викинг, величиной чуть меньше дома: дай ему молот, и он вполне сойдет за Тора
[16] — мышцы у него были даже там, где у обычных мужчин их отродясь не бывает. Так что с ним особенно не поспоришь.
Впрочем, он добродушно согласился на компромисс — они вернутся к своим столам и кончат обед, но сначала присоединятся к капитану и ко мне и вознесут благодарность Седраху, Мисаху и Авденаго
[17] — ангелам-хранителям нашего доброго друга Алека. И весь наш стол, как один человек, будет участвовать в этом…
— Стюард!
И все мы трижды прокричали «Skal!», выделяя из всех миндалин антифриз в невероятном количестве.
Вы все еще считаете? Думаю, уже стаканчиков семь. Можете перестать считать. Именно в этом месте я потерял счет выпитому. Ко мне стало возвращаться то отупение, которое я ощутил на половине пути через огненную яму.
Заведующий напитками стюард кончил разливать шампанское и, повинуясь знаку капитана, добавил к первой бутылке новые. Снова пришла моя очередь произносить тосты, — я рассыпался в комплиментах трем проигравшим, после чего все выпили за капитана Хансена и за добрую посудину «Конунг Кнут».
Капитан поднял бокал за Соединенные Штаты, и все обедающие встали и выпили вместе с ним; тогда я счел необходимым предложить тост за датскую королеву, что вызвало новые тосты в мою честь, и капитан потребовал, чтобы я произнес речь.
— Расскажите, как вы чувствовали себя в печи огненной.
Я попытался отговориться, но кругом оглушительно гремели крики всех присутствующих: «Речь! Речь!»
Я с трудом поднялся, стараясь припомнить, о чем говорил на последнем ужине, организованном с целью сбора средств для поддержания заморских миссий. Речь ускользала от меня. Наконец я сказал:
— А!!! Вздор! Тут и говорить не о чем. Только приклоните ухо ваше к земле, налягте плечом на штурвал, поднимите глаза к звездам, и вы с легкостью сделаете то же самое. Спасибо вам, спасибо всем, а в следующий раз мы все до единого соберемся у меня дома.
Кругом кричали, снова орали «Skal!» — уж и не помню сейчас, по какому поводу, — и тут леди, сидевшая слева от капитана, подошла ко мне и расцеловала, после чего все прочие леди, сидевшие за капитанским столом, сгрудились вокруг меня и принялись обцеловывать. Это, видимо, воодушевило остальных дам в салоне, так как из них сформировалась целая процессия, направившаяся ко мне за поцелуями, но по пути целовавшая капитана; а может быть, порядок был обратный.
Во время этого парада кто-то унес мою тарелку с бифштексом, относительно которого я строил некоторые планы. Правда, я не слишком горевал о потере, так как бесконечная оргия лобзаний ошеломила меня и погрузила в изумление, ничуть не меньшее, чем история с туземками, которые прошли по углям.
Потрясение я испытал сразу же, как только вошел в обеденный салон. Давайте скажем так; мои спутницы-пассажирки были вполне достойны того, чтобы появиться на иллюстрациях в «National Geographic…».
Да! Вот именно! Ну, может не совсем так, но то, во что они были одеты, делало их куда более голыми, чем те дружелюбные туземки. Я не стану описывать их «вечерние туалеты», ибо не уверен, что смогу это сделать. Более того, я
убежден, что делать этого не следует. Ни у одной из них не было прикрыто более двадцати процентов того, что леди прикрывают на костюмированных балах в том мире, где я родился. Я имею в виду — выше талии. Их юбки, длинные и часто волочащиеся по полу, скроены или разрезаны самым соблазнительным манером.
У некоторых леди верхняя часть платья вроде бы и прикрывала все, но материал был прозрачен как стекло. Ну почти как стекло.
А самые юные леди, можно сказать, почти девочки, уж точно имели все основания печататься в «National Geographic…» — больше, чем мои деревенские подружки. Однако почему-то казалось, что девицы куда менее бесстыдны, чем их почтенные родительницы.
Этот расклад я заметил сразу же, как только вошел в столовую. Я старался не пялиться на них, а к тому же капитан и все прочие заняли мое внимание с самого начала так плотно, что у меня не осталось никакой возможности хоть краем глаза полюбоваться этой трудновообразимой обнаженностью. Но, послушайте, если леди подходит к вам, обвивает вас руками и настаивает на том, чтобы расцеловать вас, то очень трудно не заметить, что на ней надето много меньше, чем нужно для предотвращения заболевания пневмонией. Или другими легочными заболеваниями.
И все же я держал себя в узде, несмотря на растущее отупение и туман в глазах.
Однако даже откровенность костюмов не поразила меня так, как откровенность выражений — таких слов я не слыхивал в общественных местах и очень редко слышал даже там, где собирались одни мужчины. Я сказал «мужчины», поскольку джентльмены не выражаются таким образом даже в отсутствие леди… Во всяком случае в том мире, который мне знаком.
Самое шокирующее воспоминание моего детства относится к тому дню, когда я, проходя через городскую площадь, увидел толпу, собравшуюся у места Покаяния, что возле здания суда. Присоединившись к ней, чтобы узнать, кого схватили и за что именно, я вдруг увидел в колодках моего скаутского наставника. Я чуть в обморок не упал.
Его грех заключался в употреблении неприличных слов, во всяком случае именно так было написано на дощечке, висевшей у него на шее. Обвинителем оказалась собственная жена учителя; тот не отпирался и, признав себя виновным, отдался на милость суда. Судьей же был дьякон Брамби, отродясь не слыхавший слова такого — милость.
Мистер Кирк — мой скаутский наставник — через две недели покинул город, и больше его там никто не видел — такое сильное потрясение испытал человек, будучи выставленным в колодках на всеобщее обозрение. Не знаю, какие именно дурные слова употребил мистер Кирк, но вряд ли они были так ужасны, раз предписанное дьяконом Брамби наказание продолжалось только один день — с восхода до заката.
В тот вечер за капитанским столиком на «Конунге Кнуте» я слышал, как милейшая пожилая дама того сорта, из которого получаются самые расчудесные бабушки, адресовалась к мужу в выражениях, исполненных богохульства и намеков на кое-какие совершенно запретные сексуальные действия. Если бы она так заговорила в моем родном городе, ее бы выставили в колодках на максимально разрешенный срок, а потом изгнали бы из города (у нас перьями и дегтем не пользуются: это почитается за излишнюю жестокость).
Но сию милую даму на корабле даже никто не укорил. Ее муж просто ухмыльнулся и попросил не волноваться по пустякам.
Под совместным воздействием шокирующих слух речей, чудовищно неприличной обнаженности и двух обильно принятых неизвестных мне, но оказавшихся предательскими напитков я совершенно обалдел. Чужой в чужой стране, я рухнул под бременем незнакомых и повергающих в смятение обычаев. Но, невзирая на все это, я продолжал цепляться за решение казаться человеком опытным, ничему не удивляющимся, чувствующим себя здесь как дома. Никто не должен заподозрить, что я не Алек Грэхем — их сотоварищ по круизу, — а какой-то Александр Хергенсхаймер — личность им совершенно неизвестная… у меня было предчувствие, что в этом случае произойдут совершенно ужасные события.
Конечно, я был не прав, ибо нечто ужасное уже имело место. И я действительно оказался абсолютно чужим в этом неимоверно странном, сбивающем с толку мире… хотя даже теперь, ретроспективно рассматривая случившееся, я не думаю, что мое положение стало бы много хуже, если бы я просто выложил им, в какую ситуацию я попал.
Мне все равно не поверили бы.
А как же иначе? Я и сам-то себе не верил!
Капитан Хансен, насмешливый и не верящий ни в сон ни в чох, зашелся бы от хохота, услышав мою «шуточку», и тут же произнес бы новый тост в мою честь. А если бы я продолжал стоять на своем, он наверняка напустил бы на меня судового врача.
Так что мне легче было продержаться весь этот удивительный вечер, хватаясь за убеждение, что нужно сконцентрировать все силы на безошибочном исполнении роли Алека Грэхема и не позволить никому даже заподозрить, что я — жертва подмены, так сказать, кукушонок в чужом гнезде.
Передо мной еще лежал кусок «королевского торта» — дивное многослойное пирожное, которое я помнил еще со времен того — другого — «Конунга Кнута», и стояла чашечка кофе, когда капитан вдруг встал.
— Пошли, Алек! Мы должны перейти в гостиную: концерт вот-вот начнется
— ждут только меня. Идем! Не собираешься же ты съесть всю эту сладкую липучку? Ты ж от нее обязательно заболеешь! А кофе тебе подадут и в гостиной. Но до кофе надо тяпнуть чего-нибудь достойного именоваться мужским напитком, а? Не эту жижицу! Как ты насчет русской водки?
Он подхватил меня под руку. И я уразумел, что направляюсь в гостиную. Однако отнюдь не по собственной воле.
Концерт в салоне оказался как две капли воды похож на ту окрошку, которую я в свое время наблюдал на теплоходе «Конунг Кнут»: фокусник, производивший потрясающие манипуляции, хотя куда менее удивительные, чем те, которые совершал (или совершил) я сам; тупой остряк, которому следовало бы сидеть в своем кресле и не вставать; хорошенькая девушка-певичка и танцоры. Главные отличия этого концерта от прежних были те же, к которым я уже присмотрелся, — много голого тела и еще больше непристойных слов, но я уже так отупел от перенесенного шока и аквавита, что дополнительные свидетельства пребывания в чужом мире произвели на меня минимальное впечатление.
На девице, которая пела, из одежды почти ничего не было, а суть ее песенки принесла бы ей одни неприятности даже среди подонков Ньюарка (штат Нью-Джерси). Конечно, это только мое предположение, ибо прямого контакта со знаменитой помойкой всяческого отребья мне лично иметь не приходилось. Внешность девушки я постарался рассмотреть получше: тут можно было не отводить глаз, поскольку таращиться на артистов считалось
впорядке
вещей.
Если согласиться с тем, что покрой платьев имеет право бесконечно варьироваться и это обстоятельство не обязательно губительно воздействует на общественные основы (я лично с подобным утверждением не согласен, но готов его допустить), то лучше, если человек, демонстрирующий подобное разнообразие, молод, здоров и красив.
Певица была молода, здорова и красива. Я даже почувствовал укол сожаления, когда она вышла из-под луча прожектора.
Гвоздем вечера была группа таитянских танцоров, и меня нисколько не удивило, что они оказались обнажены до пояса, если не считать цветов и ожерелий из раковин — к тому времени я бы скорее поразился, если бы дело обстояло иначе. Но что пока еще вызывало у меня недоумение (хоть, полагаю, удивляться не следовало), так это поведение моих товарищей по круизу.
Сначала труппа — восемь девушек и двое мужчин — исполняла для нас почти те же танцы, которые предшествовали сегодняшнему хождению сквозь огонь, и почти те же, которые я видел, когда танцоры впервые поднялись на палубу теплохода «Конунг Кнут» в Папеэте. Полагаю, вам известно, что таитянская хула отличается от медленной и изящной хулы Гавайского королевства гораздо более быстрым темпом музыкального сопровождения и куда большей энергией исполнения. Я не эксперт в области танцевального искусства, но мне приходилось видеть оба вида хулы в тех самых странах, где они родились.
Я-то лично предпочитаю гавайскую хулу, которую видел, когда «Граф Цеппелин» останавливался на день в Хило по пути в Папеэте. Таитянская хула кажется мне скорее набором атлетических упражнений, нежели видом танцевального искусства. Но энергия и быстрота делают этот танец особенно впечатляющим благодаря тому, как одеты (или вернее сказать, раздеты) туземные девушки.
И это еще не все. После ряда танцевальных номеров, включающих парные танцы девушек с каждым из танцоров-мужчин, когда артисты вытворяли такие вещи, которые посрамили бы даже обитателей курятника (я все ждал, что капитан Хансен положит этому конец), вперед выступил судовой церемониймейстер и директор круиза.
— Леди и джентльмены, — возгласил он, — а также те, кто, возможно, появился на свет в результате пьянящей, но не слишком законной любви (я принужден воспользоваться правом цензуры, воспроизводя его речь)… вы все, кого можно сравнить с сеттерами, и даже те немногие, кои скорее напоминают пойнтеров, неплохо воспользовались четырьмя днями, которые наши танцоры провели на судне, и смогли добавить к своему репертуару таитянскую хулу. Сейчас вы получите шанс продемонстрировать результаты своего обучения и получить дипломы, такие же настоящие, как лалайи в Папеэте. Но вот чего вы не знаете, так это того, что на добром старом «Кнуте» есть и другие, кто занимался этим делом. Маэстро, ну-ка вдарьте!
Из комнаты, что помещалась за сценой, вышла еще дюжина танцовщиц хулы, только уже не полинезийки, а девушки кавказской расы. Одеты они были в туземные наряды — юбочки из травы и ожерелья да цветы в волосах, и больше ничего. Их кожа имела не теплый золотистый цвет, а белый; у большинства волосы были совсем светлые, а у других огненно-рыжие.
А это, знаете ли, совсем другое дело. К тому времени я уже готов был согласиться, что полинезийки в своих туземных костюмах выглядят прилично и даже скромно — в каждой стране свои обычаи. Разве праматерь Ева не выглядела целомудренно накануне грехопадения, одетая лишь в свою невинность?
Но белые девушки в одежде женщин южных морей смотрелись просто непристойно.
Впрочем, это обстоятельство не заставило меня оторвать взгляд от танцовщиц. Меня поразило то, что быстрый и сложный танец девушек ничуть не отличался (на мой непросвещенный взгляд) от танца островитянок. Я даже спросил капитана:
— Они и в самом деле научились так танцевать за четыре дня?
Он хмыкнул:
— Они практиковались во время каждого круиза — во всяком случае, те, кто работал у нас и раньше, да и остальные занимались от самого Сан-Диего.
Тут я узнал одну из танцовщиц — это была Астрид, та милая девочка, которая впустила меня в «мою» каюту, — и тогда я понял, почему у них было время и возможность практиковаться — все эти девчонки входили в состав судовой команды. Я посмотрел на нее — точнее, уставился — с интересом. Астрид поймала мой взгляд и улыбнулась. Будучи олухом и обормотом, я, вместо того чтобы улыбнуться в ответ, отвернулся и отчаянно покраснел, стараясь скрыть замешательство с помощью героического глотка из стакана, каким-то образом оказавшегося в моей руке.
Один из танцоров-канаков вихрем подлетел к строю белокожих девушек и вызвал кого-то из них для парного танца. Господи, спаси мою душу, это была Маргрета!
Я поперхнулся и долго не мог откашляться. Она представляла собой самое ослепительно прекрасное зрелище, когда-либо возникавшее перед моим взором.
«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской…
Живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями; Два сосца твои, как два козленка, двойни серны…
Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе».
[18]
Я медленно приходил в себя, но если бы вы знали, как мне этого не хотелось: ужасный кошмар гнался за мной по пятам. Я крепко смежил веки, чтобы не видеть света, и попробовал вернуться обратно в сон.
В голове безудержно рокотали туземные барабаны. Я попробовал изгнать их оттуда и зажал уши руками.
Барабаны забили еще громче.
Я отказался от попытки избавиться от них, открыл глаза и поднял голову. Какая ошибка! Мой желудок так бешено заурчал, что даже уши, казалось, зашевелились. Глаза отказывались на чем-то сфокусироваться, а адские барабаны раскалывали голову на части.
Наконец мне удалось заставить глаза смотреть, хотя все вокруг выглядело как в тумане. Я огляделся и обнаружил, что нахожусь в незнакомой комнате, лежу на нераскрытой кровати и раздет лишь наполовину.
Память постепенно возвращалась. Вечеринка на борту корабля. Выпивка! Обильная! Шум. Какие-то голые. Капитан в травяной юбочке лихо отплясывает, а оркестр пытается не отстать от заданного им темпа. Какие-то дамы-пассажирки тоже в травяных юбочках, а какие-то даже без них… дребезжание бамбуковых трещоток, буханье барабанов…
Барабаны…
Барабаны грохотали вовсе не внутри моей головы. Это просто была самая страшная из всех когда-либо испытанных мною головных болей. Какого черта я позволил им…
Не сваливай на них! Ты сам виноват, олух!
Да, но…
«Да, но…» Всегда это самое «да, но…»! Всю жизнь от тебя только и слышишь, что «да, но…». Когда же ты распрямишься и возьмешь на себя всю ответственность за собственную жизнь и за все, что с тобой происходит?
Да, но ведь в данном случае ошибка-то
не
моя. Я же не А. Л. Грэхем. Это не мое имя. И корабль не мой.
Не твой? И не ты?
Разумеется, нет…
Я сел и попытался стряхнуть с себя этот дурной сон. То, что я сел, оказалось ошибкой: голова, конечно, не отвалилась, но колющая боль в основании черепа добавилась к той, что уже терзала мой мозг. На мне были черные брюки и, по-видимому, больше ничего, а сидел я в чужой комнате, которая к тому же медленно вращалась.
Штаны Грэхема. Каюта Грэхема. А это непрерывное медленное вращение — результат того, что у корабля отсутствуют стабилизаторы.
Нет, это не сон. А если и сон, то я все равно не способен вытряхнуться из него. Десны чесались, ноги казались чужими. Высохший пот пленкой покрывал всю кожу, кроме тех мест, где он еще был влажен и липок. Подмышки… Господи, не хочу думать о подмышках!
Рот следовало бы хорошенько прополоскать… щелоком.
Теперь я вспомнил все. Или почти все. Пылающие угли ямы. Туземцы. Разбегающиеся с дороги куры. Корабль, который не был моим кораблем… и все-таки им оказался. Маргрета…
Маргрета!
«Два сосца твоих, как два козленка… ты прекрасна, возлюбленная моя…»
Маргрета среди танцоров, с обнаженной грудью, обнаженными ногами… Маргрета, танцующая с этим мерзким канаком и трясущая своей…
Разве удивительно, что я нализался?
А ну-ка, заткнись, приятель! Ты надрался еще до этого. А злишься на мальчишку-туземца только потому, что с ней был он, а не ты. Ты же жаждал танцевать с ней. Да только был не в состоянии.
Пляски — оскал Сатаны!
И разве не хотелось тебе уметь так танцевать?
«Как… двойня серны…» Да. Очень хотелось!
Послышался легкий стук в дверь, затем позвякивание ключей. Дверь приоткрылась, и показалось лицо Маргреты.
— Уже проснулись? Отлично. — Она вошла, неся поднос, закрыла дверь и подошла к постели. — Вот, выпейте-ка это.
— А это что?
— Преимущественно томатный сок. Перестаньте спорить и пейте.
— Мне кажется, я не смогу…
— Сможете. Так нужно. Пейте!
Я с опаской принюхался и отпил крохотный глоточек. К моему величайшему удивлению, меня не стошнило. Тогда я отпил побольше. После слабого позыва питье прошло и тихо улеглось в желудке. Маргрета протянула две таблетки.
— Примите. И запейте остатком томатного сока.
— Но я никогда не принимаю лекарств!
Она вздохнула и произнесла нечто, чего я не понял. Это не был английский язык. Во всяком случае он не походил на английский.
— Что вы сказали?
— Кое-что, что говаривала моя бабушка, когда дедушка начинал с ней спорить. Мистер Грэхем, примите таблетки! Это всего лишь аспирин, и он вам необходим. Если не будете слушаться, я перестану с вами возиться. Я… я… передам вас Астрид, вот что я сделаю!
— Пожалуйста, не надо.
— Нет! Именно так я и поступлю, если вы не будете слушаться. Астрид сменит меня. Вы ей нравитесь… она рассказывала, как вы любовались ее танцем вчера вечером.
Я схватил таблетки, запил их остатком томатного сока — холодного как лед и успокаивающего.
— Да, любовался, пока не увидел вас. После этого я уже глаз с вас не сводил.
Она впервые за все время улыбнулась.
— Да? Вам понравилось?
— Вы были прекрасны! (А вот твой танец просто похабен, твоя непристойная одежда и твое поведение шокировали меня так, что, вероятно, я потерял год жизни. Все мне было ненавистно… И я ужасно жалею, что не могу увидеть все снова, буквально сейчас же, не теряя ни секунды.) Вы были необычайно грациозны.
На ее щеках возникли ямочки.
— Я так надеялась, что понравлюсь вам, сэр!
— Так оно и было. А теперь перестаньте угрожать мне своей Астрид.
— Ладно. Не буду до тех пор, пока вы проявляете благоразумие. А сейчас вставайте — и под душ. Сначала очень горячий, потом ледяной. Как в сауне. — Она чего-то ждала. — Вставайте, я сказала. Не уйду, пока душ не будет включен и пар не пойдет клубами.
— Я приму душ… когда вы уйдете.
— И пустите еле тепленькую водичку. Знаю я вас! Вставайте, снимите брюки и под душ! Пока будете его принимать, я принесу завтрак. Скоро камбуз закроется, чтобы готовить второй завтрак, а потому перестаньте тянуть резину… Ну пожалуйста…
— Ой, не могу я завтракать. Во всяком случае не сегодня! Ни за что! — Даже мысль о еде была мне отвратительна.
— Вам
обязательнонадо поесть. Прошлым вечером, как вам прекрасно известно, вы слишком много выпили. Если вы не поедите, будете весь день чувствовать себя разбитым. Мистер Грэхем, я уже кончила обслуживать всех остальных гостей и, можно сказать, от дежурства освободилась. Сейчас принесу вам поднос с завтраком, а потом сяду и прослежу, чтобы вы съели все, что на нем будет. — Она поглядела на меня. — Надо было все-таки стащить с вас брюки, когда я укладывала вас в постель, но вы весите слишком много.
— Вы укладывали меня в постель?!
— Мне помогал Ори. Тот парень, с которым я танцевала. — Вероятно, мое лицо выдало меня, так как она торопливо добавила: — О, я не разрешила ему входить в вашу каюту, сэр. Я сама раздела вас. А вот, чтобы втащить вас вверх по лестнице, мне нужна была помощь.
— Я нисколько на вас не сержусь. (А потом ты вернулась на вечеринку? И он с тобой? И ты снова с ним танцевала? «…Ибо ревность моя жесточе могилы и жжет сильнее угля пламенеющего». Нет… Нет у меня права на ревность!) Я чрезвычайно благодарен вам обоим. Наверняка это было весьма неприятное занятие.
— Ну… смельчаки часто напиваются — после того как минует опасность. Но вообще вам от выпивки стало плохо.
— Это верно. — Я встал с постели и направился в ванную. — Я пущу кипяток, клянусь!
Затем я прикрыл дверь и защелкнул задвижку, после чего разделся.
Значит, я был так омерзителен и бесчувственно пьян, что мальчишка-туземец помогал тащить меня до кровати. Алекс, какая же ты позорная дрянь! И нет у тебя никаких прав ревновать эту очаровательную девушку. Она не принадлежит тебе, и в ее поведении нет ничего дурного по стандартам ее мира — какими бы эти стандарты ни были — и все, что она делала, было сделано ради твоей же пользы и твоего комфорта. А это не дает тебе никаких прав на нее.
Я пустил горячую воду, такую горячую, что бедный старый Алекс в ней чуть не сварился. И выстоял под струями кипятка так долго, что мои нервные окончания почти потеряли чувствительность, а затем резко сменил горячий душ на ледяной… и чуть не заорал от боли.
Я стоял под ледяной водой, пока не перестал ощущать ее как холодную, затем закрыл краны и вытерся, открыв дверь, чтобы выпустить влажный воздух. Вышел в каюту… и тут внезапно обнаружил, что чувствую себя великолепно. Никакой головной боли. Никакого ощущения, что конец света должен наступить с минуты на минуту. Никаких пертурбаций в желудке. Только голод. Алекс, ты больше никогда не должен напиваться, а уж если нальешься, поступай так, как приказывает Маргрета. Тебе повезло — у нее на плечах отличная голова, и ты это обязан ценить.
Весело насвистывая, я открыл платяной шкаф Грэхема.
Услышав, как ключ поворачивается в замке, я мгновенно схватил купальный халат Грэхема и успел его накинуть как раз в ту секунду, когда Маргрета стала открывать дверь. Когда я это увидел, тут же бросился на помощь и придержал дверь. Она поставила поднос и принялась выгружать посуду с едой на мой письменный стол.
— Вы были совершенно правы насчет душа как в сауне, — сказал я. — Это именно то, что прописал доктор. Или вернее сказать, медицинская сестра.
— Знаю. Такую штуку бабушка нередко устраивала моему деду.
Капитан Хансен приказал официантке приставить к столу стулья для Форсайта и его компании, но все трое отказались на том основании, что жены и соседи по столам ждут их возвращения. Да и у нас места маловато. Для капитана Хансена все это не имело ни малейшего значения. Он был настоящий викинг, величиной чуть меньше дома: дай ему молот, и он вполне сойдет за Тора
[16] — мышцы у него были даже там, где у обычных мужчин их отродясь не бывает. Так что с ним особенно не поспоришь.
Впрочем, он добродушно согласился на компромисс — они вернутся к своим столам и кончат обед, но сначала присоединятся к капитану и ко мне и вознесут благодарность Седраху, Мисаху и Авденаго
[17] — ангелам-хранителям нашего доброго друга Алека. И весь наш стол, как один человек, будет участвовать в этом…
— Стюард!
И все мы трижды прокричали «Skal!», выделяя из всех миндалин антифриз в невероятном количестве.
Вы все еще считаете? Думаю, уже стаканчиков семь. Можете перестать считать. Именно в этом месте я потерял счет выпитому. Ко мне стало возвращаться то отупение, которое я ощутил на половине пути через огненную яму.
Заведующий напитками стюард кончил разливать шампанское и, повинуясь знаку капитана, добавил к первой бутылке новые. Снова пришла моя очередь произносить тосты, — я рассыпался в комплиментах трем проигравшим, после чего все выпили за капитана Хансена и за добрую посудину «Конунг Кнут».
Капитан поднял бокал за Соединенные Штаты, и все обедающие встали и выпили вместе с ним; тогда я счел необходимым предложить тост за датскую королеву, что вызвало новые тосты в мою честь, и капитан потребовал, чтобы я произнес речь.
— Расскажите, как вы чувствовали себя в печи огненной.
Я попытался отговориться, но кругом оглушительно гремели крики всех присутствующих: «Речь! Речь!»
Я с трудом поднялся, стараясь припомнить, о чем говорил на последнем ужине, организованном с целью сбора средств для поддержания заморских миссий. Речь ускользала от меня. Наконец я сказал:
— А!!! Вздор! Тут и говорить не о чем. Только приклоните ухо ваше к земле, налягте плечом на штурвал, поднимите глаза к звездам, и вы с легкостью сделаете то же самое. Спасибо вам, спасибо всем, а в следующий раз мы все до единого соберемся у меня дома.
Кругом кричали, снова орали «Skal!» — уж и не помню сейчас, по какому поводу, — и тут леди, сидевшая слева от капитана, подошла ко мне и расцеловала, после чего все прочие леди, сидевшие за капитанским столом, сгрудились вокруг меня и принялись обцеловывать. Это, видимо, воодушевило остальных дам в салоне, так как из них сформировалась целая процессия, направившаяся ко мне за поцелуями, но по пути целовавшая капитана; а может быть, порядок был обратный.
Во время этого парада кто-то унес мою тарелку с бифштексом, относительно которого я строил некоторые планы. Правда, я не слишком горевал о потере, так как бесконечная оргия лобзаний ошеломила меня и погрузила в изумление, ничуть не меньшее, чем история с туземками, которые прошли по углям.
Потрясение я испытал сразу же, как только вошел в обеденный салон. Давайте скажем так; мои спутницы-пассажирки были вполне достойны того, чтобы появиться на иллюстрациях в «National Geographic…».
Да! Вот именно! Ну, может не совсем так, но то, во что они были одеты, делало их куда более голыми, чем те дружелюбные туземки. Я не стану описывать их «вечерние туалеты», ибо не уверен, что смогу это сделать. Более того, я
убежден, что делать этого не следует. Ни у одной из них не было прикрыто более двадцати процентов того, что леди прикрывают на костюмированных балах в том мире, где я родился. Я имею в виду — выше талии. Их юбки, длинные и часто волочащиеся по полу, скроены или разрезаны самым соблазнительным манером.
У некоторых леди верхняя часть платья вроде бы и прикрывала все, но материал был прозрачен как стекло. Ну почти как стекло.
А самые юные леди, можно сказать, почти девочки, уж точно имели все основания печататься в «National Geographic…» — больше, чем мои деревенские подружки. Однако почему-то казалось, что девицы куда менее бесстыдны, чем их почтенные родительницы.
Этот расклад я заметил сразу же, как только вошел в столовую. Я старался не пялиться на них, а к тому же капитан и все прочие заняли мое внимание с самого начала так плотно, что у меня не осталось никакой возможности хоть краем глаза полюбоваться этой трудновообразимой обнаженностью. Но, послушайте, если леди подходит к вам, обвивает вас руками и настаивает на том, чтобы расцеловать вас, то очень трудно не заметить, что на ней надето много меньше, чем нужно для предотвращения заболевания пневмонией. Или другими легочными заболеваниями.
И все же я держал себя в узде, несмотря на растущее отупение и туман в глазах.
Однако даже откровенность костюмов не поразила меня так, как откровенность выражений — таких слов я не слыхивал в общественных местах и очень редко слышал даже там, где собирались одни мужчины. Я сказал «мужчины», поскольку джентльмены не выражаются таким образом даже в отсутствие леди… Во всяком случае в том мире, который мне знаком.
Самое шокирующее воспоминание моего детства относится к тому дню, когда я, проходя через городскую площадь, увидел толпу, собравшуюся у места Покаяния, что возле здания суда. Присоединившись к ней, чтобы узнать, кого схватили и за что именно, я вдруг увидел в колодках моего скаутского наставника. Я чуть в обморок не упал.
Его грех заключался в употреблении неприличных слов, во всяком случае именно так было написано на дощечке, висевшей у него на шее. Обвинителем оказалась собственная жена учителя; тот не отпирался и, признав себя виновным, отдался на милость суда. Судьей же был дьякон Брамби, отродясь не слыхавший слова такого — милость.
Мистер Кирк — мой скаутский наставник — через две недели покинул город, и больше его там никто не видел — такое сильное потрясение испытал человек, будучи выставленным в колодках на всеобщее обозрение. Не знаю, какие именно дурные слова употребил мистер Кирк, но вряд ли они были так ужасны, раз предписанное дьяконом Брамби наказание продолжалось только один день — с восхода до заката.
В тот вечер за капитанским столиком на «Конунге Кнуте» я слышал, как милейшая пожилая дама того сорта, из которого получаются самые расчудесные бабушки, адресовалась к мужу в выражениях, исполненных богохульства и намеков на кое-какие совершенно запретные сексуальные действия. Если бы она так заговорила в моем родном городе, ее бы выставили в колодках на максимально разрешенный срок, а потом изгнали бы из города (у нас перьями и дегтем не пользуются: это почитается за излишнюю жестокость).
Но сию милую даму на корабле даже никто не укорил. Ее муж просто ухмыльнулся и попросил не волноваться по пустякам.
Под совместным воздействием шокирующих слух речей, чудовищно неприличной обнаженности и двух обильно принятых неизвестных мне, но оказавшихся предательскими напитков я совершенно обалдел. Чужой в чужой стране, я рухнул под бременем незнакомых и повергающих в смятение обычаев. Но, невзирая на все это, я продолжал цепляться за решение казаться человеком опытным, ничему не удивляющимся, чувствующим себя здесь как дома. Никто не должен заподозрить, что я не Алек Грэхем — их сотоварищ по круизу, — а какой-то Александр Хергенсхаймер — личность им совершенно неизвестная… у меня было предчувствие, что в этом случае произойдут совершенно ужасные события.
Конечно, я был не прав, ибо нечто ужасное уже имело место. И я действительно оказался абсолютно чужим в этом неимоверно странном, сбивающем с толку мире… хотя даже теперь, ретроспективно рассматривая случившееся, я не думаю, что мое положение стало бы много хуже, если бы я просто выложил им, в какую ситуацию я попал.
Мне все равно не поверили бы.
А как же иначе? Я и сам-то себе не верил!
Капитан Хансен, насмешливый и не верящий ни в сон ни в чох, зашелся бы от хохота, услышав мою «шуточку», и тут же произнес бы новый тост в мою честь. А если бы я продолжал стоять на своем, он наверняка напустил бы на меня судового врача.
Так что мне легче было продержаться весь этот удивительный вечер, хватаясь за убеждение, что нужно сконцентрировать все силы на безошибочном исполнении роли Алека Грэхема и не позволить никому даже заподозрить, что я — жертва подмены, так сказать, кукушонок в чужом гнезде.
Передо мной еще лежал кусок «королевского торта» — дивное многослойное пирожное, которое я помнил еще со времен того — другого — «Конунга Кнута», и стояла чашечка кофе, когда капитан вдруг встал.
— Пошли, Алек! Мы должны перейти в гостиную: концерт вот-вот начнется
— ждут только меня. Идем! Не собираешься же ты съесть всю эту сладкую липучку? Ты ж от нее обязательно заболеешь! А кофе тебе подадут и в гостиной. Но до кофе надо тяпнуть чего-нибудь достойного именоваться мужским напитком, а? Не эту жижицу! Как ты насчет русской водки?
Он подхватил меня под руку. И я уразумел, что направляюсь в гостиную. Однако отнюдь не по собственной воле.
Концерт в салоне оказался как две капли воды похож на ту окрошку, которую я в свое время наблюдал на теплоходе «Конунг Кнут»: фокусник, производивший потрясающие манипуляции, хотя куда менее удивительные, чем те, которые совершал (или совершил) я сам; тупой остряк, которому следовало бы сидеть в своем кресле и не вставать; хорошенькая девушка-певичка и танцоры. Главные отличия этого концерта от прежних были те же, к которым я уже присмотрелся, — много голого тела и еще больше непристойных слов, но я уже так отупел от перенесенного шока и аквавита, что дополнительные свидетельства пребывания в чужом мире произвели на меня минимальное впечатление.
На девице, которая пела, из одежды почти ничего не было, а суть ее песенки принесла бы ей одни неприятности даже среди подонков Ньюарка (штат Нью-Джерси). Конечно, это только мое предположение, ибо прямого контакта со знаменитой помойкой всяческого отребья мне лично иметь не приходилось. Внешность девушки я постарался рассмотреть получше: тут можно было не отводить глаз, поскольку таращиться на артистов считалось
впорядке
вещей.
Если согласиться с тем, что покрой платьев имеет право бесконечно варьироваться и это обстоятельство не обязательно губительно воздействует на общественные основы (я лично с подобным утверждением не согласен, но готов его допустить), то лучше, если человек, демонстрирующий подобное разнообразие, молод, здоров и красив.
Певица была молода, здорова и красива. Я даже почувствовал укол сожаления, когда она вышла из-под луча прожектора.
Гвоздем вечера была группа таитянских танцоров, и меня нисколько не удивило, что они оказались обнажены до пояса, если не считать цветов и ожерелий из раковин — к тому времени я бы скорее поразился, если бы дело обстояло иначе. Но что пока еще вызывало у меня недоумение (хоть, полагаю, удивляться не следовало), так это поведение моих товарищей по круизу.
Сначала труппа — восемь девушек и двое мужчин — исполняла для нас почти те же танцы, которые предшествовали сегодняшнему хождению сквозь огонь, и почти те же, которые я видел, когда танцоры впервые поднялись на палубу теплохода «Конунг Кнут» в Папеэте. Полагаю, вам известно, что таитянская хула отличается от медленной и изящной хулы Гавайского королевства гораздо более быстрым темпом музыкального сопровождения и куда большей энергией исполнения. Я не эксперт в области танцевального искусства, но мне приходилось видеть оба вида хулы в тех самых странах, где они родились.
Я-то лично предпочитаю гавайскую хулу, которую видел, когда «Граф Цеппелин» останавливался на день в Хило по пути в Папеэте. Таитянская хула кажется мне скорее набором атлетических упражнений, нежели видом танцевального искусства. Но энергия и быстрота делают этот танец особенно впечатляющим благодаря тому, как одеты (или вернее сказать, раздеты) туземные девушки.
И это еще не все. После ряда танцевальных номеров, включающих парные танцы девушек с каждым из танцоров-мужчин, когда артисты вытворяли такие вещи, которые посрамили бы даже обитателей курятника (я все ждал, что капитан Хансен положит этому конец), вперед выступил судовой церемониймейстер и директор круиза.
— Леди и джентльмены, — возгласил он, — а также те, кто, возможно, появился на свет в результате пьянящей, но не слишком законной любви (я принужден воспользоваться правом цензуры, воспроизводя его речь)… вы все, кого можно сравнить с сеттерами, и даже те немногие, кои скорее напоминают пойнтеров, неплохо воспользовались четырьмя днями, которые наши танцоры провели на судне, и смогли добавить к своему репертуару таитянскую хулу. Сейчас вы получите шанс продемонстрировать результаты своего обучения и получить дипломы, такие же настоящие, как лалайи в Папеэте. Но вот чего вы не знаете, так это того, что на добром старом «Кнуте» есть и другие, кто занимался этим делом. Маэстро, ну-ка вдарьте!
Из комнаты, что помещалась за сценой, вышла еще дюжина танцовщиц хулы, только уже не полинезийки, а девушки кавказской расы. Одеты они были в туземные наряды — юбочки из травы и ожерелья да цветы в волосах, и больше ничего. Их кожа имела не теплый золотистый цвет, а белый; у большинства волосы были совсем светлые, а у других огненно-рыжие.
А это, знаете ли, совсем другое дело. К тому времени я уже готов был согласиться, что полинезийки в своих туземных костюмах выглядят прилично и даже скромно — в каждой стране свои обычаи. Разве праматерь Ева не выглядела целомудренно накануне грехопадения, одетая лишь в свою невинность?
Но белые девушки в одежде женщин южных морей смотрелись просто непристойно.
Впрочем, это обстоятельство не заставило меня оторвать взгляд от танцовщиц. Меня поразило то, что быстрый и сложный танец девушек ничуть не отличался (на мой непросвещенный взгляд) от танца островитянок. Я даже спросил капитана:
— Они и в самом деле научились так танцевать за четыре дня?
Он хмыкнул:
— Они практиковались во время каждого круиза — во всяком случае, те, кто работал у нас и раньше, да и остальные занимались от самого Сан-Диего.
Тут я узнал одну из танцовщиц — это была Астрид, та милая девочка, которая впустила меня в «мою» каюту, — и тогда я понял, почему у них было время и возможность практиковаться — все эти девчонки входили в состав судовой команды. Я посмотрел на нее — точнее, уставился — с интересом. Астрид поймала мой взгляд и улыбнулась. Будучи олухом и обормотом, я, вместо того чтобы улыбнуться в ответ, отвернулся и отчаянно покраснел, стараясь скрыть замешательство с помощью героического глотка из стакана, каким-то образом оказавшегося в моей руке.
Один из танцоров-канаков вихрем подлетел к строю белокожих девушек и вызвал кого-то из них для парного танца. Господи, спаси мою душу, это была Маргрета!
Я поперхнулся и долго не мог откашляться. Она представляла собой самое ослепительно прекрасное зрелище, когда-либо возникавшее перед моим взором.
«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской…
Живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями; Два сосца твои, как два козленка, двойни серны…
Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе».
[18]
4
Так, не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда;
Но человек рождается на страдание, как искры, чтоб устремляться вверх.
Книга Иова 5, 6–7
Я медленно приходил в себя, но если бы вы знали, как мне этого не хотелось: ужасный кошмар гнался за мной по пятам. Я крепко смежил веки, чтобы не видеть света, и попробовал вернуться обратно в сон.
В голове безудержно рокотали туземные барабаны. Я попробовал изгнать их оттуда и зажал уши руками.
Барабаны забили еще громче.
Я отказался от попытки избавиться от них, открыл глаза и поднял голову. Какая ошибка! Мой желудок так бешено заурчал, что даже уши, казалось, зашевелились. Глаза отказывались на чем-то сфокусироваться, а адские барабаны раскалывали голову на части.
Наконец мне удалось заставить глаза смотреть, хотя все вокруг выглядело как в тумане. Я огляделся и обнаружил, что нахожусь в незнакомой комнате, лежу на нераскрытой кровати и раздет лишь наполовину.
Память постепенно возвращалась. Вечеринка на борту корабля. Выпивка! Обильная! Шум. Какие-то голые. Капитан в травяной юбочке лихо отплясывает, а оркестр пытается не отстать от заданного им темпа. Какие-то дамы-пассажирки тоже в травяных юбочках, а какие-то даже без них… дребезжание бамбуковых трещоток, буханье барабанов…
Барабаны…
Барабаны грохотали вовсе не внутри моей головы. Это просто была самая страшная из всех когда-либо испытанных мною головных болей. Какого черта я позволил им…
Не сваливай на них! Ты сам виноват, олух!
Да, но…
«Да, но…» Всегда это самое «да, но…»! Всю жизнь от тебя только и слышишь, что «да, но…». Когда же ты распрямишься и возьмешь на себя всю ответственность за собственную жизнь и за все, что с тобой происходит?
Да, но ведь в данном случае ошибка-то
не
моя. Я же не А. Л. Грэхем. Это не мое имя. И корабль не мой.
Не твой? И не ты?
Разумеется, нет…
Я сел и попытался стряхнуть с себя этот дурной сон. То, что я сел, оказалось ошибкой: голова, конечно, не отвалилась, но колющая боль в основании черепа добавилась к той, что уже терзала мой мозг. На мне были черные брюки и, по-видимому, больше ничего, а сидел я в чужой комнате, которая к тому же медленно вращалась.
Штаны Грэхема. Каюта Грэхема. А это непрерывное медленное вращение — результат того, что у корабля отсутствуют стабилизаторы.
Нет, это не сон. А если и сон, то я все равно не способен вытряхнуться из него. Десны чесались, ноги казались чужими. Высохший пот пленкой покрывал всю кожу, кроме тех мест, где он еще был влажен и липок. Подмышки… Господи, не хочу думать о подмышках!
Рот следовало бы хорошенько прополоскать… щелоком.
Теперь я вспомнил все. Или почти все. Пылающие угли ямы. Туземцы. Разбегающиеся с дороги куры. Корабль, который не был моим кораблем… и все-таки им оказался. Маргрета…
Маргрета!
«Два сосца твоих, как два козленка… ты прекрасна, возлюбленная моя…»
Маргрета среди танцоров, с обнаженной грудью, обнаженными ногами… Маргрета, танцующая с этим мерзким канаком и трясущая своей…
Разве удивительно, что я нализался?
А ну-ка, заткнись, приятель! Ты надрался еще до этого. А злишься на мальчишку-туземца только потому, что с ней был он, а не ты. Ты же жаждал танцевать с ней. Да только был не в состоянии.
Пляски — оскал Сатаны!
И разве не хотелось тебе уметь так танцевать?
«Как… двойня серны…» Да. Очень хотелось!
Послышался легкий стук в дверь, затем позвякивание ключей. Дверь приоткрылась, и показалось лицо Маргреты.
— Уже проснулись? Отлично. — Она вошла, неся поднос, закрыла дверь и подошла к постели. — Вот, выпейте-ка это.
— А это что?
— Преимущественно томатный сок. Перестаньте спорить и пейте.
— Мне кажется, я не смогу…
— Сможете. Так нужно. Пейте!
Я с опаской принюхался и отпил крохотный глоточек. К моему величайшему удивлению, меня не стошнило. Тогда я отпил побольше. После слабого позыва питье прошло и тихо улеглось в желудке. Маргрета протянула две таблетки.
— Примите. И запейте остатком томатного сока.
— Но я никогда не принимаю лекарств!
Она вздохнула и произнесла нечто, чего я не понял. Это не был английский язык. Во всяком случае он не походил на английский.
— Что вы сказали?
— Кое-что, что говаривала моя бабушка, когда дедушка начинал с ней спорить. Мистер Грэхем, примите таблетки! Это всего лишь аспирин, и он вам необходим. Если не будете слушаться, я перестану с вами возиться. Я… я… передам вас Астрид, вот что я сделаю!
— Пожалуйста, не надо.
— Нет! Именно так я и поступлю, если вы не будете слушаться. Астрид сменит меня. Вы ей нравитесь… она рассказывала, как вы любовались ее танцем вчера вечером.
Я схватил таблетки, запил их остатком томатного сока — холодного как лед и успокаивающего.
— Да, любовался, пока не увидел вас. После этого я уже глаз с вас не сводил.
Она впервые за все время улыбнулась.
— Да? Вам понравилось?
— Вы были прекрасны! (А вот твой танец просто похабен, твоя непристойная одежда и твое поведение шокировали меня так, что, вероятно, я потерял год жизни. Все мне было ненавистно… И я ужасно жалею, что не могу увидеть все снова, буквально сейчас же, не теряя ни секунды.) Вы были необычайно грациозны.
На ее щеках возникли ямочки.
— Я так надеялась, что понравлюсь вам, сэр!
— Так оно и было. А теперь перестаньте угрожать мне своей Астрид.
— Ладно. Не буду до тех пор, пока вы проявляете благоразумие. А сейчас вставайте — и под душ. Сначала очень горячий, потом ледяной. Как в сауне. — Она чего-то ждала. — Вставайте, я сказала. Не уйду, пока душ не будет включен и пар не пойдет клубами.
— Я приму душ… когда вы уйдете.
— И пустите еле тепленькую водичку. Знаю я вас! Вставайте, снимите брюки и под душ! Пока будете его принимать, я принесу завтрак. Скоро камбуз закроется, чтобы готовить второй завтрак, а потому перестаньте тянуть резину… Ну пожалуйста…
— Ой, не могу я завтракать. Во всяком случае не сегодня! Ни за что! — Даже мысль о еде была мне отвратительна.
— Вам
обязательнонадо поесть. Прошлым вечером, как вам прекрасно известно, вы слишком много выпили. Если вы не поедите, будете весь день чувствовать себя разбитым. Мистер Грэхем, я уже кончила обслуживать всех остальных гостей и, можно сказать, от дежурства освободилась. Сейчас принесу вам поднос с завтраком, а потом сяду и прослежу, чтобы вы съели все, что на нем будет. — Она поглядела на меня. — Надо было все-таки стащить с вас брюки, когда я укладывала вас в постель, но вы весите слишком много.
— Вы укладывали меня в постель?!
— Мне помогал Ори. Тот парень, с которым я танцевала. — Вероятно, мое лицо выдало меня, так как она торопливо добавила: — О, я не разрешила ему входить в вашу каюту, сэр. Я сама раздела вас. А вот, чтобы втащить вас вверх по лестнице, мне нужна была помощь.
— Я нисколько на вас не сержусь. (А потом ты вернулась на вечеринку? И он с тобой? И ты снова с ним танцевала? «…Ибо ревность моя жесточе могилы и жжет сильнее угля пламенеющего». Нет… Нет у меня права на ревность!) Я чрезвычайно благодарен вам обоим. Наверняка это было весьма неприятное занятие.
— Ну… смельчаки часто напиваются — после того как минует опасность. Но вообще вам от выпивки стало плохо.
— Это верно. — Я встал с постели и направился в ванную. — Я пущу кипяток, клянусь!
Затем я прикрыл дверь и защелкнул задвижку, после чего разделся.
Значит, я был так омерзителен и бесчувственно пьян, что мальчишка-туземец помогал тащить меня до кровати. Алекс, какая же ты позорная дрянь! И нет у тебя никаких прав ревновать эту очаровательную девушку. Она не принадлежит тебе, и в ее поведении нет ничего дурного по стандартам ее мира — какими бы эти стандарты ни были — и все, что она делала, было сделано ради твоей же пользы и твоего комфорта. А это не дает тебе никаких прав на нее.
Я пустил горячую воду, такую горячую, что бедный старый Алекс в ней чуть не сварился. И выстоял под струями кипятка так долго, что мои нервные окончания почти потеряли чувствительность, а затем резко сменил горячий душ на ледяной… и чуть не заорал от боли.
Я стоял под ледяной водой, пока не перестал ощущать ее как холодную, затем закрыл краны и вытерся, открыв дверь, чтобы выпустить влажный воздух. Вышел в каюту… и тут внезапно обнаружил, что чувствую себя великолепно. Никакой головной боли. Никакого ощущения, что конец света должен наступить с минуты на минуту. Никаких пертурбаций в желудке. Только голод. Алекс, ты больше никогда не должен напиваться, а уж если нальешься, поступай так, как приказывает Маргрета. Тебе повезло — у нее на плечах отличная голова, и ты это обязан ценить.
Весело насвистывая, я открыл платяной шкаф Грэхема.
Услышав, как ключ поворачивается в замке, я мгновенно схватил купальный халат Грэхема и успел его накинуть как раз в ту секунду, когда Маргрета стала открывать дверь. Когда я это увидел, тут же бросился на помощь и придержал дверь. Она поставила поднос и принялась выгружать посуду с едой на мой письменный стол.
— Вы были совершенно правы насчет душа как в сауне, — сказал я. — Это именно то, что прописал доктор. Или вернее сказать, медицинская сестра.
— Знаю. Такую штуку бабушка нередко устраивала моему деду.