9. Кровяные сосульки на зарешеченных окнах ваших лачуг, выходящих на север луны, восставшей в зените своих волчьих проступков, отцеубийственные челюсти, что тащат к вам прямо на стол расчлененную правду. Пируйте ж моим кровеносным мясом, либидонозными эликсирами, коль страждете слиться с яростной жизнью взамен ее обезвоженной тени. Ваши нежные уши ни за что не избегнут изъятия вшей, что свершит мой слюнявый завет, калечащий евангелизм Жиля де Рэ посреди руин. Кодексы кожаной библии указуют циклический метаморфоз. Узрите же жизнь, посвященную идолу волчьего секса, травле алого фетиша, коий сулит трансцендентные глюки.
10. Настоящая экзистенция есть бесконечный каловорот и оргазм, спираль пароксизмов, зараженных мутантной красой. Ненасытный душевный промискуитет заставляет визионера канав определить эллиптическую порнографию, вверив бразды правления хромосоме калигулы; ориентирные костровища в дорсальном доминионе освещают путь к дому инстинктам убийства. Система секса и скотобойни дырявит полог магнолии. Убийца взрастает из замерзших степей, пробный камень из опиума и серебра глубоко забит в зад; он идет по звериному следу навоза, скелетов и спермы, неизгладимой фосфоресценции, что затмевает даже северные зарницы зимних солнцестояний.
11. Заключите в объятья Магистра, проглотите его целиком, чтоб свинья о двух головах прорвала ваше сердце клыками с первыми петухами. Приидите и пресмыкайтесь, набейте свои зобы моей скисшей слюной, присоситесь к прогорклому паху, чьи язвы рыдают начинкой религий, неведомых вашему роду. Здесь, по самые связки погребенные в грязи, вы услышите смертные хрипы, что утянут всех вас в эту топь звездокрестной конечной. Я пою об удушливой плотности плоти, о душах-рефлекторах, кои кривят негативную скорость мортальных массивов, о лихорадке белого мяса, о невыносимой муке дыхания, что ослепленное человечество почитает священным.
12. Проклятие ворона, отметина зверя - и мужчина, и женщина равно заклеймены стигматами сокрушительной деградации. Здесь, внизу, размокая в моей холодной пророческой рвоте, вы превратитесь в отхожее место для головокружительных бунтов против природы. Сдаться сейчас означает навлечь на себя проклятие, знойную вечность внутри ваших дряблых, свинцовых каркасов. Мой печной трупный выдох, палящий, как эякуляция вздернутого лунатика, вынудит вас взамен совокупиться с землей, устроить банкет из богатства внутренних океанов, насладиться астральным куннилингусом оборотня.
13. Монументальным вечером членовидные импульсы крутят тельцовые лопасти над обреченным замком. Канавопыт скальпирует череп седьмой жены, продевает медную проволоку сквозь посмертную маску и закрепляет ритуальный прибор вокруг своих чресел. При свете палящих печей он распиливает черепную коробку и обнажает скорченный мозг, затем мажет калом поверхность осклизлых извилин. Говно и амебы мозга тают и коагулируют в некроманские диаграммы: впечатление норкового грядущего. На дубовом помосте кровоточащая пубертатная девочка выгнулась аркой на четвереньках, как краб, соски ее роют небо, как грабли.
14. Упав ничком в обетованные нарциссы, я слышу монолог метаболической луны, и чувствую ее глумливую этиоляцию и хитрость кальциевых дозняков, и вот мой таз отбрасывает волчью тень. Я нападаю, мои когти чертят мутные ручьи на разведенных бедрах; нежной нос тычет раздутый алый клитор, пашет швы, откуда валятся воплощенные слитки лотоса. Глаза, еще недавно опечатанные жженым отвращением, отчаянно слезоточат, все шире раскрываясь под метаньями космических сапфиров. Я взбираюсь на нее, моя морда тисками сжимает ее лицо, трубчатые резцы глубоко входят в плоть и сосут сладкий жир ее щек, коренные зубы хрустят носовым хрящем. Я стреляю вовнутрь столбнячною спермой, калечу булькающие останки.
15. Цветные дожди вскипают сквозь зверское гиканье, моя растянутая грудная клетка поет какофонической подкожной перкуссией, чувства расчленены под красной рапсодией; под ротовою дырой миражей, в которой мерещатся три шестерки, сосущие шелест ангельских крыльев бархатной аннигиляции над озерами цвета похоти; пламенные тюльпаны стреляют из родничков кошечьей личинки, сатиры из чистой серы. Колыбельный созыв фуксиновых фобий, кочевая спираль в истекающих кровью горгоньих широтах, тарантелла опаловых скарабеев в улитке кружащего голову видео; все сползается в тень студенистой долины.
16. Я расплющен внутренним сжатием. Спинной мозг вылетает из смятого позвоночника, зубы крутятся смерчем больных облезающих десен. Клочья серебряной шерсти проступают сквозь голые мускулы, корни фолликул растут в костном мозге. Боль водопадами, карминная литургия навыворот, бунтарский покров сдирается с моего тела и скачет в лесную даль, плодя кривые придатки; автомимесис варгаморской династии, ярящейся в язычестве.
17. Из дубленых шкур загарпуненных дур получается самый прекрасный наряд: откровения в розовом, снятые с брачной дыбы; но тем, у кого кожа влажная, а внутренности - из меха, не сильно нужна одежда. Поднялась моя истинная семья: та банда, трагичные гимны которой увековечат бешенство доисторических лун, скачки спекшейся крови, содомизированных сестер. Наевшись зелий из засеянных канав, наши безбрежные опустошения казнят десятками деревни и дебильные полки тошнотного христова быдла, сгоняя жалобные светские отстои в убежища из мешковины и проказы. Их женщин трахают и жрут бродяги-росомахи, хищные лисицы рвов с четырьмя вертящимися челюстями полых игл из слоновой кости.
18. Смертельное безумье бороздит леса Ведьмами Пик, Вампирами Червей, снует по всем холмам и холлам, рыщет по слепым карнизам, чтоб ловить и гнить церковную добычу. Мой имперский перлинь заточает праведников в мельницах и мертвых колокольнях; это летучий ядовитый реагент, сквозной генезис тумора. Хребты поражены инопланетным бешенством, министры-мерины прочесывают библии в поисках спасенья. Отчаянье жнет скудную награду.
19. Геноцид, океаны огня, небеса, почерневшие от несущих чуму паразитов; земля, что расколота трещинами, в коих кишат перепончатокрылые дьяволицы, глашатаи чудища в шлеме из треснувшего аметиста, чьи задние яйцеводы выделяют зародыш целой тысячи осутаненных утр.
20. Сегодня наше нашествие воспламенит обнищавший поселок, уже просещенный рубленой черной свиньей. Мои гончие хряки выкапывают повстанцев из пашен; солдаты гвоздят мужчин вверх ногами к крестам, поджигают их лица. Слившись с конем, я нахожу целый табор беременных жен, обнявшихся в яслях.
21. Оскорблен сими подлыми преступницами, я отправляю ближайшую в Ад: но ее завертевшаяся червебашка продолжает болтать без умолку байку о том, как однажды ночью Дьявол явился к ней во плоти и выебал в жопу, а свора его септических сук тем временем ободрала всю кожу и мышцы со спящих костей ее мужа, чтоб накормить пеномордых псов преисподней.
22. Невыразимо возбужден сим описанием анальной дефлорации, я падаю на корчащийся торс. Разрезав его брешущее брюхо, я извлекаю спрятанный внутри вонючий плод: живой, жеманный обгорелый уголь. Лоснясь от водянистого предродового битума, я совершаю акты зверства над окатышем, ведущие к возникновенью ощущения статичного полета сквозь космос, осязаемых негативов, фрикций фантомов при нуле температур.
23. Хомуты бытия гнутся будто железное масло, намекая на антиприроду. Золото дьявола, черная луна. Я, инквизитор на метафизическом вскрытии, существующий только затем, чтоб входить в замерзшие губы. Яства становятся плошками плачущих экскрементов перед моими пристальными глазами, гвоздики взрываются, вбросив в игру мертворожденную кость. Собачьи чудеса стяжают коды, порожденные костями антилоп в прудах, погубленных луной, сквозь чей слабительный мениск мое лицо таращится абсцессом с десятью соприкасающимися анусами глаз; грудь словно склад заразы, набитый грибовидной музой.
24. Культями членов я ласкаю некую мадонну, трахнутую в люльке, зачарован протозойным варварством в пуху ее прохладного пупка сыноубийцы. Ее сосущий секс поддразнивает жизнью под стеклянным колпаком, сирокко губ эстетизирует элегию священной проституции; могилы льдин на слизневых меридианах обрызганы толчеными амурами. Настроившись на тремор, треугольный шторм двоится. Все дьяволы родятся вновь, танцуя с элегантностью сгорающих детей.
25. Кровожадное древо увешано брошенными охотниками в ореолах роев, медиевальных медалей, пишущих подстрекательство. Всех любовников погребает под дождем карцином обнаглевший оливковый синячище, Сириус пятится. Охристые ладони ласкательно прижимают мне веки; наше уничтоженье становится жадною еблей череподавов. Ненависть, первозданный яд, продувает галлюцинозный ад; горные пики приветствуют перводвигатель.
26. Узрите страну, где бесполые попрошайки вцепляются в ягодицы, превосходящие их пониманье, где женщины в страхе бегут от поклонников детства, чтобы прелюбодействовать с демонолитами в сгнивших собачьих будках. Оглушительно блеющий купидоний танатос с грохотом ломится мимо, адоподобен и в рабстве у бури. Будущее - протухший осел, привязанный к Немезиде, зачекнутый символом солнцевора; спотыкающиеся звезды кричат об отмщеньи. С зубчатых башен я вижу, что высоченные дерева склонились перед берсеркером, вижу вечную междоусобную зиму, полное опустошение. Миллион смертоносных семян вылетает из коллективного пищевода, все проклятья троятся.
27. Крики диких зверей бесконечно более выразительны, чем нелепая болтовня человека, недоумка, вечно выспрашивающего мгновение. Неисчислимые языки и губы ворчливых крестьян свисают на струнах с потолка моей детской их доноры полют поля с безумными ртами. Сопоставлены с гребешками индюшек, сии иссечения, очевидные как аксиома, составляют кинетический чепчик для моей пещеры игрушек. Нависнув над треснувшей плитой магнетита, мой сверкающий анус выстреливает вверх батареей антропоморфных поганок. Некоторых перехватывают ясновидящие челюсти гончих; те, кто выжил, проворно приземляются на шиферный пол, и начинают отплясывать джигу и водить хоровод у камина, гавкая и жужжа отчаянные двустишия.
28. Пареньки-прыгунки вываливаются из катарных коробок, марионетки мочатся на распятых белок. Стерильный свет сцинтиллирует в челюстях черепов из сахарного тростника. Поганые пугала колотят в дверь спальни, ужалены изморосью снаружи; грачи выклевывают лисьи глаза на пару.
29. Люперкалия начинается, оркестрована Хэвок и ее прихлебателями, хвостатой когортой, бьющейся насмерть с забвением, обивателями порогов, потерявшими Демона и согрешившими с Еблей. Пейте из жопы глаукомы, дуйте из тыкв фатального диаметра, ведь все равно сапфические психосоки моих сестринских лун в слиянье выпишут погодный полумесяц бессердечным ливнем сквозь канавы ваших психик. Сирена порота кнутом и вздернута на дыбу, дьявольские доги слакивают пот ее религиозного пупка. Полночный череп новобрачной виснет, порван в клочья.
30. Локаторы канав седлают беззаконность, впрягая жертв молитвами, прошептанными на траншейном наречьи, известном лишь тени; фантасмагории обрезанного мозга тычут мятежами в рожу. Бархатные дыры флуктуируют повсюду. Чудовищная черная акула восстала из седого океана, безглазая, посвященная в таинства, коих вам не узреть никогда. Человечество визжит в ужасе.
31. Как недозрелый тиран продевает крюки сквозь груди собственной матери и вздымает ее лебедкой на люстру, возвещая тем временем, что за вратами задумчивых жучьих жвал возлегает надир, так Жиль де Рэ изгоняет весь женский род из своей синей дельты, запекая крысиху над пламенем каждого слога, скорпион ускорения черной мессы в кожаных когтищах женоненавистничества. Это канун всех душ.
----
С А Т А Н О К О Ж А фотоснимки из ада САТАНОВА КОЖА
В такой ночной час, как сейчас, я способен поверить, что это мгновение, сей эллиптический индекс, в котором все возможное и невозможное сливаются воедино, не закончится никогда. Я способен поверить, что рассвет не придет.
Реальность - одеяние из нервной ткани, мы сбрасываем его под стеганым одеялом быстро рассасывающегося света дня; вверившись же своей созидательной амнезии, мы можем прожить тысячу лет, как насекомое или божество, в любую из исполненных иносказания миллисекунд.
Иллюстрированный мрак вползает внутрь. Норвежский спиральный дождь приносит с собой череду зверских лиц; давние, знакомые взгляды, всего лишь только одна блеснувшая монтажная последовательность в неизмеримо длинной бобине выгоревших кадров на сетчатке. Почти как метастаз, мы переходим еще один раз в тот домик нашего детства, этот порванный, утлый уток, так же непригодный для жизни, как протяженность подспудных мечтаний; это бесплодная земля вновь обретенных вскрывшихся могил.
В такой ночной час, как сейчас, я верю, что грязь благороднее, сексуальнее плоти. Она хранит в своей памяти все великие всплески планетарных рождений, все краеугольные скрижали сознания. Скалы, деревья, да даже их тени - все состоят в тайном сговоре; каждый атом каждой субстанции похваляется собственной несокрушимой силой.
Сегодня ночью они просятся на свободу.
Молния, возьми мою руку. Покажи мне свое лицо на дне черной воды.
Сегодня ночью кто-то дурной наденет Сатанову кожу.
ХЭВОК
Вначале было хуесосное зло. Потом пришла Хэвок.
Хэвок вставшая, взадсмотрящая, в сопровождении двух своих псов-потрошителей, Шкуроморда и Грудереза, в облачении лисьей ярости, с клыками, нацеленными на солнце. Она довела до блеска искусство коагуляции, окаменев, как отражение козла в обсидиане, либо, напротив, хлынув, как кариозный свет звезд над шпилями примитивной, гимнической кости, накрывшей собой людской род. Фураж для мастифов. Их бредовые губы давили мякоть греховных плодов - Смерть с тремя развращенными головами.
Беспощадны, они просочились вовнутрь сквозь сетчатые окна и двери, сквозь тонкие, будто волосы, трещины в здравом рассудке и сквозь столетия; словно импульс, словно кольчатое проклятие в крапинках пепла надежды. В ошейниках из пресвятого металла, чавкая древним корытом, ее верные псы. И Хэвок, вампирша, рыщущая по Земле, освещенной лишь снизу.
Скрытое секс-насилие и мысль об увечьях прибывают извечно; но полярные зоны сжимаются, меридианы прошиты решеткой широт, словно невод. Время есть цикл, на время которого все звезды изгнаны. И вот теперь, словно падшие кости, жнецы пришли привиденьями под праздную крышу моего чердака. Хэвок - в истоме средь крови и черных тюльпанов; Шкуроморд с Грудерезом - погибельно скалясь в гнезде из залитых грязным сиянием бедер. И я один должен их накормить.
Я - первый стражник, я же - последний. За стенами этого чердака суеверия обречены; без меня палачи превращаются в жертв. Мы склонны жить. Псы согласны лизать и кромсать еще свежих кадавров, отрытых на кладбище, пробавляясь порой потрохами абортов из мусорных баков больниц. Но она - она питается лишь живыми консервами.
Месяц за месяцем, я притаскивал Хэвок игривых подростков, парней и девчонок - без разницы. Я наблюдал их судьбу сквозь чумной свет небес: раздетые донага и прихваченные к ее странной кровати ремнями из черной кожи, они поначалу с готовностью ждут сладострастной пытки. Изо дня в день она беспощадно терзает их, возбуждая болезненной лаской, с ядом на длинном языке она шепчет им обещанья непристойных свиданий; вновь и вновь доводя их до грани оргазма, никогда - до конца. Глумясь над их воплями о свободе, их ужасно скорченными телами, она пожирает их кипящую сексуальную эктоплазму. Достаточно скоро сердце жертвы сдается. Фураж для мастифов. И я пополняю катафалк вампирши.
Летняя ночь.
Полное лунное затмение; молодежь ушла с улиц. Хэвок оголодала до смерти. Лишь один раз, сегодня, я должен дать ей поесть себя.
Я подхожу к ней, раздевшись. Комната кажется мне ароматной бойней. Шкуроморд лениво наблюдает за мной, вылизывая чей-то череп. Хэвок скрючилась в своем темном углу; глаза ее, как у обдолбанной, она смотрит в себя, как рептильная кукла. Медленно поднимаясь, она жестом велит мне надеть маску волка. Я повязываю ее вокруг головы и навзничь ложусь посреди мертвечины. В ремнях нет нужды; стражник не должен быть связан. Она раздевается.
Кожа ее - синевато-белого цвета, и когда она садится верхом на меня, ощущенье касанья шокирует льдом. Я чувствую, как язык ее вьется и вьется вокруг моего члена, который тут же твердеет, и от моего возбуждения цвет и тепло начинают втекать в ее бедра. Сквозь волчьи глазницы я вижу ее ягодицы, нависшие над моим лицом; ее пальцы с лезвиями вишневых ногтей тянутся за спину и раздвигают сии роскошные щеки, открывая отверстие ануса в толстом слое помады. Мгновенно охваченный судорожным желанием окунуть свой язык глубоко в этот красный колодец, я срываю прочь маску; в тот же момент, когда мои пальцы вцепляются в ее чресла, она извергает прямо мне в рот струю жгучей мочи, за ней сразу же следуют сгустки тяжелой жижи, воняющей, будто засохшая серная амбра. Я валюсь вновь, почти захлебнувшись, и Хэвок переворачивается ко мне лицом, вся в пару. Жужжание пойманных мух резонирует у нее за зубами. Псы ее начинают скулить, шевелясь в своем сене; стук моего своенравного сердца завершает симфонию разложения.
Возложив свои смертные руки на хищницу, я согрешил, нарушил неписаные законы; но пламя анальной похоти, печь, куда мы приносим в жертву цветы своего отвращения, может разрушить все страхи проклятья. И вот я хватаю ее лобковый курган. Вместо того, чтоб отпрянуть или ударить, Хэвок, кажется, застывает от этого преступления, разрушения наважденья, что длилось веками. В ту же секунду маньячные сферы ее бесконечной ночи блюют своими кишками на мой психический холст: кровавые лунные оттиски, надгробные камни, засеянные зубами детей, отразивших бездонное одиночество звезд, озера горячего мяса, что тянутся до горизонта, где палачи и трагические архангелы сотрясают злаченые урны навоза, языков и цветов, окрыленные черепа, светозарно парящие в выси, и ядовитые сердца в червоточинах, куда вдеты морские змеи, висящие, как погребальные бусы, над вечностью. Хэвок пропала; мы продолжаем дуэтом.
Ее пустое дыхание пахнет могилой всего живого, но соки, смочившие внутренность ее бедер, притягательны, как нектар. Я принимаюсь ласкать ее вздувшийся клитор. Возмущенные псы встают на задние лапы, бешено лают и воют, натягивая повода. Тяжелый ковер человечьих останков шевелится, оживая, манекеноподобные экскременты визжат и приплясывают по всему чердаку, кости взрываются, будто шутихи; воздух забит мельтешащими, черными, сгнившими лепестками, напившимися нимфоманских молекул. Кататония возвращается в глаза Хэвок, жар и цвет истекают из ее плоти, втекая в мою, эйфорическое увечье, укол какого-то чистого, колдовского наркотика. Корчась от ненасытной жажды экстаза и пира, я щупаю ее половые губы, забитые жирным холодным соком, пока мои пальцы не втыкаются в ее анус, втирая смазку в зияющий обод. Хэвок автоматически приседает, и яростность псов достигает крещендо, когда я вхожу в ее смерзшийся ректум. Хэвок стремглав коченеет, как севший на кол каменеющий труп; последние кванты ее энергии плавят меня. Я слышу ее окончательный вздох, древний шум, будто колокол смерти в часовне мехов, и тут же мастифы срываются с привязи.
Я жду расчлененья. Но преданные чудовища устремляются к трупу своей госпожи; Грудерез жадно гложет сладкое сало ее грудей, а Шкуроморд срывает мясистую смертную маску своими пенными, тысячелетними зубьями. Предоставляя безумью закончить свою последнюю каннибальную трапезу, я захлапываю и навек запираю засовом дверь чердачного саркофага.
Давай. Поиграй со мной.
ЯЙЦЕКЛАДБИЩЕ
Мозг Эштона был болен грязью, с центром, похожим на мертвый мясной мешок. Пятерка подлордов из воска воздела его в венерических петлях, они преломляли его пожухшие похоти сквозь этот витраж из кишок. Столетьями он висел на своих волосах над везувиальными ваннами, закативши глаза, морщины его лица открывались и закрывались, как корявые трещины в висельном дереве, еженощно насилуемом палачом, что сдуру казнил всех шлюх.
В глубинах мешка срастались виденья яиц. Эштон начал воспринимать величие собственной эволюции, уподобляя свои размышления тем прибойным валам новозвездного блеска, что вздыбливаются над поверхностью Солнца, необратимо расплескиваясь, газообразным, красным и черно-ползучим бурям автомимезиса. Будто беременный дождь, он орошал все планеты, взбивая их почву в волнистую грязь, протоплазму, с помощью коей он мог бы протявкать свою квинтэссенцию мук. Его альтер-эго висело в яйце, и сквозь трещины в скорлупе раздавались самые мерзкие песнопенья; гимны во имя уничиженья и уничтоженья женского рода, гимны во имя возвышенья свиней и поросячьего прелюбодеянья, во имя жарких свинарников и полных помоев корыт; гимны, прежде всего, в честь святого высокого Овума - матрицы всех его сумасшедших пристрастий и приговоров, ядра королевства Говна.
Таким образом Эштон и сбежал от себя, возродившись - нахохленным, психопатическим эмбрионом внутри своего яйца, пораженного лепрой и погребенного в обжигающей жиже, с огромным карманом внутри, утыканным пнями сексуальных желаний и прочими траурными плодами, исконно растущими в этой влажной, бубонной дельте. В духе всех поверженных королей, деформированных вращением времени, абсолютно все его мысли направились на вымирание и глобальную порчу.
Настал день его коронации. Не успев водрузиться на свой ниспадающий трон из прокисшего ила, Эштон начал порочный и злобный крестовый поход против женщин, выслав вперед лабиринт жадных маленьких мальчиков и существ, пролетевших сквозь Ад на коврах паутины; рыцарей яйцевидных восходов, порющих нацию самок невиданным видом щупальца. Они конструируют спиралевидный гарнизон из кровавой резни, безумья лобковых лоскутьев и спиленных скальпов, сока взорванных сексов, сочных какашек, украшенных солитерами, позвоночников, растерзанных рукой бешенства, хороводов крабовых вшей, сосков, проткнутых злыми цветами, все крепко-накрепко сковано желеобразными тросами и упаковано льдом. Изолирован своим мутным коконом, Эштон командует геноцидом в сердцевине вечной, великолепной зимы.
Из яичника он дирижирует всеми видами подлого зверства, топоча ногами от радости, когда дев прибивают гвоздями к мельницам, девушек превращают в одежду, старух набивают сосновыми шишками, а вдов заставляют дрочить зазубренными лопатками их отрытых супругов. В то время, как мерзлые катакомбы все еще резонируют их мучениями, жертвы вминаются в глину, запекаются и глазируются. Эти яркие чучела далее вешаются на веревках по всей стране. Их жалкие духи взывают к живым.
Кирка была проституткой, слышавшей голоса. Забой ее бедных сестер растравил в ней видения религиозного эротизма. В один из дней она просто взяла свои кости в охапку и вылупилась из змеи. Не будучи больше рабыней языкового давления, она повесила своих мужиков на кишках и заставила их истечь кровью; ведь так приказал ей каприз бесноватой луны. Телепатия крови дала ей способность внедряться в мозги через ауры секс-насилия. В своей шкуре ошпаренных шпилей, она внушала лишь отвращенье.
Однажды, в бесцветнейшем декабре, ее веру вознаградило святое виденье: ее собственная мамаша, сваренная вкрутую и висящая на лиственной виселице. После этого откровения Кирка пошла по миру в сандалиях из колючей проволоки и плащанице, пропитанной ее собственным калом, разрезанной на заду, как визитка, чтоб были видны цветы ее жопных стигматов.
Канонизирована невестами Эштона, она повела их, словно армию, протаптывая наносную колею через мощеные усладами оттоки; ее проход увековечивали пирамиды из мужских зубов. Ее легенда была вырезана рунами в виселичном прахе, воплощая нисхожденье Ведьмы в колеснице из костей парней. Слухи дошли до Эштона. Космический Клиторальный Концлагерь скакал прямо в сердце Яйца на вспененной, алой прибойной волне нашинкованных членов.
Ночная страна изнывает от массы странных существ. Эштон корчится между скал в обличии Говнобоя, размечая алмазными каплями грани своей страны; заклиная проказные перекрестки. В момент, когда скрежет мошеночных краг возвещает прибытие Кирки, Говнобой Эштон медленно встает, как смертоносный чертик-из-коробочки, что полосует вмазанное небо кривым пиздохлыстом. Все небеса захлапываются, будто черная книга. Водопадные вымыслы атакуют каждый квадратный дюйм кожи Кирки, впиваясь пиявками в каждый волос, вбуравливаясь в потертости. Дурные вероучения выпархивают из теней ее сисек, озаряя живот, и промежду ее полужоп доктрины всех геноцидов трамбуют мягкое мясо, татуируя в нем жесткий манифест колонизации. Стражи библейского гнева встают, мерцая в соцветье топазовых щупов; смарагды случайно трясутся сквозь мутные линзы. Эштон извлек океан из жемчужины, и Кирку отбросило комом электризованной шрамовой ткани, вздувшимся между ног, маткой, хлещущей сгустками гноя, в котором корчатся жуткие рожи.
Эштон загробно цитирует Говнозаветы, строя призраков грязи из дремлющих стрептококков - точно так же, как волк возлегает с ягненком; крутит ржущий тесак, что поет о стреноженном Эросе на китоусном баркасе, зло отражается в мреющем море, зло насмехаясь над русалочьим клитором и махинациями телепаток-креветок.
10. Настоящая экзистенция есть бесконечный каловорот и оргазм, спираль пароксизмов, зараженных мутантной красой. Ненасытный душевный промискуитет заставляет визионера канав определить эллиптическую порнографию, вверив бразды правления хромосоме калигулы; ориентирные костровища в дорсальном доминионе освещают путь к дому инстинктам убийства. Система секса и скотобойни дырявит полог магнолии. Убийца взрастает из замерзших степей, пробный камень из опиума и серебра глубоко забит в зад; он идет по звериному следу навоза, скелетов и спермы, неизгладимой фосфоресценции, что затмевает даже северные зарницы зимних солнцестояний.
11. Заключите в объятья Магистра, проглотите его целиком, чтоб свинья о двух головах прорвала ваше сердце клыками с первыми петухами. Приидите и пресмыкайтесь, набейте свои зобы моей скисшей слюной, присоситесь к прогорклому паху, чьи язвы рыдают начинкой религий, неведомых вашему роду. Здесь, по самые связки погребенные в грязи, вы услышите смертные хрипы, что утянут всех вас в эту топь звездокрестной конечной. Я пою об удушливой плотности плоти, о душах-рефлекторах, кои кривят негативную скорость мортальных массивов, о лихорадке белого мяса, о невыносимой муке дыхания, что ослепленное человечество почитает священным.
12. Проклятие ворона, отметина зверя - и мужчина, и женщина равно заклеймены стигматами сокрушительной деградации. Здесь, внизу, размокая в моей холодной пророческой рвоте, вы превратитесь в отхожее место для головокружительных бунтов против природы. Сдаться сейчас означает навлечь на себя проклятие, знойную вечность внутри ваших дряблых, свинцовых каркасов. Мой печной трупный выдох, палящий, как эякуляция вздернутого лунатика, вынудит вас взамен совокупиться с землей, устроить банкет из богатства внутренних океанов, насладиться астральным куннилингусом оборотня.
13. Монументальным вечером членовидные импульсы крутят тельцовые лопасти над обреченным замком. Канавопыт скальпирует череп седьмой жены, продевает медную проволоку сквозь посмертную маску и закрепляет ритуальный прибор вокруг своих чресел. При свете палящих печей он распиливает черепную коробку и обнажает скорченный мозг, затем мажет калом поверхность осклизлых извилин. Говно и амебы мозга тают и коагулируют в некроманские диаграммы: впечатление норкового грядущего. На дубовом помосте кровоточащая пубертатная девочка выгнулась аркой на четвереньках, как краб, соски ее роют небо, как грабли.
14. Упав ничком в обетованные нарциссы, я слышу монолог метаболической луны, и чувствую ее глумливую этиоляцию и хитрость кальциевых дозняков, и вот мой таз отбрасывает волчью тень. Я нападаю, мои когти чертят мутные ручьи на разведенных бедрах; нежной нос тычет раздутый алый клитор, пашет швы, откуда валятся воплощенные слитки лотоса. Глаза, еще недавно опечатанные жженым отвращением, отчаянно слезоточат, все шире раскрываясь под метаньями космических сапфиров. Я взбираюсь на нее, моя морда тисками сжимает ее лицо, трубчатые резцы глубоко входят в плоть и сосут сладкий жир ее щек, коренные зубы хрустят носовым хрящем. Я стреляю вовнутрь столбнячною спермой, калечу булькающие останки.
15. Цветные дожди вскипают сквозь зверское гиканье, моя растянутая грудная клетка поет какофонической подкожной перкуссией, чувства расчленены под красной рапсодией; под ротовою дырой миражей, в которой мерещатся три шестерки, сосущие шелест ангельских крыльев бархатной аннигиляции над озерами цвета похоти; пламенные тюльпаны стреляют из родничков кошечьей личинки, сатиры из чистой серы. Колыбельный созыв фуксиновых фобий, кочевая спираль в истекающих кровью горгоньих широтах, тарантелла опаловых скарабеев в улитке кружащего голову видео; все сползается в тень студенистой долины.
16. Я расплющен внутренним сжатием. Спинной мозг вылетает из смятого позвоночника, зубы крутятся смерчем больных облезающих десен. Клочья серебряной шерсти проступают сквозь голые мускулы, корни фолликул растут в костном мозге. Боль водопадами, карминная литургия навыворот, бунтарский покров сдирается с моего тела и скачет в лесную даль, плодя кривые придатки; автомимесис варгаморской династии, ярящейся в язычестве.
17. Из дубленых шкур загарпуненных дур получается самый прекрасный наряд: откровения в розовом, снятые с брачной дыбы; но тем, у кого кожа влажная, а внутренности - из меха, не сильно нужна одежда. Поднялась моя истинная семья: та банда, трагичные гимны которой увековечат бешенство доисторических лун, скачки спекшейся крови, содомизированных сестер. Наевшись зелий из засеянных канав, наши безбрежные опустошения казнят десятками деревни и дебильные полки тошнотного христова быдла, сгоняя жалобные светские отстои в убежища из мешковины и проказы. Их женщин трахают и жрут бродяги-росомахи, хищные лисицы рвов с четырьмя вертящимися челюстями полых игл из слоновой кости.
18. Смертельное безумье бороздит леса Ведьмами Пик, Вампирами Червей, снует по всем холмам и холлам, рыщет по слепым карнизам, чтоб ловить и гнить церковную добычу. Мой имперский перлинь заточает праведников в мельницах и мертвых колокольнях; это летучий ядовитый реагент, сквозной генезис тумора. Хребты поражены инопланетным бешенством, министры-мерины прочесывают библии в поисках спасенья. Отчаянье жнет скудную награду.
19. Геноцид, океаны огня, небеса, почерневшие от несущих чуму паразитов; земля, что расколота трещинами, в коих кишат перепончатокрылые дьяволицы, глашатаи чудища в шлеме из треснувшего аметиста, чьи задние яйцеводы выделяют зародыш целой тысячи осутаненных утр.
20. Сегодня наше нашествие воспламенит обнищавший поселок, уже просещенный рубленой черной свиньей. Мои гончие хряки выкапывают повстанцев из пашен; солдаты гвоздят мужчин вверх ногами к крестам, поджигают их лица. Слившись с конем, я нахожу целый табор беременных жен, обнявшихся в яслях.
21. Оскорблен сими подлыми преступницами, я отправляю ближайшую в Ад: но ее завертевшаяся червебашка продолжает болтать без умолку байку о том, как однажды ночью Дьявол явился к ней во плоти и выебал в жопу, а свора его септических сук тем временем ободрала всю кожу и мышцы со спящих костей ее мужа, чтоб накормить пеномордых псов преисподней.
22. Невыразимо возбужден сим описанием анальной дефлорации, я падаю на корчащийся торс. Разрезав его брешущее брюхо, я извлекаю спрятанный внутри вонючий плод: живой, жеманный обгорелый уголь. Лоснясь от водянистого предродового битума, я совершаю акты зверства над окатышем, ведущие к возникновенью ощущения статичного полета сквозь космос, осязаемых негативов, фрикций фантомов при нуле температур.
23. Хомуты бытия гнутся будто железное масло, намекая на антиприроду. Золото дьявола, черная луна. Я, инквизитор на метафизическом вскрытии, существующий только затем, чтоб входить в замерзшие губы. Яства становятся плошками плачущих экскрементов перед моими пристальными глазами, гвоздики взрываются, вбросив в игру мертворожденную кость. Собачьи чудеса стяжают коды, порожденные костями антилоп в прудах, погубленных луной, сквозь чей слабительный мениск мое лицо таращится абсцессом с десятью соприкасающимися анусами глаз; грудь словно склад заразы, набитый грибовидной музой.
24. Культями членов я ласкаю некую мадонну, трахнутую в люльке, зачарован протозойным варварством в пуху ее прохладного пупка сыноубийцы. Ее сосущий секс поддразнивает жизнью под стеклянным колпаком, сирокко губ эстетизирует элегию священной проституции; могилы льдин на слизневых меридианах обрызганы толчеными амурами. Настроившись на тремор, треугольный шторм двоится. Все дьяволы родятся вновь, танцуя с элегантностью сгорающих детей.
25. Кровожадное древо увешано брошенными охотниками в ореолах роев, медиевальных медалей, пишущих подстрекательство. Всех любовников погребает под дождем карцином обнаглевший оливковый синячище, Сириус пятится. Охристые ладони ласкательно прижимают мне веки; наше уничтоженье становится жадною еблей череподавов. Ненависть, первозданный яд, продувает галлюцинозный ад; горные пики приветствуют перводвигатель.
26. Узрите страну, где бесполые попрошайки вцепляются в ягодицы, превосходящие их пониманье, где женщины в страхе бегут от поклонников детства, чтобы прелюбодействовать с демонолитами в сгнивших собачьих будках. Оглушительно блеющий купидоний танатос с грохотом ломится мимо, адоподобен и в рабстве у бури. Будущее - протухший осел, привязанный к Немезиде, зачекнутый символом солнцевора; спотыкающиеся звезды кричат об отмщеньи. С зубчатых башен я вижу, что высоченные дерева склонились перед берсеркером, вижу вечную междоусобную зиму, полное опустошение. Миллион смертоносных семян вылетает из коллективного пищевода, все проклятья троятся.
27. Крики диких зверей бесконечно более выразительны, чем нелепая болтовня человека, недоумка, вечно выспрашивающего мгновение. Неисчислимые языки и губы ворчливых крестьян свисают на струнах с потолка моей детской их доноры полют поля с безумными ртами. Сопоставлены с гребешками индюшек, сии иссечения, очевидные как аксиома, составляют кинетический чепчик для моей пещеры игрушек. Нависнув над треснувшей плитой магнетита, мой сверкающий анус выстреливает вверх батареей антропоморфных поганок. Некоторых перехватывают ясновидящие челюсти гончих; те, кто выжил, проворно приземляются на шиферный пол, и начинают отплясывать джигу и водить хоровод у камина, гавкая и жужжа отчаянные двустишия.
28. Пареньки-прыгунки вываливаются из катарных коробок, марионетки мочатся на распятых белок. Стерильный свет сцинтиллирует в челюстях черепов из сахарного тростника. Поганые пугала колотят в дверь спальни, ужалены изморосью снаружи; грачи выклевывают лисьи глаза на пару.
29. Люперкалия начинается, оркестрована Хэвок и ее прихлебателями, хвостатой когортой, бьющейся насмерть с забвением, обивателями порогов, потерявшими Демона и согрешившими с Еблей. Пейте из жопы глаукомы, дуйте из тыкв фатального диаметра, ведь все равно сапфические психосоки моих сестринских лун в слиянье выпишут погодный полумесяц бессердечным ливнем сквозь канавы ваших психик. Сирена порота кнутом и вздернута на дыбу, дьявольские доги слакивают пот ее религиозного пупка. Полночный череп новобрачной виснет, порван в клочья.
30. Локаторы канав седлают беззаконность, впрягая жертв молитвами, прошептанными на траншейном наречьи, известном лишь тени; фантасмагории обрезанного мозга тычут мятежами в рожу. Бархатные дыры флуктуируют повсюду. Чудовищная черная акула восстала из седого океана, безглазая, посвященная в таинства, коих вам не узреть никогда. Человечество визжит в ужасе.
31. Как недозрелый тиран продевает крюки сквозь груди собственной матери и вздымает ее лебедкой на люстру, возвещая тем временем, что за вратами задумчивых жучьих жвал возлегает надир, так Жиль де Рэ изгоняет весь женский род из своей синей дельты, запекая крысиху над пламенем каждого слога, скорпион ускорения черной мессы в кожаных когтищах женоненавистничества. Это канун всех душ.
----
С А Т А Н О К О Ж А фотоснимки из ада САТАНОВА КОЖА
В такой ночной час, как сейчас, я способен поверить, что это мгновение, сей эллиптический индекс, в котором все возможное и невозможное сливаются воедино, не закончится никогда. Я способен поверить, что рассвет не придет.
Реальность - одеяние из нервной ткани, мы сбрасываем его под стеганым одеялом быстро рассасывающегося света дня; вверившись же своей созидательной амнезии, мы можем прожить тысячу лет, как насекомое или божество, в любую из исполненных иносказания миллисекунд.
Иллюстрированный мрак вползает внутрь. Норвежский спиральный дождь приносит с собой череду зверских лиц; давние, знакомые взгляды, всего лишь только одна блеснувшая монтажная последовательность в неизмеримо длинной бобине выгоревших кадров на сетчатке. Почти как метастаз, мы переходим еще один раз в тот домик нашего детства, этот порванный, утлый уток, так же непригодный для жизни, как протяженность подспудных мечтаний; это бесплодная земля вновь обретенных вскрывшихся могил.
В такой ночной час, как сейчас, я верю, что грязь благороднее, сексуальнее плоти. Она хранит в своей памяти все великие всплески планетарных рождений, все краеугольные скрижали сознания. Скалы, деревья, да даже их тени - все состоят в тайном сговоре; каждый атом каждой субстанции похваляется собственной несокрушимой силой.
Сегодня ночью они просятся на свободу.
Молния, возьми мою руку. Покажи мне свое лицо на дне черной воды.
Сегодня ночью кто-то дурной наденет Сатанову кожу.
ХЭВОК
Вначале было хуесосное зло. Потом пришла Хэвок.
Хэвок вставшая, взадсмотрящая, в сопровождении двух своих псов-потрошителей, Шкуроморда и Грудереза, в облачении лисьей ярости, с клыками, нацеленными на солнце. Она довела до блеска искусство коагуляции, окаменев, как отражение козла в обсидиане, либо, напротив, хлынув, как кариозный свет звезд над шпилями примитивной, гимнической кости, накрывшей собой людской род. Фураж для мастифов. Их бредовые губы давили мякоть греховных плодов - Смерть с тремя развращенными головами.
Беспощадны, они просочились вовнутрь сквозь сетчатые окна и двери, сквозь тонкие, будто волосы, трещины в здравом рассудке и сквозь столетия; словно импульс, словно кольчатое проклятие в крапинках пепла надежды. В ошейниках из пресвятого металла, чавкая древним корытом, ее верные псы. И Хэвок, вампирша, рыщущая по Земле, освещенной лишь снизу.
Скрытое секс-насилие и мысль об увечьях прибывают извечно; но полярные зоны сжимаются, меридианы прошиты решеткой широт, словно невод. Время есть цикл, на время которого все звезды изгнаны. И вот теперь, словно падшие кости, жнецы пришли привиденьями под праздную крышу моего чердака. Хэвок - в истоме средь крови и черных тюльпанов; Шкуроморд с Грудерезом - погибельно скалясь в гнезде из залитых грязным сиянием бедер. И я один должен их накормить.
Я - первый стражник, я же - последний. За стенами этого чердака суеверия обречены; без меня палачи превращаются в жертв. Мы склонны жить. Псы согласны лизать и кромсать еще свежих кадавров, отрытых на кладбище, пробавляясь порой потрохами абортов из мусорных баков больниц. Но она - она питается лишь живыми консервами.
Месяц за месяцем, я притаскивал Хэвок игривых подростков, парней и девчонок - без разницы. Я наблюдал их судьбу сквозь чумной свет небес: раздетые донага и прихваченные к ее странной кровати ремнями из черной кожи, они поначалу с готовностью ждут сладострастной пытки. Изо дня в день она беспощадно терзает их, возбуждая болезненной лаской, с ядом на длинном языке она шепчет им обещанья непристойных свиданий; вновь и вновь доводя их до грани оргазма, никогда - до конца. Глумясь над их воплями о свободе, их ужасно скорченными телами, она пожирает их кипящую сексуальную эктоплазму. Достаточно скоро сердце жертвы сдается. Фураж для мастифов. И я пополняю катафалк вампирши.
Летняя ночь.
Полное лунное затмение; молодежь ушла с улиц. Хэвок оголодала до смерти. Лишь один раз, сегодня, я должен дать ей поесть себя.
Я подхожу к ней, раздевшись. Комната кажется мне ароматной бойней. Шкуроморд лениво наблюдает за мной, вылизывая чей-то череп. Хэвок скрючилась в своем темном углу; глаза ее, как у обдолбанной, она смотрит в себя, как рептильная кукла. Медленно поднимаясь, она жестом велит мне надеть маску волка. Я повязываю ее вокруг головы и навзничь ложусь посреди мертвечины. В ремнях нет нужды; стражник не должен быть связан. Она раздевается.
Кожа ее - синевато-белого цвета, и когда она садится верхом на меня, ощущенье касанья шокирует льдом. Я чувствую, как язык ее вьется и вьется вокруг моего члена, который тут же твердеет, и от моего возбуждения цвет и тепло начинают втекать в ее бедра. Сквозь волчьи глазницы я вижу ее ягодицы, нависшие над моим лицом; ее пальцы с лезвиями вишневых ногтей тянутся за спину и раздвигают сии роскошные щеки, открывая отверстие ануса в толстом слое помады. Мгновенно охваченный судорожным желанием окунуть свой язык глубоко в этот красный колодец, я срываю прочь маску; в тот же момент, когда мои пальцы вцепляются в ее чресла, она извергает прямо мне в рот струю жгучей мочи, за ней сразу же следуют сгустки тяжелой жижи, воняющей, будто засохшая серная амбра. Я валюсь вновь, почти захлебнувшись, и Хэвок переворачивается ко мне лицом, вся в пару. Жужжание пойманных мух резонирует у нее за зубами. Псы ее начинают скулить, шевелясь в своем сене; стук моего своенравного сердца завершает симфонию разложения.
Возложив свои смертные руки на хищницу, я согрешил, нарушил неписаные законы; но пламя анальной похоти, печь, куда мы приносим в жертву цветы своего отвращения, может разрушить все страхи проклятья. И вот я хватаю ее лобковый курган. Вместо того, чтоб отпрянуть или ударить, Хэвок, кажется, застывает от этого преступления, разрушения наважденья, что длилось веками. В ту же секунду маньячные сферы ее бесконечной ночи блюют своими кишками на мой психический холст: кровавые лунные оттиски, надгробные камни, засеянные зубами детей, отразивших бездонное одиночество звезд, озера горячего мяса, что тянутся до горизонта, где палачи и трагические архангелы сотрясают злаченые урны навоза, языков и цветов, окрыленные черепа, светозарно парящие в выси, и ядовитые сердца в червоточинах, куда вдеты морские змеи, висящие, как погребальные бусы, над вечностью. Хэвок пропала; мы продолжаем дуэтом.
Ее пустое дыхание пахнет могилой всего живого, но соки, смочившие внутренность ее бедер, притягательны, как нектар. Я принимаюсь ласкать ее вздувшийся клитор. Возмущенные псы встают на задние лапы, бешено лают и воют, натягивая повода. Тяжелый ковер человечьих останков шевелится, оживая, манекеноподобные экскременты визжат и приплясывают по всему чердаку, кости взрываются, будто шутихи; воздух забит мельтешащими, черными, сгнившими лепестками, напившимися нимфоманских молекул. Кататония возвращается в глаза Хэвок, жар и цвет истекают из ее плоти, втекая в мою, эйфорическое увечье, укол какого-то чистого, колдовского наркотика. Корчась от ненасытной жажды экстаза и пира, я щупаю ее половые губы, забитые жирным холодным соком, пока мои пальцы не втыкаются в ее анус, втирая смазку в зияющий обод. Хэвок автоматически приседает, и яростность псов достигает крещендо, когда я вхожу в ее смерзшийся ректум. Хэвок стремглав коченеет, как севший на кол каменеющий труп; последние кванты ее энергии плавят меня. Я слышу ее окончательный вздох, древний шум, будто колокол смерти в часовне мехов, и тут же мастифы срываются с привязи.
Я жду расчлененья. Но преданные чудовища устремляются к трупу своей госпожи; Грудерез жадно гложет сладкое сало ее грудей, а Шкуроморд срывает мясистую смертную маску своими пенными, тысячелетними зубьями. Предоставляя безумью закончить свою последнюю каннибальную трапезу, я захлапываю и навек запираю засовом дверь чердачного саркофага.
Давай. Поиграй со мной.
ЯЙЦЕКЛАДБИЩЕ
Мозг Эштона был болен грязью, с центром, похожим на мертвый мясной мешок. Пятерка подлордов из воска воздела его в венерических петлях, они преломляли его пожухшие похоти сквозь этот витраж из кишок. Столетьями он висел на своих волосах над везувиальными ваннами, закативши глаза, морщины его лица открывались и закрывались, как корявые трещины в висельном дереве, еженощно насилуемом палачом, что сдуру казнил всех шлюх.
В глубинах мешка срастались виденья яиц. Эштон начал воспринимать величие собственной эволюции, уподобляя свои размышления тем прибойным валам новозвездного блеска, что вздыбливаются над поверхностью Солнца, необратимо расплескиваясь, газообразным, красным и черно-ползучим бурям автомимезиса. Будто беременный дождь, он орошал все планеты, взбивая их почву в волнистую грязь, протоплазму, с помощью коей он мог бы протявкать свою квинтэссенцию мук. Его альтер-эго висело в яйце, и сквозь трещины в скорлупе раздавались самые мерзкие песнопенья; гимны во имя уничиженья и уничтоженья женского рода, гимны во имя возвышенья свиней и поросячьего прелюбодеянья, во имя жарких свинарников и полных помоев корыт; гимны, прежде всего, в честь святого высокого Овума - матрицы всех его сумасшедших пристрастий и приговоров, ядра королевства Говна.
Таким образом Эштон и сбежал от себя, возродившись - нахохленным, психопатическим эмбрионом внутри своего яйца, пораженного лепрой и погребенного в обжигающей жиже, с огромным карманом внутри, утыканным пнями сексуальных желаний и прочими траурными плодами, исконно растущими в этой влажной, бубонной дельте. В духе всех поверженных королей, деформированных вращением времени, абсолютно все его мысли направились на вымирание и глобальную порчу.
Настал день его коронации. Не успев водрузиться на свой ниспадающий трон из прокисшего ила, Эштон начал порочный и злобный крестовый поход против женщин, выслав вперед лабиринт жадных маленьких мальчиков и существ, пролетевших сквозь Ад на коврах паутины; рыцарей яйцевидных восходов, порющих нацию самок невиданным видом щупальца. Они конструируют спиралевидный гарнизон из кровавой резни, безумья лобковых лоскутьев и спиленных скальпов, сока взорванных сексов, сочных какашек, украшенных солитерами, позвоночников, растерзанных рукой бешенства, хороводов крабовых вшей, сосков, проткнутых злыми цветами, все крепко-накрепко сковано желеобразными тросами и упаковано льдом. Изолирован своим мутным коконом, Эштон командует геноцидом в сердцевине вечной, великолепной зимы.
Из яичника он дирижирует всеми видами подлого зверства, топоча ногами от радости, когда дев прибивают гвоздями к мельницам, девушек превращают в одежду, старух набивают сосновыми шишками, а вдов заставляют дрочить зазубренными лопатками их отрытых супругов. В то время, как мерзлые катакомбы все еще резонируют их мучениями, жертвы вминаются в глину, запекаются и глазируются. Эти яркие чучела далее вешаются на веревках по всей стране. Их жалкие духи взывают к живым.
Кирка была проституткой, слышавшей голоса. Забой ее бедных сестер растравил в ней видения религиозного эротизма. В один из дней она просто взяла свои кости в охапку и вылупилась из змеи. Не будучи больше рабыней языкового давления, она повесила своих мужиков на кишках и заставила их истечь кровью; ведь так приказал ей каприз бесноватой луны. Телепатия крови дала ей способность внедряться в мозги через ауры секс-насилия. В своей шкуре ошпаренных шпилей, она внушала лишь отвращенье.
Однажды, в бесцветнейшем декабре, ее веру вознаградило святое виденье: ее собственная мамаша, сваренная вкрутую и висящая на лиственной виселице. После этого откровения Кирка пошла по миру в сандалиях из колючей проволоки и плащанице, пропитанной ее собственным калом, разрезанной на заду, как визитка, чтоб были видны цветы ее жопных стигматов.
Канонизирована невестами Эштона, она повела их, словно армию, протаптывая наносную колею через мощеные усладами оттоки; ее проход увековечивали пирамиды из мужских зубов. Ее легенда была вырезана рунами в виселичном прахе, воплощая нисхожденье Ведьмы в колеснице из костей парней. Слухи дошли до Эштона. Космический Клиторальный Концлагерь скакал прямо в сердце Яйца на вспененной, алой прибойной волне нашинкованных членов.
Ночная страна изнывает от массы странных существ. Эштон корчится между скал в обличии Говнобоя, размечая алмазными каплями грани своей страны; заклиная проказные перекрестки. В момент, когда скрежет мошеночных краг возвещает прибытие Кирки, Говнобой Эштон медленно встает, как смертоносный чертик-из-коробочки, что полосует вмазанное небо кривым пиздохлыстом. Все небеса захлапываются, будто черная книга. Водопадные вымыслы атакуют каждый квадратный дюйм кожи Кирки, впиваясь пиявками в каждый волос, вбуравливаясь в потертости. Дурные вероучения выпархивают из теней ее сисек, озаряя живот, и промежду ее полужоп доктрины всех геноцидов трамбуют мягкое мясо, татуируя в нем жесткий манифест колонизации. Стражи библейского гнева встают, мерцая в соцветье топазовых щупов; смарагды случайно трясутся сквозь мутные линзы. Эштон извлек океан из жемчужины, и Кирку отбросило комом электризованной шрамовой ткани, вздувшимся между ног, маткой, хлещущей сгустками гноя, в котором корчатся жуткие рожи.
Эштон загробно цитирует Говнозаветы, строя призраков грязи из дремлющих стрептококков - точно так же, как волк возлегает с ягненком; крутит ржущий тесак, что поет о стреноженном Эросе на китоусном баркасе, зло отражается в мреющем море, зло насмехаясь над русалочьим клитором и махинациями телепаток-креветок.