Настоящую меломанку Балюне из нее сделать не удалось. С консерваторией у Маши был прочно связан страх разоблачения и позора, который закладывал уши, не давая дороги звукам. Балюня ходила на концерты часто и всегда покупала самые дешевые билеты, хотя сидеть любила в партере и спокойно, до самого третьего звонка стояла у стенки, высматривая свободное место. Она совершенно не волновалась, что объявятся законные хозяева, а если те появлялись, вовсе не Балюня, а они казались смущенными. Она же с улыбкой вставала, красиво по-балетному разводила руками, кокетливо наклонив голову роняла: "Увы..." - и гордо удалялась, оглядываясь в поисках пустующего кресла.
   Маша воспринимала такое как страшное унижение. Ей мерещилось, что все дамы, продающие программки, знают их в лицо и в один прекрасный день схватят, позовут милиционера и скажут: "Вот это они, каждый раз обманывают", - и тут неотвратимо последует какая-нибудь ужасная кара. Именно поэтому Маша под любым предлогом уклонялась от совместных культпоходов, а потом вышла замуж и наступила совсем другая жизнь. Но на свободное местечко, лучшее, чем означено в билете, она не садилась по сей день.
   Музыкальная память Балюни оказалась так же крепка, как память на греческие мифы. Через час после обеда она могла упрекать Машу, что та заморила ее голодом и если не обед, то хоть кусок хлеба с маслом потрудилась бы принести, но спутать, скажем, Второй фортепианный концерт Рахманинова с Третьим - ни за что.
   Изредка Балюня бросала отдельные реплики, которые принято называть "последней волей". В один из светлых моментов она огорошила Машу вопросом:
   - Как ты думаешь, можно ли на могиле рядом с моим именем Женюшку написать? Никто не знает, где его косточки бедные лежат, а тут пусть имена будут рядом. Как ты думаешь, разрешат?
   - Разрешат, Балюня, обязательно.
   - И будем мы опять будто вместе.
   Балюня тихонько завсхлипывала, Маша привычно потянулась за успокоительным, в который раз поразившись: и часа не прошло, как она спрашивала, не было ли письма.
   - Да, вот еще что... - Голос Балюни еще подрагивал, но уже пробивались в нем привычные твердые нотки. - На моих похоронах пусть сыграют трио Чайковского, ну знаешь, "Памяти великого артиста". Пригласите музыкантов. Или пластинку заведите. У меня самое лучшее исполнение - квартет имени Бородина.
   - Балюня, что ты городишь, какое может быть трио для квартета?
   Маша отвыкла от спокойных и связных Балюниных речей, но на миг забылась и заговорила с ней, как с прежней. Впрочем, отрезвление не заставило себя ждать.
   - Ты меня будешь поправлять! Да ты, провинция, поди и не знаешь, где в Москве консерватория! В вашей Тмутаракани и слов таких не слыхивали!
   Опять крики, маленький усохший кулачок грозит неизвестно кому и спасительный приход Сережи со шприцем.
   С того дня музыка стала раздражать Балюню, пластинки пылились на этажерке и не щелкали волшебные замки на чемоданчике-футляре.
   Маша совершенно не знала, чем себя занять. В комнате было чисто, по-советски называемые в коммунальных квартирах "места общего пользования" уже лет десять убирала за небольшую плату дворничиха тетя Валя, готовить было незачем - сама она хватала что-нибудь на ходу, а Балюня упорно отказывалась от горячего. Она все больше времени дремала, но почему-то работать Маше не удавалось, вообще, ни на чем нельзя было сосредоточиться. Она стала покупать глянцевые женские журналы и могла читать их по нескольку раз, потому что ничего не застревало в голове и при повторном чтении еле-еле маячило в сознании как нечто отдаленно знакомое. Постепенно она настолько отупела, что, прочитав все дважды и решив непременные сканворды, послушно заполняла идиотские тесты и анкеты и скрупулезно подсчитывала очки, чтобы получить потом невнятное пророчество в духе "дорога дальняя, казенный дом". Можно было негромко включать телевизор или, на худой конец, радио, но это казалось бестактным, даже кощунственным: Балюня уже не понимает, значит, ее вообще позволено игнорировать, будто ее уже нет... Впрочем, сознание не совсем покинуло Балюню, порой она принималась рассуждать, и вполне трезво, а иногда вдруг вспоминала каких-то людей или события, как правило, давние. Однажды без всякого внешнего толчка она спросила Машу:
   - А помнишь, был у тебя поклонник, все в Лунёве к нам приходил, ты еще девочка совсем была, рыжеватый такой и имя какое-то странное? Чем он нынче занят, жив-здоров?
   Вот тебе на! Все на свете путает, и вдруг всплыло!
   Действительно, ухаживал за ней сын соседских дачников Лаврентий, Лаврик. Имя ему дали в честь "верного друга и соратника" вождя, но не успел он научиться его произносить, как Берия "вышел из доверия", и родители наверняка горько раскаивались в своем верноподданническом порыве. На следующее лето они уже не жили в Лунёве, и Маша ничего о взрослой жизни Лаврика не знала, о чем и поведала Балюне. И тут неожиданно узнала семейную тайну:
   - Когда ты родилась, я очень хотела назвать тебя Ариадной, но мама твоя запротестовала, уперлась - Машенька - и все тут. Говорила, мол, уменьшительное, что ли, Ада будет, нет, никогда...
   Балюня задремала, утомленная длинной связной беседой, а Маша тупо сидела в кресле, лениво шевеля спицами. По совету Надюши она начала вязать большую шаль, вспомнив уроки все той же Балюни, научившейся ажурной вязке еще в детстве и в голодном военном Ржеве менявшей свои необыкновенные салфетки и шали на муку. Балюня рассказывала, что монашки под Ржевом вязали платки девушкам в приданое, но ее рисунки ценились больше.
   Значит, она могла бы зваться Ариадной. Ариадной Александровной. Ну-ну... Маша отложила вязание, клубок упал, покатился под стол, нитка обвилась вокруг ножки, и, распутывая ее, Маша усмехнулась: "Нить Ариадны, нарочно не придумаешь, ей-Богу".
   Пресловутые "Мифы" так и лежали на столе, и Маша с новым интересом прочитала все про свою несостоявшуюся тезку. Казалось, осточертевшие мифы вдруг ожили, теперь, когда Балюне они уже были не нужны, впервые увлекли Машу, и, находя все новые и новые переклички с сегодняшней своей жизнью, она не переставала поражаться совпадениям. Окончательно добило ее упоминание об элениуме - "гореусладном зелье", сделанном из целебной травы "гелений", которое крылатая Елена, улетая в Египет от напастей Троянской войны, подмешала в вино Телемаха и Менелая, чтобы унять их слезы. Зеленоватые таблетки - вот что сталось теперь с волшебной травой - давала Маша Балюне, когда та заводила очередные гневные речи, правда, случалось это все реже и реже.
   Оказалось, что Сережа тоже никогда не слышал о планах назвать сестру красивым греческим именем, а вот Лаврика прекрасно помнил, потому что был с ним в одной дачной компании и футбольной команде.
   - Я страшно ревновал тебя к нему и постепенно начал ненавидеть, потому что при нем ты жеманилась, кокетничала, а мне становилось противно.
   - Наверное, не противно, а завидно. Сколько нам тогда было?
   - Нам с Лавриком по пятнадцать, а тебе, соответственно, тринадцать. Он каждый день приходил и сидел тупо, пока мы занимались своими делами. Помню, он как-то притащился, мы обедали. Мама его пригласила, он сказал, что недавно пообедал, но не ушел, а ждал тебя на пеньке, помнишь, березовый, вокруг которого все порывались вылезти новые побеги...
   Маша уже все вспомнила. В памяти вспыхнули детали, много лет пролежавшие недвижно, и так остро захотелось в Лунёво, хотя, наверное, там уже все неузнаваемо переменилось, да и жива ли их тетя Тоня? Маша поймала себя на том, что не представляет, сколько тете Тоне могло бы сейчас быть лет, она не имела возраста. В детстве, понятное дело, есть всего две градации: взрослые и старые. Тетя Тоня была взрослой, как и ее муж дядя Гена, молчаливый и частенько пьяный, запомнившийся только тем, что дарил им удивительные деревянные свистульки, которые были в большой цене при всяких обменах в московских дворах. А старой была ее мать - баба Клава, которая жила на печке за занавеской, сама не ходила и в детском сознании была чем-то запретным и страшным, о чем лучше не думать, а в погожие дни, когда ее выносили на стуле посидеть на крыльцо, они старались скорее прошмыгнуть мимо, пробормотав дежурное "здрастьебабклава". Приехав в Лунёво очередным летом, они не обнаружили старушки, "схоронили по весне". Когда они покидали Лунёво навсегда, Маша была уже взрослой, но, насколько старше была тетя Тоня, не знала. Она только хорошо помнила, как та расстроилась, когда Маша развелась с мужем, все твердила, что ей вот Господь деток не дал, а ты не должна "пустой" остаться, и это слово долго отзывалось в Маше какой-то невнятной угрозой.
   - Слушай, Сережка, съездить бы как-нибудь в Лунёво... Кстати, как ты думаешь, тетя Тоня еще жива?
   - Запросто. Ей всего-то сейчас лет семьдесят с мелочью.
   - Давай съездим, покажем Верочке места нашего босоногого детства.
   - Что показывать? Там, поди, сплошные крепостные стены, не уступающие кремлевской, трехэтажные дворцы и цепные псы по бокам асфальтовых шоссе, а ты будешь искать свои детские тропиночки и не находить ни единой приметы.
   - Наверное, ты прав, но хочется...
   Поначалу ей льстило внимание Лаврика. Во-первых, он был на два года старше, что поднимало ее в глазах подружек. Во-вторых, что называется, "из хорошей семьи", потому носил ей букеты полевых цветов и аппетитно сидящей на веточках лесной земляники. Он приглашал ее танцевать, и только потом все беспорядочно и бестолково пристраивались вокруг них в кружок, пытаясь изображать то, что считали твистом или чарльстоном. Лаврик всегда провожал ее до калитки после общих велосипедных поездок, даже если рядом ехал Сережа. Все это выглядело довольно странно, потому что больше ни одной "пары" в лунёвской компании не было. Маша была посвящена в тайну их с Сережей грехопадения, когда на лесной поляне они давились сигаретами "Прима". Лаврику хотелось выглядеть героем, но случая проявить себя не представлялось.
   И вот однажды в последнюю августовскую жару, изнывая одновременно от однообразия лунёвской жизни и ужаса, что лето кончается, они вдвоем играли в переводного дурака. Мама терпеть не могла карты, поэтому при ней старались их даже не доставать, но день был будний, она томилась в московской душегубке на работе, а за столом под старой сиренью дышалось легко. В то лето в их компании вошло в моду пить через соломинку, как герои западных фильмов про "красивую жизнь". Солома была натуральной, и таскали они ее с крыши соседского сарая. Однажды тетя Тоня долго ругалась и даже плюнула в сердцах, увидев, как они лениво тянут через сухие стебли разлитое ею в кружки парное молоко. Так вот, в тот день они пили хоть и только-только из холодильника, но все равно противно приторную газированную воду "Дюшес" из граненых стаканов через ломкие пересохшие трубочки и казались себе игроками в казино. Вдруг в пустую липкую бутылку влетела оса и зажужжала, забилась, пытаясь вырваться из сладкого плена. Было понятно, что узкого горлышка она не найдет никогда и через какое-то время ее полосатое бархатное тельце скрючится недвижно на дне бутылки. Маше вдруг стало до слез жалко эту несчастную сластену, хотя она всегда визжала, отмахиваясь, когда оса кружилась вокруг ее розетки с вареньем. "Ну, сделай же что-нибудь! налетела она на Лаврика. - Она же вот-вот погибнет!". Лаврик не стал хихикать, издеваться над неожиданно проснувшимся Машиным гуманизмом, он был прежде всего кавалер. Кроме того, представился долгожданный случай показать себя настоящим мужчиной. "Дай газетку", - попросил он. "Что ты мелешь?" Маша уже чуть не плакала, ей казалось, что жужжание делается все тише и тише. "Дай газетку", - настойчиво повторил Лаврик. Маша кинулась в дом и, вернувшись, сунула ему в руки газету, как ей ясно почему-то помнилось, "Вечер
   ку" - Балюня много десятилетий была ее верной подписчицей. Лаврик смешал карты, положил на скамейку, расстелил газету на столе и резким ударом разбил бутылку. Оса вылетела наружу и стала победно совершать круги почета над рассыпавшимися осколками. Лаврик аккуратно свернул газету, проверил, не упали ли стекла на землю, и замер в ожидании заслуженных возгласов одобрения и восторга. А Маше уже стало скучно. Она понимала, конечно, что Лаврик был совершенно прав, что если бы не газета, они бы сейчас ползали, тщетно пытаясь собрать острые зеленоватые бутылочные останки, но как можно было думать о последствиях в тот момент!..
   Маша обнаружила, что воспоминания сбили ее с рисунка и большой кусок вязания придется распустить. Впрочем, ее это не огорчило. Балюня себе дремала, а времени прошло порядочно. Дожила: главное - убить время. Наверное, из Лаврика получился заботливый, хозяйственный муж, повезло кому-то. Маша вздохнула, но тут Балюня проснулась, заворочалась и сначала невнятно, потом ясно попросила проводить ее в уборную. Конечно, до настоящей, в другом конце коридора, ей было уже не дойти, но, спасибо цивилизации, биотуалет у постели был еще ей под силу. Странно: Балюня с каждым днем худела, а помогать ей сесть или подняться на ноги становилось только тяжелее - видимо, в этих движениях оставалось все меньше ее собственных мышечных усилий, а больше и больше падало на помощника.
   Гладить Маша всю жизнь терпеть не могла. Меняя Балюне белье, она с ужасом посмотрела на уменьшающуюся стопку, а потом перевела взгляд на большой мешок за креслом: постирать-то постирала, но глажка неумолимо надвигалась. Последние недели они с Сережей обтирали Балюню, усадив на стул, потом Сережа стоял рядом и держал ее, чтобы не упала, а Маша быстро расстилала свежую простынь. Смотреть на ссохшееся тельце было мучительно, и, не говоря вслух, они торопили конец.
   Сегодня, вытаскивая полотенце. Маша нащупала что-то твердое, заглянула - большая тетрадь в картонном переплете со старомодной надписью "Амбарная книга". Наверное, когда-то кладовщик (Маше почему-то он представился в белом фартуке) старательно записывал в эту тетрадь: "Отпущено столько-то фунтов зерна (или муки?) такому-то. Получено столько-то копеек"... Удивительно, что название сохранилось до наших дней, и при всех новых технологиях без таких тетрадей - никуда. У них в издательстве, например, сотрудники расписывались в ней за взятые и сданные ключи, и, уж конечно, были они в бухгалтерии. Но что делает "Амбарная книга" в Балюнином бельевом шкафу? Маша скосила глаза - спит, вороватым движением выдернула тетрадь из-под полотенец и кинула на свое кресло.
   Тетрадь оказалась абсолютно пустой, но аккуратнейшим образом по линейке, кое-где, впрочем, клонящейся то вправо, то влево, была расчерчена на несколько граф толстым синим карандашом. Тетрадь явно была новая, бумага не пожелтела, и Маша, вдруг почувствовав себя комиссаром Мегрэ, заключила: "Зинаида Петровна".
   Вечером, когда орава Мамонтовых отужинала и хозяйка домывала посуду, Маша спросила :
   - Зинаида Петровна, не вы ли Балюне презентовали амбарную книгу?
   Зинаида ловкими движениями прямо-таки кидала в сушилку тарелку за тарелкой, причем было ясно, что, несмотря на космическую скорость и неуловимое мелькание рук, она едва ли хоть одну разбила за всю свою жизнь.
   - Да, было дело, летом, кажется. Вдруг попросила купить ей тетрадь общую, лучше большого формата. Я, конечно, в магазин не пошла, на работе этого добра навалом. А вечером Ольга Николавна стучит, просит цветной карандаш и линейку, а сама в руках эту книгу держит. Я ей, как сейчас помню, синий, толстый такой карандаш и длинную линейку дала и еще пошутила: "Дебет-кредит подводить будете или инвентаризацию задумали?". А она мне в ответ серьезно: "Да, инвентаризацию. Опись пора составлять". Так что же она там понаписала?
   - Да вот расчертить расчертила до самого конца, а что писать хотела, теперь, боюсь, и не узнаем.
   Зинаида Петровна приличествующим образом вздохнула, предложила Маше эклеров, "свежайших", и отправилась отдыхать.
   Вернувшись в комнату, Маша еще раз перелистала тетрадь - абсолютно пуста, голубоватое пространство страниц, таинственно разделенное синими границами. Непонятно почему, эта дурацкая тетрадь манила ее к себе. Отчего-то волнуясь, Маша вынула из сумки ручку и написала наверху первой страницы: "7 декабря 2000 года" . И, переведя дух, добавила: "Четверг". У нее был нарочито разборчивый почерк, профессиональные корректоры пишут мелко, но понятно - много чего, бывает, надо уместить на полях. Балюня дремала, и Маша, успокоившись, продолжила. "Недавно узнала, что Балюня хотела назвать меня Ариадной, но мама категорически отказалась".
   Дневники Маша вела классе в восьмом, что ли. Все девочки считали это совершенно необходимым и даже иногда приносили в школу свои жалкие советские тетрадки, в меру вкуса и умения украшенные вырезанными из журнала "Огонек" или "Советский экран" красавицами (высшим шиком были картинки из малодоступного журнала "Америка" - краски яркие, сочные, бумага глянцевая, толще, чем у "Огонька", с трудом приклеивается). Кто умел, рисовал всякие цветочки-букетики или пышногрудых принцесс в кринолинах с непременными локонами до плеч. Приходя с дневником в класс, полагалось "только из моих рук" демонстрировать наиболее удачные страницы и потом целый день носить заветную тетрадь с собой, не пряча в портфель и не оставляя в классе на переменах. У Маши тоже был дневник, похожий на прочие. Единственное, пожалуй, принципиальное отличие было в том, что она никогда не переписывала в дневник песен и стихов. Подружки заполняли страницы бардовскими песнями, стихами Есенина и почему-то невероятно популярного слепого Эдуарда Асадова. Маша иногда записывала какие-то понравившиеся афоризмы - это было. До сих пор помнит, как Сережа принес журнал "Польша", почти такой же раритет, как "Америка", с афоризмами Ежи Леца. Она тогда переписала в дневник: "Ничто не строится так фундаментально, как воздушные замки". В основном, дневник и полон был воздушными замками - мечтами о грядущей взрослой жизни, которая, конечно же, будет так непохожа на все, что окружало Машу в действительности...
   Балюня заворочалась, застонала, открыла глаза. Маша подошла к постели. Она уже научилась угадывать нехитрые Балюнины желания, сжимавшиеся, как шагреневая кожа.
   - Что, пить?
   Одной рукой приподняла голову, другой тихонечко чуть наклонила поильник, но все равно по подбородку потекла тоненькая струйка, даже проглотить Балюне было уже трудно. Приходивший на прошлой неделе врач сказал Сереже то, что они и без него уже знали: скоро.
   - В конце концов, человеческий организм - всего лишь набор стандартных органов. Здоровое тело состоит из здоровых деталей. Почему же медицина не может просто заменять одну на другую, как в автомобиле, если что-то выходит из строя? Сейчас бросить бы на это все силы науки, поставить на поток клонирование, а в трансплантации органов уже и так большие успехи... И человек станет практически бессмертным...
   Говорить на ходу было трудно. Отвратительный резкий с какими-то завихрениями ветер швырял в лицо колючие осколки снега, под ногами островки льда перемежались с еще не застывшими глубокими лужами, у Маши слезились глаза, и она понимала, что тушь с ресниц потечет наверняка. Сережа свалился с гриппом, косившим москвичей направо и налево. Маша осталась с Балюней один на один, полусознание-полудрема у той перемежались с минутами просветления и неожиданной энергии: "Как надоело мне лежать бревном!!!", как правило, переходившими в суетливую агрессию. Но какова сила инерции! Сережа уже чувствовал себя лучше и тем не менее не приходил - боялся заразить Балюню. Вконец измученная Маша еле сдерживалась: чего уж там, снявши голову плакать по волосам, какая-то страусиная политика, за нее, Машу, надо бы бояться, а не умирающую Балюню насморком заразить... Каждый день Маша с ожесточением терла себя мочалкой - специально купила жесткую рукавицу - и стирала одежду: ей казалось, что в нее все крепче и крепче въедается еле уловимый, но пугающий запах старости и близкого ухода, который еще никто не сумел описать. Она устала, и выражалось это прежде всего в растущем раздражении на все и на всех. Делать уколы Маша так и не научилась - для этого был Сережа, а представить себе приход незнакомой медсестры было невыносимо. Она пожаловалась Володе, и через три минуты раздался телефонный звонок: Митя предлагал помощь. Маша согласилась без колебаний и, только договорившись о встрече у метро, подумала о давно не крашенных волосах.
   Они не виделись с весны. Митя был, как всегда, элегантен: теплая кожаная куртка, лихая кепочка и шарф, правда, не в турецких огурцах, а в шотландскую клетку. Митя казался смущенным, молчание затягивалось, и он тронул, как ему казалось, спасительную тему, но попал впросак:
   - А что у Верочки?
   Машу как прорвало:
   - У нее все вроде бы нормально, хотя я теперь не очень знаю. Очередной подростковый рецидив, все свободы жаждет, понимая ее весьма узко: свободу не рассказывать, где она и с кем. Я сижу в четырех стенах, для меня каждый ее приход, даже звонок - событие, да где такое по молодости понять. Раньше, когда была у нее обязанность каждый понедельник Балюню навещать, приходила как миленькая, новости рассказывала, и был контакт. Знаете, как: людям, которые общаются каждый день, всегда есть о чем поговорить, а не виделись месяц - что расскажешь...
   Митя попытался отшутиться:
   - Ну вот мы с вами полгода, даже больше, не встречались, а нам есть о чем поговорить, верно?
   Но Маша не ответила, потому что они уже подошли к подъезду. В квартире Митя как-то сразу превратился во врача, долго мыл руки, расспрашивал про состояние Балюни, про лекарства.
   Балюня не спала, лежала с открытыми глазами. Когда Митя подошел ближе, она вдруг приподнялась на локтях, что ей последние дни давалось с трудом. От напряжения ее плечи и шея часто задрожали, каждая морщинка, каждая жилка пришла в движение, и лицо как-то странно, как море, чуть подернутое рябью, мелко заколыхалось, утратив знакомые черты и став неузнаваемым. Но уже через несколько мгновений она откинулась на подушку, и только исхудалые дряблые руки такими нелепыми и страшными теперь округлыми балетными пасами порхали над одеялом, пытаясь сказать то, что никак не давалось непослушному одеревеневшему рту.
   - Что такое, Балюня? - испуганно и беспомощно спросила Маша.
   Но та неотрывно смотрела на Митю, и Маше стал понятен язык ее жестов она просила его подойти поближе. Митя и сам догадался, о чем молят эти танцующие руки.
   - Же-е-нюшка... Я...ждала... старая, да?
   Митя растерянно оглянулся на Машу, та вздохнула и махнула рукой, пускай, мол, говорит.
   Балюня повозила пальцами по одеялу:
   - Посиди-и...
   Митя послушно присел на край кровати.
   - Умираю, Же-енюшка.
   Она перевела дух, будто набираясь сил на долгую фразу:
   - С Машей живи... Трудно старику... Одиноко...
   Слова давались ей с трудом, в паузах она мотала головой, седые волосы, как нимб, окружили сморщенное маленькое лицо, из правого глаза выкатилась огромная, в полщеки слеза:
   - Маша... Женюшку не бросай... Обещаешь?..
   Маша так и стояла, опираясь на стол, окаменев от ужаса, и не могла заставить себя ответить, потому что, обращаясь к ней, Балюня смотрела в другую сторону:
   - Да, да, Балюня.
   Но та уже ничего не слышала. Глаза закрылись, челюсть повисла, и она опять погрузилась в полусон-полузабытье.
   Митя, ни о чем не спрашивая, молча сделал укол, деловито справился, чем Маша смазывает пролежни, посоветовал другое средство и ушел мыть руки.
   Когда он вернулся, Маша сидела, утонув в глубоком кресле, которое раскладывала на ночь с тех пор, как Балюню стало невозможно оставлять одну, и вязала свою бесконечную шаль.
   - Митя, вам, наверное, интересно, за кого Балюня вас приняла?
   - Конечно, хотя сам спрашивать я бы не стал.
   - Чаю хотите? Кофе не предлагаю, у меня только растворимый.
   - Честно говоря, чаю бы выпил.
   Они пошли на кухню. Днем здесь было тихо: Зинаида Петровна и дети на работе, внуки по школам - детским садам, а бессловесный Зинаидин муж, если и был дома, то редко вылезал из комнаты. Впрочем, когда Маше надо было съездить на работу, она оставляла дверь в Балюнину комнату открытой и просила его заходить и поглядывать, все ли в порядке. Правда, в последние недели она практически не работала, Надюша выручила, взялась вести за нее большую книгу. Зато к вечеру квартира наполнялась звуками, дети носились по коридору, на кухне гремели кастрюли-сковородки, в ванной жужжала стиральная машина. Мамонтовы неизменно звали Машу поужинать с ними, иногда она соглашалась - ей была необходима какая-то живая жизнь после целого дня сидения около Балюни. Она и по телефону-то мало с кем говорила.
   Все это Маша рассказывала Мите, поведала печальную историю Балюниной любви, чувствуя, что оттаивает впервые за последнее время:
   - Понимаете, мне так стыдно... Но я жду ее ухода. Мне кажется, что не только из нее уходит жизнь, но и моя тоже по капле, по капле утекает. А время, с одной стороны, скоро полгода как застыло, с другой - кажется, вечность прошла, что вот Балюню мы похороним, а я буду не на месяцы старее, а на годы. Я себя оправдываю, что и ей жизнь не в радость, но это так, отговорки. Я, когда выхожу на улицу, смотрю на людей и думаю: вот у них нормальная жизнь. А потом вдруг понимаю, что сейчас моя жизнь наполнена, а потом станет пустой...
   Митя задумчиво размешивал сахар, Маша заметила, какие у него красивые руки, и вдруг удивилась, что вот этими руками он делает операции.
   - Кстати, Митя, когда будет возможность, приду к вам зрение проверить. А то я тут взяла газету и даже заголовок без очков прочитала какой-то вурдалацкий "Проблемы нежилых людей", "пожилых", как в очках выяснилось.