— Не совсем, — ответил я, вспомнив, как мало делают у нас для окружающих люди, выбивающиеся из низов. — У нас каждый обязан полагаться только на себя. Если бы американцы, возвысившись, должны были бы помогать остальным, боюсь, охотников до возвышения нашлось бы немного. А как на этот счет у вас в Альтрурии? — перешел я в наступление, рассчитывая таким образом избавиться от томившей меня неловкости. — Очень ли пекутся об окружающих люди, поднявшиеся на самый верх?
— У нас наверх не подымаются, — ответил он, уловив, по-видимому, раздраженную нотку в моем голосе, и мгновение помолчал, прежде чем в свою очередь спросить:
— А как люди вообще возвышаются в вашем обществе?
— Ну, этого в двух словах не расскажешь, — ответил я. — Но вкратце я бы сказал, что помогает им возвыситься одаренность, прозорливость, умение правильно оценить обстоятельства и использовать их в своих целях.
— И это превозносится?
— Превозносится быстрота соображения, находчивость. И предпочитается — даже в худших своих проявлениях — безысходной скуке равенства. Так ли уж равны все люди в Альтрурии? Что ж они — одинаково одарены или красивы, одинаково высоки ростом или малы?
— Нет, равны только их права и обязанности. Но, как вы сами только что заметили, этого в двух словах не расскажешь. А разве здесь люди ни в чем не равны?
— Они обладают равными возможностями.
— А-а? — вздохнул альтрурец. — Я рад узнать это.
Мне становилось немного не по себе, вдобавок я вовсе не был уверен, что последнее мое заявление прозвучало убедительно. К тому времени все, кроме нас, уже покинули ресторан, и я заметил, что метрдотель нетерпеливо поглядывает в нашу сторону. Я отодвинул свой стул и сказал:
— Вы не рассердитесь, если я немножко вас потороплю, но мне непременно хочется показать вам, пока еще не совсем стемнело, какие у нас бывают красивые закаты. А когда мы вернемся, я собираюсь познакомить вас кое с кем из своих друзей. Нечего и говорить, ваш приезд возбудил живейший интерес, особенно среди дам.
— Да, так оно было и в Англии. Познакомиться со мной стремились главным образом женщины. Насколько я понимаю, в Америке женщины руководят жизнью общества даже в большей мере, чем в Англии.
— То есть наше общество полностью подчинено им, — сказал я с удовольствием, которое испытываем все мы при этой мысли. — Они одни имеют настоящий досуг. Мужчина чем он богаче, тем больше трудится: дело у него прежде всего! Но, коль скоро он достигает определенного положения и может позволить себе держать домашнюю прислугу, его жена и дочери наотрез отказываются исполнять какую бы то ни было домашнюю работу и посвящают все время развитию своих умственных способностей и светским удовольствиям. И правильно. Потому они так и восхищают иностранцев. Вы, вероятно, слышали, какие дифирамбы им поют в Англии. Насколько я знаю, англичане находят американцев скучными. Зато американок они считают очаровательными.
— Да, мне говорили, что английские аристократы иногда женятся на американках, — сказал альтрурец. — Англичанам кажется, что вы расцениваете такие браки как большую честь, что они весьма льстят вашей национальной гордости.
— До некоторой степени так оно и есть, — согласился я. — Представляю, что в недалеком будущем среди предков английской аристократии появится не меньше американских миллионеров, чем королевских фавориток. Это, конечно, не означает, что мы одобряем аристократию как явление, — прибавил я нравоучительно.
— Безусловно. Я вполне понимаю, — сказал альтрурец. — И надеюсь со временем яснее понять вашу точку зрения в этом вопросе. Пока что она представляется мне довольно смутно.
— Думаю, что постепенно я сумею вам ее разъяснить, — парировал я.
— У нас наверх не подымаются, — ответил он, уловив, по-видимому, раздраженную нотку в моем голосе, и мгновение помолчал, прежде чем в свою очередь спросить:
— А как люди вообще возвышаются в вашем обществе?
— Ну, этого в двух словах не расскажешь, — ответил я. — Но вкратце я бы сказал, что помогает им возвыситься одаренность, прозорливость, умение правильно оценить обстоятельства и использовать их в своих целях.
— И это превозносится?
— Превозносится быстрота соображения, находчивость. И предпочитается — даже в худших своих проявлениях — безысходной скуке равенства. Так ли уж равны все люди в Альтрурии? Что ж они — одинаково одарены или красивы, одинаково высоки ростом или малы?
— Нет, равны только их права и обязанности. Но, как вы сами только что заметили, этого в двух словах не расскажешь. А разве здесь люди ни в чем не равны?
— Они обладают равными возможностями.
— А-а? — вздохнул альтрурец. — Я рад узнать это.
Мне становилось немного не по себе, вдобавок я вовсе не был уверен, что последнее мое заявление прозвучало убедительно. К тому времени все, кроме нас, уже покинули ресторан, и я заметил, что метрдотель нетерпеливо поглядывает в нашу сторону. Я отодвинул свой стул и сказал:
— Вы не рассердитесь, если я немножко вас потороплю, но мне непременно хочется показать вам, пока еще не совсем стемнело, какие у нас бывают красивые закаты. А когда мы вернемся, я собираюсь познакомить вас кое с кем из своих друзей. Нечего и говорить, ваш приезд возбудил живейший интерес, особенно среди дам.
— Да, так оно было и в Англии. Познакомиться со мной стремились главным образом женщины. Насколько я понимаю, в Америке женщины руководят жизнью общества даже в большей мере, чем в Англии.
— То есть наше общество полностью подчинено им, — сказал я с удовольствием, которое испытываем все мы при этой мысли. — Они одни имеют настоящий досуг. Мужчина чем он богаче, тем больше трудится: дело у него прежде всего! Но, коль скоро он достигает определенного положения и может позволить себе держать домашнюю прислугу, его жена и дочери наотрез отказываются исполнять какую бы то ни было домашнюю работу и посвящают все время развитию своих умственных способностей и светским удовольствиям. И правильно. Потому они так и восхищают иностранцев. Вы, вероятно, слышали, какие дифирамбы им поют в Англии. Насколько я знаю, англичане находят американцев скучными. Зато американок они считают очаровательными.
— Да, мне говорили, что английские аристократы иногда женятся на американках, — сказал альтрурец. — Англичанам кажется, что вы расцениваете такие браки как большую честь, что они весьма льстят вашей национальной гордости.
— До некоторой степени так оно и есть, — согласился я. — Представляю, что в недалеком будущем среди предков английской аристократии появится не меньше американских миллионеров, чем королевских фавориток. Это, конечно, не означает, что мы одобряем аристократию как явление, — прибавил я нравоучительно.
— Безусловно. Я вполне понимаю, — сказал альтрурец. — И надеюсь со временем яснее понять вашу точку зрения в этом вопросе. Пока что она представляется мне довольно смутно.
— Думаю, что постепенно я сумею вам ее разъяснить, — парировал я.
2
Мы вышли из гостиницы, и я повел своего гостя лугом к озеру. Мне хотелось, чтобы он увидел отраженное в зеркале его вод пламя заката и величественные очертания горной гряды на его багровом фоне. Зрелище это — одно из самых очаровательных среди красот здешней природы, делающих пребывание летом в этих краях столь отрадным, и мне всегда не терпится показать его людям, впервые приехавшим в этот прелестный уголок.
Мы перелезли через ограду, которой был обнесен луг, прошли через рощицу и вышли на тропинку, спускающуюся вниз к берегу, и, пока мы брели по ней в ласковом лесном полумраке, голоса певчих дроздов так и звенели вокруг хрустальными колокольчиками, пели серебряными флейтами, журчали струями фонтанов, возносились хором кроткоглазых херувимов. Время от времени мы останавливались послушать их, и пугливые птицы продолжали свой концерт, не видимые глазу в тени густой листвы, однако разговор свой не возобновляли, пока не вышли из-под сени деревьев и не оказались вдруг на лысом бугре, с которого открывался вид на озеро.
— Лес раньше тянулся здесь до самого озера, — пояснил я, — и тогда, спускаясь вниз к воде, вы все время наслаждались его таинственным очарованием, его музыкой. Но прошлой зимой владелец вырубил этот участок. Теперь он выглядит довольно-таки непривлекательно.
Мне пришлось это признать, поскольку я заметил, что альтрурец озирает вырубку прямо-таки с ужасом. Действительно, глазам нашим открылся безбожный разор, мерзость запустения, облагообразить которую было не под силу даже милосердному закату. Повсюду торчали пни, выставляющие напоказ свои увечья; подлесок спалили, и от пожога почернела и потрескалась скудная земля на склонах холма, обреченная теперь на бесплодие. Несколько опаленных, хилых деревцев одиноко стояли, беспомощно опустив ветви. Целый век понадобится, прежде чем силы природы смогут возместить Урон.
— Вы говорите, это дело рук владельца, — сказал альтрурец. — А кто владелец?
— Да-с, неприглядное зрелище, — ответил я уклончиво. — Его поступок вызвал немалое возмущение. Соседи пробовали выкупить у него землю прежде, чем он опустошит ее, — они прекрасно понимали, как ценен лес для привлечения дачников; владельцам здешних дач тоже, конечно, хотелось сберечь лес, и, объединив усилия, они предложили за землю сумму, почти равную той, которую можно было выручить за поваленный лес. Но владелец вбил себе в голову, что если землю у озера как следует расчистить, то она пойдет под застройку, а раз так, на этом можно будет заработать дополнительно не хуже, чем на лесе, проданном на сруб; это и решило судьбу рощи. Безусловно, про владельца можно сказать, что он игнорировал интересы общества, но полностью осудить его я не берусь.
— Нет, конечно, — подтвердил альтрурец, чем, должен признаться, несколько удивил меня.
Я же продолжал:
— Кто иначе стал бы печься об его интересах? И тут вопрос не только его права, но, можно сказать, обязанности сделать в меру своих способностей все, чтобы получить максимальную прибыль для себя и для своих близких. Я это непременно говорю, когда его начинают поносить за отсутствие внимания к общественным интересам.
— Выходит, что корень зла следует искать в системе, вынуждающей каждого человека стоять на страже собственных интересов. Вы порицаете это?
— Отнюдь нет. Система, на мой взгляд, превосходная. В основе ее лежит признание за человеком права на индивидуальность, мы же считаем, что именно индивидуальность отличает цивилизованных людей от дикарей, от низших животных, и только благодаря ей племя или стадо превращается в нацию. Среди нас — как бы мы ни порицали владельца леса за пренебрежительное отношение к общественным интересам — не найдется человека, который позволил бы кому-то посягнуть на право частной собственности. Лес принадлежал ему, и со своей собственностью он имел полное право распоряжаться как ему угодно.
— Должен ли я понимать, что в Америке человек может спокойно портить то, что принадлежит ему?
— Со своим имуществом он может поступать как хочет.
— Даже в ущерб окружающим?
— Нет, конечно, если говорить о личном или имущественном ущербе. Но оскорблять чей-то вкус или чьи-то чувства он может сколько ему заблагорассудится. А разве в Альтрурии людям запрещено распоряжаться по своему усмотрению тем, что принадлежит им?
— Во всяком случае, привести что-то в негодность ему не будет позволено.
— Ну, а если он все же попытается что-то испортить — хотя бы с точки зрения общества?
— Тогда общество лишит его права собственности на эту вещь. — И не успел я придумать, как бы получше возразить на эти слова, он продолжал: — Не могли бы вы объяснить мне, почему обязанность уговаривать владельца продать принадлежащий ему живописный участок выпала на долю его соседей?
— Господи помилуй! — воскликнул я. — А на чью же еще? Уж не считаете ли вы, что следовало организовать сбор средств среди дачников?
— Мысль здравая. Но я не об этом. Разве в вашем законодательстве не предусмотрена такая возможность? Разве государство не обладало правом откупить у него за полную стоимость и лес и землю?
— Нет, конечно, — ответил я. — Такой поступок бесспорно посчитали бы за мелкую опеку граждан, причем излишнюю.
Начинало смеркаться, и я предложил пойти назад в гостиницу. Оборот, который принял наш разговор, мешал нам наслаждаться прогулкой. Когда мы осторожно шли через темнеющий, напоенный запахом бальзама лес, где один одуревший от счастья дрозд все еще заливался песней, я сказал:
— Знаете, у нас в Америке закон избегает вмешательства в яичные дела граждан, и мы не пытаемся вменять добродетель в обязанность.
— Ну, а брак, — сказал он. — Уж институт-то брака у вас, надеюсь, есть?
Это меня изрядно задело, и я огрызнулся, не скрывая насмешки:
— Да, рад вас заверить, что тут мы ваших ожиданий не обманем. У нас существует институт брака, причем не только церковного, но гражданского, который подчиняется законам государства и ограждается им. Только какое отношение это имеет к данному вопросу?
— И вы рассматриваете брак, — не унимался он, — как оплот нравственности, источник всего что ни на есть чистого и хорошего в вашей личной жизни, основу семьи, прообраз рая?
— Существуют семьи, — сказал я шутливо, — которые едва ли отвечают столь высоким требованиям, но таков, безусловно, наш идеал брака.
— Тогда почему же вы утверждаете, что добродетель не вменяется американцам в обязанность? — спросил он. — У вас, насколько я понимаю, есть законы, запрещающие и воровство, и убийство, и опорочение доброго имени, и лжесвидетельство, и кровосмешение, и пьянство?
— Да, конечно.
— Значит, вы утвердили в законодательном порядке честность, неприкосновенность человеческой жизни, уважение к личности, отвращение ко всякого рода извращениям, добропорядочность и трезвость. В поезде по дороге сюда я узнал от одного господина, которого возмутило зрелище человека, избивавшего свою лошадь, что у вас существует закон даже против жестокого обращения с животными.
— Да, и могу с гордостью сказать, что проводится он в жизнь неотступно, так что убив, например, негуманным способом кошку, человек обязательно понесет наказание.
Альтрурец не стал развивать успех, достигнутый в споре, и я решил показать, что великодушие не чуждо и мне.
— Охотно признаю победу за вами. Кстати сказать, вы очень ловко меня поддели, я умею ценить такого рода ходы в разговоре, особенно когда они остроумны. В общем, сдаюсь. Но у меня на уме было нечто совсем другое. Я думал об идеалистах, которые стремятся связать нас по рукам и по ногам и превратить в рабов государства с тем, чтобы самые интимные взаимоотношения людей регулировались бы законами и скрижаль законов заменила бы семейный устав.
— А ведь взаимоотношения супругов тоже достаточно интимное дело, как по-вашему? — спросил альтрурец. — И потом, если я правильно понял того господина в поезде, у вас есть также законы, запрещающие жестокое обращение с детьми, есть и общества, призванные следить за тем, чтобы они не нарушались. Вы же не рассматриваете такие законы, как вторжение в семейную жизнь или посягательство на ее неприкосновенность? Мне кажется, — продолжал он, — что между вашей и нашей цивилизациями нет существенной разницы и что Америка и Альтрурия, по сути дела, одинаковы.
Мне его комплимент показался несколько преувеличенным, но я почувствовал, что он идет от души, и, поскольку мы, американцы, прежде всего патриоты и, следовательно, сначала ищем признания своей стране и только потом уж себе, то я, естественно, не остался глух к лести, пусть адресованной мне как гражданину Америки, а не лично.
Мы уже подходили к живописному холму, на котором расположилась гостиница, неизменно радующая взор своим праздничным видом. Построенная без затей, даже несколько небрежно, она чем-то напоминала наши огромные каботажные суда. Сумерки успели сильно сгуститься, и здание было опоясано несколькими рядами ярко освещенных окон, свет, льющийся из них, пронзал окружающий мрак, совсем как огни иллюминаторов кают-компании или рубки. Клин леса, выдвинувшийся в поле, заслонял железнодорожную станцию; ни одного другого здания в поле зрения не было. Казалось, что гостиница стоит на якоре, покачиваясь на мелкой волне. Я хотел было обратить внимание альтрурца на это чарующее сходство, но вовремя вспомнил, что он еще недостаточно долго пожил у нас в стране, чтобы увидеть пароход, вроде тех, что строятся в Фолл-Ривер, и потому пошел дальше, не тратя на него этого сравнения. Однако бережно припрятал его в памяти, рассчитывая использовать в одном из своих грядущих произведений.
Обитатели гостиницы сидели на верандах, разбившись на небольшие компании, или занимали кресла, выстроившиеся вдоль стон. Женщины сплетничали, мужчины были поглощены своими сигарами. После жаркого дня на землю упала прохлада, и у всех был вид, будто вместе с тяготами истекшей недели они отбросили прочь все заботы и сейчас просто наслаждаются моментом. По большей части это были супружеские пары уже не первой молодости. Были, однако, и такие, кто вполне мог иметь сыновей и дочерей среди молодежи, прогуливавшейся по верандам или проносившейся в вихре вальса мимо открытых окон большого зала. Музыка, казалось, сливалась со светом, который струился из окон, заливая лужайку перед домом. Все были хорошо одеты, спокойны и довольны, и мне подумалось, что гостиница — это наша республика в миниатюре.
Мы невольно приостановились, и я услышал, как альтрурец пробормотал: «Прелестно, прелестно! Просто восхитительно!»
— Не правда ли? — отозвался я, преисполнившись гордости. — Наша гостиница весьма типична. Точно такие же можно встретить у нас в стране повсюду. Она типична тем, что ничем не выделяется, и мне скорее приятно сознание, что и люди, живущие в ней, весьма похожи на тех, кто населяет другие, ей подобные, так что вы сразу же почувствуете себя дома, очутившись среди них. По всей стране, на юге и на севере, где только имеются какие-нибудь горки, или красивый водоем, или полоска пляжа, вы непременно найдете такой вот приют для наших усталых тружеников. Не так давно мы начали понимать, что не стоит потрошить гусыню, несущую золотые яйца, даже если она похожа на орла, который как ни в чем не бывало пристраивается, будто на насесте, на наших знаменах. Нам стало очевидно, что если мы и дальше не будем щадить сил на работе, Америка останется вовсе без американцев.
Альтрурец захохотал.
— Как замечательно вы это выразили! Как образно! Как оригинально! Извините меня, но я просто не могу удержаться, чтобы не выразить свое восхищение. Ведь наше представление о том, что смешно и что нет, резко отличается от вашего.
— И каково же оно? — спросил я.
— Едва ли я сумею объяснить вам. Сам я не Бог весть какой юморист.
И опять меня кольнула ироническая нотка, прозвучавшая в его голосе, но сказать наверняка я не мог и потому просто продолжал молчать, полагая, что если ему захочется и дальше послушать о превращении американцев из непрестанно трудящихся пчелок в бездельных временами мотыльков, то он не преминет спросить меня об этом.
— И что же произошло, когда вы до этого додумались? — поинтересовался он.
— Ну, знаете, уж в чем, в чем, а в практичности нам не откажешь. Сделав это открытие, мы сразу же перестали надрываться на работе и начали создавать курорты. Теперь и коммерсанты, и люди интеллектуального труда — все, за малым исключением — берут каждый год отпуск на четыре-пять недель. Их жены уезжают еще в начале лета, и, если они селятся на каком-нибудь курорте часах в трех езды от города, мужья выезжают к ним в субботу после обеда и проводят воскресенье с семьей. На какие-нибудь тридцать восемь часов все гостиницы вроде этой становятся скоплением счастливых семейных очагов.
— Но это же просто замечательно, — сказал альтрурец. — Что правда, то правда, — в практичности вам не откажешь. Так вы говорите, дамы обычно приезжают на курорт в начале лета?
— Да, иногда в начале июня.
— А зачем? — спросил альтрурец.
— Как зачем? На отдых, конечно, — ответил я несколько запальчиво.
— Но, по-моему, вы только что говорили, что мужья, как только им это позволяют финансы, освобождают своих жен и дочерей от всякой домашней работы.
— Совершенно верно.
— Тогда от чего же хотят отдохнуть дамы?
— От забот. Не забудьте, что изнуряет не только физический труд. Даже если они и освобождены от труда по дому, домашние заботы по-прежнему лежат на них. А ничего более изнурительного, чем домашние заботы, не существует. Кроме того, прекрасный пол, как мне кажется, появляется на свет усталым. Кстати сказать, люди, интересующиеся нашей жизнью, утверждают, что с тех пор, как женщины всерьез увлеклись атлетикой — греблей и плаванием, лаун-теннисом и альпинизмом, — то это в соединении с отсутствием забот и долгими месяцами отдыха может привести к тому, что наши дамы со временем превзойдут мужчин и в физическом отношении, как уже превзошли их в умственном. Ну, что ж! Мы будем только рады. Это вполне ответило бы американскому чувству юмора.
— Вот как? Вы хотите сказать, что у вас имеется свое особое чувство юмора? — спросил альтрурец. — Хотя, конечно. Вы ведь так любите анекдоты. Расскажите мне хотя бы один, чтобы я имел представление о том, что вас веселит.
— Отчего же. Беда только, что самые остроумные анекдоты сильно проигрывают от объяснений, — ответил я. — Единственное, что вам остается, это пожить с нами и самому во всем разобраться. Нас, например, очень забавляет оторопь, которая находит на иностранцев при виде готовности, с какой мужчины у нас усаживаются под каблук своих жен.
— О, это мне отнюдь не кажется зазорным; Напротив, я усматриваю в этом известную щедрость и мужественность американского характера. Я с гордостью утверждаю, что тут одна из точек соприкосновения нашей и вашей цивилизации. Нет ни малейшего сомнения, что влияние женщин на вашу общественную жизнь чрезвычайно благотворно — так, во всяком случае, обстоит дело у нас.
Я поперхнулся и уставился на него, однако он совсем не заметил моего удивления — возможно оттого, что в темноте не разобрал выражения моего лица.
— Женщины у нас, — сказал я, помолчав, — никакого влияния на общественную жизнь не имеют.
— Нет? Неужели? Но, насколько я понял из ваших слов, американки лучше образованны, чем американцы?
— Пожалуй. Принимая во внимание целый ряд обстоятельств, типичных для нашего общества, женщины у нас действительно составляют если не более просвещенную, то, во всяком случае, более осведомленную часть общества.
— Значит ли это, что они более начитанны, но образованны не лучше?
— В известном смысле, может, и лучше. По крайней мере, они много чем интересуются: искусством и музыкой, поэзией и театром, заграничными путешествиями и психологией, политической экономией и Бог весть чем еще. У них для этого больше времени — собственно, времени у них сколько угодно. Нашим молодым людям рано приходится приобщаться к деловой жизни. Да, пожалуй, можно сказать, что женщины у нас культурней мужчин. Тут двух мнений быть не может. Самые книгочеи у нас они. Что бы мы, бедняги авторы, делали, если бы не женщины! Да что там говорить, ни один писатель у нас не сумел бы сделать себе имени, если бы не они. Американская литература существует только потому, что американки ценят ее и любят.
— Но неужели мужчины у вас не любят читать?
— Кое-кто любит, но относительно немногие. Вы можете часто услышать, как какой-нибудь самодовольный невежда говорит писателю: «Моя жена и дочери знают ваши книги, мне же самому времени ни на что, кроме газет, теперь не хватает. Их я просматриваю за завтраком или в поезде по дороге на работу». И ему ничуть не стыдно признаться, что он ничего, кроме газет, не читает.
— Следовательно, вы считаете, что было бы лучше, если бы читал он книги?
— Пожалуй, в присутствии четырех-пяти тысяч точащих на нас зубы журналистов я бы предпочел этого вслух не говорить. Да и скромность не позволяет.
— Ну а все-таки, — не унимался альтрурец. — По-вашему, значит, книга представляет собой большую ценность, чем газетная статья? Она более глубока?
— По-моему, даже вышеупомянутые четыре-пять тысяч точащих зубы журналистов едва ли станут это отрицать.
— Из чего следует, что постоянный читатель более глубокой литературы должен сам быть более вдумчив, чем читатель не таких уж глубоких газетных статей, которые он просто просматривает по дороге на работу?
— Если я не ошибаюсь, мы, для начала, согласились на том, что культурный уровень наших дам значительно выше, не так ли? Едва ли вы найдете американца, который не гордился бы этим обстоятельством.
— Но, если ваши женщины, — сказал альтрурец, — как правило, лучше осведомлены, чем мужчины, более развиты и более вдумчивы и к тому же почти полностью свободны от труда по дому и даже от домашних забот, почему они не принимают участия в общественной жизни?
Я расхохотался, вообразив, что наконец-то подловил своего знакомца.
— По той простой причине, что они сами этого не хотят.
— Ну, это не причина, — возразил он. — А отчего они не хотят?
— Послушайте, — взмолился я, теряя терпение. — По-моему, надо предоставить вам возможность осведомиться об этом у самих дам, — и я повернулся и пошел опять в сторону гостиницы, однако альтрурец меня легонько придержал.
— Извините меня, — начал он.
— Нет, нет, — сказал я. —
— Погодите, — умоляющим голосом сказал он. — Расскажите мне сперва о старшем поколении. Отступление по поводу дам было весьма интересно, но я думаю, что вы расскажете мне и о собравшихся здесь мужчинах. Кто они или, вернее, чем они занимаются?
— Но ведь я уже говорил — все это люди деловые или же занимающиеся умственным трудом, люди, проводящие жизнь в кабинетах, конторах и присутственных местах; приехали они сюда на несколько недель или на несколько дней провести здесь заслуженный отдых. Это представители разнообразнейших профессий: адвокаты и врачи, лица духовного звания и коммерсанты, маклеры и банкиры. Пожалуй, не найдется специальности, которая не была бы представлена здесь. Я как раз сейчас подумал, что наша гостиница — это американская республика в миниатюре.
— Мне необычайно повезло, что мы встретились с вами здесь: ваш ум и наблюдательность чрезвычайно помогут мне при изучении жизни вашего общества. Мне кажется, что с вашей помощью я сумею проникнуть в самую суть американской жизни и постичь загадку американского юмора, ни разу не покинув веранды вашей гостеприимной гостиницы, — сказал мой гость.
Я отнюдь не бил в этом уверен, но пропустить мимо ушей похвалу вашим умственным способностям не так-то легко, и я ответил, что буду рад оказать ему посильное содействие.
Он поблагодарил меня и сказал:
— Тогда скажите мне для начала — правильно ли я понял, что все эти господа находятся здесь но причине крайнего переутомления?
— Совершенно верно. Вы представить себе не можете, как много работают у нас коммерсанты и представители интеллектуальных профессий. Наверное, ничего подобного нигде в мире не наблюдается. Но, как я уже говорил, мы начинаем понимать, что не стоит жечь жизнь с двух концов, а то ее надолго не хватит. Поэтому каждое лето один конец мы ненадолго тушим. И все же путь нашего процветания усыпан человеческими жертвами, развалинами умственными и физическими, в полном смысле этого слова. Наши дома для умалишенных переполнены людьми, которые не выдержали напряжения, а европейские страны так и кишат американцами, страдающими черной меланхолией.
Этот чудовищный факт вселял в меня известную гордость: мы, американцы, бесспорно гордимся тем, что работаем больше, чем следует. Бог его знает почему?
Альтрурец пробормотал:
— Но это же просто ужасно? Кошмар какой-то!
Но мне показалось, что он особенно не слушал, как я разливался, живописуя модное у нас пренебрежение законами бытия и неизбежными последствиями этого.
— Приятно узнать, — продолжал он, — что коммерсанты и представители интеллигентных профессий в Америке осознали наконец все безрассудство и пагубность непосильного труда. А с прочими переутомленными тружениками мне тоже удастся здесь встретиться?
— Какими еще переутомленными тружениками? — спросил я в свою очередь, поскольку считал, что перечислил их всех довольно подробно.
Мы перелезли через ограду, которой был обнесен луг, прошли через рощицу и вышли на тропинку, спускающуюся вниз к берегу, и, пока мы брели по ней в ласковом лесном полумраке, голоса певчих дроздов так и звенели вокруг хрустальными колокольчиками, пели серебряными флейтами, журчали струями фонтанов, возносились хором кроткоглазых херувимов. Время от времени мы останавливались послушать их, и пугливые птицы продолжали свой концерт, не видимые глазу в тени густой листвы, однако разговор свой не возобновляли, пока не вышли из-под сени деревьев и не оказались вдруг на лысом бугре, с которого открывался вид на озеро.
— Лес раньше тянулся здесь до самого озера, — пояснил я, — и тогда, спускаясь вниз к воде, вы все время наслаждались его таинственным очарованием, его музыкой. Но прошлой зимой владелец вырубил этот участок. Теперь он выглядит довольно-таки непривлекательно.
Мне пришлось это признать, поскольку я заметил, что альтрурец озирает вырубку прямо-таки с ужасом. Действительно, глазам нашим открылся безбожный разор, мерзость запустения, облагообразить которую было не под силу даже милосердному закату. Повсюду торчали пни, выставляющие напоказ свои увечья; подлесок спалили, и от пожога почернела и потрескалась скудная земля на склонах холма, обреченная теперь на бесплодие. Несколько опаленных, хилых деревцев одиноко стояли, беспомощно опустив ветви. Целый век понадобится, прежде чем силы природы смогут возместить Урон.
— Вы говорите, это дело рук владельца, — сказал альтрурец. — А кто владелец?
— Да-с, неприглядное зрелище, — ответил я уклончиво. — Его поступок вызвал немалое возмущение. Соседи пробовали выкупить у него землю прежде, чем он опустошит ее, — они прекрасно понимали, как ценен лес для привлечения дачников; владельцам здешних дач тоже, конечно, хотелось сберечь лес, и, объединив усилия, они предложили за землю сумму, почти равную той, которую можно было выручить за поваленный лес. Но владелец вбил себе в голову, что если землю у озера как следует расчистить, то она пойдет под застройку, а раз так, на этом можно будет заработать дополнительно не хуже, чем на лесе, проданном на сруб; это и решило судьбу рощи. Безусловно, про владельца можно сказать, что он игнорировал интересы общества, но полностью осудить его я не берусь.
— Нет, конечно, — подтвердил альтрурец, чем, должен признаться, несколько удивил меня.
Я же продолжал:
— Кто иначе стал бы печься об его интересах? И тут вопрос не только его права, но, можно сказать, обязанности сделать в меру своих способностей все, чтобы получить максимальную прибыль для себя и для своих близких. Я это непременно говорю, когда его начинают поносить за отсутствие внимания к общественным интересам.
— Выходит, что корень зла следует искать в системе, вынуждающей каждого человека стоять на страже собственных интересов. Вы порицаете это?
— Отнюдь нет. Система, на мой взгляд, превосходная. В основе ее лежит признание за человеком права на индивидуальность, мы же считаем, что именно индивидуальность отличает цивилизованных людей от дикарей, от низших животных, и только благодаря ей племя или стадо превращается в нацию. Среди нас — как бы мы ни порицали владельца леса за пренебрежительное отношение к общественным интересам — не найдется человека, который позволил бы кому-то посягнуть на право частной собственности. Лес принадлежал ему, и со своей собственностью он имел полное право распоряжаться как ему угодно.
— Должен ли я понимать, что в Америке человек может спокойно портить то, что принадлежит ему?
— Со своим имуществом он может поступать как хочет.
— Даже в ущерб окружающим?
— Нет, конечно, если говорить о личном или имущественном ущербе. Но оскорблять чей-то вкус или чьи-то чувства он может сколько ему заблагорассудится. А разве в Альтрурии людям запрещено распоряжаться по своему усмотрению тем, что принадлежит им?
— Во всяком случае, привести что-то в негодность ему не будет позволено.
— Ну, а если он все же попытается что-то испортить — хотя бы с точки зрения общества?
— Тогда общество лишит его права собственности на эту вещь. — И не успел я придумать, как бы получше возразить на эти слова, он продолжал: — Не могли бы вы объяснить мне, почему обязанность уговаривать владельца продать принадлежащий ему живописный участок выпала на долю его соседей?
— Господи помилуй! — воскликнул я. — А на чью же еще? Уж не считаете ли вы, что следовало организовать сбор средств среди дачников?
— Мысль здравая. Но я не об этом. Разве в вашем законодательстве не предусмотрена такая возможность? Разве государство не обладало правом откупить у него за полную стоимость и лес и землю?
— Нет, конечно, — ответил я. — Такой поступок бесспорно посчитали бы за мелкую опеку граждан, причем излишнюю.
Начинало смеркаться, и я предложил пойти назад в гостиницу. Оборот, который принял наш разговор, мешал нам наслаждаться прогулкой. Когда мы осторожно шли через темнеющий, напоенный запахом бальзама лес, где один одуревший от счастья дрозд все еще заливался песней, я сказал:
— Знаете, у нас в Америке закон избегает вмешательства в яичные дела граждан, и мы не пытаемся вменять добродетель в обязанность.
— Ну, а брак, — сказал он. — Уж институт-то брака у вас, надеюсь, есть?
Это меня изрядно задело, и я огрызнулся, не скрывая насмешки:
— Да, рад вас заверить, что тут мы ваших ожиданий не обманем. У нас существует институт брака, причем не только церковного, но гражданского, который подчиняется законам государства и ограждается им. Только какое отношение это имеет к данному вопросу?
— И вы рассматриваете брак, — не унимался он, — как оплот нравственности, источник всего что ни на есть чистого и хорошего в вашей личной жизни, основу семьи, прообраз рая?
— Существуют семьи, — сказал я шутливо, — которые едва ли отвечают столь высоким требованиям, но таков, безусловно, наш идеал брака.
— Тогда почему же вы утверждаете, что добродетель не вменяется американцам в обязанность? — спросил он. — У вас, насколько я понимаю, есть законы, запрещающие и воровство, и убийство, и опорочение доброго имени, и лжесвидетельство, и кровосмешение, и пьянство?
— Да, конечно.
— Значит, вы утвердили в законодательном порядке честность, неприкосновенность человеческой жизни, уважение к личности, отвращение ко всякого рода извращениям, добропорядочность и трезвость. В поезде по дороге сюда я узнал от одного господина, которого возмутило зрелище человека, избивавшего свою лошадь, что у вас существует закон даже против жестокого обращения с животными.
— Да, и могу с гордостью сказать, что проводится он в жизнь неотступно, так что убив, например, негуманным способом кошку, человек обязательно понесет наказание.
Альтрурец не стал развивать успех, достигнутый в споре, и я решил показать, что великодушие не чуждо и мне.
— Охотно признаю победу за вами. Кстати сказать, вы очень ловко меня поддели, я умею ценить такого рода ходы в разговоре, особенно когда они остроумны. В общем, сдаюсь. Но у меня на уме было нечто совсем другое. Я думал об идеалистах, которые стремятся связать нас по рукам и по ногам и превратить в рабов государства с тем, чтобы самые интимные взаимоотношения людей регулировались бы законами и скрижаль законов заменила бы семейный устав.
— А ведь взаимоотношения супругов тоже достаточно интимное дело, как по-вашему? — спросил альтрурец. — И потом, если я правильно понял того господина в поезде, у вас есть также законы, запрещающие жестокое обращение с детьми, есть и общества, призванные следить за тем, чтобы они не нарушались. Вы же не рассматриваете такие законы, как вторжение в семейную жизнь или посягательство на ее неприкосновенность? Мне кажется, — продолжал он, — что между вашей и нашей цивилизациями нет существенной разницы и что Америка и Альтрурия, по сути дела, одинаковы.
Мне его комплимент показался несколько преувеличенным, но я почувствовал, что он идет от души, и, поскольку мы, американцы, прежде всего патриоты и, следовательно, сначала ищем признания своей стране и только потом уж себе, то я, естественно, не остался глух к лести, пусть адресованной мне как гражданину Америки, а не лично.
Мы уже подходили к живописному холму, на котором расположилась гостиница, неизменно радующая взор своим праздничным видом. Построенная без затей, даже несколько небрежно, она чем-то напоминала наши огромные каботажные суда. Сумерки успели сильно сгуститься, и здание было опоясано несколькими рядами ярко освещенных окон, свет, льющийся из них, пронзал окружающий мрак, совсем как огни иллюминаторов кают-компании или рубки. Клин леса, выдвинувшийся в поле, заслонял железнодорожную станцию; ни одного другого здания в поле зрения не было. Казалось, что гостиница стоит на якоре, покачиваясь на мелкой волне. Я хотел было обратить внимание альтрурца на это чарующее сходство, но вовремя вспомнил, что он еще недостаточно долго пожил у нас в стране, чтобы увидеть пароход, вроде тех, что строятся в Фолл-Ривер, и потому пошел дальше, не тратя на него этого сравнения. Однако бережно припрятал его в памяти, рассчитывая использовать в одном из своих грядущих произведений.
Обитатели гостиницы сидели на верандах, разбившись на небольшие компании, или занимали кресла, выстроившиеся вдоль стон. Женщины сплетничали, мужчины были поглощены своими сигарами. После жаркого дня на землю упала прохлада, и у всех был вид, будто вместе с тяготами истекшей недели они отбросили прочь все заботы и сейчас просто наслаждаются моментом. По большей части это были супружеские пары уже не первой молодости. Были, однако, и такие, кто вполне мог иметь сыновей и дочерей среди молодежи, прогуливавшейся по верандам или проносившейся в вихре вальса мимо открытых окон большого зала. Музыка, казалось, сливалась со светом, который струился из окон, заливая лужайку перед домом. Все были хорошо одеты, спокойны и довольны, и мне подумалось, что гостиница — это наша республика в миниатюре.
Мы невольно приостановились, и я услышал, как альтрурец пробормотал: «Прелестно, прелестно! Просто восхитительно!»
— Не правда ли? — отозвался я, преисполнившись гордости. — Наша гостиница весьма типична. Точно такие же можно встретить у нас в стране повсюду. Она типична тем, что ничем не выделяется, и мне скорее приятно сознание, что и люди, живущие в ней, весьма похожи на тех, кто населяет другие, ей подобные, так что вы сразу же почувствуете себя дома, очутившись среди них. По всей стране, на юге и на севере, где только имеются какие-нибудь горки, или красивый водоем, или полоска пляжа, вы непременно найдете такой вот приют для наших усталых тружеников. Не так давно мы начали понимать, что не стоит потрошить гусыню, несущую золотые яйца, даже если она похожа на орла, который как ни в чем не бывало пристраивается, будто на насесте, на наших знаменах. Нам стало очевидно, что если мы и дальше не будем щадить сил на работе, Америка останется вовсе без американцев.
Альтрурец захохотал.
— Как замечательно вы это выразили! Как образно! Как оригинально! Извините меня, но я просто не могу удержаться, чтобы не выразить свое восхищение. Ведь наше представление о том, что смешно и что нет, резко отличается от вашего.
— И каково же оно? — спросил я.
— Едва ли я сумею объяснить вам. Сам я не Бог весть какой юморист.
И опять меня кольнула ироническая нотка, прозвучавшая в его голосе, но сказать наверняка я не мог и потому просто продолжал молчать, полагая, что если ему захочется и дальше послушать о превращении американцев из непрестанно трудящихся пчелок в бездельных временами мотыльков, то он не преминет спросить меня об этом.
— И что же произошло, когда вы до этого додумались? — поинтересовался он.
— Ну, знаете, уж в чем, в чем, а в практичности нам не откажешь. Сделав это открытие, мы сразу же перестали надрываться на работе и начали создавать курорты. Теперь и коммерсанты, и люди интеллектуального труда — все, за малым исключением — берут каждый год отпуск на четыре-пять недель. Их жены уезжают еще в начале лета, и, если они селятся на каком-нибудь курорте часах в трех езды от города, мужья выезжают к ним в субботу после обеда и проводят воскресенье с семьей. На какие-нибудь тридцать восемь часов все гостиницы вроде этой становятся скоплением счастливых семейных очагов.
— Но это же просто замечательно, — сказал альтрурец. — Что правда, то правда, — в практичности вам не откажешь. Так вы говорите, дамы обычно приезжают на курорт в начале лета?
— Да, иногда в начале июня.
— А зачем? — спросил альтрурец.
— Как зачем? На отдых, конечно, — ответил я несколько запальчиво.
— Но, по-моему, вы только что говорили, что мужья, как только им это позволяют финансы, освобождают своих жен и дочерей от всякой домашней работы.
— Совершенно верно.
— Тогда от чего же хотят отдохнуть дамы?
— От забот. Не забудьте, что изнуряет не только физический труд. Даже если они и освобождены от труда по дому, домашние заботы по-прежнему лежат на них. А ничего более изнурительного, чем домашние заботы, не существует. Кроме того, прекрасный пол, как мне кажется, появляется на свет усталым. Кстати сказать, люди, интересующиеся нашей жизнью, утверждают, что с тех пор, как женщины всерьез увлеклись атлетикой — греблей и плаванием, лаун-теннисом и альпинизмом, — то это в соединении с отсутствием забот и долгими месяцами отдыха может привести к тому, что наши дамы со временем превзойдут мужчин и в физическом отношении, как уже превзошли их в умственном. Ну, что ж! Мы будем только рады. Это вполне ответило бы американскому чувству юмора.
— Вот как? Вы хотите сказать, что у вас имеется свое особое чувство юмора? — спросил альтрурец. — Хотя, конечно. Вы ведь так любите анекдоты. Расскажите мне хотя бы один, чтобы я имел представление о том, что вас веселит.
— Отчего же. Беда только, что самые остроумные анекдоты сильно проигрывают от объяснений, — ответил я. — Единственное, что вам остается, это пожить с нами и самому во всем разобраться. Нас, например, очень забавляет оторопь, которая находит на иностранцев при виде готовности, с какой мужчины у нас усаживаются под каблук своих жен.
— О, это мне отнюдь не кажется зазорным; Напротив, я усматриваю в этом известную щедрость и мужественность американского характера. Я с гордостью утверждаю, что тут одна из точек соприкосновения нашей и вашей цивилизации. Нет ни малейшего сомнения, что влияние женщин на вашу общественную жизнь чрезвычайно благотворно — так, во всяком случае, обстоит дело у нас.
Я поперхнулся и уставился на него, однако он совсем не заметил моего удивления — возможно оттого, что в темноте не разобрал выражения моего лица.
— Женщины у нас, — сказал я, помолчав, — никакого влияния на общественную жизнь не имеют.
— Нет? Неужели? Но, насколько я понял из ваших слов, американки лучше образованны, чем американцы?
— Пожалуй. Принимая во внимание целый ряд обстоятельств, типичных для нашего общества, женщины у нас действительно составляют если не более просвещенную, то, во всяком случае, более осведомленную часть общества.
— Значит ли это, что они более начитанны, но образованны не лучше?
— В известном смысле, может, и лучше. По крайней мере, они много чем интересуются: искусством и музыкой, поэзией и театром, заграничными путешествиями и психологией, политической экономией и Бог весть чем еще. У них для этого больше времени — собственно, времени у них сколько угодно. Нашим молодым людям рано приходится приобщаться к деловой жизни. Да, пожалуй, можно сказать, что женщины у нас культурней мужчин. Тут двух мнений быть не может. Самые книгочеи у нас они. Что бы мы, бедняги авторы, делали, если бы не женщины! Да что там говорить, ни один писатель у нас не сумел бы сделать себе имени, если бы не они. Американская литература существует только потому, что американки ценят ее и любят.
— Но неужели мужчины у вас не любят читать?
— Кое-кто любит, но относительно немногие. Вы можете часто услышать, как какой-нибудь самодовольный невежда говорит писателю: «Моя жена и дочери знают ваши книги, мне же самому времени ни на что, кроме газет, теперь не хватает. Их я просматриваю за завтраком или в поезде по дороге на работу». И ему ничуть не стыдно признаться, что он ничего, кроме газет, не читает.
— Следовательно, вы считаете, что было бы лучше, если бы читал он книги?
— Пожалуй, в присутствии четырех-пяти тысяч точащих на нас зубы журналистов я бы предпочел этого вслух не говорить. Да и скромность не позволяет.
— Ну а все-таки, — не унимался альтрурец. — По-вашему, значит, книга представляет собой большую ценность, чем газетная статья? Она более глубока?
— По-моему, даже вышеупомянутые четыре-пять тысяч точащих зубы журналистов едва ли станут это отрицать.
— Из чего следует, что постоянный читатель более глубокой литературы должен сам быть более вдумчив, чем читатель не таких уж глубоких газетных статей, которые он просто просматривает по дороге на работу?
— Если я не ошибаюсь, мы, для начала, согласились на том, что культурный уровень наших дам значительно выше, не так ли? Едва ли вы найдете американца, который не гордился бы этим обстоятельством.
— Но, если ваши женщины, — сказал альтрурец, — как правило, лучше осведомлены, чем мужчины, более развиты и более вдумчивы и к тому же почти полностью свободны от труда по дому и даже от домашних забот, почему они не принимают участия в общественной жизни?
Я расхохотался, вообразив, что наконец-то подловил своего знакомца.
— По той простой причине, что они сами этого не хотят.
— Ну, это не причина, — возразил он. — А отчего они не хотят?
— Послушайте, — взмолился я, теряя терпение. — По-моему, надо предоставить вам возможность осведомиться об этом у самих дам, — и я повернулся и пошел опять в сторону гостиницы, однако альтрурец меня легонько придержал.
— Извините меня, — начал он.
— Нет, нет, — сказал я. —
— Пойдемте посмотрим, как танцует молодежь!
Банкетный стол накрыт, и гости прибывают.
Издалека веселый слышен гомон…
— Погодите, — умоляющим голосом сказал он. — Расскажите мне сперва о старшем поколении. Отступление по поводу дам было весьма интересно, но я думаю, что вы расскажете мне и о собравшихся здесь мужчинах. Кто они или, вернее, чем они занимаются?
— Но ведь я уже говорил — все это люди деловые или же занимающиеся умственным трудом, люди, проводящие жизнь в кабинетах, конторах и присутственных местах; приехали они сюда на несколько недель или на несколько дней провести здесь заслуженный отдых. Это представители разнообразнейших профессий: адвокаты и врачи, лица духовного звания и коммерсанты, маклеры и банкиры. Пожалуй, не найдется специальности, которая не была бы представлена здесь. Я как раз сейчас подумал, что наша гостиница — это американская республика в миниатюре.
— Мне необычайно повезло, что мы встретились с вами здесь: ваш ум и наблюдательность чрезвычайно помогут мне при изучении жизни вашего общества. Мне кажется, что с вашей помощью я сумею проникнуть в самую суть американской жизни и постичь загадку американского юмора, ни разу не покинув веранды вашей гостеприимной гостиницы, — сказал мой гость.
Я отнюдь не бил в этом уверен, но пропустить мимо ушей похвалу вашим умственным способностям не так-то легко, и я ответил, что буду рад оказать ему посильное содействие.
Он поблагодарил меня и сказал:
— Тогда скажите мне для начала — правильно ли я понял, что все эти господа находятся здесь но причине крайнего переутомления?
— Совершенно верно. Вы представить себе не можете, как много работают у нас коммерсанты и представители интеллектуальных профессий. Наверное, ничего подобного нигде в мире не наблюдается. Но, как я уже говорил, мы начинаем понимать, что не стоит жечь жизнь с двух концов, а то ее надолго не хватит. Поэтому каждое лето один конец мы ненадолго тушим. И все же путь нашего процветания усыпан человеческими жертвами, развалинами умственными и физическими, в полном смысле этого слова. Наши дома для умалишенных переполнены людьми, которые не выдержали напряжения, а европейские страны так и кишат американцами, страдающими черной меланхолией.
Этот чудовищный факт вселял в меня известную гордость: мы, американцы, бесспорно гордимся тем, что работаем больше, чем следует. Бог его знает почему?
Альтрурец пробормотал:
— Но это же просто ужасно? Кошмар какой-то!
Но мне показалось, что он особенно не слушал, как я разливался, живописуя модное у нас пренебрежение законами бытия и неизбежными последствиями этого.
— Приятно узнать, — продолжал он, — что коммерсанты и представители интеллигентных профессий в Америке осознали наконец все безрассудство и пагубность непосильного труда. А с прочими переутомленными тружениками мне тоже удастся здесь встретиться?
— Какими еще переутомленными тружениками? — спросил я в свою очередь, поскольку считал, что перечислил их всех довольно подробно.