Маргарита Хемлин
Про Иону (сборник)

Клоцвог
Роман

   Меня зовут Майя Абрамовна, девичья фамилия – Клоцвог.
   Очень редкая фамилия, но что она дословно означает, мне неизвестно. Если кто-то знает, подскажите. Хоть для меня это не важно, потому что важно, как человек прошел путь, а не какая у него фамилия.
   Я родилась в 1930 году и, как все мое поколение, видела много лишнего, что не украшало.
   По роду деятельности – учительница математики. На пенсии, конечно. Но не считаю, что я учительница бывшая. Как и ряд других профессий, профессия учителя не бывает в прошедшем времени. Сознание этого меня сильно поддерживает.
   Место моего рождения – город Остер Козелецкого района Черниговской области. Теперь его мало кто знает, а в момент моего появления на свет это был крупный центр еврейской национальности. Почти все начальство районного масштаба были евреи, которые рука об руку трудились с другими нациями и народностями. В первую очередь – с украинским народом. И никто не считался.
   Но дело не в этом.
 
   Люди не имеют терпения жить. Особенно некоторые.
   Я всегда имела терпение и понимание.
   Мои воспоминания с раннего детства наполнены красотой родных мест: реки – Остерка и Десна; рейсом Остер – Киев ходил пароход имени Крупской; прекрасные леса; хорошая архитектура вокруг: выделялось здание старой синагоги на самой прямой улице – Первомайской. На той же улице, только в другом, противоположном синагоге направлении – к Солониновщине – располагался кинотеатр. В синагоге действовал театр на еврейском языке вплоть до середины тридцатых. Потом тоже оставался театр. Там играли увлеченные люди из самодеятельных убеждений, в том числе и моя мама Фаина Лейбовна.
   На Солониновщине, в поместье неизвестного мне крупного помещика, сделали стадион, куда мы редко ходили, так как далеко. Был известен на всю область и краеведческий музей с 1906 года.
 
   Мы жили в достатке. Увлекались собиранием ракушек и варили. Если много съедали ракушечных внутренностей, то приходилось туго. Но выручала закалка пищеварения.
   Навыки, которые я получила в детстве, помогали мне преодолевать невзгоды и дальше.
 
   Помню бабушку, которая умела виртуозно закручивать чулок под коленом, чтобы не спускался и прилично лежал на ноге. Резинок и других приспособлений не было. У меня чулки всегда были в отличном виде. Я учила подруг, но мало у кого получалось, но это потом. В детстве же таких проблем не было, потому что зимой все ходили в удобных шароварах из любой ткани и для тепла обвязывали ноги вверху газетами.
   Период Великой Отечественной войны мы с мамой и бабушкой провели в эвакуации в районе станции Атбасар Казахской ССР. Бабушка умерла от воспаления легких.
   Мы с мамой работали на вагоноремонтном заводе. Я делала успехи в слесарном направлении, и мастер относился ко мне с особым уважением. Он был язвенник, и мы договорились, что я отдаю ему свою порцию спирта, а он мне – молоко. Таким образом я получала дополнительное питание, необходимое тринадцатилетней девушке моего возраста.
   Постепенно мы узнали, что наш муж и отец погиб при форсировании Днепра. Мамину реакцию я не помню.
 
   Мой отец был заботливым добрым человеком во всем.
   С польской кампании он привез себе отрез на костюм – серая ткань с пушинкой в мелкую точечку. Мама решила проверить качество и подожгла ниточку. Ниточка не тлела, а горела, и запах распространялся не тот, который нужен. Мама пришла к выводу, что ткань не шерстяная, как считал отец. Но она ничего ему не сказала. Чтобы не расстраивать.
   Были привезены также отрезы нам с мамой на платья: темно-коричневый с шелковой полосочкой и полосочкой прерывистой, тонкой – их состав мама не проверяла. Во всяком случае, я не видела. Сшили по английскому фасону. Причем надо отметить, что шила не мама, так как была высокая ответственность и дорогая материя, а хороший портной Хейфец Илья Мордкович по блату, потому что работы у него было много, а мама просила срочно и тайком от папы сильно переплатила.
   Когда мы уезжали в эвакуацию, мама разложила эти платья на кровати, чтобы надеть на себя и меня, поверх летних. Но в спешке мы забыли так сделать. Конечно, кто-то их сносил, кто остался в Остре. Я мечтала о том, что платье досталось моей близкой подруге детства Беллочке Овруцкой и она по нашему возвращении мне отдаст платье.
   Их многодетная семья осталась в Остре, эвакуироваться они отказались. Им давали одну подводу, а дедушка Беллочки требовал две, чтобы взять все необходимые вещи. Но им не дали, хоть некоторые доставали себе лишние, без которых можно было и обойтись, если не тащить барахло на сто лет вперед.
   Дедушка Беллы стал в позу: «Если у людей мало совести, я своей одалживать не собираюсь. Не для того я жизнь честно прожил. Пусть им будет стыдно в рамках их совести». Он был принципиальный в вопросах справедливости. Их расстреляли с другими евреями в овраге над Десной, о чем нам сообщила в письме мамина знакомая уже в 44-м году, когда разрешили возвращаться и мы собирались. Мое платье окончательно пропало в неизвестность, над чем я плакала от всей детской души.
   Судьба папиного отреза мне неизвестна.
 
   После войны мы некоторое время жили в Остре, несмотря на то что наш дом оказался разрушен полностью до тла. Мы снимали угол у малознакомых хороших людей. Мама нанималась нянькой. Я с успехом закончила вечернюю школу-восьмилетку.
   Потом мы посчитали, что надо перебираться в Киев в поисках работы. На Подоле жил мамин младший двоюродный брат Лазарь – лекальщик очень высокой квалификации, с женой Хасей и взрослым сыном Мотей. Лазарь помог нам снять угол у одной старушки неподалеку от себя и всегда оказывал помощь советом.
   Маме другой работы не нашлось, кроме как нянькой, хоть оплата была выше, а в одной семье – даже со столованием. Причем нередко мама и мне приносила что-то вкусное. Иногда доходило до шоколада.
 
   В Киеве я работала в сберкассе и насмотрелась на чужие деньги до обмороков и страшных снов. Давила большая ответственность, я никак не могла свыкнуться. В голове крутились цифры с нулями. Мне казалось, что нули накидываются на мою шею и душат.
   В такой обстановке работа меня почти доконала. Мама, которая это все видела, предложила бросить сберкассу и задуматься о другой деятельности.
   Дядя Лазарь высказался против. Не исключено, что он боялся материальной помощи со своей стороны. Он находился под сильным влиянием жены, жадной и неприятной во всех отношениях. Особенно в отношении моей мамы.
   Их взаимная нелюбовь имела начало еще с довоенных времен.
   Моя мама не являлась настоящей портнихой, а просто умела как-то шить. У нее всегда строчка выходила кривоватая, что особого значения не имело, но портило общую картину изнанки. У мамы был плохой глазомер и спешка.
   А дядя Лазарь ее расхвалил перед своей киевской Хасей, и она попросила маму сшить платье из креп-сатина темно-синего цвета. Фигуры у Хаси никогда не было, а был большой живот. И она требовала, чтобы на этот живот мама сделала поясок на пуговичке. Мама ей объясняла, что живот надо скрывать и даже сделать фасон без вытачек, а не то что с пояском. Хася обиделась.
   Мама сшила платье, как Хася продиктовала, но на поясок не хватило. Хася перевернула весь наш дом в поисках материала, который мама якобы припрятала, отчего и не хватило на поясок.
   Платье, конечно, получилось не слишком хорошо, но и поясок его не украсил бы.
   Хася крутилась, крутилась перед зеркалом, вся красная, потная, и по-еврейски вычитывала маме за неумение. Мама молчала-молчала, а потом что-то ей сказала. Хася побелела, сорвала с себя платье и в одной нижней рубашке на лямочках и с такой маленькой прошвочкой по подолу бросилась вроде бежать из дома, но вернулась из коридорчика и хряснула рукой по зеркалу. Зеркало треснуло. Хася в слезы, мама плачет. И каждая стоит в своем углу, и никто не двигается на сближение.
   Они поплакали, просморкались: мама в передник, а Хася скомкала в руках новое платье и использует как носовой платок. Как разошлись – я не знаю.
   Потом мама долго носила это платье, только поменяла фасон по линии собственной фигуры. А Хася с тех пор к нам ни ногой. И Лазарь тоже. Оказывается, мама Хасе тогда сказала, что пусть Хася на этом пояске, которого нет, повесится от злости. После этих слов Хася по зеркалу и хряснула. Зеркало оставалось в Остре, когда мы уехали в эвакуацию. Когда вернулись, наш сосед Хвощенко принес его нам обратно в знак благодарности. Мы зеркало повесили, потому что хоть и были подвержены предрассудкам, но по средствам и в голову не приходило придерживаться плохих примет.
   Надо сказать, что швейную машинку нам не возвратил никто, к кому она попала в связи с немецкой оккупацией. Объяснение понятное: машинка – не зеркало и могла давать существенный приработок в быту.
 
   Ну вот. А после войны открылся другой отсчет, и мы с Лазарем и Хасей наново так ли, сяк ли породнились. Хоть и по грустной необходимости. Во всяком случае, ни о какой помощи с их бока мы не думали, и они напрасно опасались.
 
   Я поступила на вечернее отделение в педагогический техникум. Попутно пересиливала себя и продолжала работать в сберкассе.
   По арифметике и геометрии еще в школе у меня выводилась оценка «вiдмiнно», то есть «отлично», и потому особого выбора не представлялось. Гуманитарные предметы меня не касались глубоко, и я их пропускала мимо ушей.
   А детей любила. Смотреть на них и вообще.
   Тут меня настигло первое чувство.
 
   Профилирующий предмет у нас преподавал Куценко Виктор Павлович. Молодой, красивый. Фронтовик с орденами и медалями. В него все были влюблены, но он сразу стал выделять лично меня. Конечно, дело было не в багаже знаний и не в способностях. Я понимала, что нравлюсь ему как женщина.
   Жена Виктора Павловича, Дарина Дмитриевна, также работала в техникуме, преподавала историю. Но дело не в этом.
 
   «Нельзя оперировать бесконечностью, как конечными величинами. Поняли, девчата? А вы, хлопцы, тоже поняли?» И мы хором отвечали: «Поняли». Виктор Павлович установил такое приветствие и всегда начинал лекцию подобным образом, независимо от прямой темы. Мы, естественно, в силу недостатка специальных знаний не вполне понимали, что он имеет в виду, но с радостью отзывались на любой юмор с его стороны.
 
   Нам не с кого было брать пример в любви. В кино мы видели чистые отношения и один поцелуй на весь фильм. Но жизнь вносила свои коррективы.
   Теснота жизни, скученность, стремление поделиться своими знаниями приводили к тому, что о физиологической стороне взаимодействия юноши и девушки мы узнавали из разных, порой не заслуживающих доверия источников. Ведь природа постоянно брала свое.
   Не скажу, что наши отношения с Куценко сразу стали предосудительными. Но вскоре мы начали встречаться у него дома на улице Саксаганского, когда мы точно рассчитывали, что Дарина Дмитриевна на лекциях.
   Конечно, в коммунальной квартире секретов не удержишь, и все вышло наружу. Дарина Дмитриевна отреагировала спокойно, только сказала, чтобы мы в техникуме сильно не показывали вида и нашли другое место для свиданий, так как неудобно от соседей. Это мне передал Куценко.
   Что я могла предложить? Мы с мамой снимали угол, отгороженный занавеской.
 
   Вне всякого сомнения, это была любовь. И, даже не имея возможности близкого общения, мы бродили по Мариинскому парку среди вековых каштанов, стояли, обнявшись, и смотрели с высоты на прекрасный Киев, который отстраивался стремительными темпами после варварских разрушений войны.
   Только раз мы встретились с Куценко на квартире у его товарища. Это оказалось очень неприятно, потому что потом надо было угостить товарища выпивкой и долго беседовать.
 
   Однажды Дарина Дмитриевна задержала меня в техникуме и попросила пройтись с ней до остановки трамвая. Она говорила вежливо и тихо, как ей было свойственно всегда. У нас с ней, как и с Виктором Павловичем, была разница в возрасте восемь лет. Им по двадцать восемь, мне – двадцать.
   Разницу я очень ощущала. Меня раздирали разные сомнения, а Дарина Дмитриевна и Виктор Павлович сохраняли удивительную равномерность и в поведении, и в других делах. В тот момент я подумала, что они очень похожи между собой, в отличие от меня.
   Дарина Дмитриевна сказала:
   – Майя, ты знаешь, что я все знаю. Я никого не осуждаю. И тебя тоже не сужу строго. Но я обращаюсь к твоей женской совести. Пройдет совсем немного времени, и встанет вопрос о дальнейшем. Любовь пробежит быстро, и надо или жить совместно, или расставаться. Виктор Павлович поделился со мной мыслями, что хочет на тебе жениться. Не думай, он тебя не слишком любит. Он просто хочет иметь детей. У меня же детей быть не может по независящим причинам. Конечно, ты девушка красивая. И дети у вас с Виктором Павловичем скорее всего будут хорошие. Но я опасаюсь другого. Ведь ты еврейка, и дети у вас будут наполовину евреями. А сейчас такая обстановка, сама знаешь. Газеты читаешь, радио слушаешь. И потом, на Виктора Павловича как такового тоже ляжет тень. Все может быть. Согласна? Вон в Бабьем Яру – полукровок полно.
   – То фашисты, Дарина Дмитриевна, а сейчас нет. – Я ответила, как могла, так как газетами интересовалась не слишком, а смотрела только результаты в таблицах госзаймов.
   – Правильно. Виноваты проклятые фашистские оккупанты и их наймиты. Но то по другому делу. А теперь – поворот другой. Ты своими глазами не видела, поэтому и не в состоянии представить достоверно, а я видела. История развивается по спирали, чтоб ты знала. Какая тебе разница, если пострадают дети, тем более красивые да хорошие, и твой любимый человек. Подумай. Он такой, что вас на краю могилы не оставит. Пойдет следом. А если его добрые люди удержат, так как он потом сможет жить? Не сможет. Я его хорошо изучила. Очень прошу, не передавай наш разговор Виктору Павловичу. Он человек хоть и крепкий, но ран у него много. И в голове, и по всему телу. Ты ж видела шрамы? От тебя ему будет в дальнейшем одно горе.
   И ты тоже будешь страдать через это.
   Тут подъехал трамвай. Дарина Дмитриевна поднялась на подножку и помахала мне рукой.
 
   Задача, которой снабдила меня Дарина Дмитриевна, оказалась страшно трудной. Посоветоваться не с кем. В училище – девчата молодые, неопытные, все готовые к сплетням и зависти. В сберкассе я с сотрудницами не дружила. Но у меня сложились неплохие отношения с заведующим Ефимом Наумовичем Суркисом, во-первых, потому что дядя Лазарь именно через него, троюродного или даже значительно дальше брата тети Хаси, устроил меня на работу, а во-вторых, Суркис всегда улыбался и являлся образцом веселого человека, у которого всякое недоразумение решалось независимо и легко.
   Ефим Наумович заверил, что сохранит все в тайне и секрете.
   В ответ на мое описание ситуации он долго молчал, потом ответил:
   – Тебе правильно сказали. Обидно, конечно, нелицеприятно. Я сюсюкать тут не склонен. У меня тут семья погибла. Я один как перст. Спасаюсь шутками-прибаутками, но очень плохо. Думаю, если б я погиб с ними, было б легче. А совет один: расскажи своему Виктору Павловичу проблему. Не выдавай Дарину, поделись сомнениями от себя. Как он решит, так и будет. Тут такое наступает у нас в стране, что, может, ему придется вслед за тобой ехать на край света. Положение серьезное. У меня один родственник работает на Большой Житомирской в парикмахерской, так к нему бриться не садятся. Еврей с бритвой – большое дело! Смешно? А его с работы попросили.
   Я сидела молча и старалась сообразить глубину положения. И не могла.
   Суркис заметил мое состояние и погладил по плечу:
   – Знаешь, дивчина, что. Выходила б ты за меня. Я человек поживший, повидавший. А еще и не старый. Смертью и Сибирью меня не перепугаешь. Тебе тоже пропасть не дам.
   И засмеялся. Нехорошо засмеялся, без должного задора, по обязанности.
   Я оказалась в полном смятении. Со всех сторон лезли в уши ненужные сведения. То в трамвае кто-то что-то скажет обидное в адрес евреев; то на работе обсуждают статью в газете про космополитов и Пиню из Жмеринки, причем косятся на меня.
   Как назло в это время Виктор Павлович заболел, и его заменял на занятиях другой преподаватель.
   Неделю я ходила, как тень. Не выдержала и забежала на Саксаганского проведать Виктора Павловича.
   Наткнулась на Дарину, потому что она открыла дверь. Дарина замахала руками:
   – Уходи, бесстыжая, человек с температурой сорок градусов себе места на кровати не находит, а ты прискакала!
   Я побежала домой в слезах. Как раз было 31 декабря, наступал Новый год, 1951-й. Мама собиралась на празднование к дяде Лазарю. Я должна была идти тоже, а мне не до того.
   Мама поинтересовалась у меня, что случилось. Я у нее спросила, или она не знает, что происходит, на каком она свете существует, что не находит объяснения моим слезам. И рассказала ей про газеты, про радио и так далее.
   Оказалось, мама в курсе событий, но не придает им значения от усталости. И мне советует не придавать, иначе можно сойти с ума. А мне еще учиться и вести жизнь дальше.
   Чтобы не портить настроение маме в праздничный вечер, я сделала вид, что успокоилась.
   Мы пошли к дяде Лазарю.
 
   Там среди других гостей присутствовал и Суркис. Он по-дружески периодически подмигивал мне, а когда я перед зеркалом поправляла прическу – волосы у меня были по бокам высоко заколоты у висков, и кудри завивались, как будто специально, но это от природы, – Суркис приобнял за плечи, со спины и тихонько шепнул:
   – Ну что, надумала идти за меня?
   Суркис выпил, и поэтому я не обиделась, а, наоборот, расценила его слова как поддержку в трудный момент.
 
   Мы с Суркисом пошли гулять по ночному Киеву и пришли к нему в квартиру. Он мне говорил, что полюбил меня с первого взгляда, но не решался признаться из-за разницы в возрасте. Когда я спросила, какая же разница, оказалось, что ему всего тридцать шесть лет, просто он выглядит нехорошо из-за пережитого. Мы много смеялись. Неприятности отошли на второй и третий план.
   Не нужно думать, что одна ночь, тем более новогодняя, решила дело. Легкомысленность – не моя черта. Между нами были только разговоры относительно будущего.
   У меня будто спала пелена с глаз. Я увидела свое положение незавидным, даже если Виктор Павлович уйдет от Дарины Дмитриевны. Где мы будем жить? Разгородить их нынешнюю комнату, конечно, можно, и люди так делали. Но что получится? Ничего хорошего. Другого места в Киеве у Виктора Павловича не было, его жилплощадь разрушили в ходе войны, а ответственной квартиросъемщицей являлась Дарина Дмитриевна, так как там до своей смерти жили ее отец, погибший на войне, и мама, тоже покойная от болезней и горя.
   Надо мной витал призрак бездомности. А у Суркиса была однокомнатная большая квартира на Бессарабке. Там до войны счастливо жила его семья. Оттуда он без задней мысли добровольцем ушел на фронт. А дети и жена погибли.
   Ефим Наумович заявил мне прямо:
   – Моя мечта – вновь заполнить стены детскими голосами и женским смехом.
 
   И вот, дорогие друзья, данное мгновение и повлияло на мою дальнейшую судьбу.
 
   Суть в том, что я имела очень привлекательную внешность. Со временем некоторые даже мне говорили, что я вылитая артистка Элина Быстрицкая. Сходство несомненное.
   Но дело не в этом.
 
   Мне было чрезвычайно обидно, что ситуация не позволяла мне вполне раскрыть свою женскую сущность. В условиях отсутствия удобств, тепла, хорошего питания, в углу, который мы с мамой снимали, я часто болела. Мои волосы тускнели на глазах, фигура теряла четкость, а неполноценный сон на топчане не давал успокоения. К тому же я носила неказистую одежду, хоть и старалась украсить ее воротничками и манжетами.
   Романтическая увлеченность Виктором Павловичем затмила мне мои мысли и оставила сознания ровно настолько, чтобы думать лишь о любви к нему, тем более первой. Но страшные предположения, витавшие вокруг, буквально загоняли меня в угол и заставляли вновь и вновь возвращаться к дням эвакуации, принесшим столько лишений.
   Конечно, проблема дальнейшей судьбы еврейского народа, составной частью которого я являлась по рождению, меня будоражила. Но и с этой стороны тоже получалось, что хоть отпущенное до новых испытаний время я могла бы прожить приятно и достойно рядом с надежным человеком. Как бы там ни было.
 
   Я рассказала о Суркисе маме. Она обрадовалась: дальше и мечтать не надо. Выразила уверенность, что наконец обретет свой неотъемлемый угол рядом с родной дочерью.
   В течение трех дней я ответила Ефиму Наумовичу согласием.
   Тогда же в техникуме я нарочно встретила выздоровевшего Виктора Павловича и сказала, что между нами все закончено до капли. Он требовал объяснений, но я намекнула, что объяснять нечего. Любовь прошла, как дым.
 
   В это же время я поняла, что беременна. Так как с Суркисом близкие отношения еще не наступили, а я твердо приняла решение о замужестве, нужно было спешить: или подпольный опасный аборт, или известно что. Я выбрала и переехала с малозначительными вещами, которые составляли все мое имущество, к Ефиму Наумовичу. То есть, просто говоря, к Фиме. Мама, по моему совету, пока осталась на прежнем месте, чтобы я спокойно огляделась без лишних глаз.
   Меня подстерегла полная неожиданность. Каждый день был на счету, а у Фимы ничего не получалось. Не получалось и не получалось. До такой степени, что он однажды заплакал. Я тоже заплакала, так как теряла надежду на свое будущее с ним. Но, к счастью, Фима любил выпить, и это решило проблему в том смысле, что наутро он ничего не помнил. А я его убедила, что ночью произошла-таки близость и наконец-то мы в полном смысле муж и жена. Фима сильно обрадовался и приободрился, но, в общем, без всяких оснований на перспективу.
 
   Мы расписались. Из сберкассы я по обычаю того времени ушла, чтобы не разводить семейственность, и продолжала учиться в техникуме. Я перешла на дневное отделение и к тому же старательно занималась домашним хозяйством, так как готовилась стать матерью.
   Я слушала лекции Виктора Павловича и думала только о предмете изучения.
 
   Мое положение беременности становилось явным. Как-то Куценко выбрал момент и спросил, какой у меня срок. Я ответила, что это его не касается.
   Он как будто в шутку сказал:
   – Ну что ж, посмотрим, когда ребеночек выйдет на свет.
 
   Время шло, тревожные еврейские слухи не затихали.
   К ним прибавилось еще мое личное опасение: возможное неопровержимое сходство ребенка с Куценко. В ужасные минуты хотелось, чтобы высылка состоялась как можно скорее, до рождения младенца.
   Вот в какой удушающей атмосфере я оказалась. Личное совпало с общественным и не давало вздохнуть. Но дело не в этом.
 
   Появилась проблема с моей мамой. Я как дочь желала ей исключительно лучшего, но у нее был характер. А квартира у нас с Фимой являлась однокомнатной, конечно, плюс кухня. Правда, потолки высокие – под четыре метра, но это в высоту, а ширина здесь ни при чем. Тем не менее площадь казалась приличной. Только смотря для чего.
   Мама переехала к нам. Из личного имущества у нее было пресловутое зеркало из Остра, тем более с трещиной. Зеркало при попустительстве Фимы мама с заявлением насчет ценности семейной истории закрепила в прихожей.
   Ну да.
 
   Мама любила готовить разные блюда и сильно увлекалась чесноком. Запах распространялся на весь дом за дверью.
   В сложившихся обстоятельствах я ей сделала мягкое замечание, что чеснока можно класть поменьше, с намеком, что соседи шутят насчет особенностей евреев. Мама обиделась и спросила у Фимы, как он думает, я права или нет.
   Фима как муж был на моей стороне, но уклончиво:
   – Мне нравится. Покойная жена тоже увлекалась чесноком. И по вкусовым качествам, и для здоровья. Но сейчас надо быть осторожнее, особенно в мелочах.
   А я в таком состоянии, что каждая мелочь мне была поперек сердца.
   Мои отношения с матерью послужили примером того, как может быть в жизни. От любви до ненависти один шаг. Что бы она ни делала, она делала назло. Предложила разгородить комнату при помощи шифоньера, а ведь могла поставить себе спальное место на кухне. Фима пошел на поводу и отгородил ей достаточное пространство. Только шифоньер до потолка не доставал, и изоляции не получилось. И вся наша супружеская жизнь с Фимой шла у нее на слуху. Правда, это мне оказалось даже полезным. Никаких особенных чувств у меня к Фиме не образовалось, и, так как он сам по себе инициативы в определенном смысле не проявлял, присутствие мамы за шкафом роли, по сути, не играло. Но я за принцип.
   Потом. Фима любил дарить подарки. Он покупал мне красивую одежду и обувь, а также недорогие украшения для поднятия настроения. И чтобы не обидеть маму невниманием, заодно ей кое-что. А деньги не резиновые. Работал он один. Мама так радовалась всякому сюрпризу, так с ним носилась в разные стороны, что провоцировала Фиму на еще большее. Дошло до того, что муж мне не принесет ничего, а маме то платок, то чулки, то новую кастрюлю.
 
   В доме располагался подвал, в котором часть жильцов с незапамятных времен имела конурки для хозяйственных нужд. Туда сносили соленья, варенья, ненужное тряпье и хлам на всякий случай. Было подобное отделение и у нас. Когда мама только переселилась, она выразила желание навести там порядок и в будущем распоряжаться по-своему. Фима ей вручил ключ от замка и горячо одобрил намерение.