Это сказалось даже в мелочах: например, Есенин дату своего рождения приводит уже не по старому стилю, а по новому: 3 октября вместо 21 сентября; церковно-учительскую школу, в которой он обучался, теперь он предусмотрительно именует учительской просто, - и т. п. Что же касается неприятной темы о сношениях с Царским Селом, - то вряд ли мы ошибемся, если скажем, что это и есть главный пункт, ради которого писана вторая автобиография. Об этих сношениях ходили слухи давно. По-видимому, для Есенина настал, наконец, момент отчитаться перед советскими властями по этому делу и положить предел слухам. (Возможно, что это было как раз тогда, когда разыгралась история с антисоветскими дебошами Есенина). Так ли, иначе ли, - Есенину на сей раз пришлось быть более откровенным. И хотя он отнюдь не был откровенен до конца, все же мы имеем признание довольно существенное.
"В 1916 году был призван на военную службу", пишет Есенин. "При некотором покровительстве полковника Ломана, адъютанта императрицы, был представлен ко многим льготам. Жил в Царском, недалеко от Разумника-Иванова. По просьбе Ломана, однажды читал стихи императрице. Она после прочтения моих стихов сказала, что стихи мои красивы, но очень грустны. Я ей ответил, что такова вся Россия. Ссылался на бедность, климат и прочее".
Тут, несомненно, многое сказано - и многое затушевано. Начать с того, что покровительство адъютанта императрицы ни простому деревенскому парню, ни русскому поэту получить было не так легко. Не с улицы же Есенин пришел к Ломану.
Несомненно, были какие то связующие звенья, а главное обстоятельства, в силу которых Ломан счел нужным принять участие в судьбе Есенина. Неправдоподобно и то, что стихи читались императрице просто "по просьбе Ломана". По письмам императрицы к государю мы знаем, в каком болезненно- нервозном состоянии находилась она в 1916 году и как старалась оттолкнуть от себя все, на чем не было санкций "Друга" или его кругов.
Ей было во всяком случае не до стихов, тем более - никому неведомого Есенина. В те дни и вообще-то получить у нее аудиенцию было трудно, - а тут вдруг выходит, что Есенина она сама приглашает. В действительности, конечно, было иначе: это чтение устроили Есенину лица, с которыми он был так или иначе связан, и которые были близки к императрице... Есенин довольно наивным приемом пытается отвести мысль читателя от этих царско-сельских кружков: он, как-то вскользь, бросает фразу о том, что жил в Царском "недалеко от Разумника- Иванова". Жил-то недалеко, но общался далеко не с одним Разумником- Ивановым.
Далее Есенин пишет: "Революция застала меня на фронте, в одном из дисциплинарных батальонов, куда угодил за то, что отказался написать стихи в честь царя". Это уж решительно ни на что не похоже. Во-первых, вряд ли можно было угодить в дисциплинарный батальон за отказ написать стихи в честь царя: к счастью или к несчастью, писанию или неписанию стихов в честь Николая II не придавали такого значения. Во-вторых, же (и это главное) трудно понять, почему Есенин считал невозможным писать стихи в честь царя, но не только читал стихи царице, а и посвящал их ей.
Вот об этом последнем факте он тоже умолчал. Между тем, летом 1918 г. один московский издатель, библиофил и любитель книжных редкостей, предлагал мне купить у него или выменять раздобытый окольными путями корректурный оттиск второй есенинской книги "Голубень".
Книга эта вышла уже после февральской революции, но в урезанном виде. Набиралась же она еще в 1916 году, и полная корректура содержала целый цикл стихов, посвященных императрице. Не знаю, был ли в конце 1916 - в начале 1917 г.г. Есенин на фронте, но несомненно, что получить разрешение на посвящение стихов императрице было весьма трудно - и уж во всяком случае, разрешение не могло быть дано солдату дисциплинарного батальона.
Один из советских биографов Есенина, некто Георгий Устинов, по-видимому хорошо знавший Есенина, историю о дисциплинарном батальоне рассказывает, хоть и очень темно и, видимо, тоже не слишком правдиво, но все же как будто ближе к истине. Отметив, что литературное рождение Есенина было "в грозе и буре патриотизма", и что оно пришлось ,,кстати" для "общества распутинской складки", Устинов рассказывает, как во время войны Есенин по заказу каких-то кутящих офицеров принужден был писать какие-то стихи.
О том, что дело шло о стихах в честь государя, Устинов умалчивает, а затем прибавляет, что когда ,,юноша - поэт взбунтовался, ему была указана прямая дорога в дисциплинарный батальон". Это значит, конечно, что за какой то "бунт", может быть под пьяную руку, офицеры попугали Есенина дисциплинарным батальоном, которого он, по свидетельству Устинова, "избежал". Надо думать, что впоследствии, будучи вынужден поведать большевикам о своих придворных чтениях, Есенин припомнил эту угрозу и, чтобы уравновесить впечатление, выдал ее за действительную отправку в дисциплинарный батальон. Таким образом, он выставлял себя как бы даже "революционером".
Излагая дальнейшую жизнь Есенина, Устинов рассказывает, что при Временном Правительстве Есенин сблизился с эсерами, а после октября "повернулся лицом к большевицким Советам". В действительности таким перевертнем Есенин не был. Уже пишучи патриотические стихи и читая их в Царском, он в той или иной мере был близок к эсерам. Не даром, уверяя, будто отказался воспеть императора, он говорит, что "искал поддержки в Иванове-Разумнике". Но дело все в том, что Есенин не двурушничал, не страховал свою личную карьеру и там, и здесь, - а вполне последовательно держался клюевской тактики. Ему просто было безразлично, откуда пойдет революция, сверху или снизу. Он знал, что в последнюю минуту примкнет к тем, кто первый подожжет Россию; ждал, что из этого пламени фениксом, жаром - птицею, возлетит мужицкая Русь. После февраля он очутился в рядах эсеров. После раскола эсеров на правых и левых - в рядах левых там, где "крайнее", с теми, у кого в руках, как ему казалось, больше горючего материала. Программные различия были ему неважны, да, вероятно, и мало известны.
Революция была для него лишь прологом гораздо боле значительных событий. Эсеры (безразлично, правые или левые), как позже большевики, были для него теми, кто расчищает путь мужику и кого этот мужик в свое время одинаково сметет прочь. Уже в 1918 году, был он на каком-то большевицком собрании и "приветливо улыбался решительно всем - кто бы и что бы ни говорил. Потом желтоволосый мальчик сам возымел желание сказать слово... и сказал:
- Революция... это ворон... ворон, которого мы выпускаем из своей головы... на разведку... Будущее больше..."
В автобиографии 1922 года он написал:"В Р. К. П. я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее".
"Левее" значило для него - дальше, позже, за большевиками, над большевиками. Чем "левее" - тем лучше.
Если припомним круг представлений, с которыми некогда явился Есенин в Петербург (я уже говорил, что они им скорее ощущались, чем сознавались), то увидим, что после революций они у него развивались очень последовательно, хотя, быть может, и ничего не выиграли в ясности.
Небо - корова. Урожай - телок. Правда земная - воплощение небесной. Земное так же свято, как небесное, но лишь постольку, поскольку оно есть чистое, беспримесное продолжение изначального космогонического момента. Земля должна оставаться лишь тем, чем она создана: произрасталищем. Привнесение чего бы то ни было сверх этого - искажение чистого лика земли, помеха непрерывно совершающемуся воплощению неба на земле. Земля - мать, родящая от неба. Единственное религиозно правое делание - помощь при этих родах, труд возле земли, земледелание, земледелие.
Сам Есенин заметил, что образ телка - урожая у него "сорвался с языка". Вернувшись к этому образу уже после революции, Есенин внес существенную поправку. Ведь телок родится от коровы, как урожай от земли. Следовательно, если ставить знак равенства между урожаем и телком, то придется его поставить и между землей и коровой.
Получится новый образ: земля - корова. Образ древнейший, не Есениным созданный. Но Есенин как то сам, собственным путем на него набрел, а набредя - почувствовал, что это в высшей степени отвечает самым основам его мироощущения. Естественно, что при этом первоначальная формула, небо корова, должна была не то, чтобы вовсе отпасть, но временно видоизмениться. (Впоследствии мы узнаем, что так и случилось: Есенин к ней вернулся).
Россия для Есенина - Русь, та плодородящая земля, родина, на которой работали его прадеды и сейчас работают его дед и отец.
Отсюда простейшее отожествление: если земля - корова, то все признаки этого понятия могут быть перенесены на понятие родина, и любовь к родине олицетворится в любви к корове. Этой корове и несет Есенин благую весть о революции, как о предшественнице того, что уже "больше революции":
О, родина, счастливый
И неисходный час!
Нет лучше, нет красивей
Твоих коровьих глаз.
Процесс революции представляется Есенину, как смешение неба с землею, совершаемое в грозе и бypе:
Плечами трясем мы небо,
Руками зыбим мрак,
И в тощий колос хлеба
Вдыхаем звездный злак.
О Русь, о степь и ветры,
И ты, мой отчий дом.
На золотой повети
Гнездится вешний гром.
Овсом мы кормим бурю,
Молитвой поим дол,
И пашню голубую
Нам пашет разум - вол.
Грядущее, то, что "больше революции", - есть уже рай на земле, - и в этом раю - мужик:
Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.
И та кошачья шапка,
Что в праздник он носил,
Глядит, как месяц, зябко
На снег родных могил.
Все, что в 1917-1918 г.г. левыми эсерами и большевиками выдавалось за "контрреволюцию", было, разумеется, враждебно Есенину. Временное Правительство и Корнилов, Учредительное Собрание и монархисты, меньшевики и банкиры, правые эсеры и помещики, немцы и французы, - все это одинаково была "гидра", готовая поглотить загоравшуюся "Звезду Востока". Возглашая, что
В мужичьих яслях
Родилось пламя
К миру всего мира,
Есенин искренно верил, например, что именно Англия особенно злоумышляет против:
Сгинь ты, английское юдо,
Расплещися по морям!
Наше северное чудо
Не постичь твоим сынам!
Ему казалось, что Россия страдает, потому темные силы на нее ополчились:
Господи, я верую!
Но введи в Свой рай
Дождевыми стрелами
Мой пронзенный край.
Так начинается поэма "Пришествие". Она примечательна в творчестве Есенина. В дальнейших строках Русь ему представляется тем местом, откуда приходить в мир последняя истина:
За горой нехоженой,
В синеве долин,
Снова мне, о Боже мой,
Предстает твой сын.
По тебе томлюся я
Из мужичьих мест;
Из прозревшей Руссии
Он несет свой крест.
Дале, силы и события, которые, как сдается Есенину, мешают пришествию истины, даны им в образе воинов, бичующих Христа, отрекающегося Симона Петра, предающего Иуды и, наконец, Голгофы. Казалось бы, дело идет с несомненностью о Христе. В действительности это не так. Если мы внимательно перечтем революционные поэмы Есенина, предшествующие "Инонии", то увидим, что все образы христианского мира здесь даны в измененных (или искаженных) видах, в том числе образ самого Христа. Это опять, как и в ранних стихах, происходит оттого, что Есенин пользуется евангельскими именами, произвольно вкладывая в них свое содержание. В действительности, в полном согласии с основными началами есенинской веры, мы можем расшифровать его псевдо христианскую терминологию, и получим слдующее:
Приснодева = земле = корове = Руси мужицкой.
Бог - отец = небу = истине.
Христос = сыну неба и земли = урожаю = телку = воплощению небесной истины = Руси грядущей.
Для есенинского Христа распятие есть лишь случайный трагический эпизод, которому лучше бы не быть и которого могло бы не быть, если бы не "контр - революция". Примечательно, что в "Пришествии" подробно описаны бичевание, отречение Петра и предательство Иуды, а самое распятие, т. е. хоть и временное, но полное торжество врагов, - только робко и вскользь упомянуто: это именно потому, кто контр-революция, с которой так сказать, как с натуры, Есенин писал муки своего Христа - в действительности ни секунды не торжествовала. Так что, в сущности, есенинский Христос и не распят: распятие упомянуто ради полноты аналогий, для художественной цельности, но - вопреки исторической и религиозной правде (имею в виду религию Есенина).
Потому-то "Пришествие" и кончается как будто парадоксальным, но для Есенина вполне последовательным образом:
Холмы поют о чуде,
Про рай звенит песок.
О, верю, верю - будет
Телиться твой восток!
В моря овса и гречи
Он кинет нам телка...
Но долог срок до встречи,
А гибель так близка!
Т. е. верю, что пост - революция будет, но боюсь контр - революции.
Потому и понятно есенинское восклицание в начале следующей поэмы:
Облаки лают,
Ревет златозубая высь...
Пою и взываю:
Господи, отелись!
Последний стих в свое время вызвал взрыв недоумения и негодования. И то, и другое напрасно. Нечего было недоумевать, ибо Есенин даже не вычурно, а с величайшей простотой, с точностью, доступной лишь крупным художникам, высказал свою главную мысль. Негодовать было тоже напрасно, или, по крайней мере, поздно, потому что Есенин обращался к своему языческому богу - с верою и благочестием. Он говорил: "Боже мой, воплоти свою правду в Руси грядущей". А что он узурпировал образы и имена веры Христовой - этим надо было возмущаться гораздо раньше, при первом появлении не Есенина, а Клюева.
Несомненно, что и телок есенинский, как ни неприятно это высказать, есть пародия Агнца. Агнец - закланный, телок же благополучен,
рыж, сыт и обещает благополучие и сытость:
От утра и от полудня
Под поющий в небе гром,
Словно ведра, наши будни
Он наполнит молоком.
И от вечера до ночи,
Незакатный славя край,
Будет звёздами пророчить
Среброзлачный урожай.
Таково будет царство телка. И оно будет - новая Русь, преображенная, иная: не Русь, а Инония.
***
Прямых проявлений вражды к христианству в поэзии Есенина до "Инонии" не было, - потому что и не было к тому действительных оснований. По-видимому, Есенин даже считал себя христианином. Самое для него ценное, вера в высшее назначение мужицкой Руси, и в самом деле могла ужиться не только с его полуязычеством, но и с христианством подлинным.
Если и сознавал Есенин кое - какие свои расхождения, то только с христианством историческим. При этом он, разумеется, был уверен, что заблуждения исторического христианства ему хорошо известны и что он, да Клюев, да еще кое - кто очень даже способны вывести это христианство на должный путь. Что для этого надо побольше знать и в истории, и в христианстве, - с этим он не считался, как вообще не любят считаться с такими вещами даровитые русские люди. Полагался он больше на связь с "народом" и с "землей", на твердую уверенность, что ,,народ" и "земля" это и суть источники истины, да еще на свою интуицию, которою обладал в сильной степени. Но интуиция бесформенна, несвязна и противоречива. Отчасти чувствуя это, за связью, за оформлением шел Есенин к другим. В поисках мысли, которая стройно бы облекла его чувство, - подпадал под чужие влияния.
В 1917 году влияние Клюева, по существу близкого Есенину, сменилось лево - эсеровским. Тут Есенину объяснили, что грядущая Русь, мечтавшаяся ему, это и есть новое государство, которое станет тоже на религиозной основе, но не языческой и не христианской, а на социалистической: не на вере в спасающих богов, а на вере в самоустроенного человека. Объяснили ему, что "есть Социализм и социализм". Что социализм с маленькой буквы только социально - политическая программа, но есть и Социализм с буквы заглавной: он является "религиозной идеей, новой верой и новым знанием, идущим на смену знанию и старой вере христианства... Это видят, это знают лучшие даже из профессиональных христианских богословов". "Новая вселенская идея (Социализм) будет динамитом, она раскует цепи, еще крепче прежнего заклепанные христианством на теле человечества". "В христианстве страданиями одного Человека спасался мир: в Социализме грядущем страданиями мира спасен будет каждый человек".
Эти цитаты взяты из предисловия Иванова - Разумника к есенинской поэме. Хронологически статья писана после "Инонии", но внутренняя последовательность их, конечно, обратная. Не "Инония" навела Иванова Разумника на высказанные в его статье новые или не новые мысли, а "Инония" явилась ярким поэтическим воплощением всех этих мыслей, привитых Есенину Ивановым - Разумником.
Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей.
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Тут Есенин заблуждался. "Инонию" он писал лишь в смысле некоторых литературных приемов по Библии. По существу же вернее было сказать не "по Библии", а "по Иванову - Разумнику".
Есенин, со своей непосредственностью, перестарался. Поэма получилась открыто антихристианская и грубо - кощунственная. По каким - то соображениям Иванов - Разумник потом старался затушевать и то, и другое, свалив с больной головы на здоровую. Он уверяет, что Есенин "борется" не с Христом, а с тем лживым подобием его, с тем "Анти - Христом", под властной рукой которого двадцать (?) веков росла и ширилась историческая церковь".
По Иванову - Разумнику выходит, что они - то с Есениным и пекутся о вере Христовой. Правда, он тут же и проговаривается, что эта вера им дорога только как предшественница большей истины, грядущего Социализма, который и ее самое окончательно исправит и тем самым... упразднит, чтобы отныне мир больше уж не спасался "страданиями одного Человека"... нет уж, честное анти - христианство Есенина в "Инонии" больше располагает к себе, чем его Ивановская интерпретация.
Не будем играть словами. Есенин в "Инонии" отказался от христианства вообще, не только от "исторического", а то, что свою истину он продолжал именовать Исусом, только "без креста и мук", - с христианской точки зрения было наиболее кощунственно. Отказался, быть может, с наивной легкостью, как перед тем наивно считал себя христианином, - но это не меняет самого факта.
Другое дело - литературные достоинства "Инонии". Поэма очень талантлива. Но для наслаждения ее достоинствами надобно в нее погрузиться, обладая чем то вроде прочного водолазного наряда. Только запасшись таким нарядом, читатель духовно - безнаказанно сможет разглядеть соблазнительные красоты "Инонии".
***
"Инония" была лебединой песней Есенина, как поэта революции и чаемой новой правды. Заблуждался он или нет, сходились или не сходились в его писаниях логические концы с концами, худо ли, хороши ли, - как ни судить, а несомненно, что Есенин высказывал, "выпевал" многое из того, что носилось в тогдашних катастрофическом воздухе. В этом смысле, если угодно, он действительно был "пророком".
Пророком своих и чужих заблуждений, несбывшихся упований, ошибок, - но пророком. С "Инонией" он высказался весь, до конца. После нее, ему в сущности, сказать было нечего. Слово было за событиями. Инония реальная должна была настать - или не настать. По меньшей мере, Россия должна была к ней двинуться - или не двинуться.
Весной 1918 года я познакомился в Москве с Есениным. Он как-то физически был приятен. Нравилась его стройность; мягкие, но уверенные движения; лицо не красивое, но миловидное. А лучше всего была его веселость, легкая, бойкая, но не шумная и не резкая. Он был очень ритмичен. Смотрел прямо в глаза и сразу производил впечатление человека с правдивым сердцем, наверное - отличнейшего товарища.
Мы не часто встречались и почти всегда - на людях. Только раз прогуляли мы по Москве всю ночь, вдвоем. Говорили, конечно, о революции, но в памяти остались одни незначительные отрывки. Помню, что мы простились, уже не рассвете, у дома, где жил Есенин, на Тверской, возле Постниковского пассажа. Прощались довольные друг другом. Усердно звали друг друга в гости - да так оба и не собрались. Думаю - потому, что Есенину был не по душе круг моих друзей, мне же - его окружение.
Вращался он тогда в дурном обществе. Преимущественно это были молодые люди, примкнувшие к левым эсерам и большевикам, довольно невежественные, но чувствовавшие решительную готовность к переустройству мира. Философствовали непрестанно и непременно в экстремистском духе. Люди были широкие. Мало ели, но много пили. Не то пламенно веровали, не то пламенно кощунствовали. Ходили к проституткам проповедывать революцию - и били их.
Основным образом длились на два типа. Первый - мрачный брюнет с большой бородой. Второй - белокурый юноша с длинными волосами и серафическим взором, слегка "нестеровского" облика. И те, и другие готовы были ради ближнего отдать последнюю рубашку и загубить свою душу. Самого же ближнего - тут же расстрелять, если того "потребует революция". Все писали стихи и все имели непосредственное касательство к чека. Кое - кто из серафических блондинов позднее прославился именно на почве расстреливания. Думаю, что Есенин знался с ними из небрезгливого любопытства и из любви к крайностям, каковы бы они ни были.
Помню такую историю. Тогда же, весной 1918 г., Алексей Толстой вздумал справлять именины. Созвал всю Москву литературную: "Сами приходите и вообще публику приводите". Собралось человек сорок, если не больше. Пришел и Есенин. Привел бородатого брюнета в кожаной куртке. Брюнет прислушивался к беседам. Порою вставлял словцо - и не глупое. Это был Блюмкин, месяца через три убивший графа Мирбаха, германского посла. Есенин с ним, видимо, дружил. Была в числе гостей поэтесса К. Приглянулась она Есенину. Стал ухаживать. Захотел щегольнуть - и простодушно предложил поэтессе:
- А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою.
Кажется, жил он довольно бестолково. В ту пору сблизился и с большевицкими "сферами".
Еще ранее, чем "Инонию", написал он стихотворение "Товарищ", вещь очень слабую, но любопытную. В ней он впервые расширил свою "социальную базу", выведя рабочих. Рабочие вышли довольно неправдоподобны, но важно то, что в число строителей новой истины включался теперь тот самый пролетариат, который вообще трактовался крестьянскими поэтами, как "хулиган" и "шпана". Перемена произошла с разительной быстротой и неожиданностью, что опять таки объясняется теми влияниями, под которые подпал Есенин.
В начале 1919 года вздумал он записаться в большевицкую партию. Его не приняли, но намерение знаменательно. Понимал ли Есенин, что для пророка того, что "больше революции", вступление в РКП было бы огромнейшим "понижением", что из созидателей Инонии он спустился бы до роли рядового устроителя Р. С. Ф. С. Р.? Думаю - не понимал. В ту же пору с наивной гордостью он воскликнул: "Мать моя родина! Я большевик".
"Пророческий" период кончился. Есенин стал смотреть не в будущее, а в настоящее.
***
Если бы его приняли в Р. К. П., из этого бы не вышло ничего хорошего. Увлечение пролетариатом и пролетарской революцией оказалось непрочно. Раньше, чем многие другие, соблазненные дурманом военного коммунизма, он увидел, что дело не идет не только к Социализму с большой буквы, но даже и с самой маленькой. Понял, что на пути в Инонию большевики не попутчики. И вот, он бросает им горький и ядовитый упрек:
Веслами отрубленных рук
Вы гребете в страну грядущего!
У него еще не хватает мужества признать, что Инония не состоялась и не состоится. Ему еще хочется надеяться, он вновь обращает все упования на деревню. Он пишет "Пугачева", а затем едет куда-то в деревню - прикоснуться к земле, занять у нее новых сил.
Деревня не оправдала надежд. Есенин увидел, что она не такова, какой он ее воспел. Но, по слабости человеческой, он не захотел заметить внутренних, органических причин, по которым она и после "грозы и бури" не двинулась по пути к Инонии. Он валит вину на "город", на городскую культуру, которой большевики, по его мнению, отравляют деревянную Русь. Ему кажется, что виноват прибежавший из города автомобиль, трубящий в "погибельный рог". По какой - то иронии судьбы, только теперь, когда заводы и фабрики фактически остановились, он вдруг их заметил, и ему чудится, будто они слишком близко стали к деревне - и отравляют ее:
О, злектрический восход,
Ремней и труб глухая хватка,
Се изб бревенчатый живот
Трясет стальная лихорадка.
И промчавшийся поезд, за которым смешно и глупо гонится жеребенок, он проклинает:
Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях,
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной Аллилуйя.
Оттого то, в сентябрьскую склень,
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой,
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.
Надвигающаяся власть города вызывает в нем безнадежность и озлобление :
Мир таинственный, мир мой древний,
Ты, как втер, затих и присел,
Вот сдавили за шею деревню
Каменные руки шоссе.
Он сравнивает себя, "последнего поэта деревни" с затравленным волком, который бросается на охотника :
"В 1916 году был призван на военную службу", пишет Есенин. "При некотором покровительстве полковника Ломана, адъютанта императрицы, был представлен ко многим льготам. Жил в Царском, недалеко от Разумника-Иванова. По просьбе Ломана, однажды читал стихи императрице. Она после прочтения моих стихов сказала, что стихи мои красивы, но очень грустны. Я ей ответил, что такова вся Россия. Ссылался на бедность, климат и прочее".
Тут, несомненно, многое сказано - и многое затушевано. Начать с того, что покровительство адъютанта императрицы ни простому деревенскому парню, ни русскому поэту получить было не так легко. Не с улицы же Есенин пришел к Ломану.
Несомненно, были какие то связующие звенья, а главное обстоятельства, в силу которых Ломан счел нужным принять участие в судьбе Есенина. Неправдоподобно и то, что стихи читались императрице просто "по просьбе Ломана". По письмам императрицы к государю мы знаем, в каком болезненно- нервозном состоянии находилась она в 1916 году и как старалась оттолкнуть от себя все, на чем не было санкций "Друга" или его кругов.
Ей было во всяком случае не до стихов, тем более - никому неведомого Есенина. В те дни и вообще-то получить у нее аудиенцию было трудно, - а тут вдруг выходит, что Есенина она сама приглашает. В действительности, конечно, было иначе: это чтение устроили Есенину лица, с которыми он был так или иначе связан, и которые были близки к императрице... Есенин довольно наивным приемом пытается отвести мысль читателя от этих царско-сельских кружков: он, как-то вскользь, бросает фразу о том, что жил в Царском "недалеко от Разумника- Иванова". Жил-то недалеко, но общался далеко не с одним Разумником- Ивановым.
Далее Есенин пишет: "Революция застала меня на фронте, в одном из дисциплинарных батальонов, куда угодил за то, что отказался написать стихи в честь царя". Это уж решительно ни на что не похоже. Во-первых, вряд ли можно было угодить в дисциплинарный батальон за отказ написать стихи в честь царя: к счастью или к несчастью, писанию или неписанию стихов в честь Николая II не придавали такого значения. Во-вторых, же (и это главное) трудно понять, почему Есенин считал невозможным писать стихи в честь царя, но не только читал стихи царице, а и посвящал их ей.
Вот об этом последнем факте он тоже умолчал. Между тем, летом 1918 г. один московский издатель, библиофил и любитель книжных редкостей, предлагал мне купить у него или выменять раздобытый окольными путями корректурный оттиск второй есенинской книги "Голубень".
Книга эта вышла уже после февральской революции, но в урезанном виде. Набиралась же она еще в 1916 году, и полная корректура содержала целый цикл стихов, посвященных императрице. Не знаю, был ли в конце 1916 - в начале 1917 г.г. Есенин на фронте, но несомненно, что получить разрешение на посвящение стихов императрице было весьма трудно - и уж во всяком случае, разрешение не могло быть дано солдату дисциплинарного батальона.
Один из советских биографов Есенина, некто Георгий Устинов, по-видимому хорошо знавший Есенина, историю о дисциплинарном батальоне рассказывает, хоть и очень темно и, видимо, тоже не слишком правдиво, но все же как будто ближе к истине. Отметив, что литературное рождение Есенина было "в грозе и буре патриотизма", и что оно пришлось ,,кстати" для "общества распутинской складки", Устинов рассказывает, как во время войны Есенин по заказу каких-то кутящих офицеров принужден был писать какие-то стихи.
О том, что дело шло о стихах в честь государя, Устинов умалчивает, а затем прибавляет, что когда ,,юноша - поэт взбунтовался, ему была указана прямая дорога в дисциплинарный батальон". Это значит, конечно, что за какой то "бунт", может быть под пьяную руку, офицеры попугали Есенина дисциплинарным батальоном, которого он, по свидетельству Устинова, "избежал". Надо думать, что впоследствии, будучи вынужден поведать большевикам о своих придворных чтениях, Есенин припомнил эту угрозу и, чтобы уравновесить впечатление, выдал ее за действительную отправку в дисциплинарный батальон. Таким образом, он выставлял себя как бы даже "революционером".
Излагая дальнейшую жизнь Есенина, Устинов рассказывает, что при Временном Правительстве Есенин сблизился с эсерами, а после октября "повернулся лицом к большевицким Советам". В действительности таким перевертнем Есенин не был. Уже пишучи патриотические стихи и читая их в Царском, он в той или иной мере был близок к эсерам. Не даром, уверяя, будто отказался воспеть императора, он говорит, что "искал поддержки в Иванове-Разумнике". Но дело все в том, что Есенин не двурушничал, не страховал свою личную карьеру и там, и здесь, - а вполне последовательно держался клюевской тактики. Ему просто было безразлично, откуда пойдет революция, сверху или снизу. Он знал, что в последнюю минуту примкнет к тем, кто первый подожжет Россию; ждал, что из этого пламени фениксом, жаром - птицею, возлетит мужицкая Русь. После февраля он очутился в рядах эсеров. После раскола эсеров на правых и левых - в рядах левых там, где "крайнее", с теми, у кого в руках, как ему казалось, больше горючего материала. Программные различия были ему неважны, да, вероятно, и мало известны.
Революция была для него лишь прологом гораздо боле значительных событий. Эсеры (безразлично, правые или левые), как позже большевики, были для него теми, кто расчищает путь мужику и кого этот мужик в свое время одинаково сметет прочь. Уже в 1918 году, был он на каком-то большевицком собрании и "приветливо улыбался решительно всем - кто бы и что бы ни говорил. Потом желтоволосый мальчик сам возымел желание сказать слово... и сказал:
- Революция... это ворон... ворон, которого мы выпускаем из своей головы... на разведку... Будущее больше..."
В автобиографии 1922 года он написал:"В Р. К. П. я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее".
"Левее" значило для него - дальше, позже, за большевиками, над большевиками. Чем "левее" - тем лучше.
Если припомним круг представлений, с которыми некогда явился Есенин в Петербург (я уже говорил, что они им скорее ощущались, чем сознавались), то увидим, что после революций они у него развивались очень последовательно, хотя, быть может, и ничего не выиграли в ясности.
Небо - корова. Урожай - телок. Правда земная - воплощение небесной. Земное так же свято, как небесное, но лишь постольку, поскольку оно есть чистое, беспримесное продолжение изначального космогонического момента. Земля должна оставаться лишь тем, чем она создана: произрасталищем. Привнесение чего бы то ни было сверх этого - искажение чистого лика земли, помеха непрерывно совершающемуся воплощению неба на земле. Земля - мать, родящая от неба. Единственное религиозно правое делание - помощь при этих родах, труд возле земли, земледелание, земледелие.
Сам Есенин заметил, что образ телка - урожая у него "сорвался с языка". Вернувшись к этому образу уже после революции, Есенин внес существенную поправку. Ведь телок родится от коровы, как урожай от земли. Следовательно, если ставить знак равенства между урожаем и телком, то придется его поставить и между землей и коровой.
Получится новый образ: земля - корова. Образ древнейший, не Есениным созданный. Но Есенин как то сам, собственным путем на него набрел, а набредя - почувствовал, что это в высшей степени отвечает самым основам его мироощущения. Естественно, что при этом первоначальная формула, небо корова, должна была не то, чтобы вовсе отпасть, но временно видоизмениться. (Впоследствии мы узнаем, что так и случилось: Есенин к ней вернулся).
Россия для Есенина - Русь, та плодородящая земля, родина, на которой работали его прадеды и сейчас работают его дед и отец.
Отсюда простейшее отожествление: если земля - корова, то все признаки этого понятия могут быть перенесены на понятие родина, и любовь к родине олицетворится в любви к корове. Этой корове и несет Есенин благую весть о революции, как о предшественнице того, что уже "больше революции":
О, родина, счастливый
И неисходный час!
Нет лучше, нет красивей
Твоих коровьих глаз.
Процесс революции представляется Есенину, как смешение неба с землею, совершаемое в грозе и бypе:
Плечами трясем мы небо,
Руками зыбим мрак,
И в тощий колос хлеба
Вдыхаем звездный злак.
О Русь, о степь и ветры,
И ты, мой отчий дом.
На золотой повети
Гнездится вешний гром.
Овсом мы кормим бурю,
Молитвой поим дол,
И пашню голубую
Нам пашет разум - вол.
Грядущее, то, что "больше революции", - есть уже рай на земле, - и в этом раю - мужик:
Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.
И та кошачья шапка,
Что в праздник он носил,
Глядит, как месяц, зябко
На снег родных могил.
Все, что в 1917-1918 г.г. левыми эсерами и большевиками выдавалось за "контрреволюцию", было, разумеется, враждебно Есенину. Временное Правительство и Корнилов, Учредительное Собрание и монархисты, меньшевики и банкиры, правые эсеры и помещики, немцы и французы, - все это одинаково была "гидра", готовая поглотить загоравшуюся "Звезду Востока". Возглашая, что
В мужичьих яслях
Родилось пламя
К миру всего мира,
Есенин искренно верил, например, что именно Англия особенно злоумышляет против:
Сгинь ты, английское юдо,
Расплещися по морям!
Наше северное чудо
Не постичь твоим сынам!
Ему казалось, что Россия страдает, потому темные силы на нее ополчились:
Господи, я верую!
Но введи в Свой рай
Дождевыми стрелами
Мой пронзенный край.
Так начинается поэма "Пришествие". Она примечательна в творчестве Есенина. В дальнейших строках Русь ему представляется тем местом, откуда приходить в мир последняя истина:
За горой нехоженой,
В синеве долин,
Снова мне, о Боже мой,
Предстает твой сын.
По тебе томлюся я
Из мужичьих мест;
Из прозревшей Руссии
Он несет свой крест.
Дале, силы и события, которые, как сдается Есенину, мешают пришествию истины, даны им в образе воинов, бичующих Христа, отрекающегося Симона Петра, предающего Иуды и, наконец, Голгофы. Казалось бы, дело идет с несомненностью о Христе. В действительности это не так. Если мы внимательно перечтем революционные поэмы Есенина, предшествующие "Инонии", то увидим, что все образы христианского мира здесь даны в измененных (или искаженных) видах, в том числе образ самого Христа. Это опять, как и в ранних стихах, происходит оттого, что Есенин пользуется евангельскими именами, произвольно вкладывая в них свое содержание. В действительности, в полном согласии с основными началами есенинской веры, мы можем расшифровать его псевдо христианскую терминологию, и получим слдующее:
Приснодева = земле = корове = Руси мужицкой.
Бог - отец = небу = истине.
Христос = сыну неба и земли = урожаю = телку = воплощению небесной истины = Руси грядущей.
Для есенинского Христа распятие есть лишь случайный трагический эпизод, которому лучше бы не быть и которого могло бы не быть, если бы не "контр - революция". Примечательно, что в "Пришествии" подробно описаны бичевание, отречение Петра и предательство Иуды, а самое распятие, т. е. хоть и временное, но полное торжество врагов, - только робко и вскользь упомянуто: это именно потому, кто контр-революция, с которой так сказать, как с натуры, Есенин писал муки своего Христа - в действительности ни секунды не торжествовала. Так что, в сущности, есенинский Христос и не распят: распятие упомянуто ради полноты аналогий, для художественной цельности, но - вопреки исторической и религиозной правде (имею в виду религию Есенина).
Потому-то "Пришествие" и кончается как будто парадоксальным, но для Есенина вполне последовательным образом:
Холмы поют о чуде,
Про рай звенит песок.
О, верю, верю - будет
Телиться твой восток!
В моря овса и гречи
Он кинет нам телка...
Но долог срок до встречи,
А гибель так близка!
Т. е. верю, что пост - революция будет, но боюсь контр - революции.
Потому и понятно есенинское восклицание в начале следующей поэмы:
Облаки лают,
Ревет златозубая высь...
Пою и взываю:
Господи, отелись!
Последний стих в свое время вызвал взрыв недоумения и негодования. И то, и другое напрасно. Нечего было недоумевать, ибо Есенин даже не вычурно, а с величайшей простотой, с точностью, доступной лишь крупным художникам, высказал свою главную мысль. Негодовать было тоже напрасно, или, по крайней мере, поздно, потому что Есенин обращался к своему языческому богу - с верою и благочестием. Он говорил: "Боже мой, воплоти свою правду в Руси грядущей". А что он узурпировал образы и имена веры Христовой - этим надо было возмущаться гораздо раньше, при первом появлении не Есенина, а Клюева.
Несомненно, что и телок есенинский, как ни неприятно это высказать, есть пародия Агнца. Агнец - закланный, телок же благополучен,
рыж, сыт и обещает благополучие и сытость:
От утра и от полудня
Под поющий в небе гром,
Словно ведра, наши будни
Он наполнит молоком.
И от вечера до ночи,
Незакатный славя край,
Будет звёздами пророчить
Среброзлачный урожай.
Таково будет царство телка. И оно будет - новая Русь, преображенная, иная: не Русь, а Инония.
***
Прямых проявлений вражды к христианству в поэзии Есенина до "Инонии" не было, - потому что и не было к тому действительных оснований. По-видимому, Есенин даже считал себя христианином. Самое для него ценное, вера в высшее назначение мужицкой Руси, и в самом деле могла ужиться не только с его полуязычеством, но и с христианством подлинным.
Если и сознавал Есенин кое - какие свои расхождения, то только с христианством историческим. При этом он, разумеется, был уверен, что заблуждения исторического христианства ему хорошо известны и что он, да Клюев, да еще кое - кто очень даже способны вывести это христианство на должный путь. Что для этого надо побольше знать и в истории, и в христианстве, - с этим он не считался, как вообще не любят считаться с такими вещами даровитые русские люди. Полагался он больше на связь с "народом" и с "землей", на твердую уверенность, что ,,народ" и "земля" это и суть источники истины, да еще на свою интуицию, которою обладал в сильной степени. Но интуиция бесформенна, несвязна и противоречива. Отчасти чувствуя это, за связью, за оформлением шел Есенин к другим. В поисках мысли, которая стройно бы облекла его чувство, - подпадал под чужие влияния.
В 1917 году влияние Клюева, по существу близкого Есенину, сменилось лево - эсеровским. Тут Есенину объяснили, что грядущая Русь, мечтавшаяся ему, это и есть новое государство, которое станет тоже на религиозной основе, но не языческой и не христианской, а на социалистической: не на вере в спасающих богов, а на вере в самоустроенного человека. Объяснили ему, что "есть Социализм и социализм". Что социализм с маленькой буквы только социально - политическая программа, но есть и Социализм с буквы заглавной: он является "религиозной идеей, новой верой и новым знанием, идущим на смену знанию и старой вере христианства... Это видят, это знают лучшие даже из профессиональных христианских богословов". "Новая вселенская идея (Социализм) будет динамитом, она раскует цепи, еще крепче прежнего заклепанные христианством на теле человечества". "В христианстве страданиями одного Человека спасался мир: в Социализме грядущем страданиями мира спасен будет каждый человек".
Эти цитаты взяты из предисловия Иванова - Разумника к есенинской поэме. Хронологически статья писана после "Инонии", но внутренняя последовательность их, конечно, обратная. Не "Инония" навела Иванова Разумника на высказанные в его статье новые или не новые мысли, а "Инония" явилась ярким поэтическим воплощением всех этих мыслей, привитых Есенину Ивановым - Разумником.
Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей.
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Тут Есенин заблуждался. "Инонию" он писал лишь в смысле некоторых литературных приемов по Библии. По существу же вернее было сказать не "по Библии", а "по Иванову - Разумнику".
Есенин, со своей непосредственностью, перестарался. Поэма получилась открыто антихристианская и грубо - кощунственная. По каким - то соображениям Иванов - Разумник потом старался затушевать и то, и другое, свалив с больной головы на здоровую. Он уверяет, что Есенин "борется" не с Христом, а с тем лживым подобием его, с тем "Анти - Христом", под властной рукой которого двадцать (?) веков росла и ширилась историческая церковь".
По Иванову - Разумнику выходит, что они - то с Есениным и пекутся о вере Христовой. Правда, он тут же и проговаривается, что эта вера им дорога только как предшественница большей истины, грядущего Социализма, который и ее самое окончательно исправит и тем самым... упразднит, чтобы отныне мир больше уж не спасался "страданиями одного Человека"... нет уж, честное анти - христианство Есенина в "Инонии" больше располагает к себе, чем его Ивановская интерпретация.
Не будем играть словами. Есенин в "Инонии" отказался от христианства вообще, не только от "исторического", а то, что свою истину он продолжал именовать Исусом, только "без креста и мук", - с христианской точки зрения было наиболее кощунственно. Отказался, быть может, с наивной легкостью, как перед тем наивно считал себя христианином, - но это не меняет самого факта.
Другое дело - литературные достоинства "Инонии". Поэма очень талантлива. Но для наслаждения ее достоинствами надобно в нее погрузиться, обладая чем то вроде прочного водолазного наряда. Только запасшись таким нарядом, читатель духовно - безнаказанно сможет разглядеть соблазнительные красоты "Инонии".
***
"Инония" была лебединой песней Есенина, как поэта революции и чаемой новой правды. Заблуждался он или нет, сходились или не сходились в его писаниях логические концы с концами, худо ли, хороши ли, - как ни судить, а несомненно, что Есенин высказывал, "выпевал" многое из того, что носилось в тогдашних катастрофическом воздухе. В этом смысле, если угодно, он действительно был "пророком".
Пророком своих и чужих заблуждений, несбывшихся упований, ошибок, - но пророком. С "Инонией" он высказался весь, до конца. После нее, ему в сущности, сказать было нечего. Слово было за событиями. Инония реальная должна была настать - или не настать. По меньшей мере, Россия должна была к ней двинуться - или не двинуться.
Весной 1918 года я познакомился в Москве с Есениным. Он как-то физически был приятен. Нравилась его стройность; мягкие, но уверенные движения; лицо не красивое, но миловидное. А лучше всего была его веселость, легкая, бойкая, но не шумная и не резкая. Он был очень ритмичен. Смотрел прямо в глаза и сразу производил впечатление человека с правдивым сердцем, наверное - отличнейшего товарища.
Мы не часто встречались и почти всегда - на людях. Только раз прогуляли мы по Москве всю ночь, вдвоем. Говорили, конечно, о революции, но в памяти остались одни незначительные отрывки. Помню, что мы простились, уже не рассвете, у дома, где жил Есенин, на Тверской, возле Постниковского пассажа. Прощались довольные друг другом. Усердно звали друг друга в гости - да так оба и не собрались. Думаю - потому, что Есенину был не по душе круг моих друзей, мне же - его окружение.
Вращался он тогда в дурном обществе. Преимущественно это были молодые люди, примкнувшие к левым эсерам и большевикам, довольно невежественные, но чувствовавшие решительную готовность к переустройству мира. Философствовали непрестанно и непременно в экстремистском духе. Люди были широкие. Мало ели, но много пили. Не то пламенно веровали, не то пламенно кощунствовали. Ходили к проституткам проповедывать революцию - и били их.
Основным образом длились на два типа. Первый - мрачный брюнет с большой бородой. Второй - белокурый юноша с длинными волосами и серафическим взором, слегка "нестеровского" облика. И те, и другие готовы были ради ближнего отдать последнюю рубашку и загубить свою душу. Самого же ближнего - тут же расстрелять, если того "потребует революция". Все писали стихи и все имели непосредственное касательство к чека. Кое - кто из серафических блондинов позднее прославился именно на почве расстреливания. Думаю, что Есенин знался с ними из небрезгливого любопытства и из любви к крайностям, каковы бы они ни были.
Помню такую историю. Тогда же, весной 1918 г., Алексей Толстой вздумал справлять именины. Созвал всю Москву литературную: "Сами приходите и вообще публику приводите". Собралось человек сорок, если не больше. Пришел и Есенин. Привел бородатого брюнета в кожаной куртке. Брюнет прислушивался к беседам. Порою вставлял словцо - и не глупое. Это был Блюмкин, месяца через три убивший графа Мирбаха, германского посла. Есенин с ним, видимо, дружил. Была в числе гостей поэтесса К. Приглянулась она Есенину. Стал ухаживать. Захотел щегольнуть - и простодушно предложил поэтессе:
- А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою.
Кажется, жил он довольно бестолково. В ту пору сблизился и с большевицкими "сферами".
Еще ранее, чем "Инонию", написал он стихотворение "Товарищ", вещь очень слабую, но любопытную. В ней он впервые расширил свою "социальную базу", выведя рабочих. Рабочие вышли довольно неправдоподобны, но важно то, что в число строителей новой истины включался теперь тот самый пролетариат, который вообще трактовался крестьянскими поэтами, как "хулиган" и "шпана". Перемена произошла с разительной быстротой и неожиданностью, что опять таки объясняется теми влияниями, под которые подпал Есенин.
В начале 1919 года вздумал он записаться в большевицкую партию. Его не приняли, но намерение знаменательно. Понимал ли Есенин, что для пророка того, что "больше революции", вступление в РКП было бы огромнейшим "понижением", что из созидателей Инонии он спустился бы до роли рядового устроителя Р. С. Ф. С. Р.? Думаю - не понимал. В ту же пору с наивной гордостью он воскликнул: "Мать моя родина! Я большевик".
"Пророческий" период кончился. Есенин стал смотреть не в будущее, а в настоящее.
***
Если бы его приняли в Р. К. П., из этого бы не вышло ничего хорошего. Увлечение пролетариатом и пролетарской революцией оказалось непрочно. Раньше, чем многие другие, соблазненные дурманом военного коммунизма, он увидел, что дело не идет не только к Социализму с большой буквы, но даже и с самой маленькой. Понял, что на пути в Инонию большевики не попутчики. И вот, он бросает им горький и ядовитый упрек:
Веслами отрубленных рук
Вы гребете в страну грядущего!
У него еще не хватает мужества признать, что Инония не состоялась и не состоится. Ему еще хочется надеяться, он вновь обращает все упования на деревню. Он пишет "Пугачева", а затем едет куда-то в деревню - прикоснуться к земле, занять у нее новых сил.
Деревня не оправдала надежд. Есенин увидел, что она не такова, какой он ее воспел. Но, по слабости человеческой, он не захотел заметить внутренних, органических причин, по которым она и после "грозы и бури" не двинулась по пути к Инонии. Он валит вину на "город", на городскую культуру, которой большевики, по его мнению, отравляют деревянную Русь. Ему кажется, что виноват прибежавший из города автомобиль, трубящий в "погибельный рог". По какой - то иронии судьбы, только теперь, когда заводы и фабрики фактически остановились, он вдруг их заметил, и ему чудится, будто они слишком близко стали к деревне - и отравляют ее:
О, злектрический восход,
Ремней и труб глухая хватка,
Се изб бревенчатый живот
Трясет стальная лихорадка.
И промчавшийся поезд, за которым смешно и глупо гонится жеребенок, он проклинает:
Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях,
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной Аллилуйя.
Оттого то, в сентябрьскую склень,
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой,
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.
Надвигающаяся власть города вызывает в нем безнадежность и озлобление :
Мир таинственный, мир мой древний,
Ты, как втер, затих и присел,
Вот сдавили за шею деревню
Каменные руки шоссе.
Он сравнивает себя, "последнего поэта деревни" с затравленным волком, который бросается на охотника :