Страница:
- Прошу тебя, не надо так тревожиться. Я понимаю, что удар - неприятная вещь и это для нее будет очень тяжело, она привыкла быть активной, не может сидеть на месте, оставаться дома. Она вряд ли изменилась. - Я увидела нечто вроде былой улыбки на его лице и поняла, что он что-то вспомнил. - Но ведь такое случается нередко. И многие после этого возвращаются к нормальной жизни.
Мы стояли и смотрели на пустынную, стального цвета гладь озера, окруженного деревьями и гравийной дорожкой. Я слышала саму себя, слышала, как без умолку болтаю, пытаясь успокоить Максима. И конечно же, я была не в силах этого сделать. Ибо думал он не только о Беатрис. Письмо, почтовая марка, почерк Джайлса, адрес на верху листка - все это подталкивало к размышлениям и воспоминаниям. Я хотела бы избавить и оберечь его от переживаний, но это было бы неправильно - прятать от него письма; даже если бы мне это удалось, это было бы обманом, а между нами не было лжи, во всяком случае по существенным вопросам, и, кроме того, я не могла вести себя так, будто у него нет сестры, нет семьи, нет никого, кроме меня.
Именно Беатрис вела наши дела с того момента, как мы уехали, подписывала бумаги, принимала решения; Беатрис и первые два-три года Фрэнк Кроли. Максим ничего не хотел слышать обо всем этом, совершенно ничего. Теперь-то я думаю, возможно, на нее легла слишком большая нагрузка, мы слишком злоупотребляли ее добротой. А потом была война.
- Я никогда не был опорой для нее.
- Она на это и не рассчитывала, ты же знаешь, она никогда не обижалась из-за этого.
Максим повернулся ко мне, в глазах его было отчаяние.
- Я боюсь.
- Максим, но чего? Беатрис поправится, я знаю, она...
- Нет. Поправится она или нет... дело не в этом.
- Тогда в чем?
- Что-то изменилось, разве ты не видишь? Я боюсь любых перемен. Когда я просыпаюсь, я хочу, чтобы новый день был таким, как предыдущий. Пусть все остается как есть.
Мне нечего было возразить на это, я знала, что никакие банальные фразы здесь не помогут. Я перестала твердить о том, что все будет хорошо и Беатрис обязательно поправится. Я просто шла молча рядом с ним по берегу озера, затем, пройдя с милю, мы повернули к нашей гостинице. Мы останавливались, чтобы посмотреть на плавающих гусей. Подкормили парочку воробьев крошками, которые я нашла у себя в кармане. Мы почти никого не встретили. Курортный сезон, можно сказать, закончился. Когда мы вернемся, будут газеты, и какое-то недолгое время мы проведем за их чтением, а затем выпьем по бокалу вермута и отправимся на ленч.
Всю дорогу мы молчали, и я думала о Беатрис. Но у нее уже функционирует левая сторона, говорится в письме, она узнаёт Джайлса, разговаривает. Мы позвоним по телефону, закажем цветы, если это возможно, чтобы хоть немного загладить нашу вину.
На какое-то мгновение, когда мы поднимались по ступенькам гостиницы, я зримо увидела Беатрис - быстрым шагом она шла мне навстречу по лужайке Мэндерли, собаки радостно лаяли у ее ног, звонко звучал ее голос. Дорогая, добрая, верная Беатрис, всегда державшая свои мысли при себе и не задававшая лишних вопросов, она любила нас и безоговорочно приняла то, что мы сделали. К моим глазам подступили слезы. Она и впредь будет ходить так же энергично. Я даже решила написать ей письмо и посоветовать ходить медленнее, поберечь себя. И оставить охоту.
Когда мы вошли в номер, Максим повернулся, и я по его лицу поняла, что он также уговаривает себя расслабиться и вернуться к нашему обычному, устоявшемуся образу жизни.
Мне стыдно сейчас, и я буду испытывать стыд до конца жизни из-за того, что мы снова ощутили себя в тот вечер такими счастливыми, такими беззаботными, отгородившись от внешнего мира, запрятавшись, словно в кокон, в успокоительную болтовню. С самодовольством, эгоизмом и бесчувственностью мы убеждали себя, поскольку нас это устраивало, в том, что паралич у Беатрис был не столь серьезным и что сейчас она наверняка уже на ногах и в полном здравии.
После полудня я сделала несколько покупок и даже приобрела какой-то новый для меня одеколон, а также пачку дорогого горького шоколада, который вновь появился в продаже; как будто бы я была одной из богатых, скучающих, легкомысленных дамочек, которых мы нередко видели и которые только тем и занимались, что делали покупки. Это было совершенно не похоже на меня, и я не знаю, почему так вела себя в тот день. У нас был чай, затем обед, после чего мы снова, по нашему обыкновению, прогулялись вдоль озера, а затем отправились выпить кофе в одну из гостиниц, где терраса еще была открыта вечерами и столики стояли под навесами. Над нами горели китайские фонарики, бросающие то синий, то малиновый, то безобразный оранжевый свет на столики и на наши руки, когда мы протягивали их к чашкам. Стало снова чуть теплее, ветер стих. Мимо нас прошли одна-две пары, чтобы выпить кофе и полакомиться фирменными крохотными пирожными с вишнями или миндалем. Если Максим иногда был не в состоянии отделаться от мыслей о том, что происходило далеко отсюда, он очень хорошо скрывал это от меня, откинувшись в кресле с сигаретой, напоминая мне того самого прежнего Максима, только с большим количеством морщин и седины, который сидел в открытой машине, несущейся по горной дороге в Монте, а было это вечность тому назад; того самого мужчину, который приказал мне, неловкой и покрасневшей от смущения девчонке, сесть за его столик, когда я завтракала одна и опрокинула стакан с водой.
- Вы не можете есть на сырой скатерти, у вас пропадет весь аппетит. Отодвиньтесь-ка. - И затем добавил, обращаясь к официанту: - Перенесите прибор на мой столик. Мадемуазель будет завтракать со мной.
Сейчас он редко бывал столь бесстрастным, непроницаемым или столь импульсивным, его характер стал более ровным, он сделался более терпим ко многим вещам и в первую очередь к скуке. Он изменился. И тем не менее я сейчас смотрела на него и видела, что это тот же самый Максим, которого я знала тогда. Все должно было быть так, как и в другие вечера, когда мы сидели рядом, изредка перебрасывались словами, и я знала, что ему требуется лишь сознание моего присутствия, чтобы быть довольным, я привыкла чувствовать себя сильной и ощущать, что он зависит от меня. И если где-то в глубине души сегодня, а порой и раньше, в последние пару лет, у меня появлялось новое беспокойство, какие-то сомнения, звучал какой-то не вполне понятный мне внутренний голос, я считала это всего лишь небольшим облачком, старалась его не замечать и не придавать значения.
Принесли еще кофе - густого, черного, в крохотных глазированных чашках; Максим дополнительно заказал коньяк.
- Вон идет аптекарь, - сказала я, и мы оба слегка повернули головы, чтобы посмотреть на удивительно прямого и сухопарого мужчину, шедшего мимо нас вдоль берега, - местного фармацевта, который весь день пребывал в безупречно белом длинном халате, а вечером, всегда точно в это время, прогуливался вдоль озера в черном длинном плаще, ведя на поводке маленького, толстого, пыхтящего мопса. Он постоянно вызывал у нас улыбку своей внешностью, отсутствием чувства юмора, да и все в нем было смешным - от фасона одежды, прически и посадки головы до манеры ходить с аккуратно поднятым воротником; и даже то, как он вел ь t поводке собачку, отличалось от всего нами виденного. Вот такие маленькие безобидные наблюдения развлекали нас и скрашивали наши дни.
Мы заговорили о нем и попытались определить его семейное положение, поскольку никогда не видели его ни с женой, ни с кем-либо еще, а затем присмотреть для него какую-нибудь леди за столиками кафе или из числа дам, выгуливающих собак. Стало свежо, китайские фонарики на террасе погасли, и мы пошли назад, рука об руку, вдоль темной спокойной воды, притворяясь, хотя и не говоря этого вслух, что ничего не изменилось.
Странно, что при воспоминаниях о драматических моментах нашей жизни, моментах кризисов и трагедий, о переживаниях в тот час, когда нас настигла ужасная весть, в нашей памяти всплывает не только и не столько само событие, сколько сопутствующие ему мелкие, незначительные детали. Они могут до конца жизни сохраниться в памяти, оставшись чем-то вроде навечно приклеенной к этому событию этикетки, хотя, казалось бы, испуг, паника, страдания должны были притупить наше восприятие и заставить обо всем напрочь забыть.
Есть вещи, случившиеся в ту ночь, которых я совершенно не помню, зато другие и поныне отчетливо стоят перед глазами.
Мы вошли в гостиницу, чему-то радуясь и смеясь, и совершенно неожиданно, видимо, по случаю хорошего расположения духа, Максим предложил зайти в бар чего-нибудь выпить. Наша гостиница была без особых претензий, однако когда-то, должно быть, несколько лет назад, кто-то решил привлечь клиентов со стороны и соорудить бар в одном из тускло освещенных вестибюлей рядом со столовой, прикрыв абажурами лампы и слегка их украсив, а также снабдив помещение несколькими стульями. При дневном освещении бар выглядел малопривлекательным, имел довольно затрапезный вид, и у нас не было ни малейшего желания заходить в него. Однако по вечерам под настроение мы иногда сюда заглядывали; в нем было нечто такое, чего нет в барах и ресторанах шикарных отелей, он стал нам даже нравиться, мы относились к нему снисходительно, как можно относиться к некрасивому ребенку, вырядившемуся в вечерний наряд для взрослых. Один-два раза мы видели в баре парочку хорошо одетых средних лет женщин, которые о чем-то оживленно болтали; как-то здесь оказались пышная матрона и ее дочь с гусиной шеей, которые восседали на высоких стульях, курили и с надеждой оглядывались по сторонам. Мы сидели в углу, повернувшись к ним спинами и нагнув головы, поскольку опасались, что можем натолкнуться на человека, который когда-то был знаком с нами или просто мог узнать наши лица; мы постоянно боялись встретить взгляд, в котором мелькнет догадка, и люди снова станут ворошить нашу историю. Однако нам доставляло удовольствие строить предположения о женщинах, разглядывая их руки, туфли, драгоценности, пытаясь определить, кто они такие, так же, как мы строили предположения относительно фармацевта.
В тот вечер в баре посетителей не было, и мы заняли не привычный нам последний столик, а столик, освещенный чуть получше и ближе к стойке бара. Но едва мы сели, как гарсона, который должен был принять у нас заказ, опередил управляющий:
- Вам звонил некий джентльмен, но вас не было. Он сказал, что попробует снова связаться с вами.
Мы оба онемели. Сердце мое колотилось сильно и часто, и когда я протянула руку Максиму, я почувствовала, что она невыразимо тяжелая, словно это мертвая рука, не принадлежащая моему телу. Именно тогда по какой-то необъяснимой причине я заметила зеленые бусинки вокруг абажура - уродливо зеленые, как лягушки, при этом нескольких бусин не хватало, между ними были пропуски, и в нарушение узора эти пропуски были заменены другими, розоватыми бусинками. Кажется, они напоминали перевернутые листья тюльпана. Я и сейчас их вижу - безобразные дешевые безделушки, которые кто-то выбрал, считая, что это шик. Однако же я плохо помню, что мы ответили. Возможно, мы вообще ничего не сказали. Принесли две порции коньяка, но я едва притронулась к своей. Пробили часы. В комнате над нами один-два раза прозвучали чьи-то шаги, послышались голоса. Затем воцарилась тишина. Если бы сейчас был сезон, наверняка тишина нарушилась бы возвращающимися с прогулки гостями, в теплые вечера мы посидели бы некоторое время на террасе, и развешанные вдоль озера китайские фонарики не выключались бы до полуночи, везде было бы много прохожих - местных жителей, приезжих. Мы находили жизнь в этом городке приятной, здесь было вполне достаточно и движения, и разнообразия, и даже трезвого веселья. Оглядываясь назад, я удивляюсь, как мало мы требовали тогда от жизни, те годы излучали такую умиротворенность и такой покой, какие бывают в период затишья между штормами.
Мы сидели почти час, но телефонного звонка так и не последовало, и в конце концов, понимая, что управляющий вежливо ожидает, когда можно будет погасить свет и закрыться, мы собрались идти наверх. Максим допил не только свой, но и мой коньяк. На его лице снова появилась маска, глаза смотрели тускло, когда он временами бросал на меня взгляд, ища поддержки.
Мы вернулись в свою комнату. Она была сравнительно небольшой, но летом мы могли открывать две двери, которые выходили на крохотный балкон. Здесь была тыльная сторона гостиницы, окна смотрели в сад, а не на озеро, но мы предпочли эту комнату, чтобы не быть слишком на виду.
Едва мы вошли, как в коридоре послышались шаги и в дверь громко постучали. Максим обернулся ко мне.
- Подойди ты.
Я открыла дверь.
- Мадам, снова телефонный звонок, просят мистера де Уинтера, но я не смог переключить на вашу комнату - очень плохая связь. Вы не могли бы спуститься вниз?
Я посмотрела на Максима, но он лишь кивнул и жестом показал, чтобы шла я.
- Я поговорю, - ответила я, - муж неважно себя чувствует. - И быстрым шагом двинулась по коридору, затем по лестнице.
Вот те подробности, которые вспоминаются.
Управляющий проводил меня к телефону в свой кабинет, где на столе горела лампа с абажуром. Вся гостиница уже погрузилась во тьму. Тишина. Я помню звук своих шагов по черно-белым плиткам, которыми был уложен пол вестибюля. Помню маленькую деревянную статуэтку, изображающую танцующего медведя, на карнизе возле телефона. И пепельницу, переполненную маленькими окурками.
- Алло... алло...
Тишина. Затем еле слышный голос и сильный треск, словно вдруг загорелись слова. Снова молчание. Я что-то настойчиво и громко говорила в трубку, чтобы меня услышали. И вдруг он закричал мне в ухо:
- Максим? Максим, ты там? Это ты?
- Джайлс, это я!
- Алло... алло...
- Максим наверху!.. Он... Джайлс!
- Ой... - Голос снова пропал, а когда наконец появился, звучал словно откуда-то из-под моря, его сопровождало непонятное гулкое эхо.
- Джайлс, ты слышишь меня? Джайлс, как Беатрис? Мы только сегодня получили от вас письмо, оно страшно задержалось.
Послышался какой-то непонятный шум, и я поначалу решила, что это опять помехи или нарушение связи. Но затем вдруг поняла, что это не так. Я поняла, что Джайлс плачет. Помню, что я взяла статуэтку медведя и стала катать ее на ладони, вращать и поглаживать.
- Этим утром... рано утром...
Джайлс говорил, и его слова прерывались приступами рыданий.
Он замолчал на несколько секунд, чтобы совладать с ними, но это ему не удалось.
- Она была в частной лечебнице, мы не успели забрать ее домой... она хотела домой... Я пытался... понимаешь? Я хотел взять ее домой. - Он снова разрыдался, и я не имела понятия, что ему сказать, как с этим справиться, мне было жаль его, но я сама была в смятении, мне хотелось бросить трубку и убежать...
- Джайлс...
- Она умерла... Умерла этим утром... Рано утром... Меня даже не было там. Я должен был пойти домой, понимаешь? Я не имел понятия... Они не сказали мне. - Он сделал глубокий, очень глубокий вдох и затем проговорил громко и медленно, как если бы опасался, что я могла не расслышать или не понять, или была маленьким несмышленым ребенком: - Я звоню, чтобы сказать Максиму, что его сестра умерла.
Он открыл окно и стоял, глядя в темный сад. Горела только одна лампа на столике возле кровати. Он не произнес ни слова, когда я рассказала ему, даже не шевельнулся и не посмотрел в мою сторону.
- Я не знала, что ему сказать, - проговорила я. - Это было ужасно. Он плакал. Джайлс плакал.
Я снова вспомнила звук его голоса, прорывающийся ко мне сквозь помехи на линии, его рыдания, затрудненное дыхание, его безуспешные попытки совладать с собой и вдруг ясно представила, что все еще стою в кабинете управляющего, крепко сжимая трубку, и вижу перед собой не то, как Джайлс сидит где-нибудь в кресле у себя дома, скажем, в кабинете, а Джайлса в наряде арабского шейха, в развевающихся белых материях и в некоем подобии тюрбана из белой скатерти - таким он был в ту кошмарную ночь на маскараде в Мэндерли. Я представила себе, как слезы бегут ручьями по его щекам, оставляя длинные следы на коричневом макияже, над которым он столь добросовестно тогда потрудился...
Я хотела бы сейчас не думать так много об этом, хотела бы, чтобы время все это изгладило из моей памяти, но почему-то вижу все еще отчетливее, и не в моей власти сдержать наплыв воспоминаний, они являются сами по себе и в самое неожиданное время.
В открытое окно задувал холодный ветер.
Наконец Максим сказал:
- Бедняжка Беатрис, - И затем, через несколько мгновений, снова повторил: - Бедняжка Беатрис, - но произнес это каким-то бесстрастным, безжизненным тоном, словно вообще не испытывал к ней никаких чувств. Хотя я знала, что это не так. Беатрис, которая была старше его на три с лишним года и очень от него отличалась, была тем человеком, которого он любил даже тогда, когда никто другой не мог пробудить в нем какое-либо чувство. Когда детство ушло, они бывали вместе редко, однако Беатрис поддерживала его, безоговорочно становилась на его сторону, любила его по-настоящему преданно, несмотря на ее внешнюю грубоватость и неласковость, и Максим, также несмотря на кажущуюся нетерпимость и безапелляционность по отношению к ней, любил ее, опирался на нее и в душе бывал часто ей благодарен.
Я в волнении ходила по комнате, выдвигая ящики гардероба и заглядывая в них, думая о том, что нужно паковать вещи, хотя и не имея сил сосредоточиться, - слишком я была усталая и возбужденная, чтобы лечь спать и заснуть.
Наконец Максим закрыл окно и повернулся ко мне.
Я сказала:
- Сейчас уже слишком поздно, чтобы заниматься билетами, хотя надо бы с этим поторопиться. Мы даже не знаем, когда похороны, я не спросила. Очень глупо с моей стороны. Постараюсь позвонить Джайлсу завтра.
В моей голове роилось множество мыслей, вопросов и даже планов. Я посмотрела на Максима.
- Максим?
На его лице были написаны страх и неверие.
- Максим, конечно же, мы должны ехать. Ты наверняка это понимаешь. Как мы можем не приехать на похороны Беатрис?
Он был бледен как полотно, губы помертвели.
- Ты поезжай. Я не могу.
- Максим, ты должен.
Я подошла к окну, взяла его за руку, и мы прильнули друг к другу, именно в этот момент к нам пришло понимание того ужасного, что должно произойти. Мы когда-то заявили, что никогда не вернемся назад, - и вот сейчас должны вернуться. Что еще могло бы заставить нас это сделать? Мы не осмеливались заговорить о том, что все это означает, заговорить о грандиозности того, что должно с нами произойти; ничего, совершенно ничего не было сказано.
В конце концов мы легли спать, но оба не спали, и я знала, что не сможем заснуть. Мы слышали, как часы на городской башне били два, три, четыре часа.
Мы сбежали из Англии более десяти лет назад, и начало нашего бегства приходится на ночь пожара. Максим просто-напросто развернул машину и направил ее прочь от горящего Мэндерли, чтобы решительно порвать с прошлым и его призраками. Мы почти ничего с собой не взяли, у нас не было планов, мы не оставили никаких объяснений, хотя в конце концов прислали свой адрес. Я написала письмо Беатрис, после чего мы получили официальное письмо и юридические документы от Фрэнка Кроли из Лондона. Максим даже толком не читал их; едва взглянув на бумаги, он нацарапал свою подпись и сразу же отдал их мне, словно они тоже полыхали огнем. Я занималась всеми документами, которые иногда доходили до нас, в течение последующего года или чуть дольше, и это было время хрупкого покоя, пока начавшаяся война не заставила нас искать нового пристанища, а затем сменить и его, и вот наконец после войны мы приехали в эту страну, затем на этот курорт на озере, где снова обрели душевное равновесие, устроились, вернулись к нашему привычному, размеренному образу жизни, общаясь лишь друг с другом, не желая ни с кем вступать в контакты; и если с некоторых пор, как вспоминается мне теперь, я стала ощущать некое беспокойство, некое набежавшее облачко величиной с ладонь, я об этом не говорила Максиму и скорее отрезала бы себе язык, нежели сделала это.
В ту ночь я не могла спать не только из-за перевозбуждения, но и потому, что боялась кошмаров, боялась того, что во сне явятся ко мне те образы и лица, которые хотелось забыть навсегда. Однако вопреки моим страхам, когда я перед самой зарей впала в дрему, образы, представшие перед моими глазами, были спокойными и безмятежными, они оказались из тех мест, которые мы вместе посещали и любили: мне снилась голубая гладь Средиземноморья, лагуна в Венеции со шпилями соборов в жемчужном утреннем тумане, так что, проснувшись, я почувствовала себя спокойной и отдохнувшей и некоторое время молча лежала в темноте рядом с Максимом, желая, чтобы ему передалось мое настроение.
И еще сон принес мне странное возбуждение и радость. Тогда мне было стыдно за это. Сейчас я отношусь к этому совершенно спокойно.
Беатрис умерла. Мне было искренне жаль ее. Я любила ее и думаю, она так же любила меня. Через какое-то время, я знала, я буду плакать и тосковать по ней, испытывать боль и душевные страдания. И наверняка стану свидетельницей мучений Максима - не только по причине смерти Беатрис, но и потому, что это пролог к переменам.
Мы должны вернуться. И, находясь в номере гостиницы на берегу озера, я разрешила себе тайком, с сознанием своей вины, отдаться удивительным, радостным предчувствиям, хотя и смешанным с ужасом, ибо я не могла представить себе, как там все обернется, а самое главное - как переживет все это Максим и какие муки причинит ему наше возвращение.
Утром стало ясно, что перенести все это Максиму будет очень тяжело, однако он сразу же прибегнул к старому проверенному способу, отключаясь от многих вещей, скрывая свои муки за бесстрастной маской, действуя и двигаясь, как автомат, - способу, которым он овладел давно. Он почти ничего не говорил, если не считать обыденных банальных фраз, и, молчаливый, бледный, самоуглубленный, стоял у окна либо на балконе и смотрел в сад.
Организацией поездки я занималась сама, звонила, давала телеграммы, заказывала билеты, изучала расписание поездов, паковала, как обычно, вещи свои и Максима, а потом, стоя перед рядами висевшей в гардеробе одежды, вдруг почувствовала, что ко мне возвращается прежнее чувство неполноценности. Ибо я так и не стала шикарной, элегантной женщиной. Я не слишком утруждала себя шитьем и покупкой нарядов, хотя, видит Бог, у меня было для этого достаточно времени. Я перестала быть неловкой, плохо одетой девушкой, превратившись в неинтересно одетую замужнюю женщину, и, глядя сейчас на свои наряды, поняла, что это одежда женщины уже вполне зрелых лет, избегающей ярких тонов, и мне пришло в голову, что я никогда не была молодой, никогда игривой и веселой, тем более - молодой и изысканно одетой. Вначале это объяснялось незнанием и бедностью, позже - благоговейным трепетом перед моим новым образом жизни и положением, и, чувствуя тень Ребекки, оставшейся красивой и после смерти, блистающей безупречными, экстравагантными нарядами, я предпочла для себя безопасные, неинтересные вещи, не осмеливаясь на эксперименты. К тому же экспериментов не хотел Максим, он женился на мне не вопреки, а именно потому, что я была невзрачно одета. Все это вошло составной частью в мой образ наивной, простодушной и немногословной личности.
Итак, я сняла с вешалок сшитые у портного одноцветные кремовые блузки, серые и бежевые юбки, темные шерстяные жакеты, достала скромные, без украшений туфли и аккуратно их упаковала, мучаясь вопросом, насколько сейчас холодно или тепло в Англии и боясь спросить об этом Максима, понимая, что он полностью отключился от нынешней повседневности. Так или иначе все было проделано быстро, остальные наши вещи были заперты в гардеробах и ящиках. Конечно же, мы вернемся, хотя я и не знала, когда именно. Я спустилась к хозяину гостиницы сообщить, что мы сохраняем за собой комнату. Он сделал попытку взять с нас дополнительный залог, я готова была с ним согласиться, полагая, что это обычная практика и что это справедливо. Но когда об этом узнал Макс, он вдруг словно очнулся, подобно собаке, которая спала и которую неожиданно разбудили, и проявил характер, набросившись на хозяина, как некогда в прежние времена, и заявил, что мы не намерены платить больше, чем положено обычно, и что он должен поверить нашему слову, что мы вернемся.
- У него никаких шансов сдать комнату кому-то еще в конце сезона, и он это прекрасно понимает. Город с каждым днем мрачнеет. Он должен быть доволен, что мы остаемся в его гостинице. Существует множество других.
Я закусила губу, не желая встречаться взглядом с хозяином, пока он наблюдал за тем, как мы садились в такси. Однако на этом всплеск активности Максима угас, и остаток нашего путешествия, весь день, всю ночь и весь следующий день, он был погружен в свои мысли, в основном молчал, хотя был нежен со мной и словно ребенок принимал предлагаемую ему еду.
- Все будет в порядке. - Я повторяла ему это два или три раза. Максим, поверь, все будет не так плохо, как ты ожидаешь.
Мы стояли и смотрели на пустынную, стального цвета гладь озера, окруженного деревьями и гравийной дорожкой. Я слышала саму себя, слышала, как без умолку болтаю, пытаясь успокоить Максима. И конечно же, я была не в силах этого сделать. Ибо думал он не только о Беатрис. Письмо, почтовая марка, почерк Джайлса, адрес на верху листка - все это подталкивало к размышлениям и воспоминаниям. Я хотела бы избавить и оберечь его от переживаний, но это было бы неправильно - прятать от него письма; даже если бы мне это удалось, это было бы обманом, а между нами не было лжи, во всяком случае по существенным вопросам, и, кроме того, я не могла вести себя так, будто у него нет сестры, нет семьи, нет никого, кроме меня.
Именно Беатрис вела наши дела с того момента, как мы уехали, подписывала бумаги, принимала решения; Беатрис и первые два-три года Фрэнк Кроли. Максим ничего не хотел слышать обо всем этом, совершенно ничего. Теперь-то я думаю, возможно, на нее легла слишком большая нагрузка, мы слишком злоупотребляли ее добротой. А потом была война.
- Я никогда не был опорой для нее.
- Она на это и не рассчитывала, ты же знаешь, она никогда не обижалась из-за этого.
Максим повернулся ко мне, в глазах его было отчаяние.
- Я боюсь.
- Максим, но чего? Беатрис поправится, я знаю, она...
- Нет. Поправится она или нет... дело не в этом.
- Тогда в чем?
- Что-то изменилось, разве ты не видишь? Я боюсь любых перемен. Когда я просыпаюсь, я хочу, чтобы новый день был таким, как предыдущий. Пусть все остается как есть.
Мне нечего было возразить на это, я знала, что никакие банальные фразы здесь не помогут. Я перестала твердить о том, что все будет хорошо и Беатрис обязательно поправится. Я просто шла молча рядом с ним по берегу озера, затем, пройдя с милю, мы повернули к нашей гостинице. Мы останавливались, чтобы посмотреть на плавающих гусей. Подкормили парочку воробьев крошками, которые я нашла у себя в кармане. Мы почти никого не встретили. Курортный сезон, можно сказать, закончился. Когда мы вернемся, будут газеты, и какое-то недолгое время мы проведем за их чтением, а затем выпьем по бокалу вермута и отправимся на ленч.
Всю дорогу мы молчали, и я думала о Беатрис. Но у нее уже функционирует левая сторона, говорится в письме, она узнаёт Джайлса, разговаривает. Мы позвоним по телефону, закажем цветы, если это возможно, чтобы хоть немного загладить нашу вину.
На какое-то мгновение, когда мы поднимались по ступенькам гостиницы, я зримо увидела Беатрис - быстрым шагом она шла мне навстречу по лужайке Мэндерли, собаки радостно лаяли у ее ног, звонко звучал ее голос. Дорогая, добрая, верная Беатрис, всегда державшая свои мысли при себе и не задававшая лишних вопросов, она любила нас и безоговорочно приняла то, что мы сделали. К моим глазам подступили слезы. Она и впредь будет ходить так же энергично. Я даже решила написать ей письмо и посоветовать ходить медленнее, поберечь себя. И оставить охоту.
Когда мы вошли в номер, Максим повернулся, и я по его лицу поняла, что он также уговаривает себя расслабиться и вернуться к нашему обычному, устоявшемуся образу жизни.
Мне стыдно сейчас, и я буду испытывать стыд до конца жизни из-за того, что мы снова ощутили себя в тот вечер такими счастливыми, такими беззаботными, отгородившись от внешнего мира, запрятавшись, словно в кокон, в успокоительную болтовню. С самодовольством, эгоизмом и бесчувственностью мы убеждали себя, поскольку нас это устраивало, в том, что паралич у Беатрис был не столь серьезным и что сейчас она наверняка уже на ногах и в полном здравии.
После полудня я сделала несколько покупок и даже приобрела какой-то новый для меня одеколон, а также пачку дорогого горького шоколада, который вновь появился в продаже; как будто бы я была одной из богатых, скучающих, легкомысленных дамочек, которых мы нередко видели и которые только тем и занимались, что делали покупки. Это было совершенно не похоже на меня, и я не знаю, почему так вела себя в тот день. У нас был чай, затем обед, после чего мы снова, по нашему обыкновению, прогулялись вдоль озера, а затем отправились выпить кофе в одну из гостиниц, где терраса еще была открыта вечерами и столики стояли под навесами. Над нами горели китайские фонарики, бросающие то синий, то малиновый, то безобразный оранжевый свет на столики и на наши руки, когда мы протягивали их к чашкам. Стало снова чуть теплее, ветер стих. Мимо нас прошли одна-две пары, чтобы выпить кофе и полакомиться фирменными крохотными пирожными с вишнями или миндалем. Если Максим иногда был не в состоянии отделаться от мыслей о том, что происходило далеко отсюда, он очень хорошо скрывал это от меня, откинувшись в кресле с сигаретой, напоминая мне того самого прежнего Максима, только с большим количеством морщин и седины, который сидел в открытой машине, несущейся по горной дороге в Монте, а было это вечность тому назад; того самого мужчину, который приказал мне, неловкой и покрасневшей от смущения девчонке, сесть за его столик, когда я завтракала одна и опрокинула стакан с водой.
- Вы не можете есть на сырой скатерти, у вас пропадет весь аппетит. Отодвиньтесь-ка. - И затем добавил, обращаясь к официанту: - Перенесите прибор на мой столик. Мадемуазель будет завтракать со мной.
Сейчас он редко бывал столь бесстрастным, непроницаемым или столь импульсивным, его характер стал более ровным, он сделался более терпим ко многим вещам и в первую очередь к скуке. Он изменился. И тем не менее я сейчас смотрела на него и видела, что это тот же самый Максим, которого я знала тогда. Все должно было быть так, как и в другие вечера, когда мы сидели рядом, изредка перебрасывались словами, и я знала, что ему требуется лишь сознание моего присутствия, чтобы быть довольным, я привыкла чувствовать себя сильной и ощущать, что он зависит от меня. И если где-то в глубине души сегодня, а порой и раньше, в последние пару лет, у меня появлялось новое беспокойство, какие-то сомнения, звучал какой-то не вполне понятный мне внутренний голос, я считала это всего лишь небольшим облачком, старалась его не замечать и не придавать значения.
Принесли еще кофе - густого, черного, в крохотных глазированных чашках; Максим дополнительно заказал коньяк.
- Вон идет аптекарь, - сказала я, и мы оба слегка повернули головы, чтобы посмотреть на удивительно прямого и сухопарого мужчину, шедшего мимо нас вдоль берега, - местного фармацевта, который весь день пребывал в безупречно белом длинном халате, а вечером, всегда точно в это время, прогуливался вдоль озера в черном длинном плаще, ведя на поводке маленького, толстого, пыхтящего мопса. Он постоянно вызывал у нас улыбку своей внешностью, отсутствием чувства юмора, да и все в нем было смешным - от фасона одежды, прически и посадки головы до манеры ходить с аккуратно поднятым воротником; и даже то, как он вел ь t поводке собачку, отличалось от всего нами виденного. Вот такие маленькие безобидные наблюдения развлекали нас и скрашивали наши дни.
Мы заговорили о нем и попытались определить его семейное положение, поскольку никогда не видели его ни с женой, ни с кем-либо еще, а затем присмотреть для него какую-нибудь леди за столиками кафе или из числа дам, выгуливающих собак. Стало свежо, китайские фонарики на террасе погасли, и мы пошли назад, рука об руку, вдоль темной спокойной воды, притворяясь, хотя и не говоря этого вслух, что ничего не изменилось.
Странно, что при воспоминаниях о драматических моментах нашей жизни, моментах кризисов и трагедий, о переживаниях в тот час, когда нас настигла ужасная весть, в нашей памяти всплывает не только и не столько само событие, сколько сопутствующие ему мелкие, незначительные детали. Они могут до конца жизни сохраниться в памяти, оставшись чем-то вроде навечно приклеенной к этому событию этикетки, хотя, казалось бы, испуг, паника, страдания должны были притупить наше восприятие и заставить обо всем напрочь забыть.
Есть вещи, случившиеся в ту ночь, которых я совершенно не помню, зато другие и поныне отчетливо стоят перед глазами.
Мы вошли в гостиницу, чему-то радуясь и смеясь, и совершенно неожиданно, видимо, по случаю хорошего расположения духа, Максим предложил зайти в бар чего-нибудь выпить. Наша гостиница была без особых претензий, однако когда-то, должно быть, несколько лет назад, кто-то решил привлечь клиентов со стороны и соорудить бар в одном из тускло освещенных вестибюлей рядом со столовой, прикрыв абажурами лампы и слегка их украсив, а также снабдив помещение несколькими стульями. При дневном освещении бар выглядел малопривлекательным, имел довольно затрапезный вид, и у нас не было ни малейшего желания заходить в него. Однако по вечерам под настроение мы иногда сюда заглядывали; в нем было нечто такое, чего нет в барах и ресторанах шикарных отелей, он стал нам даже нравиться, мы относились к нему снисходительно, как можно относиться к некрасивому ребенку, вырядившемуся в вечерний наряд для взрослых. Один-два раза мы видели в баре парочку хорошо одетых средних лет женщин, которые о чем-то оживленно болтали; как-то здесь оказались пышная матрона и ее дочь с гусиной шеей, которые восседали на высоких стульях, курили и с надеждой оглядывались по сторонам. Мы сидели в углу, повернувшись к ним спинами и нагнув головы, поскольку опасались, что можем натолкнуться на человека, который когда-то был знаком с нами или просто мог узнать наши лица; мы постоянно боялись встретить взгляд, в котором мелькнет догадка, и люди снова станут ворошить нашу историю. Однако нам доставляло удовольствие строить предположения о женщинах, разглядывая их руки, туфли, драгоценности, пытаясь определить, кто они такие, так же, как мы строили предположения относительно фармацевта.
В тот вечер в баре посетителей не было, и мы заняли не привычный нам последний столик, а столик, освещенный чуть получше и ближе к стойке бара. Но едва мы сели, как гарсона, который должен был принять у нас заказ, опередил управляющий:
- Вам звонил некий джентльмен, но вас не было. Он сказал, что попробует снова связаться с вами.
Мы оба онемели. Сердце мое колотилось сильно и часто, и когда я протянула руку Максиму, я почувствовала, что она невыразимо тяжелая, словно это мертвая рука, не принадлежащая моему телу. Именно тогда по какой-то необъяснимой причине я заметила зеленые бусинки вокруг абажура - уродливо зеленые, как лягушки, при этом нескольких бусин не хватало, между ними были пропуски, и в нарушение узора эти пропуски были заменены другими, розоватыми бусинками. Кажется, они напоминали перевернутые листья тюльпана. Я и сейчас их вижу - безобразные дешевые безделушки, которые кто-то выбрал, считая, что это шик. Однако же я плохо помню, что мы ответили. Возможно, мы вообще ничего не сказали. Принесли две порции коньяка, но я едва притронулась к своей. Пробили часы. В комнате над нами один-два раза прозвучали чьи-то шаги, послышались голоса. Затем воцарилась тишина. Если бы сейчас был сезон, наверняка тишина нарушилась бы возвращающимися с прогулки гостями, в теплые вечера мы посидели бы некоторое время на террасе, и развешанные вдоль озера китайские фонарики не выключались бы до полуночи, везде было бы много прохожих - местных жителей, приезжих. Мы находили жизнь в этом городке приятной, здесь было вполне достаточно и движения, и разнообразия, и даже трезвого веселья. Оглядываясь назад, я удивляюсь, как мало мы требовали тогда от жизни, те годы излучали такую умиротворенность и такой покой, какие бывают в период затишья между штормами.
Мы сидели почти час, но телефонного звонка так и не последовало, и в конце концов, понимая, что управляющий вежливо ожидает, когда можно будет погасить свет и закрыться, мы собрались идти наверх. Максим допил не только свой, но и мой коньяк. На его лице снова появилась маска, глаза смотрели тускло, когда он временами бросал на меня взгляд, ища поддержки.
Мы вернулись в свою комнату. Она была сравнительно небольшой, но летом мы могли открывать две двери, которые выходили на крохотный балкон. Здесь была тыльная сторона гостиницы, окна смотрели в сад, а не на озеро, но мы предпочли эту комнату, чтобы не быть слишком на виду.
Едва мы вошли, как в коридоре послышались шаги и в дверь громко постучали. Максим обернулся ко мне.
- Подойди ты.
Я открыла дверь.
- Мадам, снова телефонный звонок, просят мистера де Уинтера, но я не смог переключить на вашу комнату - очень плохая связь. Вы не могли бы спуститься вниз?
Я посмотрела на Максима, но он лишь кивнул и жестом показал, чтобы шла я.
- Я поговорю, - ответила я, - муж неважно себя чувствует. - И быстрым шагом двинулась по коридору, затем по лестнице.
Вот те подробности, которые вспоминаются.
Управляющий проводил меня к телефону в свой кабинет, где на столе горела лампа с абажуром. Вся гостиница уже погрузилась во тьму. Тишина. Я помню звук своих шагов по черно-белым плиткам, которыми был уложен пол вестибюля. Помню маленькую деревянную статуэтку, изображающую танцующего медведя, на карнизе возле телефона. И пепельницу, переполненную маленькими окурками.
- Алло... алло...
Тишина. Затем еле слышный голос и сильный треск, словно вдруг загорелись слова. Снова молчание. Я что-то настойчиво и громко говорила в трубку, чтобы меня услышали. И вдруг он закричал мне в ухо:
- Максим? Максим, ты там? Это ты?
- Джайлс, это я!
- Алло... алло...
- Максим наверху!.. Он... Джайлс!
- Ой... - Голос снова пропал, а когда наконец появился, звучал словно откуда-то из-под моря, его сопровождало непонятное гулкое эхо.
- Джайлс, ты слышишь меня? Джайлс, как Беатрис? Мы только сегодня получили от вас письмо, оно страшно задержалось.
Послышался какой-то непонятный шум, и я поначалу решила, что это опять помехи или нарушение связи. Но затем вдруг поняла, что это не так. Я поняла, что Джайлс плачет. Помню, что я взяла статуэтку медведя и стала катать ее на ладони, вращать и поглаживать.
- Этим утром... рано утром...
Джайлс говорил, и его слова прерывались приступами рыданий.
Он замолчал на несколько секунд, чтобы совладать с ними, но это ему не удалось.
- Она была в частной лечебнице, мы не успели забрать ее домой... она хотела домой... Я пытался... понимаешь? Я хотел взять ее домой. - Он снова разрыдался, и я не имела понятия, что ему сказать, как с этим справиться, мне было жаль его, но я сама была в смятении, мне хотелось бросить трубку и убежать...
- Джайлс...
- Она умерла... Умерла этим утром... Рано утром... Меня даже не было там. Я должен был пойти домой, понимаешь? Я не имел понятия... Они не сказали мне. - Он сделал глубокий, очень глубокий вдох и затем проговорил громко и медленно, как если бы опасался, что я могла не расслышать или не понять, или была маленьким несмышленым ребенком: - Я звоню, чтобы сказать Максиму, что его сестра умерла.
Он открыл окно и стоял, глядя в темный сад. Горела только одна лампа на столике возле кровати. Он не произнес ни слова, когда я рассказала ему, даже не шевельнулся и не посмотрел в мою сторону.
- Я не знала, что ему сказать, - проговорила я. - Это было ужасно. Он плакал. Джайлс плакал.
Я снова вспомнила звук его голоса, прорывающийся ко мне сквозь помехи на линии, его рыдания, затрудненное дыхание, его безуспешные попытки совладать с собой и вдруг ясно представила, что все еще стою в кабинете управляющего, крепко сжимая трубку, и вижу перед собой не то, как Джайлс сидит где-нибудь в кресле у себя дома, скажем, в кабинете, а Джайлса в наряде арабского шейха, в развевающихся белых материях и в некоем подобии тюрбана из белой скатерти - таким он был в ту кошмарную ночь на маскараде в Мэндерли. Я представила себе, как слезы бегут ручьями по его щекам, оставляя длинные следы на коричневом макияже, над которым он столь добросовестно тогда потрудился...
Я хотела бы сейчас не думать так много об этом, хотела бы, чтобы время все это изгладило из моей памяти, но почему-то вижу все еще отчетливее, и не в моей власти сдержать наплыв воспоминаний, они являются сами по себе и в самое неожиданное время.
В открытое окно задувал холодный ветер.
Наконец Максим сказал:
- Бедняжка Беатрис, - И затем, через несколько мгновений, снова повторил: - Бедняжка Беатрис, - но произнес это каким-то бесстрастным, безжизненным тоном, словно вообще не испытывал к ней никаких чувств. Хотя я знала, что это не так. Беатрис, которая была старше его на три с лишним года и очень от него отличалась, была тем человеком, которого он любил даже тогда, когда никто другой не мог пробудить в нем какое-либо чувство. Когда детство ушло, они бывали вместе редко, однако Беатрис поддерживала его, безоговорочно становилась на его сторону, любила его по-настоящему преданно, несмотря на ее внешнюю грубоватость и неласковость, и Максим, также несмотря на кажущуюся нетерпимость и безапелляционность по отношению к ней, любил ее, опирался на нее и в душе бывал часто ей благодарен.
Я в волнении ходила по комнате, выдвигая ящики гардероба и заглядывая в них, думая о том, что нужно паковать вещи, хотя и не имея сил сосредоточиться, - слишком я была усталая и возбужденная, чтобы лечь спать и заснуть.
Наконец Максим закрыл окно и повернулся ко мне.
Я сказала:
- Сейчас уже слишком поздно, чтобы заниматься билетами, хотя надо бы с этим поторопиться. Мы даже не знаем, когда похороны, я не спросила. Очень глупо с моей стороны. Постараюсь позвонить Джайлсу завтра.
В моей голове роилось множество мыслей, вопросов и даже планов. Я посмотрела на Максима.
- Максим?
На его лице были написаны страх и неверие.
- Максим, конечно же, мы должны ехать. Ты наверняка это понимаешь. Как мы можем не приехать на похороны Беатрис?
Он был бледен как полотно, губы помертвели.
- Ты поезжай. Я не могу.
- Максим, ты должен.
Я подошла к окну, взяла его за руку, и мы прильнули друг к другу, именно в этот момент к нам пришло понимание того ужасного, что должно произойти. Мы когда-то заявили, что никогда не вернемся назад, - и вот сейчас должны вернуться. Что еще могло бы заставить нас это сделать? Мы не осмеливались заговорить о том, что все это означает, заговорить о грандиозности того, что должно с нами произойти; ничего, совершенно ничего не было сказано.
В конце концов мы легли спать, но оба не спали, и я знала, что не сможем заснуть. Мы слышали, как часы на городской башне били два, три, четыре часа.
Мы сбежали из Англии более десяти лет назад, и начало нашего бегства приходится на ночь пожара. Максим просто-напросто развернул машину и направил ее прочь от горящего Мэндерли, чтобы решительно порвать с прошлым и его призраками. Мы почти ничего с собой не взяли, у нас не было планов, мы не оставили никаких объяснений, хотя в конце концов прислали свой адрес. Я написала письмо Беатрис, после чего мы получили официальное письмо и юридические документы от Фрэнка Кроли из Лондона. Максим даже толком не читал их; едва взглянув на бумаги, он нацарапал свою подпись и сразу же отдал их мне, словно они тоже полыхали огнем. Я занималась всеми документами, которые иногда доходили до нас, в течение последующего года или чуть дольше, и это было время хрупкого покоя, пока начавшаяся война не заставила нас искать нового пристанища, а затем сменить и его, и вот наконец после войны мы приехали в эту страну, затем на этот курорт на озере, где снова обрели душевное равновесие, устроились, вернулись к нашему привычному, размеренному образу жизни, общаясь лишь друг с другом, не желая ни с кем вступать в контакты; и если с некоторых пор, как вспоминается мне теперь, я стала ощущать некое беспокойство, некое набежавшее облачко величиной с ладонь, я об этом не говорила Максиму и скорее отрезала бы себе язык, нежели сделала это.
В ту ночь я не могла спать не только из-за перевозбуждения, но и потому, что боялась кошмаров, боялась того, что во сне явятся ко мне те образы и лица, которые хотелось забыть навсегда. Однако вопреки моим страхам, когда я перед самой зарей впала в дрему, образы, представшие перед моими глазами, были спокойными и безмятежными, они оказались из тех мест, которые мы вместе посещали и любили: мне снилась голубая гладь Средиземноморья, лагуна в Венеции со шпилями соборов в жемчужном утреннем тумане, так что, проснувшись, я почувствовала себя спокойной и отдохнувшей и некоторое время молча лежала в темноте рядом с Максимом, желая, чтобы ему передалось мое настроение.
И еще сон принес мне странное возбуждение и радость. Тогда мне было стыдно за это. Сейчас я отношусь к этому совершенно спокойно.
Беатрис умерла. Мне было искренне жаль ее. Я любила ее и думаю, она так же любила меня. Через какое-то время, я знала, я буду плакать и тосковать по ней, испытывать боль и душевные страдания. И наверняка стану свидетельницей мучений Максима - не только по причине смерти Беатрис, но и потому, что это пролог к переменам.
Мы должны вернуться. И, находясь в номере гостиницы на берегу озера, я разрешила себе тайком, с сознанием своей вины, отдаться удивительным, радостным предчувствиям, хотя и смешанным с ужасом, ибо я не могла представить себе, как там все обернется, а самое главное - как переживет все это Максим и какие муки причинит ему наше возвращение.
Утром стало ясно, что перенести все это Максиму будет очень тяжело, однако он сразу же прибегнул к старому проверенному способу, отключаясь от многих вещей, скрывая свои муки за бесстрастной маской, действуя и двигаясь, как автомат, - способу, которым он овладел давно. Он почти ничего не говорил, если не считать обыденных банальных фраз, и, молчаливый, бледный, самоуглубленный, стоял у окна либо на балконе и смотрел в сад.
Организацией поездки я занималась сама, звонила, давала телеграммы, заказывала билеты, изучала расписание поездов, паковала, как обычно, вещи свои и Максима, а потом, стоя перед рядами висевшей в гардеробе одежды, вдруг почувствовала, что ко мне возвращается прежнее чувство неполноценности. Ибо я так и не стала шикарной, элегантной женщиной. Я не слишком утруждала себя шитьем и покупкой нарядов, хотя, видит Бог, у меня было для этого достаточно времени. Я перестала быть неловкой, плохо одетой девушкой, превратившись в неинтересно одетую замужнюю женщину, и, глядя сейчас на свои наряды, поняла, что это одежда женщины уже вполне зрелых лет, избегающей ярких тонов, и мне пришло в голову, что я никогда не была молодой, никогда игривой и веселой, тем более - молодой и изысканно одетой. Вначале это объяснялось незнанием и бедностью, позже - благоговейным трепетом перед моим новым образом жизни и положением, и, чувствуя тень Ребекки, оставшейся красивой и после смерти, блистающей безупречными, экстравагантными нарядами, я предпочла для себя безопасные, неинтересные вещи, не осмеливаясь на эксперименты. К тому же экспериментов не хотел Максим, он женился на мне не вопреки, а именно потому, что я была невзрачно одета. Все это вошло составной частью в мой образ наивной, простодушной и немногословной личности.
Итак, я сняла с вешалок сшитые у портного одноцветные кремовые блузки, серые и бежевые юбки, темные шерстяные жакеты, достала скромные, без украшений туфли и аккуратно их упаковала, мучаясь вопросом, насколько сейчас холодно или тепло в Англии и боясь спросить об этом Максима, понимая, что он полностью отключился от нынешней повседневности. Так или иначе все было проделано быстро, остальные наши вещи были заперты в гардеробах и ящиках. Конечно же, мы вернемся, хотя я и не знала, когда именно. Я спустилась к хозяину гостиницы сообщить, что мы сохраняем за собой комнату. Он сделал попытку взять с нас дополнительный залог, я готова была с ним согласиться, полагая, что это обычная практика и что это справедливо. Но когда об этом узнал Макс, он вдруг словно очнулся, подобно собаке, которая спала и которую неожиданно разбудили, и проявил характер, набросившись на хозяина, как некогда в прежние времена, и заявил, что мы не намерены платить больше, чем положено обычно, и что он должен поверить нашему слову, что мы вернемся.
- У него никаких шансов сдать комнату кому-то еще в конце сезона, и он это прекрасно понимает. Город с каждым днем мрачнеет. Он должен быть доволен, что мы остаемся в его гостинице. Существует множество других.
Я закусила губу, не желая встречаться взглядом с хозяином, пока он наблюдал за тем, как мы садились в такси. Однако на этом всплеск активности Максима угас, и остаток нашего путешествия, весь день, всю ночь и весь следующий день, он был погружен в свои мысли, в основном молчал, хотя был нежен со мной и словно ребенок принимал предлагаемую ему еду.
- Все будет в порядке. - Я повторяла ему это два или три раза. Максим, поверь, все будет не так плохо, как ты ожидаешь.