Джордж Хиггинс
Ограбление казино

   Классический роман легендарного мастера.
San Jose Mercury News
   Сюжет у Хиггинса выстроен стремительно, как одна сплошная сцена погони, а диалог звучит с пугающей достоверностью.
Life
   Бальзак бостонского подбрюшья, Джордж Хиггинс обладает идеальным слухом. Голоса его бандитов уникальны, как отпечатки пальцев.
The New Yorker
   Хиггинс – блестящий стилист.
New Tork Post
   Однажды Раймонд Чандлер нанес на карту мировой литературы Южную Калифорнию; теперь Джордж Хиггинс то же самое сделал с Бостоном.
The New Tork Times
   Джордж Хиггинс останется в веках, когда его коллег и конкурентов по цеху давно забудут.
Chicago Daily News
   Джордж Хиггинс – один из величайших писателей двадцатого века, почтивших своим вниманием криминальную тему.
Kansas City Star
   Место Хиггинса – в пантеоне реформаторов и революционеров детективного жанра, рядом с Раймондом Чандлером и Дэшилом Хэмметом.
Скотт Туроу
   Никто, кроме Хиггинса, не живописал преступный мир с такой поразительной достоверностью.
The Washington Post

1

   Серый костюм в тусклую красную полоску, фактурная розовая рубашка, на левой французской манжете инициалы, малиновый галстук с золотинкой – Амато сидел за столом-почкой с ореховой отделкой и разглядывал.
   – Я вам прямо скажу, – произнес он. – Смотритесь вы, ребята, отлично. Заявляетесь на четыре часа позже, на вид говно насранное, и от вас воняет. Блядь, с кичи только откинулись или что?
   – Это все он, – ответил первый. – Опоздал. А я стоял и ждал его.
   На обоих – черные высокие ботинки с красными замшевыми вставками. На первом защитного цвета пончо, трепаный серый свитер и линялые джинсы. Длинные волосы – грязно-светлые. Бакенбарды. На втором – защитное пончо, серая фуфайка и грязные белые джинсы. Черные волосы до плеч. И черная щетина.
   – Собак надо было запереть, – сказал второй. – У меня ж их четырнадцать штук. Это не сразу. Не могу ж я просто так куда-то, а их на улице оставить.
   – И в шерсти весь, – сказал Амато. – Собакам этим, видать, с тылу заходишь.
   – Все от дрочки, Хорек, – сказал второй. – У меня ж нет твоего фарта после выпуля, ни гешефтик меня не ждет, ни хера. Вот и приходится по масти.
   – Здесь – Джонни, – сказал Амато. – Можете звать меня Джонни. Для шестерок я тут скорее «мистер», но вам можно «Джонни». Нормально будет.
   – Попробую не забыть, Хорек. Честно, – ответил второй. – Но ты же скидку мне делай, а? Я, блядь, тока-тока с деревни. У меня в башке пиздец. Мне надо опять к обществу приспосабливаться, вот чего.
   – Получше никого не мог подобрать? – спросил Амато у первого. – Этот говенно выглядит и никаких манер. И мне с такой сранью как?
   – Мог бы, – ответил первый. – Но ты ж сам просил найти порядочного, помнишь? А Расселл, может, и умничает, но порядочный. Если привыкнуть.
   – Еще бы, – подтвердил Расселл. – А когда таким, как ты, че-то надо, а у самих кишка тонка, наверно, придется очень постараться.
   – Очень мне этот мудак не нравится, – сказал Амато первому. – Наглый слишком, на мой нюх. Сходил бы лучше притащил мне крутого черножопого. А на этого хуесоса мне терпения не хватит даже объяснить, чего я хочу.
   – Расселл, ну еб твою, – сказал первый. – Будь добр, заткнись уже нахуй, не дергай мужика почем зря, а? Он нам помочь хочет.
   – Я не знал, – ответил Расселл. – Я думал, это мы ему хотим помочь. В натуре, Хорек? Помочь мне хочешь?
   – Пошел отсюда нахуй, – сказал Амато.
   – Ого, – сказал Расселл. – Так, блядь, нельзя с людьми разговаривать. Когда клиента учишь машину водить, ты разве так с ним?
   – Я вот чего хотел, – сказал Амато. – Мне два парня нужны – принесет тридцатку, по моим прикидкам. Тридцать тонн. А таких говнюков, как он, Фрэнки, таких вот засранцев я покупаю десятками по восемьдесят центов. И еще одного в придачу мне дают просто так. Найди мне кого-нибудь еще, Фрэнки. А такую срань я выслушивать не стану.
   – Шмагу нашу помнишь? – спросил Фрэнки.
   – Шмагу, – сказал Амато. – Какую еще шмагу? У нас шмаг сотен девять было. Только повернешься, эта мартышка новую сует, давай подписывай. Какую шмагу?
   – Ту, по которой нас завалил, – ответил Фрэнки. – Федеральную.
   – По коллектовке, – сказал Амато. – Ну. Когда на меня тот здоровый трюфель наехал.
   – Дылда Сэлли, – сказал Фрэнки.
   – Не знаю я, как его звали, – ответил Амато. – Мы с ним лясы не точили. Он с меня штаны спустить пытался, вот и все. «Ты, мальчонка, не дрыгайся минуточку, я тебе в сахарную попцу щас заправлю». Гондон. И весь в белой помаде.
   – А на следующую ночь его не стало, – сказал Фрэнки.
   – А на следующую ночь меня не стало, – сказал Амато. – Если б остался, точно бы не стало того черножопого. Я уже Билли Данну долото посунул на этого ебилу, если б я остался, он бы его на шпацире замочил. Вертухаи же, блядь, тупые – когда надо, их не дождешься, вот и вертись как знаешь.
   – Ты был в Норфолке, – сказал Фрэнки.
   – Я был в Норфолке, – подтвердил Амато. – Сижу весь день, слушаю, как какой-то щегол моего, блядь, адвоката рылом в говно макает, а сам думаю только, что́ Билли с этим трюфелем сделает, когда я вернусь. И тут выясняется, что еду я в Норфолк. И вечером у меня только один базар – с монашкой в серой херотени. Спрашивает, не хочу ли я на гитаре, блядь, научиться.
   – Я ее знаю, – сказал Расселл. – Она там везде. В Конкорд как-то раз приезжала. Я ей говорю: «Сестра, если б я хотел научиться на гитаре, я б гитару и взял, блядь». Больше не лезла. А многим нравилась.
   – В тот вечер черножопый в больничку загремел, – сказал Фрэнки.
   – Хорошо, – сказал Амато. – Хоть сдох он там, блядь?
   – Не-а, – ответил Фрэнки. – Но я его потом видал. Ему на тыкве, блядь, фута три шкуры не хватало.
   – Ого, – сказал Амато.
   – Он. – И Фрэнки кивнул на Расселла.
   – Без балды? – сказал Амато.
   – Обскубал его, как блядский апельсин, – сказал Фрэнки.
   – Скорее, как кору с дерева, нахуй, обдирать, – сказал Расселл. – Такой шкуры, как на нем, я больше нигде не видал.
   – И на тебя наезжал? – спросил Амато.
   – Кто-то всегда наезжает, – сказал Расселл. – У кого-то, мне показалось, самая здоровая емкость с пастой на свете, и он на меня наезжает. А у меня блудка имелась – я пока туда ехал, с одним парнем познакомился, и он мне говорит: давай стоху из заначки, я тебе эту блудку справлю. Говорит, пригодится на всякий пожарный. И точно – десяти минут не прошло, а этот черножопый давай ко мне подъезжать. Но потом уже не подкатывал.
   – Так вот оно и вышло, – сказал Фрэнки. – Мудак-то он мудак, но длинный.
   – А чистый? – спросил Амато. – Оба вы чистые?
   – Фрэнки, – сказал Расселл. – Ты на чем сидишь?
   – Закрой уже, блядь, нахуй, хайло, Расселл, а? – сказал Фрэнки. – Ну. Я как откинулся, в рот ни капли, только бухло. Да и не сказать, что бухло. Так, по пивку. Получки вот дождусь – начну с хорошей выдержкой кирять, такое вот.
   – Ты на колесах, – сказал Амато. – На киче ты на колесах сидел. Я тебя видел, не забывай. Сонники жрал, за ушами трещало.
   – Джон, – сказал Фрэнки. – Сонники там были. А вот пива я не заметил, чтоб наливали. Вот и брал, что есть. А после выпуля так и близко не подходил.
   – А он? – спросил Амато.
   – Ой, Хорек, – сказал Расселл. – Я лично вообще против. Ну, от силы пару кварт крепленого пойла, травы чуток, пару-другую чеков, но я ж этим сопел, нет? Нельзя сказать, что я на чем-то сижу. Я вообще бойскаут-волчонок, знаешь? Там при входе шмон, а потом узлы учат завязывать – такое вот.
   – Хмурый, – сообщил Амато Фрэнки; тот пожал плечами. – Я прошу тебя найти мне чувака, а получаю вот такое, а дело не ждет, и нам светил очень милый куш. Мне одного надо, два чувака на сравнительно простую работу, главное – чтоб они ее не проебали. А ты мне что подсунул? Какого-то, блядь, пыжика. И я теперь должен вас, ребята, взять туда и пустить, и вы туда пойдете и раз и навсегда все проебете – а такая работа раз в миллион лет выпадает. Я не жопой тут повертеть, знаешь, поэтому мне нужен чувак, который будет нормально выглядеть, а вот это туда зайдет – и что? Отключится? Мне капуста, блядь, нужна, а больше ничего.
   – Хорек, – сказал Расселл, – когда я был маленьким, я по «Чераколу» улетал. И без побочки. А когда служил у дяди, мне, знаешь, в норы лазить приходилось. Вся рожа в саже, а я в норе – в кулаке сорок пятый калибр, в зубах, блядь, нож, а я в тоннели лезу. Каждый день вот так лазил. Если в тоннеле ничего нет – хороший день, значит. А не очень повезет – так там, блядь, змея окажется или еще чего, и оно захочет тебя сожрать. Слегка не повезет – это если какой-нибудь тощий косоглазый внутри сидит с винтовкой и в тебя целит. А совсем плохо – это если он в тебя еще и попадет. Или проволочка там натянута, а ты прощелкал или внимания не обратил, а проволочка эта прицеплена к чему-нибудь такому, что очень быстро взрывается. Еще бывает – бамбуковые колья торчат острые, все вьетконговским говном обмазаны, и заражение крови у тебя случается мухой… Так вот, мне совсем плохо никогда не было, – сказал Расселл. – Два года я по этим норам лазил – и ни одного плохого дня. «Мустанги» я не скупал и говнюков тупых ездить не учил, но и дней скверных у меня не было… Штука-то вот в чем, Хорек, – продолжал он. – Когда у меня такие дни бывали, я ж не знал наверняка, плохой это день или нет, понимаешь? Начинал себе помаленьку, а там, прикидываю, – все дело в хватке. Мне б не хотелось тебя обижать или как-то, но у меня-то хватка всегда была, понимаешь? И мне казалось, что все неплохо, поскольку, думаю, хватка у меня есть, что еще надо, стало быть – все в порядке. Потому вижу – одного парня повезли, второго, в зеленые мешки суют, понимаешь? А у парочки, когда их оттуда выволокли, уже ни хватки нет, ни хуя, в буквальном смысле ни хуя, ни яиц – так им вот не повезло, потому что сажа в такой норе от ран не поможет. Ебаные эти мины-ловушки сажу пробивают, как будто и нет ее вовсе… Вот и стал я думать, – говорил Расселл. – А думать я не очень мастак. Но мозгой шевелить начал и вот вижу – в говнище я по самые брови и лично ничего с этим сделать не могу. Остается одно – хватка да везуха, только про хватку мне больше известно. Не могу я себе позволить скверных дней, просто не могу. А как их избежать – не знаю. Поэтому я оттуда вылазил и знал, завтра опять полезу, а думать могу только про одно: ну вот, еще один день потратил. И все. Покурю – и попускает… А потом на других смотреть стал, – продолжал он. – Вижу, а сам себе думаю: они же все, почти все, по крайней мере, шабят. И те, что на дури, знаешь? По тяжелой, то есть, на дури – они как-то притормаживают. И так вот я сижу и подмечаю. За собой, за другими – прорюхал немного и понял: вот оно что, когда те ребята подсаживались, они же тоже, наверно, по чуть-чуть сначала. А потом память отшибает. Тебе только одного надо, а на остальное накласть, понимаешь? Забавно так. А те, кто постарше, они бухают крепко. И скоро начинают очень болеть. А это скверно – у них руки трясутся. И тоже клювом щелкают. И ты туда залазишь, а там проводок, или узкоглазый, или еще чего-нибудь, и тебе надо хорошенько сперва про все это подумать, а то потом времени на подумать не будет. Тормозить тут – себе дороже… И вот я герыч попробовал, – сказал Расселл. – Надо же что-то. И я эту славную белянку себе нахнокал, и что – заправился после, да? После того, как оттуда вылез. Вечером обратно лезть не надо. Сначала нюхтарил. Потом ширялся иначе еще, но главным образом – нюхтарил. Но я на нем сидел, да. И мне нравилось… Ладно, – продолжал он, – от него не… от него здорово, но он с тобой ничего вообще-то не делает, ты сам это знаешь. Когда внутри, он тебя никак не защитит. Но ты там был, потом оттуда вышел, а потом тебе опять туда идти, и думать тебе про все это не хочется: вдруг больше не вылезешь – но ты опять туда лезешь и всю везуху свою тратишь на такие вот раздумья. Для такого, блядь, герыч в самый раз. Он не тормозит. А просто хорошо тебе от него становится. Этого мне и надо.
   – Еще бы, – сказал Амато. – Этого тебе и надо будет перед тем, как на мое дело идти, и ты себе чего-нибудь нахнокаешь и улетишь и на дело пойдешь обдолбанным по самые помидоры, а какой-нибудь мудила бедный начнет там верещать или еще чего-нибудь и пулю схлопочет, и то, что сопляк с мозгами, блядь, ни за что бы не проебал, непременно проебется. Именно этого я и опасаюсь.
   – В норме все с ним будет, Джон, – сказал Фрэнки.
   – Может быть, с ним все будет в норме, – поправил его Амато. – А может, и не в норме. Может, с тобой в норме ничего не будет. Я вообще не хочу, чтобы кого-нибудь тут зацепило. Вообще низачем не нужно, чтобы кого-то зацепило – ни тех, кто пойдет, ни тех, кто там будет, когда туда пойдут. Там капуста – одна капуста, больше ничего. Никакого, блядь, говнища, чтоб никакой беспредел не начался. Если б там такое светило вообще – ладно, я, может, и рискнул бы. Взял бы парочку отморозков, они с катушек бы слетели и все испортили, будь это банк или что – через неделю он бы на месте стоял и туда бы можно было других, побашковитее, заслать, еще ладно. А тут нет. Тут не так. Проебете – и пиздец, больше не будет. Тут головой думать надо. Я должен быть уверен. Я с людьми поговорю. Спешить не будем – сколько надо будет, столько и буду думать.
   – Джон, – сказал Фрэнки, – мне хрустов надо. Я долго на киче парился и ничего себе не нарыл. Ты мне мозги не еби.
   – Друг мой, – ответил Амато. – У меня жена есть, Конни, да? Отлично свинину жарит. Фарширует ее, знаешь? Очень вкусно. И вот как-то вечером нажарила она свинины. Я только домой вернулся. А есть не смог. Я говорю: «Конни, ты мне свинины не жарь больше никогда, не надо». А раньше мне так нравилось, я всегда говорил, лучше она ничего не готовит, а готовит она вообще здорово. Ну вообще то есть отлично стряпает. Потому, блядь, и такая толстая все время – нравится есть ей и готовить нравится, она зашибись готовит – и ест сама. «Бекон, – говорю, – ветчина – тут мне все равно, от какой она свиньи. А вот свинину не надо. Ты фасоль туши, ладно? Только без свинины. Фасоль я буду. А свинину – нет». И я, блядь, пошел к ларьку с мидиями и сел жрать у себя в машине. Почти семь лет дома не обедал – только месяц назад где-то стал. А питаюсь у ларька. Что-то раз проебано – и уже не забудешь, да? На что-то я не того парня выбрал – все торопятся, надо шевелиться, драхмы нужны, то и сё, ладно – нормально с ним все будет, а мне, в общем, хуже всех при этом. И мы его берем, но я знаю – в этом чуваке я точно не уверен. Не могу сказать, что́ не так, просто знаю – не тот он чувак. Но все равно его беру. И он в натуре оказывается не тот, и я жру сало это сраное свиное чуть ли не каждый день, такое чувство, почти семь лет, а у меня дети растут, и с бизнесом-то все в норме, но не так хорошо, как могло бы, и я сам у дяди на поруках, а теперь всего этого уже не вернуть, понимаешь? И вот теперь любимое больше в рот не лезет, потому что напоминает, и я уже больше не спешу, хоть тресни. Нет, на тебя-то мне наплевать, что там у тебя за беда. Можем что-то сделать – зашибись, что-нибудь и сделаем. А если еще и надежно, без проебов чего-нибудь важного, чтоб самим опять в говно не вляпаться. Только свинины я уже, блядь, нажрался. И проебывать ничего больше не стану. Позвоните мне в четверг. В четверг я уже все пойму. Дам вам знать.

2

   Расселл остановился шагах в четырех от Фрэнки на втором нижнем уровне станции бостонской подземки, на Парк-стрит.
   – Ладно, – сказал он. – Я тут. Идем или что?
   Фрэнки подпер собой красно-белый столб.
   – Смотря как поглядеть.
   – На меня не гляди, – сказал Расселл. – Я с без четверти пять на ногах. И не стою на них совсем. Если не поеду, мне светит кое с кем в койку завалиться.
   – А по ночам у нас теперь чем занимаются? – спросил Фрэнки. – У меня сеструха Сэнди, мы в детстве, так ее по ночам дома на аркане не удержишь. А теперь во вторник-среду днем – и нет ее. Я дома уже месяц с гаком, ее во вторник-среду никогда нет.
   – Должно быть, пожарник завелся, – сказал Расселл. – По ночам дежурит на каланче. И молодой, раз по выходным не ходит никуда.
   – Или, блядь, болонь, – сказал Фрэнки. – С фараонами то ж самое. Я ей сказал: «Не мое дело, Сэнди, я только надеюсь, что ты с не болонью никакой барахтаешься, вот и все». А она смотрит на меня: «А чего такого? – говорит. – Чем таким особенным вы, ребята, от полиции отличаетесь?» Жаль мне эту детку.
   – Себя пожалел бы, – сказал Расселл.
   – Я и жалею, – ответил Фрэнки. – Но ей-то никогда особо не фартило. Хотя с рук-то много чего сходило, я не об этом. А вот просто не фартило.
   – Никому никогда не фартит, – сказал Расселл. – Что тут, блядь, нового? Я просто с девкой тут познакомился, она говорит: заходи давай. А я ей: слушай, мне тут кое-где надо быть. Чё такое, а вечером? А вечером ей работать. Поздно со смены. Мне-то что. Я и раньше допоздна. Нянечка она. Говорит мне: «Мне весь день жопы старичью мыть, все такое. Я потом на ногах не стою. Думаешь, мне в койку с тобой потом захочется? Как считаешь? Нет».
   – Вот так номер, – сказал Фрэнки. – Так и вижу, что она за штучка будет – хоть объяву давай: хочу поебаться. Красота. Может, у нее там бутылки битые горстями.
   – Слушай, – сказал Расселл, – тебе не повредит. Я почти четыре года жопой песок жрал. Я б и змею себе на хуй натянул, если бы ее мне кто-нибудь подержал. Девки-то эти ладно, такую увидишь – и на растяжку шваркать не встанет. Но, блядь, лохматые сейфы у них есть.
   На южном перроне через дорогу возник неуклюжий толстяк. В белой робе, с синим пластмассовым ведерком. Повернулся к ним спиной и воззрился на кафельную стену. Ведерко поставил. Упер руки в бока. На стене красным были набрызганы корявые буквы дюймов восемнадцать высотой. Они гласили: ЮЖНЫЙ ХУЮЖНЫЙ. Дядька нагнулся, достал из ведра железный ершик и банку растворителя.
   – Вот бы мне так на все смотреть, – сказал Фрэнки. – А то ни во что мозгом не упрешься. Я думал – раньше то есть думал: ух, вот откинусь, блядь, так всех баб из города лучше вывезти, понял? А знаешь, что делаю? Дрыхну все время. Оставь меня в покое – я б точно так и валялся, по крайней мере, сейчас мне так. Спал бы и спал. Вот и дело это его – не знаю, что там, чего он там задумал. Он же ебанутый на всю башку, это я знаю. Но у него хотя бы что-то в этой башке, понимаешь? А у меня нет. Вот откидывается – и в самый день выпуля уже озирается. А я только думаю, и больше ничего, думаю – елки-палки, где бы мне башлей срастить? Можно откинуться и жить как обычный человек. А я не могу, я ничего не нахнокал себе, башлей никак не срастишь. У меня зять, Дин, – он мужик ничего, по сути, много не болтает. Но знаешь, что делает? Каталоги читает. Всю эту херню вот, которую ему в ящик валят, да? Сукин сын, на работу ходит – в полдень сваливает, полдевятого возвращается, на заправке. Выходит, читает каталоги. Про электронику, блядь. А она – пока он там жопу на работе рвет, горбатится весь в масле и в чем не, она шлендает и с кем-то там ебется. А я у него на диване ночую, пиво его пью, а он-то меня не знает. Сам из Молдена. Откуда ему знать-то меня? Они поженились, когда я в ломбарде срок мотал. А он – он мне все равно: «Слышь, ты Сэнди только не говори, ладно? А то сболтнешь, она запарится, откуда я знаю. Но тебе ж, наверно, тоже поршни надо смазать – так у меня одна девка есть знакомая, рабочая девка, муж думает, у нее смена в полночь кончается, наверно. А у нее где-то в десять». И я ему – не, я ему ничего не сказал, если бы мне побыстрее надо было, я б у Сэнди первой спросил, а ему от меня такая услуга ни к чему. Поэтому я просто говорю: спасибо, мол. Да только мне податься-то некуда, куда мне девку вести, понимаешь? Машины нет. И в кармане тридцатки не наскребешь. То есть делать-то что?.. А он такой говорит, – продолжал Фрэнки, – говорит, они с Сэнди пойдут проветриться, так прямо у них и можно. Ага, чтоб малец их какой-нибудь среди ночи встал поглядеть, отчего это столько шуму на диване. Ничего не выйдет, вот и все – просто не получится. Мне себе капусты надо где-то настричь, а я не могу, у Джона вот дело наклевывается – только это мне сейчас и светит. Как тут его не послушать?
   – Послушать, – сказал Расселл. – Блядь. Я готов его слушать. Только он при мне не говорит нихера, чтоб слушать его. Ебучка, я ему не нравлюсь. Ладно. Не стану ж я ходить и вписываться туда, куда я даже не знаю, куда вписываюсь. Я уже так делал. И больше не буду. То, что я сейчас делаю, – это я могу. Может, займет дольше – срастить, что мне с этого надо, но это я могу. Отныне я свою масть вызываю. А от Хорька не стану сидеть и говно терпеть никакое.
   – Лады, – сказал Фрэнки. – Я то же самое говорю. Хочешь – соглашайся, не хочешь – нет, нормально. Тебе-то ништяк. А мне – чувак про десять кусков на рыло говорит, минимум. Тебе десятка не нужна – ладно. А мне нужна. И взять мне больше неоткуда. А тебе есть где.
   – Так много не выйдет, – ответил Расселл. – Не получу я с этого десятки. Пять—семь – еще куда ни шло. Десять – нет. Дай мне десятку – и поминай как звали, будто меня тут и не было никогда. Я-то знаю, что мне делать – за столько хрустов. Но не с того, что у него… что он задумал. Чуть больше времени уйдет, но я их сращу и так тем, что и так делаю. А тут одна хватка нужна, понял? Хватка. Я тут кой-чего сам придумал – как это дело провернуть. Чуваку я не нравлюсь? Ладно, мне ему жопу не надо целовать, не хочу я. Нахуй. Разбирайся с ним сам. Я тебе нужен, хочешь меня в этом деле – я буду. Это у него же замыслы. Отлично. Хочешь пойти найти еще кого-то – тоже ништяк. Мне без разницы.
   Подошел сине-белый кембриджский. Открылись двери. Пожилой ханыга шатко поднялся, не заметил те, что открылись за ним, и двинулся к тем, что перед Расселлом и Фрэнки. На нем были черные брюки от костюма, белая парадная рубашка и зеленоватый пиджак в клетку. Не брился он несколько дней. На левой скуле – здоровенный красный синяк. Левое ухо в крови. Ранты его черных ботинок расползлись, из прорех торчали шишки. Когда закрылись двери, он уже чуть ли не весь вагон промельтешил. Нагнулся к оранжевому сиденью, оперся о край левой рукой. Костяшки сбиты в кровь. Спиной рухнул на сиденье. Двери закрылись, поезд тронулся в Дорчестер.
   – Неплохо, видать, помахались, – сказал Расселл. – Хотел бы я на второго мужика посмотреть.
   – Он упал, – ответил Фрэнки. – У меня отец так домой приходил. Странный он был ублюдок. В день получки – вообще никакого хипиша. Чек получит, весь день доработает, придет домой – деньги матери, и они вечером идут. Отовариваться. Потом домой вернутся, телевизор посмотрят – ну, может, по паре пива. Самое большее – по паре. Часто спускаешься утром, а на столе у его кресла еще стакан, и в нем уже все выдохлось. Помню, я попробовал как-то – первый раз – и еще подумал: ну как такое вообще можно пить, с таким-то вкусом? А он уже на работе. А бывали разы, что на бирже голяк. Часто бывало. Он тогда возвращался домой почти всегда и читал, или еще что-нибудь. Разговаривал мало. А иногда голяк, понимаешь, а как тут поймешь – он домой не возвращается, не всегда, но бывало. И он всегда знал – знал, сука, когда это сделает. Потому что когда его нет, долго нет, мать уже волнуется, ходит туда-сюда, а если его нет, она «славься-марии» читает и прочее, и если к полвосьмого его нет, она идет к буфету. Там он деньги держал, которые на хозяйство не потратили. В банке от арахисового масла. И если отца дома не было, денег в банке не было тоже. Всегда. И не приходил он дня по три минимум, а когда возвращался, то вот так всегда и выглядел. Вечно где-то падал… Помню, – продолжал Фрэнки, – последний раз, когда он был на ферме. Мне его пришлось туда отвезти, а он… в общем, это из-за матери скорее. Она мне сказала: «Тебе уже двадцать. Ты и сдавай». И я отвез его к Полулёту. На ферму доктора П. К. Мёрфи[1]. Я его вписал туда, а он был такой тепленький, что дальше некуда. Вот, а ему только новые зубы вставили. И он мне говорит – я, в общем, знал, что он мне скажет: он хотел, чтобы я эти зубы у него забрал. За них он двести шестьдесят долларов выложил. Ну и какого хуя мне делать со стариковскими зубами? Я небось их и сам потеряю. Поэтому я сказал там мужику: он поди выпишется скоро – так или иначе, – так вы лучше его зубы у себя подержите. И они их в коробку положили. Я сам видел… Приезжаю где-то неделю спустя, – продолжал Фрэнки. – Ну, то есть нравился мне этот козлина. Ни на кого никогда руки не поднял. Бывало, с ума сойти легче – Сэнди носится как угорелая, он с этим ничего не мог поделать. Неплохой был мужик, в общем. И вот я поехал, подымаюсь – и вижу… А они обычно все там в задней комнате сидели, – рассказывал Фрэнки. – Столики там стоят, телевизор – просто бар, блядь, какой-то. Не знаю, может, у них так было задумано. Им в девять утра наливали разок, потом в обед и потом еще в шесть, а некоторые… елки-палки, да там вся территория была бутылками завалена. Мужик решает туда вписаться и вписывается на просушку, а перед этим пара корешей его туда приезжает каждый день и по десять закладок в роще делает, где он скажет. Мужик там мне рассказал, был один клиент у них – вечно в зюзю, а к роще и близко не подходил, а они ж видят, он на кочерге все время, и стали за ним следить. А он не думал, что за ним следят, – он туда на своей тачке приехал, так он во двор идет и шасть под тачку с кружкой. В радиатор водки залил перед впиской. Думали, он антифриз глушит. У них там постоянно кто-нибудь клизмы с бухлом проносил. По ночам они ходили все бачки смывные проверяли – туда мужики обычно пинты и закладывали… В общем, приезжаю я, – рассказывал Фрэнки, – а старик себе кореша завел. Они с ним раньше где-то работали. Оба сидят на паральдегиде. Дают стаканчик с водой, то и дело заходит чувак с пипеткой и графином, капает этой параши в стакан, воды доливает, а они сидят и тянут этот коктейль, а телевизор орет, они какие-то викторины смотрят или еще что-то, не знаю, что они там смотрели, у них сигареты в руках уже до пальцев догорели, жженой шкурой уже несет, ты им скажешь, а они, елки-палки, только тогда и заметят. Говоришь им, а они: «Ой, точно». Бычок выбрасывают, смотрят себе на пальцы – и новую запаливают. Ничего не чувствовали… Кореша Бёрк звали, – продолжал Фрэнки. – Кореша старика моего звали Бёрком. Оба на сонниках, и воняет от них, как от скунсов. Чистые скунсы, в общем. От этой параши бухло духами воняет. А старик ноет. Он тут, мол, уже неделю, ему намного лучше, и ему теперь зубы нужны. А парняга зубов его найти не может. Ищет и ищет. Совсем новенькие зубы, а парняга их никак не может найти, старику получшело, он жрать хочет, где зубы? Посреди всего этого Бёрк дрыхнет. То есть мне кажется, что дрыхнет. Глаза закрыты. Но знаю, что не помер… Иду я, в общем, к парню, – продолжал Фрэнки. – «Слушайте, – говорю, – моему старику зубы нужны. Он уже более-менее в себя пришел. Никого не укусит. Где его зубы?» А парняга мне – то же самое, что и старик. Не знаю, мол, где его зубы. «Я херню эту в коробку положил, и коробка – вот она, а зубов в ней нету». Они-то с Бёрком с самой вписки про зубы трындели. Я прямо не знаю, в общем. Если не найду – куплю новые. Вообще не понимаю… Прихожу опять к ним, – рассказывал Фрэнки, – а Бёрк уже проснулся, по крайней мере – глаза открыл, старик мой злится, орет как может, без зубов-то: «Заебись местечко, сюда ложишься, а у тебя зубы отбирают, мудачье, блядь», – а слышно только «нга-нга-нга», зубов-то нет, а Бёрк в кресле все прямей и прямей садится – и начинает ржать. А у него во рту – два набора зубов. Его – то есть его собственные – и моего старика. Вылитая, блядь, акула-людоед. Я думал, мой старик его тут же и уроет. Забрал он свои зубы, вытер о рукав, вставил в рот – ну, думаю, старый козел совсем протрезвел. «Видишь, – говорит, – видишь, говнюк малолетний? Добейся чего-нибудь в жизни, а к бухлу не прикасайся. Вишь, что бывает? А теперь пошел отсюдова, деньги большие зарабатывай иди и с Бёрком не якшайся. Хуесос ты». А потом пошел мутузить Бёрка… Я тебе так скажу, – продолжал Фрэнки. – По-моему, он был прав. Я всегда считал, что он прав.