Я поняла, что большего не добьюсь и не надо себя ронять. Нужно ловить Мотьку.
   С душевностью сказала:
   – Спасибо вам, дядя Лазарь. Я вас всегда люблю, независимо от тети Хаси. И сын у вас хороший. По нутру в вас. Он как, еще на «Арсенале» работает?
   Незаметно бросила взгляд на свои часики – половина первого.
   – А як же. На «Арсенале». Слесарюет. Как говорится, слесарь по металлу, по хлебу и по салу. Я тебя тоже люблю, Майка. Непутящая ты. В отличие от своей мамы. А родная кровь. Точно ж говорю?
   – Конечно. Надо нам держаться ближе, дядя Лазарь. Вы правы. Мотя сегодня в первую смену?
   – В первую. В три шабашит. Пойдешь?
   – Пойду.
   – Попробуй. Но не советую. В таких делах надо бросать на полдороге. Не прояснять. Хуже будет. Я, откровенно говоря, с Хасей давно бросил вносить ясность. И живу себе. А то бы непонятно что повылезало.
   Лазарь махнул рукой.
 
   «Арсенал» – не инвалидная артель Лазаря, дальше проходной не проникнешь. Я побежала домой приготовить еду для Мишеньки и Мирослава. А ровно в три стояла на месте.
 
   Мотя появился своевременно. Даже не выразил удивление нашей встречей. Оглядел меня с ног до головы и одобрительно кивнул. Все-таки мужчина, хоть и родственник.
   – Мотя, к тебе приходил Фима. Я знаю. Что он тебе сказал?
   – Ничего особенного. Что пьяный может сказать? Вообще он дурной какой-то. Явился с пустой коробкой с-под торта, белая, с каштаном на верхе. Не перевязанная, ничего. Он под рукой держал. Она все время падала, грязная, аж гидко. Сам грязный, перемазанный. Наверное, в торте. Руки липкие. Меня по голове гладил, я потом вычесывал крошки. С рукавов у него сыпались, как в цирке. И все.
   – Мотя, скажи мне. Он говорил, что едет в Остер?
   – Говорил, едет, а про Остер не говорил. Просто, что едет. Посидел пять минут. Попросил еды положить в свою коробку. Я положил. Котлеты, хлеб. Он попросил еще что-нибудь сладкое. У нас только варенье. Я дал пол-литровую банку. Вишневое. С косточками. Мама всегда варит, ты ж знаешь. Он в карман запхал. В пиджак. Еле поместилась.
   А коробку я бинтом перевязал. Веревки не нашел. Фима переделал по-своему. Высокая часть получилась как кастрюля, а та, где раньше был торт, получилась как крышка. Наоборот, значит. Он обрадовался, что хорошо и вместительно. В основном молчал. Только «еду» и «еду». Пьяный, что с него.
   Мотя рассказывал быстро. Видно было, что ему неприятно.
   Я почему-то спросила:
   – Сильно водкой пахло?
   – Не пахло. Совсем не пахло. Тортом аж несло. Сладкий такой запах. Наверное, водку и перебил. Но шо ж я, пьяного от трезвого не отличу? И походка в разные стороны, и глупости на языке. Точно – пьяный.
   – Мотечка, а чемоданчик при нем был? Коричневый, фибровый, маленький?
   – Нет. Пришел с голыми руками. Если не считать коробку. А нож перочинный был. Грязный тоже. Лезвие плохо закрывалось и открывалось – пазы забитые белым. Тортом, наверное. Фима когда бинтик резал, я заметил.
   – А паспорт он тебе не показывал?
   – Зачем? Нормальные люди посторонним паспорт в нос не суют.
   – То нормальные, Мотечка.
   Мотя посмотрел на меня пристально. Он хоть сильным умом и не отличался, но по моей подсказке понял.
   – Думаешь, Фима того?
   – Того, Мотечка. Очень даже того. И этого. И был он не пьяный. Потому и тортом за километр несло, а не водкой. Того – и вдобавок с ножиком. Ужас, Мотечка.
   Я закрыла лицо руками. Но только на короткий миг. Материнское сердце толкнуло меня – скорей в садик. К Мишеньке.
   Мотя вдогонку прокричал:
   – И еще он песню пел «Враги сожгли родную хату».
   И меня заставил поддакивать. А я терпеть не могу.
 
   В садике все было спокойно. Миша в хорошем настроении. Поговорила с воспитательницей – с профилактической целью. Как и что, как успехи мальчика.
   Она горячо хвалила Мишеньку: подельчивый и дружный с детьми обоего пола. И правда, Мишенька всегда был окружен товарищами, так как являлся заводилой игр. От кратковременной замкнутости в связи с переездом в Киев не осталось и следа. Но в данном случае я хотела выяснить, не происходило ли в последние дни чего-либо из ряда вон в смысле Фимы. Сам мальчик мог и не оценить, а взрослый всегда начеку.
   – Вы что беспокоитесь? У нас учреждение на хорошем счету, детей никто не обижает. Чужие через заборы не лазят. Домой отпускаем только с родителями и близкими родственниками.
   – Я не сомневаюсь. Просто мне соседка, ее ребенок не в вашем садике, рассказала, что бывший муж явился и забрал девочку без ее ведома. Она потом искала-искала.
   – Тут явная недоработка. Мы должны всегда доподлинно знать положение в семье. Кому ребенка отдавать, а кому и нет. Бывшие мужья способны на многое. Но у вас-то муж хороший, и знаете, Мишенька его очень ценит. Я как-то спросила у детей, кого они больше любят, папу или маму. Так ваш Миша заявил: маму очень люблю, а папу очень-очень. Интересно, да?
   Я не удержалась от педагогического замечания:
   – Обычная детская реакция. Но, чтобы вы знали, подобные вопросы расшатывают состояние детского сознания.
   Говорить больше было не о чем, и я позвала Мишеньку с собой.
   Я как прямой человек сама не делаю никогда никаких намеков и не приветствую, когда их делают в мою сторону.
   Эта воспитательница давно мне не симпатизировала – по зависти. Что естественно в ее возрасте перед пенсией.
   Ее бестактное замечание выбило меня из колеи. Но тем самым я пришла в себя. Фима – отрезанный ломоть. Из квартиры выписался добровольно, и начальник отделения милиции тому свидетель. Что Суркис будет делать дальше – не мое дело. Он может являться, может не являться, может пугать людей на улице, морочить голову Мотьке и Лазарю с Хасей, умереть под посторонним забором, даже завербоваться – какое имеет значение? Он – случайный в судьбе. Этап жизни закончился. Раз и навсегда.
   Эта картина настолько ясно встала перед моим мысленным взором, что чувство бесконечной свободы ощутилось практически всецело.
   Я прижала к груди Мишеньку и расцеловала его как самого главного моего человека.
 
   Вечером Мирослав сообщил весть. Его назначили директором обувной фабрики. Плюс высокая зарплата и персональная машина «Победа». И в знак такого события завтра, в воскресенье, мы всей семьей идем к его маме. Ничто так не поддерживает больного человека, как общая радость близких.
 
   Ольга Николаевна оказалась в очень слабом состоянии. Совсем худая. Обрадовалась Мишеньке – ведь видела его в первый раз. Попросила сесть к ней на кровать и смотрела, смотрела.
   – Гарный хлопчик. Ты ж Мыхайлык? Мыхайлыку, ой Мыхайлыку, який же ж ты гарнэсэнькый, – и гладит по головке.
   Мишеньке неудобно, приходится наклоняться в ее сторону, но он правильно понимает и старается тактично голову держать пониже.
   Мирослав рассказал Ольге Николаевне про свои успехи, про новую должность, про машину.
   – Тэпэр я тэбэ зовсим нэ побачу. Нэ побачу ж?
   Мирослав заверил мать, что ничего не изменится, так как, располагая машиной, он, наоборот, сможет наведываться чаще.
   Я приоткрыла форточку под предлогом того, что на улице замечательный весенний воздух. В комнате стоял плохой запах, что естественно.
   В коридоре, когда уходили, я сделала замечание Зое Ивановне, чтоб проветривала.
   Она махнула рукой:
   – Проветрюю, проветрюю, а воно ж без толка. Я принюхалася, а вы и минуточки потерпеть не хочите. Нежная какая жиночка.
   Хорошо, что Мирослав не слышал, а то бы он огорчился ее грубостью. А я – ничего. Лишь бы все было спокойно.
 
   В этот вечер мы долго сидели всей семьей за столом в комнате. Я постелила белую вышитую скатерть, еще бабушкину, остерскую. Там одно пятно никак не отстирывалось.
   Я его прикрыла вазочкой с печеньем и следила, чтобы вазочку не двигали. А Мишенька все дергал за высокую ножку, пока я ему особо не указала.
   Мирослав рассказывал Мишеньке о производстве, о конвейере. Как всегда, доступно и ясно. Мишенька внимательно слушал. Потом попросил достать железную дорогу, но я сказала, что сегодня не надо, лучше поговорить. Мирослав все-таки собрал дорогу, и Мишенька принялся играть. Мы любовались сыном и поглядывали друг на друга с одобрением.
   Я поинтересовалась, почему назначение произошло внезапно. Оказалось, никакой внезапности. Вопрос рассматривался давно, бывший директор ушел на пенсию, и кандидатуру Мирослава выдвинули сразу. Но пока шла бюрократическая волокита, он не опережал события. Могло повернуться в любую сторону.
   – Мне твое спокойствие, Майечка, дороже всего на свете.
   И тут Мишенька подал голос:
   – Мамочка, дядя Фима еще приедет? Мы с ним в шашкес играть будем. А то папа давно со мной не играет.
   Я аж подскочила.
   – Во-первых, не в шашкес, а в шашки. Повтори. Шаш-ки. Шаш-ки.
   Мишенька повторил, не поднимая головы от рельсов.
   – А во-вторых, дядя Фима уехал далеко-далеко.
   Мирослав осуждающе посмотрел на меня. Но у меня же нервы. Ему хорошо, он не в курсе.
   – Давай, Мишка, сейчас в Чапаева? – Мирослав сдвинул чашки с тарелками в сторону, освободил место для шашек. Неосторожно задел вазочку. Она упала на пол, печенье рассыпалось в мелкие крошки. Песочное, очень ломкое. Хоть и магазинное, но тесто отличное. У меня из глаз брызнули слезы.
   Мирослав не заметил. Достал картонку, мешочек с шашками, расставил и спокойно предложил:
   – Садись, Мишка. Ты будешь Чапаев, а я Фурманов.
   Миша с радостью. Они шумели, щелкали с различными шуточными угрозами по шашкам, которые разлетались далеко в стороны. Я их собирала и составляла в столбики на другом конце стола, как раз там, где пятно на скатерти. Жилка хозяйки брала свое.
   Победил Миша.
   Мирослав поощрительно сказал:
   – Молодец, сынка.
   А у меня внутри отдается: «Чапаев», «Чапаев». Психическая атака белых. А за белыми Ленька, а за Ленькой Фимка с ножиком, а за Фимкой черт знает что: и мама, и Гиля, и Тарасенко, и Мотька со своими папами-мамами, и торт «Киевский». И Ольга Николаевна. И форточка ее закрытая.
   Тут стало ясно, что никакого всецелого свободного состояния у меня нет. Фима оставил меня крутиться на карусели, и мне ее не прекратить. Вот что он натворил своей замутненной головой. И никому ни до чего. Никому.
   Но дело не в этом.
 
   В понедельник вечером приехала моя мама. И не одна.
   С какой-то теткой.
   Мама представила ее с порога: Блюма Цивкина, невеста Фимы.
   Описывать эту, с позволения сказать, невесту не буду. Глазищи черные, как угли, живот толстый, ножищи, как столбы. Зубов – через один. Волосы короткие, черные, редкие, крутятся проволокой. Но в данном случае – какая разница?
   Мама поддерживает ее за локоть, как пострадавшую.
   Еще в комнату не вошли, а раздался вопрос Блюмы:
   – Где Фимочка?
   – Примите горькую правду, – говорю, – если Фима к вам не вернулся до сих пор, значит, он без вести пропавший.
   Мама плюхнулась на стул. Блюма по инерции – к ней на колени. Как стул не развалился!
   Я оттащила Блюму к кровати, усадила.
   Мама бегает по комнате и ломает руки:
   – Что значит – без вести пропавший? Сейчас не война. У него с собой документы. Ты в больницах узнавала? Заявила в милицию? Пусть объявляют розыск.
   – Мама, сядь спокойно. Ты Фиму хорошо знаешь?
   Мама села за стол и положила руки, как школьница первого класса.
   – Знаю я его очень даже хорошо. Он ответственный. Он не пьет. Он крепко-накрепко планировал вернуться в крайнем случае вчера. Он с работы отпросился с запасом – на три дня. Сегодня не приехал, и на работе его абсолютно нет.
   – Так вот, дорогая мама и Блюма. Вы его не знаете. Пьет или не пьет – это еще не все для человека. Он сошел с ума. А искать сумасшедшего – дурное занятие. Сами понимаете. У него определенной линии быть не может. Он сегодня одно, а через минуту – другое. Я, что могла, сделала. Была в милиции, предварительно обсуждала вопрос с начальником, он раньше чем через неделю двигать бумаги не имеет права.
   Блюма зарыдала. Причем очень некрасиво. Совершенно не держала себя, и ее настроение передалось маме.
   Сквозь слезы мама протянула ко мне руки:
   – Доченька, надо что-то делать. Что говорит Мирослав?
   К счастью, Мирослав вместе с Мишенькой находился у Ольги Николаевны. Автомобиль давал сильное преимущество. Еще утром Мирослав предложил Мишеньке проехаться к Ольге Николаевне на «Победе», и мальчик, естественно, обрадовался. С минуты на минуту они должны были возвратиться.
   – Мирослав ничего о пропаже не знает. И, честно говоря, я требую, чтобы его не ставили в известность. У него крайне больная мама, он на ответственной работе, его только что назначили директором, и не надо его впутывать. Он помочь не сумеет, а переживать придется. Мы сами решим, каким путем поступать дальше.
   Блюма тихонько сморкалась. Мама молчала и смотрела мне в глаза прямым взглядом.
   Я взяла инициативу.
   – Вы остаетесь ночевать у нас. Ни слова о происшествии. Разговаривайте о постороннем. О Гиле, о Мишеньке – пожалуйста. Но если хоть звук будет произнесен про Фиму, я найду возможность вас свернуть без всякой жалости. Потом! Мы ждем еще до среды. Каждый на своем месте. Вы – в Остре, я тут. В среду с утра иду в милицию и пишу заявление, что человек пропал.
   – А в больницу? – подала голос Блюма.
   – Я звонила в справочную по несчастным случаям. Нигде ничего.
   Конечно, строго рассуждая, можно было звонить каждый день. Но я твердо была уверена, что в больницу Фима мог попасть только одного вида – психическую. А если он в психичке – тянуть его оттуда совсем не надо и даже преступно для окружающих.
   – А дальше? – не успокаивалась Блюма.
   Она своим большим задом сбила покрывало на кровати, и оно сползло на пол. К тому же одна из подушек упала.
   – Блюма, встань, – строго попросила я. Блюма встала, я принялась поправлять покрывало и подушки. – Сядь на стул. Сейчас будем ужинать. Как себя чувствует Гиля?
   Мама ответила неразборчиво, так как я уже пошла на кухню.
   До меня долетали отдельные слова и восклицания на идише, но я ничего не поняла по смыслу.
   Когда я накрывала на стол, мама спросила:
   – Как Фима мог стать сумасшедшим за один день, если он все время был на глазах в Остре совершенно нормальным? Работал в сберкассе, вел дело с ценностями разного рода и никаких замечаний не имел.
   – Возможности человеческого характера безграничны, – ответила я, – и поверь мне, дорогая мама, он не мишугене-придурок, он абсолютно безумный.
   – А что он такого выкаблучил, чтоб ты пришла к выводу? – Блюма хотела поставить меня в тупик.
   – Блюма, я, в отличие от тебя, пожила бок о бок с Фимой и вела с ним общее хозяйство. И знаю его хорошо.
   И по совместной работе в коллективе, и вообще. И про его сумасшествие – не мое личное мнение. Пойди к сыну дяди Лазаря и спроси. Матвей подтвердит. А что касается поступка – не важно. Пусть останется при мне. Ты не доктор – обсуждать, а я все-таки педагог.
   Блюма прикусила язык, чувствовала разницу в нашем образовании.
   Подвели итог: ждать и надеяться.
   Встреча с Мирославом и Мишенькой прошла сердечно. Чтобы предупредить нежелательные положения, я сразу же сказала громко:
   – Мирослав, мама и Блюмочка привезли тебе привет от Фимы. У него все хорошо.
   Поначалу я боялась за Блюму, но быстро спровадила ее на кухню – отдыхать.
   С мамой Мишенька болтал без перерыва, и вроде она забыла про Фиму. Мишенька продемонстрировал железную дорогу, и мама стойко не отреагировала на его указание насчет того, что это подарок Фимы.
   Я порадовалась также манере их разговора. Ни слова по-еврейски. Хоть заранее настроилась не замечать, если Мишенька и мама будут подключать еврейские слова. Не та ситуация.
   Блюма хлюпала носом на кухне. Почти до утра она не спала. Мама с нами в комнате на раскладушке. Мы втроем на кровати.
   Совсем ночью мама прошептала:
   – Гиля так переживает, так переживает. Доченька, слышишь?
 
   Что я могла?
   Я поднялась раньше всех. Стремительно разбудила гостей и отправила их в порт, наказав отбить телеграмму, если в Остре наметились любые известия.
   Приготовила завтрак и стала будить Мирослава. Он долго делал вид, что не просыпается. Наконец раскрыл глаза, взглянул на будильник. С вечера не завели – не до того.
   – У меня еще сорок минут. Я рассчитал дорогу на машине, теперь можно подниматься позже.
   Говорил тихо-тихо, чтобы не помешать Мишеньке. Мирослав аккуратно встал и взял Мишеньку на руки. Тот не пошевелился. Мирослав отнес Мишеньку на топчанчик.
   – Полежим немного.
   Я прилегла. Мы лежали обнявшись.
   Мирослав сказал:
   – Представляешь, нам скоро поставят телефон. И еще у меня есть мечта.
   Я знала.
   – Роди девочку. Мальчик у нас есть. Пусть будет девочка.
   Всей душой я была с ним солидарна. Счастье переполняло меня от края до края.
 
   Телеграмма из Остра пришла днем. Текст такого порядка: «Новостей нету». Я хотела ответить, что у меня тоже новостей никаких, но решила своих остерских по мелочам не дергать. Будет что-то решительное, тогда сообщу.
   И как в воду смотрела. Смотрела, а дна не видела.
 
   В среду пошла в милицию к Тарасенко, в половине девятого. У него оказался неприемный день. Поговорила с дежурным. Тот посочувствовал, привел много примеров, когда люди обнаруживались сами собой в неподходящих местах. Даже в подсобных помещениях, неподалеку от основного места жительства.
   Из милиции я бегом побежала в подвал своего дома. Дверь нашей каморы закрыта. На крючок изнутри.
   – Фима, Фима, ты тут? Я знаю, ты тут. Открывай. Это Майя.
   Бью в дверь, она ходит из стороны в сторону – изнутри ни звука.
   Села возле двери и думаю: бежать за помощью в жилконтору, звать слесаря, ломать, что ли. Конечно, внутри – Фима. Больше некому. Позор и оскорбительные разговоры соседей, обсуждение, прочее. Нет, добьюсь сама.
   Снова бью. Пяткой. Без реакции.
   Взяла толстую палку – валялась рядом, бью изо всех сил.
   Крючок не выдержал. Дверь открылась.
   В темноте ничего не видно. Лампочки никогда и не было, ходили со свечкой.
   Зову шепотом, ласково:
   – Фима, это я, Майя. Где ты тут?
   И Фима подал-таки голос.
   – Ты одна?
   – Одна.
   – Никто за тобой не следил?
   – Никто.
   – А я спал. Хорошо спал. Покормишь меня? У меня еда давно кончилась. Кругом полицаи. Выходить боюсь.
   – Не бойся, Фима. Я тебя выведу. Полицаи в другое место пошли.
   – Стреляют?
   – А как же, стреляют. Очень стреляют. Пока наши придут, пересидишь у меня.
   – Я и детей возьму. Их не прогонишь? Они ж твои родные дети. Ты ж родных не прогонишь на смерть. Да?
   И тут двигается на меня громада. Вроде Фима, а вроде и не Фима. Подошел вплотную. Потный, грязный всех сортов вперемешку. Он в каморе и ел, и спал, и всё. А громада потому, что накрутил на себя все барахло. И на туловище, и на голову, и на руки, и на ноги. Не человек. Я рассмотрела, как могла, – из прохода лампочка мерехтела еле-еле.
   – Пойдем потихоньку, Фимочка. А деток нету, Фима, они сами уже ушли. Далеко ушли. Все.
   Беру его за лохмотья и веду за собой. Ha улице, нa свету, хоть караул кричи. Такой страх.
   Он говорит:
   – Ты первая иди, тебя не тронут, ты на еврейку не похожая. А я на кого похожий? Посмотри. И позовешь. Только рукой.
   Так и сделала.
 
   В квартире Фима даже успокоился. Сам пошел на кухню, начал лазить по кастрюлям на плите, что-то оттуда подхватывал руками и ронял на пол. До рта так ничего не донес.
   – Поел. До отвала.
   Я налила в корытце, где купала Мишеньку, воды из титана и говорю:
   – Фимочка, ингеле, становись в корыто. Буду тебя мылить мылом. Оно хорошо пахнет, земляничкой.
   Фима размотался, снял все, что на нем было, и голый стал в корыто. Стоит и руками прикрывает глаза, как маленький, чтобы мыло не попало.
   – Ты, мамэле, скорей. У тебя мыла хватит?
   – Хватит.
   И мою его. Как Мишеньку.
   – Такой беленький будешь, что сорока унесет. – Так моя мама мне говорила, и я так сказала Фиме.
   Ну, вымыла. Чисто. Ноги ему переставила из корыта на пол. Принесла новое белье – Мирослава, брюки, майку, рубашку. Не по размеру, большое. Ну ладно.
   Вытираю полотенцем насухо.
   Говорю:
   – Не бойся ничего, Фимочка, маленький, мамэле тебя никому не отдаст. У мамэле пушка есть. И танк есть. И целая железная дорога. Мы уедем. Уедем.
   Фима захныкал:
   – Не хочу ехать, мамэле, я тут хочу. Не хочу ехать.
   Я ласково наступаю:
   – А к Фанечке с Гилечкой в Остер поедем? А, Фимочка, поедем? На пароходике, по водичке, по чистой водичке, поедем? Поплывем?
   – Поплывем, мамэле, поплывем. Вместе. Только вместе.
   – А как же. Только все. Фимочка, маленький мой, сердце мое.
 
   Вижу, Фима успокоился, не дрожит. Пытается самостоятельно надеть некоторые вещи. Я ему помогаю. Как Мишенька маленький был, так и он теперь.
   Одела, усадила на кровать.
   В куче барахла стала искать паспорт. Нету. Надо идти в подвал.
   – Фимочка, мамэле на секундочку выбежит, проверит, нет ли кого чужого, и обратно. И билетики на пароходик купит. А Фимочка полежит на кроватке, как хороший мальчик, и подождет мамэле. Да, Фимочка?
   Фима прилег, как заведенный ключиком. И ноги как согнутые были, когда сидел, так и остались.
   Я сгребла шваброй тряпки в одну кучу, поплотнее, и перевалила на старую простыню – расстелила на полу. Крепко связала концы крест-накрест.
   Потом бросилась в подвал. Со свечкой обшарила каморку. Паспорт валялся в нечистотах. Содрала хорошую кожаную обложку с изображением Кремля и Красной площади. Внутри только немного подтекло. Несмотря на новое креп-жоржетовое платье, прижала документ к сердцу и выскочила.
   Фима так и лежал, не разогнув ноги.
   Я протерла паспорт снаружи одеколоном, аккуратно прошлась по грязным страницам, завернула в несколько слоев газеты и положила в отдельную торбочку. Материя такая – лён. Настоящее домотканое полотно.
   Потом схватила деньги из шкафа и затолкала в сумочку. Подняла Фиму, вручила узел, имея в виду выбросить по дороге.
   Ясно, ни о каком другом транспорте, кроме автомашины, речи не стояло. У всех свое расписание, а мне надо немедленно.
   На стоянке я сторговалась с таксистом ехать в Остер. Туда и обратно.
 
   Доехали быстро на предельной скорости. Фима всю дорогу сидел с закрытыми глазами и с таким выражением, будто ему зубы дерут наживую. Но ничего.
   Мама была дома.
   Я передала ей на руки Фиму с единственными словами:
   – Вот, мама. Все, что смогла, я сделала. Зови Блюмy.
   Отдала торбочку с паспортом. Бегом вернулась в машину – и в Киев.
 
   Подъехали прямо к садику. Забрала Мишеньку и только тогда перевела дух. Про свободу не размышляла. Понимала – свободы больше не будет.
   Но дело не в этом.
 
   Обстановка усугублялась новым положением Мирослава. Он надеялся, что времени будет больше, а вышло – меньше. Участок работы значительно расширился, и уделять внимание Ольге Николаевне ему уже не удавалось. Кроме воскресений. Так что я его не видела в полном смысле.
   Он приходил, перекидывался парой слов с Мишенькой насчет прошедшего дня. А на меня посмотрит и с улыбкой скажет:
   – Ой, Майечка, разгребать и разгребать! Дай покушать.
   И спать.
 
   На новой должности всегда подстерегают необъятные масштабы.
   Я как жена тонко чувствовала настроение Мирослава и домашние заботы вела самостоятельно. К тому же взяла за правило ездить среди недели к Ольге Николаевне. В сущности, моя помощь сводилась к разговорам. Что немало. В частности, я посоветовала пригласить на патронажной основе медицинскую сестру за отдельные средства. Измерить давление и мало ли что. Мы с Мирославом теперь могли это себе позволить. Ольга Николаевна, правда, возражала, что медицина ей не поможет, а такая ее судьба. Но у пожилой женщины и не могло быть другого взгляда.
   В районной поликлинике я договорилась с молодой, но опытной сестричкой, Светланой Денисенко, и она с энтузиазмом взялась. Так что по этому пункту беспокойство отступило.
 
   Положение в Остре оставалось тревожным. Мама присылала частые письма с подробным описанием поведения Фимы. И свидетельства были такими: нервное расстройство, но не для больницы, сидит дома тихо, потерял сон, аппетит хороший. Блюма оказывает помощь и смотрит за каждым его шагом, для чего перебралась к маме и Гиле. Блюме и Фиме выделили маленькую комнатку, которая раньше служила для хозяйства, а теперь там две кровати впритык.
   Фиму прописали, хоть он не ходил лично, чтобы не привлекать внимания. Гиля поспособствовал, так как располагал широкими знакомствами. С работы уволился по собственному желанию. Тоже с Гилиной помощью.
 
   Время шло быстро, хоть и напряженно. Мишеньке в сентябре исполнялось семь лет. Строго по правилам он должен был идти в школу только на следующий год, но это получалось уже практически восемь. Нам с Мирославом хотелось, чтобы его приняли раньше, и для этого пришлось договариваться.
   Что касается лично моего устройства на работу, то Мирослав сказал:
   – На твоих плечах и дом, и практически моя мама, и наш сын, и будущие наши дети. Твое образование навсегда останется при тебе. Ты вообще можешь себя считать домашним педагогом на все руки.
   Чтобы завершить по-хорошему, я сходила в вечернюю школу, куда намеревалась устроиться работать и где уже беседовала с руководством. Объяснила, что по семейным обстоятельствам к новому учебному году оформляться не буду. Меня с сожалением заверили, что всегда ждут на месте.