- Да не выживут они, не старайся, - добродушно-снисходительно хмыкнула тетя Тоня.
   К вечеру ни одной бабочки на крыльце не было, и Маша подумала, что, может быть, совершила один из самых осмысленных поступков в своей жизни.
   Мест своего детства она решительно не узнавала, но как сразу постановила не расстраиваться по этому поводу, так и не позволяла возгласам возмущения вырываться наружу: в конце концов, она сама , что ли, не изменилась! Но однажды она встретила у магазина хозяйку уцелевшего дома, где когда-то жил герой-освободитель осы Лаврик, ныне давно уже Лаврентий с неизвестным ей отчеством, и не утерпела спросить, не знает ли та чего-нибудь о его судьбе. Нет, никогда она с тех пор ничего о них не слышала.
   - А вы не помните, как звали его отца? - Маше вдруг невесть почему захотелось знать, каким стало его имя во взрослой жизни.
   - Как же, конечно, помню - Никита Петрович, обстоятельный такой мужчина, а мама - Елизавета Николаевна. А фамилия ихняя Дубровины.
   Значит, Лаврик вырос в Лаврентия Никитовича (нет, Никитича! - взыграло вдруг профессиональное корректорское) Дубровина. При большом желании можно было бы найти его через справочное бюро или по компьютерной базе. Только зачем?
   Маша неторопливо шла по счастливо избежавшей асфальта тропинке и думала, как она любит все сваливать на других. Вспомнила, как хотела бросить нелепый упрек Надюше, крикнуть: "Ты сломала мне жизнь!" - и успокоиться. Теперь, похоже, она не прочь была найти три с лишним десятка лет ни о чем не подозревавшего Лаврентия Дубровина, чтобы сказать: "Ты, ты научил меня, дал мне урок предусмотрительности, это из-за тебя я совершила все свои ошибки, ты в них виноват. - Маша не замечала, что говорит вслух и даже тычет пальцем в невидимого собеседника. - Не мог разбить бутылку, не подстелив газетку, боялся осколками порезаться..."
   Она вдруг очнулась, с ума, что ли, сходит, надо лишнюю таблетку сегодня проглотить.
   Призраки детства больше не приходили, и Маша с удовольствием подчинилась деревенскому ритму жизни. Вечера были уже светлые, и когда в десять часов в доме гасли лампочки, сквозь истончившийся от времени ситчик занавесок проглядывали силуэты деревьев, и еще был различим каждый лист, только цвет уже был съеден упавшими сумерками. Последнее, что она слышала, засыпая, были переливчатые соловьиные трели, о которых она раньше только читала в книжках.
   Верочка приехала без звонка, просто возникла в дверях, Маша в первый момент почему-то испугалась.
   - У меня тетка, полдня свободных, покажи хваленые здешние красоты.
   Но как только они зашли в лес, Верочка ровным озабоченным голосом сказала:
   - Если честно, я по делу. Ты можешь одолжить мне денег?
   Маша, погруженная в чтение "Войны и мира", тут же представила себе какой-то невероятный долг, вроде карточного проигрыша Николая Ростова, но постаралась придать вопросу как можно более спокойный тон:
   - Много ли?
   - Точно пока не знаю, но долларов триста, думаю, хватит.
   Выдохнув облегченно, Маша с готовностью, даже торопливо, сказала:
   - Конечно, и, кстати, могу подарить, если на хорошее дело.
   Верочка сразу сникла, сделалась маленькой и жалкой:
   - На плохое и даже очень. Короче, залетела я.
   Маша странно среагировала на это давно не слышанное словечко. Почему-то в ушах зазвучал голос девочки из ее группы, "залетевшей" курсе на третьем, которая вполголоса рассказывала, какой это ужас: "Скребут по-живому, считай без наркоза, няньки грубые, глядят с ненавистью, как на убийцу, врачи свое дело делают, но с таким презрением...". А тут ее маленькая Верочка...
   - Ты что, расстроилась? Он бы, конечно, денег дал, да рассказывать не хочется, расставаться пора. Досадно, конечно, но это в ваши времена была проблема, предрассудки, что, мол, первый аборт делать нельзя и все такое, сейчас все проще. Главное - не опоздать.
   Да, Маше не раз кидались в глаза рекламные объявления "в день обращения", "без операции" и такое нелепое в этом случае "комфортно".
   Потом они долго пили чай с тетей Тоней, и Маша решилась высказать вслух неожиданное решение:
   - Загостилась я у вас. Честно говоря, пора на работу.
   Верочка расстраивалась, что сорвала Машу с места, по дороге все уговаривала назавтра вернуться, но что-то щелкнуло, жизнь ворвалась в нереальную деревенскую идиллию, и разрушилось безвременье. Сегодня пятница, пусть Сережа закроет бюллетень, и в понедельник на работу.
   В Москве оказалось душно, как в середине лета, пахло выхлопными газами, некоторые ее цветы уже чуть склонили головки, в квартире было уютно, хоть и пыльно, а Володин обрадованный голос в трубке показался родным.
   "15 июля 2001 года. Я впервые в жизни варю варенье. Раньше это делала Балюня, а потом много лет у нас не было домашнего варенья, угощала Зинаида Петровна. Значит, я теперь взрослая. Балюни нет. А я не бабушка. Потому что у меня нет внуков. И не будет. Потому что у меня нет детей. А детей нет, наверное, потому, что я торопилась съесть пенки, а когда приходила пора есть запретный плод - варенье, - мне уже было неинтересно".
   Запахло жженым сахаром - упустила! Поделом, вдруг потянуло на пафос. Пора завязывать с этим писательством. Наплевав на все правила: варенье не перемешивать, а только встряхивать - Маша остервенело скребла ложкой по дну кастрюли. Надюша тащила абрикосы с юга - не хватало их запороть.
   Балюня варила варенье в глубокой медной сковороде с длинной деревянной ручкой, которая почему-то называлась "таз". Куда она делась? Наверное, сгинула в какой-нибудь кладовке в Обыденском. Самое вкусное, конечно, было земляничное. В лес Балюня ходить не любила, ягоды по дешевке продавали ей луневские бабы. Зато рецепты у нее были хитрые. Варенье раскладывалось в банки, накрывалось ломким пергаментом, перевязывалось бечевкой, а сверху непременно писался год и что-нибудь трогательное, например, "яблоки летние в соке вишни". Было оно до поры запретным - "на зиму". Когда Балюня колдовала над желтым тазом, вокруг всегда кружили осы, а Маша не уходила далеко ждала пенок. Варенье - это когда-нибудь потом, а пенки - сейчас. Потому куда слаще заготовленного впрок.
   От асфальта и домов отталкивалась, повисала в воздухе и вплывала в открытое окно кухни накопившаяся за день духота. Маша снимала пенки, и им не было конца. Ее сморило. Она автоматически водила дырчатой ложкой по ароматному вареву, борясь с желанием все бросить и уйти спать. В голову лезла всякая ерунда: "Мите, наверное, не понравилось бы варенье, он любил кофе, а не чай, и при чем тут пенки... В Москве уже вымерли все осы, одни мухи летают, и не нужен Лаврик... Куда девать эти пенки? Верочка оправилась от своих неприятностей и укатила в Карелию, ее не позовешь на сладкий чай...".
   Варенье послушно вращалось по часовой стрелке, отсчитывая время. Было тихо и пусто. И вдруг пришла полная ясность, та, которую Маша ждала много месяцев. Она бросила ложку, отставила кастрюлю, сполоснула руки и, поклявшись, что делает это в последний раз, опять раскрыла амбарную книгу: "Это неправда, что после всяких потрясений, как говорится, "жизнь продолжается". Вернее, это часть правды. Она как бы кончается и опять начинается, на новом витке той самой неуловимой глазом спирали, которую я в детстве пыталась разглядеть, приникнув к вращающейся пластинке Апрелевского завода..."