Но не замедлила рука разрыва, и свернули тебя ее пальцы, как свертывают свиток.
Напоила меня терпеньем разлука с вами, как поила меня любовью близость из полного ведра.
Нашел я, что близость, поистине, корень страсти, а долгая разлука — корень утешения.
 
   Я скажу также часть отрывка:
 
Когда б сказали мне раньше: — Позабудешь ты ту, кого любишь, -
Я бы поклялся тысячей клятв, что не будет этого вовеки.
Но вдруг наступил долгий разрыв — при нем утешиться неизбежно.
Угодна Аллаху разлука с тобой — усердно помогает она моему исцелению,
И теперь дивлюсь я утешению, а прежде дивился я стойкости.
И вижу я, что любовь твоя — уголек под пеплом, который тлеет долго.
 
   И еще я скажу:
 
Была геенна в сердце от любви к вам, а теперь вижу я — это огонь Ибрахима
[112] .
 
   Затем следуют три остальные причины, которые исходят от любимой, и люди, проявляющие при них стойкость, не заслуживают порицания вследствие того, о чем скажем мы, если Аллах пожелает, говоря о каждой из них.
   К ним относится отчужденность, проявляемая любимой, и уклонение, пресекающее надежды.
 
Рассказ
 
   Я расскажу тебе про себя, что я привязался в дни юности привязанностью любви к одной девушке, которая выросла в нашем доме. Она была в это время дочерью шестнадцати лет, и достигла она предела в красоте лица и разуме, целомудрии и чистоте, стыдливости и кротости. Она не знала шуток, отказывала в дарах, дивная ликом, срывала с людей завесы, была лишена недостатков, мало говорила, опускала взор книзу, была очень осторожна, чиста от пороков и постоянно хмурилась, но, отворачиваясь, была мягка, грустная от природы. Отдаляясь, она была прекрасна, сидела степенно, с большим достоинством, и находила сладость, избегая людей. К ней не направлялись надежды, и не останавливались желания подле нее; для мечты не было около нее привала, и лицо ее влекло все сердца, но поведение ее отгоняло направляющегося; отказ и скупость украшали ее, как украшают другую великодушие и щедрость. И была она склонна к серьезному в делах своих, не желая развлечений, хотя хорошо умела играть на лютне. Я почувствовал к ней склонность и полюбил ее любовью чрезмерной и сильной, и два года или около этого старался я с величайшим рвением, чтобы ответила она мне единым словом, и стремился услышать от нее единый звук, кроме того, что выпадает при внешнем разговоре всякому слышащему, но не достиг из этого совершенно ничего. И хорошо помню я одно празднество, бывшее у нас в доме по поводу чего-то, из-за чего устраивают празднества в домах вельмож, и собрались тогда женщины из нашей семьи и семьи моего брата — помилуй его Аллах! — и жены наших челядинцев и близких нам слуг из тех, чье место было угодно и положение значительно. И они просидели первую часть дня, а затем перешли в беседку, бывшую в нашем доме, которая выходила в сад; из нее можно было видеть всю Кордову и предместья, и двери ее были открыты. И женщины стали смотреть сквозь решетки, и я был между ними, и хорошо помню я, как я направлялся к тем дверям, у которых стояла девушка, ища ее близости и стремясь подойти к ней поближе, но едва лишь она замечала меня в соседстве с собой, как тотчас же оставляла эти двери и, легко подвигаясь, шла к другим. И я хотел направиться к тем дверям, к которым подошла девушка, но она снова поступала таким же образом и уходила к другим дверям. А она знала, что я увлечен ею, но прочие женщины не замечали, чем мы заняты, так как их было большое количество, и они переходили от дверей к дверям, чтобы посмотреть из одних дверей на те стороны города, которых не было видно из других. И знай, что женщины всматриваются в того, кто их любит, пристальнее, чем всматривается в следы путешествующий ночью!
   А затем мы спустились в сад, и пожилые влиятельные женщины среди нас попросили госпожу этой девушки дать им послушать ее пение. И госпожа приказала девушке, и та взяла лютню и настроила ее, со стыдом и смущеньем, подобного которому я не видывал, — а поистине, прелесть вещи удваивается в глазах того, кто находит ее прекрасной, — и затем она начала петь стихи аль-Аббаса ибн аль-Ахнафа [113], в которых он говорит:
 
Я томлюсь по солнцу, — когда закатывается оно, и место его заката — внутренность комнат.
Это солнце, изображенное во внешности девушки, члены которой — точно свернутый свиток.
Она из людей лишь потому, что одного с ними рода, а из джиннов она лишь по образу.
Ее лик — жемчужина, и тело — нарцисс; дыханье ее — амбра, а вся она — из света.
И когда ходит она в своей нательной рубашке, кажется, что ступает она по яйцам или по острию стекла.
 
   И, клянусь жизнью, перышко лютни как будто падало мне на сердце, и не забыл я этого дня и не забуду его до дня разлуки с земною жизнью. И было это наибольшим, чего я достиг из возможности ее видеть и слышать ее слова.
   Я говорю об этом:
 
Не кори ее за то, что она бежит и отказывает в близости, — это для вас в ней не порицаемо.
Разве бывает месяц не далеким, и есть разве газель, не убегающая?
 
   Я говорю еще:
 
Ты лишила мои зрачки прелести твоего лика, и на слова свои ты для меня поскупилась.
Я вижу, дала ты обет милосердому поститься и не разговариваешь сегодня с живым.
Ты пропела стихи аль-Аббаса — во здравие это аль-Аббасу, во здравие!
И если бы встретил тебя аль-Аббас, бессонным стал бы он от удачи и по вас тосковал бы.
 
   Потом переехал везир, отец мой, — помилуй его Аллах! — из вновь отстроенного дома нашего на восточной стороне Кордовы, в предместье аз-Захира, в старый наш дом на западной стороне Кордовы, в Палатах Мугиса, в третий день по восшествии повелителя правоверных Мухаммада аль-Махди на халифат [114], и я переехал с ним, и было это во второй джумаде года триста девяносто девятого. А девушка не переехала при нашем переезде из-за обстоятельств, сделавших это необходимым.
   А затем отвлекли нас, после восшествия повелителя правоверных Хишама аль-Муайяда, превратности судьбы и вражда вельмож его правления, и были мы испытаны заточением, и охраной, и сокрушительными взысканиями, и скрывались, и загремело междоусобие, и набросило руки свои, охватив всех людей и выделив нас особо. И, наконец, преставился отец мой, везир, — помилуй его Аллах! — когда мы были в таких обстоятельствах, после полуденной молитвы в день субботы, когда оставалось две ночи от месяца зуль-када года четыреста второго [115]. И продолжалось для нас подобное состояние после него, и были у нас однажды похороны кого-то из семьи нашей, и я увидел ту девушку, когда поднялись вопли, стоящею в этом печальном собрании, среди женщин, в числе прочих плакальщиц и причитальщиц. И оживила она погребенную страсть и привела в движение неподвижное, и напомнила старое время» и давнишнюю любовь, и век минувший, и исчезнувшие времена, и месяцы прошедшие, и истлевшие сказания, и дни, что ушли, и следы, которые стерлись. Она возобновила мои горести и взволновала во мне заботы, и хотя я потерял в этот день близкого человека и был поражен бедою с многих сторон, я не забыл ее, но усилилась моя грусть, и вспыхнули страдания, и окрепла печаль, и удвоилась скорбь, и призвала любовь ту часть свою, что была скрыта, и ответила она ей: — Я здесь!
   И сказал я тогда отрывок, где есть такие стихи:
 
Она плачет о мертвом, что умер в почете, но поистине, живой достойней льющихся слез.
Дивись же той, что горюет о муже погребенном, а о том, кто убит неправедно, не горюет.
 
   А затем нанесла судьба свой удар, и переселились мы из нашего жилища, и взяли над нами власть войска берберов, и вышел я из Кордовы в первый день мухаррема года четыреста четвертого [116], и скрылась та девушка от моего взора после этого единого свидания на шесть лет и больше. Но потом вступил я в Кордову, в шаввале года четыреста девятого [117], и поселился у одной из наших женщин, и увидел там эту девушку, но едва мог узнать ее, пока мне не сказали: — Это такая-то. И изменилась большая часть ее прелестей, и исчезла ее свежесть, и пропало ее сияние, и уменьшился блеск лица ее, который был видим как начищенный меч или индийское зеркало. И завяли те цветы, к которым направлялся взор, ища света, и бродил среди них, выбирая, и удалялся от них, смущенный, и осталась только часть, вещающая о целом, и повесть, повествующая о том, каково было все, и случилось это из-за малой заботы девушки о себе и утраты попечения, на котором она была вскормлена во дни нашей власти, когда простиралась наша тень, и теперь она не жалела себя, выходя для того, что ей было необходимо, а раньше ее охраняли иотстраняли от этого. Женщины ведь цветы, которые без ухода не дорастают, и постройки, разрушающиеся, когда за ними нет присмотра. Поэтому и сказал тот, кто сказал: — Поистине, красота мужчин более верна, крепче корнями и превосходнее по достоинству, так как она выносит то, от чего сильнейшей переменой переменились бы лица женщин, если бы пришлось им выстрадать что-нибудь из этого, например зной, песчаный вихрь, ветер, перемену воздуха и отсутствие покрывала.
   И если бы получил я от той девушки малейшую близость и проявила бы она ко мне некоторую дружбу, я бы, наверное, помешался от восторга и умер бы от радости, но именно эта отчужденность и сделала меня терпеливым и заставила меня утешиться.
   При такого рода причинах утешения утешившийся, в обоих случаях, оправдан и не достоин упрека, так как здесь не было ни утверждения любви, обязывающего к верности, ни обета, который надлежит соблюдать, ни обязанностей прошлого, ни крайнего взаимного доверия, погубить и забыть которое считается дурным.
   К причинам забвения относится и жестокость любимой. Когда она достигнет в ней крайности и перейдет меру и встретит в душе любящего некоторую гордость и величие, любящий забудет ее.
   Когда жестокость невелика и проявляется с перерывами или постоянно, либо когда она велика и проявляется с перерывами, ее можно стерпеть и на нее закрывают глаза; если же она становится частой и постоянной, против нее не устоишь, и не порицают человека, который забыл при подобных обстоятельствах любимую.
   Одна из причин забвения — измена; это то, чего никто не стерпит, и не станет благородный закрывать на нее глаза. Вот истинное орудие утешения, и утешившегося из-за неверности не порицают, каким бы он ни был — забывшим или внешне стойким. Напротив, упрек постигает того, кто терпит измену, и если бы не были сердца в руках вращающего их (нет бога, кроме него!), — так что человек не обязан отклонять свое сердце и изменять предпочтение его, — если бы не это, я бы, право, сказал, что проявляющий внешнюю стойкость в своем утешении после измены едва ли не заслуживает упрека и порицания.
   Ничто так не призывает к утешению людей свободных, обладающих честью и благородными качествами, как измена, и терпит ее только низкий мужеством, обладатель ничтожной души, презренных помыслов и низкой гордости.
   Об этом я скажу отрывок; вот часть его:
 
Любовь твоя — я подойду к ней близко! — обманчива, — и ты для всякого, кто приходит, ложе.
И если ты терпишь разлуку с одним любимым, то вокруг тебя их число большое.
И если бы была ты эмиром, право, не взялся бы встретить тебя эмир, боясь их множества.
Я вижу, ты, как желанье, — тем, кто приходит к нему, даже если много их, нет обмана,
И нет для него от приходящих защиты, хотя бы собрал против них людей звук трубный.
 
   Затем — восьмая причина: она ни от любящего, ни от любимой, но от Аллаха великого, — и это утрата надежды. Разновидностей ее три — или смерть, или разлука, при которой нет надежды на возвращение, или несчастье, приводящее к влюбленным болезнь любящего; возлюбленная из-за нее спокойна, но она изменяет ее.
   Все эти виды относятся к причинам забвения и внешней стойкости, но на любящем, который забыл любимую при подобных обстоятельствах, разделяющихся на три разряда, лежит поношение и хула немалая, и заслуженно называется он дурным и изменником.
   Поистине, утрате надежды присуще дивное действие па душу, и она — великий снег для жара сердца.
   При всех этих видах, упомянутых сначала и в конце, обязательна неторопливость, и прекрасно с такими забывшими выжидание, когда возможно медлить, и правильно будет выжидать. Когда же оборвутся чаяния и прекратятся надежды, тогда возникает оправдание.
   У поэтов есть особый вид стихотворений, где они порицают тех, кто плачет над следами кочевья, и восхваляют людей, продолжающих предаваться наслаждениям, — а это входит в главу о забвении. Аль-Хасан ибн Хани был изобилен в этом отношении, хвалился этим и часто приписывал себе в своих стихах явную измену, по произволу своего языка и по способности к слову. О подобном этому я скажу стихотворение, где есть такие стихи:
 
Оставь это и спеши навстречу жизни! Седлай в холмистых садах коней вина!
Подгоняй их дивными песнями лютни, чтобы не ускорили они шаг от звуков флейты.
Поистине, лучше, чем стоять у жилища, остановить пальцы около струи,
Когда появился нарцисс дивный, подобный влюбленному, — взор его томен, качается он как в дурмане.
Цветом своим он подобен влюбленному до безумия, и влюблен, нет сомнения, он в бехар
[118] .
 
   Но защити Аллах от того, чтобы забвение исчезнувшего стало нашим свойством, и ослушание Аллаха, в опьянении вином, — нашим качеством, и застой в помыслах — присущей нам чертою! Достаточно нам слова Аллаха о поэтах, — а кто правдивее его по слову? «Не видишь ты разве, что они во всякой долине блуждают и что говорят они то, чего не делают?» [119] Вот свидетельство Аллаха, великого, властного, о поэтах, но отделять сказавшего стихотворение от достоинства его стихов — ошибка.
   А причиною появления этих стихов было то, что Дана-амиридка, одна из любимиц аль-Музаффара Абд аль-Мелика ибн Абу Амира, заставила меня их сложить, и я согласился, — а я уважал ее. Ей принадлежит подражание моим стихам, в виде песни размером басит, весьма прекрасное. Я продекламировал эти стихи одному моему Другу из людей образованных, и он воскликнул, радуясь им: — Их следует поместить среди чудес мира!
   Всех разрядов в этой главе, как видишь, восемь, и три из них — от любящего. Из этих трех два навлекают на забывшего порицание со всех сторон — это пресыщение и переменчивость, а при одном из них порицают забывшего и не порицают внешне стойкого, и это позор, как сказали мы раньше.
   Четыре разряда — от любимой. При одном из них порицают забывающую и не порицают внешне стойкую — это разрыв, длящийся постоянно, а при трех утешившуюся не порицают, какой бы она ни была — забывшей или внешне стойкой, — это отчужденность, жестокость и измена. Восьмой разряд — от Аллаха, великого, славного, — это утрата надежды из-за смерти, или разлуки, пли длительного несчастья, и выказывающая стойкость тут оправдана.
   А про себя я расскажу тебе, что я создан с двумя качествами, из-за которых мне никогда не бывает приятно существование, и встреча их во мне заставляет меня тяготиться жизнью; мне хотелось бы иногда скрыться от своей души, чтобы утратить ту горесть, которую я из-за них терплю. Эти два качества — верность, без примеси изменчивости, когда равны и присутствие, и отсутствие, и явное, и тайное, — ее порождает дружба, при которой не отказывается душа от того, к чему привыкла, и не ожидает исчезновения того, с кем дружна, — и гордость души: она не допускает несправедливости, и заботит ее малейшая перемена в знакомых, доходящая до нее, и предпочитает она этому смерть. И каждое из этих свойств зовет к себе.
   Поистине, со мною поступают жестоко, но я терплю и прибегаю к долгому отдалению и такой осторожности в обращении, на которую едва ли способен кто-нибудь, но когда переходит дело границу и распаляется душа, тогда я смиряюсь и терплю, а в сердце то, что в сердце.
   Об этом я скажу отрывок, где есть такие стихи:
 
Два качества есть во мне — из-за них пью печаль я глотками; они смущают мне жизнь и стойкость губят мою.
Каждое зовет меня к своему собранию, и я — точно пойманная добыча между волком и львом.
Это — истинная верность — не покидал я любимую, и печаль моя о ней прекращалась с концом века -
И гордость — не живет обида в равнинах ее, и порывает из-за нее душа с богатством и саном.
 
   Вот нечто похожее на то, чем мы заняты, хотя оно и не принадлежит к этому.
   Одного человека из друзей моих поселил я на месте моей души и отбросил между нами осторожность и берег его как драгоценность и сокровище. А он часто слушал всякого, кто говорит, и заползали между нами сплетники, и подействовали на него, и привело их рвение к успеху. И стал он воздерживаться от того, что я знал прежде, и выждал я с ним такой срок, в который вернется отсутствующий и простит недовольный, но его сдержанность только увеличилась, и оставил я его с его положением.
 
   

Глава о смерти

   Но иногда усиливается дело, и слабеет природа, и увеличивается забота, и бывает это причиной смерти и разлуки со здешним миром. Дошло в предании: — Кто любил, и был воздержан, и умер, тот мученик, — и я скажу об этом отрывок, где есть такие стихи:
 
Если погибну я от любви, погибну мучеником, а если будешь ты милостив, прохладятся мои глаза.
Передали это нам люди верные, утвердившиеся в правде, далекие от хулы и лжи.
 
   Рассказывал мне Абу-с-Сирри Аммар ибн Зияд, друг наш, со слов человека, которому он доверял, что писец Ибн Кузман был испытан любовью к Асламу ибн Асламу ибн Абд аль-Азизу, брату хаджиба Хашима ибн Абд аль-Азиза (а Аслам был пределом красоты), и заставило Ибн Кузмана слечь то, что было с ним, и ввергло его в дела гибельные. Аслам часто ходил к нему и навещал era, и не знал ои, что в нем корень недуга ибн Кузмана, пока тот не скончался от горя и болезни. — И рассказал я Асламу после его кончины о причине болезни и смерти его, — говорил рассказчик, — и Аслам опечалился и воскликнул: — Почему не осведомил ты меня раньше? — А для чего? — спросил я, и Аслам молвил: — Клянусь Аллахом, я увеличил бы близость к нему и почти бы с ним не расставался, — для меня бы не было от этого беды.
   А этот Аслам был человек превосходно и разносторонне образованный, с обильной долей знания в фикхе и глубокими сведениями о поэзии. У него есть прекрасные стихи, и он знает песни и различные способы их исполнять. Ему принадлежит сочинение о мелодиях песен Зирьяба [120], с рассказами о нем, — это диван весьма удивительный.
   Аслам был одним из прекраснейших людей по внешности и по свойствам; он отец Абу-ль-Джада, который жил в западной стороне Кордовы.
   Я знаю невольницу, принадлежавшую одному вельможе: он отказался от нее из-за чего-то, что узнал про нее (а из-за этого не следовало гневаться), и продал девушку, и опечалилась она поэтому великой печалью, и не расставалась с ней худоба и горе, и не уходили слезы из глаз ее, пока не сделалась у нее сухотка, и было это причиной смерти ее. Она прожила после ухода от своего господина лишь немногие месяцы, и одна женщина, которой я доверяю, рассказывала мне про эту девушку, что она встретила ее (а та сделалась точно призрак — такой она стала худой и тонкой) и сказала ей: — Я думаю, это случилось с тобой от любви к такому-то? — И девушка тяжело вздохнула и воскликнула: — Клянусь Аллахом, я никогда не забуду его, хотя он и был жесток со мной без причины! — И прожила она после этих слов лишь недолго.
   Я расскажу тебе кое-что про Абу Бекра, брата моего — да помилует его Аллах! Он был женат на Атике, дочери Калда, начальника Верхней границы [121] во дни аль-Мансура Абу Амира Мухаммада ибн Абу Амира. Это была женщина столь прекрасная и благородная по качествам, что дальше ее не было цели для красоты и благородных качеств, и не создавал мир ей подобной по достоинствам. Мой брат и жена его были в поре юности, когда власть ее владела ими: обоих сердило всякое словечко, которому нет цены, и они, не переставая, гневались друг на друга и обменивались укорами в течение восьми лет. Атику иссушила любовь к мужу, и изнурила ее страсть, и похудела она от сильной влюбленности, так что сделалась похожа на воображаемый призрак из-за долгого недуга. Ничто в жизни ее не веселило и не радовало ее из ее богатств, хотя были они обильны и многочисленны, ни малое, ни великое, так как миновало согласие ее с мужем и его доброта к ней. И так продолжалось это, пока брат мой не умер — помилуй его Аллах! — во время моровой язвы, случившейся в Кордове в месяце зуль-када года четыреста первого [122] (а было ему двадцать два года), и с тех пор как он ушел от жены, не оставлял ее внутренний недуг, и болезнь, и сухотка, пока она не умерла через год после него, в тот день, когда завершил он год под землею. И рассказывали мне про нее ее мать и все ее невольницы, что она говорила после смерти мужа: — Ничто не укрепило бы моего терпения и не удержало бы моего духа в этой жизни, даже на один час после кончины его, кроме радости и уверенности, что никогда не соединит его с женщиной ложе. Я в безопасности от этого, а не страшило меня ничто другое, и теперь мое самое большое желание — присоединиться к нему. — А не было у моего брата, ни до нее, ни при ней, другой женщины, и у нее также не было никого, кроме него, и случилось так, как она думала, — да простит ей Аллах и да будет он ею доволен! Что же касается истории друга нашего Абдаллаха Мухаммада ибн Яхьи ибн Мухаммада ибн аль-Хусейна ат-Тамими, прозванного Ибн ат-Тубни — помилуй его Аллах! — то казалось, что красота создана по подобию его или что сотворен он из вздохов всех тех, кто его видел. Я не видывал ему равного по красоте, прелести, нраву, целомудрию, скромности, образованности, понятливости, рассудительности, верности, величию, чистоте, благородству, кротости, нежности, сговорчивости, терпеливости, снисходительности, разуму, мужеству, благочестию, знаниям и памяти на Коран, предания, грамматику и язык. Он был чудесным поэтом, красиво писал и обладал разносторонним красноречием, владея изрядной долей в диалектике и искусстве спорить. Он принадлежал к ученикам Абу-ль-Касима Абд ар-Рахмана ибн Абу Язида аль-Азди, моего наставника в этом деле, и между ним и его отцом было двенадцать лет разницы. Мы с ним близки по годам и были неразлучными друзьями и столь искренними приятелями, что не могла пробежать между нами вода. Потом налегла смута грудью и развязала бурдюки, и случилось разграбление войском берберов наших жилищ в Палатах Мугиса на западной стороне Кордовы, и расположились они в них, — а дом Абдаллаха был в восточной стороне Кордовы [123]. А затем повернули меня дела к выезду из Кор-? довы, и поселился я в городе Альмерии, и мы часто обменивались нанизанным и рассыпанным [124]. Последнее, с чем обратился он ко мне, было послание, в тексте которого есть такие стихи:
 
О, если бы знал я, остается ли веревка твоей дружбы для меня новой, не стершейся!
О, если бы видел я, что увижу когда-нибудь черты твои и буду беседовать с тобой в Палатах Мугиса.
Если бы могло терпенье поднять жилища, пришли бы к тебе Палаты, как просящий о помощи.
Если бы могли сердца ходить, направилось бы к тебе мое сердце шагами спешащего.
Будь со мной, каким хочешь, — я любящий, и нет у меня ни о чем, кроме вас, разговора.
Если ты и забыл, храню я тебе обещание в глубине сердца, его не нарушая.
 
   И жили мы так, пока не прекратилось правление сынов Мервана, и убили Сулеймана аз-Зафира, повелителя правоверных, и выступил род Талибитов, и присягнули на халифат Али ибн Хаммуду аль-Хасани, прозванному ан-Насиром [125]. И захватил он Кордову, и овладел ею, и искал помощи, воюя с городом, у войск насильников и повстанцев в разных местах Андалусии, а вслед затем лишил меня милости Хайран, владыка Альмерии, так как донесли ему злодеи, которые не боятся Аллаха, великого, славного — уже отомстил им Аллах! — что мы с Мухаммадом ибн Исхаком, другом моим, стараемся на пользу приверженцев рода Омейядов, и он продержал нас в заточении несколько месяцев, а затем выпустил, подвергнув изгнанию. И отправились мы в Хисн аль-Каср [126], и встретил нас начальник этой крепости Абу-ль-Касим Абдаллах ибн Мухаммад ибн Хузейль ат-Туджиби, по прозвищу Ибн аль-Мукаффаль, и пробыли мы у него несколько месяцев в наилучшей обители пребывания, среди лучших людей и соседей, возле мужей с возвышенными помыслами, совершеннейших по милости и обладателей наибольшей власти. А затем мы поехали по морю, направляясь в Валенсию, когда появился повелитель правоверных аль-Муртада Абд ар-Рахман ибн Мухаммад и жил там. И нашел я в Валенсии Абу Шакира Абд ар-Рахмана ибн Мухаммада ибн Маухиба аль-Анбари, друга нашего, и сообщил он мне несть о смерти Абу Абдаллаха ибн ат-Тубни и рассказал мне о кончине его — да помилует его Аллах! А затем, через недолгое время после этого, рассказали мне кади Абу-ль-Валид Юнус ибн Мухаммад аль-Муради и Лбу Амир Ахмад ибн Мухарриз, что Абу Бекр Мусаб ибн Абдаллах аль-Азди, по прозванию Ибн аль-Фаради, передавал им следующее (а отец этого Мусаба был кади Валенсии во дни повелителя правоверных аль-Махди, и аль-Мусаб был нашим другом, братом и приятелем, когда мы изучали предание под руководством его отца и других наставников и знатоков преданий в Кордове). — Аль-Мусаб, — рассказывали они, — говорил нам: — Я спрашивал Абу Абдаллаха ибн ат-Тубни о причине его болезни, — а он исхудал, и скрыло изнурение красоту лица его, так что осталась лишь самая ее сущность, повествующая о былых ее качествах, и едва не излетал он от вздохов и почти перегибался пополам, и забота была видна на лице его, — и были мы одни, и сказал мне: — Хорошо, я расскажу тебе! Я стоял у порот своего дома в квартале Дьякона, когда вступал в Кордову Али ибн Хаммуд и войска приходили туда со всех сторон толпами. И увидел я среди них юношу (не думал я, что красота имеет столь живой образ, пока не увидел его!), и он победил мой разум, и обезумело из-за него мое сердце. И я спросил про него, и мне сказали: — Это такой-то, сын такого-то, из жителей такой-то стороны, в краю, отдаленном от Кордовы, до которого не достанешь, — и потерял я надежду увидеть его после этого. И, клянусь жизнью, о Абу Бекр, любовь к нему не расстанется со мной, пока не приведет она меня в могилу. — Так и случилось.