Джон Хоукс
ИРЛАНДСКИЙ ПРИЩУР

   Посвящается Софи
   и моему редактору Марку Стэффорду

 
   Я – подкидыш.
   А кто из ирландских девчонок, по правде говоря, не подкидыш? Пусть ее любят мамуля с папулей, пусть у нее есть имя и все нужные бумаги, заверенные приходским священником, кроватка, в которой до нее никто не спал, пусть даже мамулечка с папулечкой рассказывают ей сказки – она все равно подкидыш, честное слово, ведь она никак не может быть в своем происхождении уверена, целуют ее нежно в щечку или же нет. Парни, конечно, – другое дело. Парни – сыны нашей рассерженной страны, тут ничего не скажешь. Но стоит на свет родиться существу женского пола, оно всегда – подкидыш, даже если на мессу девочку везут в шикарной коляске. Так что лучше со всем этим смириться и быть подкидышем настоящим, вот как я, а более настоящего подкидыша, чем я, вы не найдете, сама Сироткина Мама может это подтвердить, ведь это она вынула меня, завернутую в обрывок одеяла, из той хлипкой корзинки, оставленной много лет назад на пороге приюта.
   «Позаботьтесь о ней, – гласила записка, приколотая к моему рваному одеялу, – она хорошая девочка».
   И вот она я, какая уж есть, и рассуждать тут больше не о чем. Сироткина Мама говорит, что прозвала меня Осоткой: взяв меня на руки, она тут же поняла, что всю свою жизнь я буду такой же тощей, колючей и ненужной, как и любой осот в округе. С самого начала я постоянно цеплялась за юбку Сироткиной Мамы, прося ее мне про такое рассказывать. И я, и все мои сестренки вечно к ней липли, но это ее никогда не утомляло, хотя, по правде, старшие девочки – а некоторые из нас едва стояли на ножках, некоторым же и двадцать уже сравнялось – часто собирали малышек и развлекали их всякими придумками, чтобы Сироткина Мама, бедняжка, хоть как-то дух перевела. Женщины безропотнее, наверное, и на свете не было, ведь вокруг нее вечно толклись, смеялись, канючили несмышленыши, требовали то спеть, то показать что-нибудь, то чему-нибудь научить. Точно вам говорю. В нашей маленькой гордой стране и среди настоящих мам не было души самоотверженнее и великодушнее, чем неунывающая наша Сироткина Мама. Поклясться в этом готова, а подтвердят многие, живые или покойные.
   Я прекрасно знаю все эти гадости, все эти обвинения: мол, маленьких девочек работать заставляют до смерти, они неделями не моются, голодают и холодают, их, дескать, бьют, о них совсем не заботятся, а они болеют и убегают, и все это из-за скаредности и алчности старых дев, приставленных следить за такими, как мы. Известно мне и то, что есть люди, уверенные: подкидыши, эти отбросы общества, попрошайки – а мы они и есть, – лучшей доли и не заслуживают. Сироткина Мама! Защити нас от бесстыжих политиков и злобных людишек. Но Мамочка! Я отказываюсь верить, что кто-то может лить подобную грязь на добрых и милых женщин, которым обычные матери и в подметки не годятся.
   В темноте ночи общая спальня, где витал запах крови и холодных, дочиста отмытых простыней, хранила покой тридцати с лишним девочек, уже сроднившихся друг с другом; поступающих время от времени новеньких поселяли в отдельную комнату под личную опеку Сироткиной Мамы. Разумеется, в темноте нередко слышались прерывистые всхлипы, испуганные вскрики, но малышки никогда подолгу не оставались наедине со своими потаенными страданиями: старшие девочки восстанавливали наш мирный сон довольно быстро.
   Естественно, дни наши в приюте – или «Приюте Святой Марты для девочек-сирот», как он официально назывался, ибо всему поистине глубокому должно пребывать под крылом церкви, – разгоняли все ночные страхи и веселили душу. На кухне командовала лично Сироткина Мама – как правило, она держала на руках одного или даже двух младенцев, ее славное лицо блестело от пота. В этом помещении, выложенном темной плиткой, мы таскали огромные, с нас размером, чугунки, а они то и дело под громкие вопли смятения падали у нас из рук вместе со всем содержимым; учились стоять у огромных черных плит так, чтобы не обжечь о раскаленное железо пальцы или руки. Больше всего мы любили готовить и есть ирландское рагу – куски баранины или жесткой говядины и целые корзины картошки, клубни с наши детские головенки величиной, – хоть различные супы, что сочиняла Сироткина Мама, густые, как каша, тоже неплохо утоляли наш голод. О, какими великолепными запахами полнилась наша кухня – они поднимались даже от ведер с помоями! Груды грязных кастрюль и тарелок в раковинах, верткие обмылки, обжигающая вода, в которую мы погружали руки так глубоко, что намокали даже плечи и волосы, падавшие нам влажными прядями на лица. Вокруг белые кафельные стены, блеклые и покрытые от старости трещинками, медные краны над раковинами из мыльного камня позеленели, как лишайники там, на просторах, куда нас выпускали только под строгим надзором и где рос мой тезка – осот. Полы в кухне выложены темной, как камень, плиткой, до блеска отполированной поколениями трудолюбивых подкидышей, новеньких и старожилов, которые поняли, что, занимаясь готовкой и мойкой посуды, они больше всего напоминают взрослых женщин, в которых им суждено превратиться.
   Девчонки, пол мокрый. Не поскользнитесь, а то упадете!
   Столовая наша не предполагала никакого разнообразия, хотя дважды в день – а ели мы два раза в день – те, кто по графику дежурил в этом месяце, имели удовольствие разносить подносы – задача требовала серьезности и насупленной сосредоточенности: нарезать ломтями хрусткий хлеб, выпеченный в тот день под неусыпным присмотром и попечением Сироткиной Мамы задолго до рассвета. На выпечке мы крутились целыми командами, хотя особой помощи нашей мамочке это не приносило. Тесто пекли круглую неделю, и работа эта выматывала даже самых стойких из нас, а тут еще ошеломляли жар печей и запахи, от которых многие детские головки кружились даже во сне.
   Матерь Божья, благослови нашу скромную трапезу. Аминь.
   Прачечная была таким же чудесным местом, как и кухня, и не менее опасным. Горы замызганных платьиц поражали воображение: лишенные тел, которые они недавно облекали, все эти тряпки, брошенные, смятые и беспорядочно сваленные в кучу, вызывали у меня перед глазами мертвых детишек или голеньких девчушек, потерявшихся при неком таинственном бегстве по опасной глухомани. О, чаны и баки, куда мы бросали все это отрепье, словно бы после какой-то ужасной резни, которой хоть и не было никогда, но все равно мурашки бежали. Деревянные лопатки – ими мы помешивали и выколачивали платья наших сестриц в воде, пахнущей каким-то жутким химикатом, от которого аж ноздри горели. А в это время снаружи, за оконными решетками у нас над головами – прачечная располагалась в приютском подвале, – вовсю каркали, купаясь под дождем, вороны… Да, дежурство в прачечной – это настоящая работа. Воду нам кипятили в железных котлах, и когда ее наливали в чаны и баки, от нее валил пар, и немало девчонок по неосторожности обваривали себе руки до пузырей и с ревом брели искать нашу Сироткину Мамочку.
   О том, как мы купались, скажу лишь одно: тридцать голых девчонок всех возрастов смеялись, визжали и скользили на полу, блестящие тела, волосы, вымокшие под струями холодного душа, намотаны на головы – от этого пробуждались неясные пока инстинкты даже у самых застенчивых. Дважды в неделю мы терли и скребли друг другу спины, а некоторые затевали игру в салки среди моющихся сестриц.
   Не балуйтесь! Ведите себя прилично, заблудшие создания!
   Помимо обыденных занятий, были у нас и удовольствия особого рода. Например, в последнее воскресенье месяца нам на обед подавали колбасы, приготовленные самолично Сироткиной Мамой, и горы бекона, нарезанного ломтиками в мой мизинец толщиной, и россыпи вареной картошки на огромных блюдах. Все это запивалось пивом из кувшинов – пили кому сколько подобает по возрасту. Как же буйно мы радовались, когда эту дымящуюся снедь выносили к нашим столам!
   Разумеется, мы и спортом занимались – а чем мы хуже других? В бутсах, не подходящих по размеру носках, майках и шортах, присланных нам в дар администрацией «Святого Георгия», местной школы для мальчиков – элиты Ирландии, которые так ни разу и не пришли поболеть за нас, – мы, раскрасневшись, гоняли мяч по рытвинам заросшего сорняками поля, орали, хватали друг друга за одежду, колотили по голеням бутсами: те неизбежно оказывались велики и пахли ногами мальчишек, которые когда-то их носили, так что мы пинали друг друга, подражая этим мальчикам, гордецам, – вот еще, смотреть, как подкидыши носятся по полю и забивают голы подкидышам, хотя, по правде говоря, мы прекрасно играли в эту грубую игру. А спектакли? Конечно, мы ставили спектакли, столы в обеденном зале сдвигались в сторону, Сироткина Мама – режиссер и главный зритель – восседала в центре, а младшенькие пищали и дрожали от страха, когда мы изображали драконов, охотников и разных лесных страшилищ.
   Нельзя сказать, что мы сидели взаперти на горке в «Святой Марте», – а наш приют для девочек-сирот представлял собой старое кирпичное здание, построенное в незапамятные времена на вершине одного из двух холмов, высящихся по обе стороны городка в долине, – но все-таки мы спускались по полупустым улицам, приодевшись в пальто и шляпки, как правило, лишь для того, чтобы посетить раннюю обедню, трижды в неделю по утрам и еще несколько раз в год по определенным церковным праздникам. Да, самую раннюю, когда в церкви еще совсем темно, холодно и почти пусто. Сироткина Мама загоняла нас чуть ли не за алтарь, чтобы тридцать ее подопечных казались как можно менее заметными, и одно это как-то подтверждает, что сироты, в общем-то, никому не нужны, даже церкви. Однако никто из нас об этом не догадывался, и всех до единой охватывал восторг от золоченых фигур, едва видневшихся во мраке, от запаха воска, от общей набожности, а особенно – от вида священника и прислужников, как ни крути – мужчины и мальчиков. И святость, осенявшая их у алтаря, изливалась, как нам казалось, и на всех мужчин и мальчиков Ирландии, не сочтите кощунством. Нас, подкидышей, к этому самому алтарю допускали только после того, как полноценные прихожане расходились по своим утренним делам. Когда мы покидали церковь, приобщившись ее тайн, и, усталые, начинали восхождение к суровому кирпичному сооружению, служившему нам домом, прохожие зачастую провожали нас возгласами, скорее, пожалуй, шутливыми, нежели насмешливыми.
   Смотрелся наш приют неказисто, это уж точно. Строгая коробка из потемневшего от ветров и дождей кирпича, на окнах ржавые решетки: как я уже говорила, не столько для ограничения нашей свободы, сколько для защиты, но от кого и от чего – неизвестно. В конце концов, хотя «Святая Марта» была одним из трех богоугодных заведений, поблизости не было ни тюрьмы, ни психиатрической лечебницы, а где еще обретаться личностям, способным нанести подкидышам вред?
   Как бы там ни было, в число трех богоугодных заведений Каррикфергуса – а именно так назывался городок – входили наша «Святая Марта» и больница, а на противоположном от нас холме – «Дом солдат-ветеранов», речь о котором впереди, поскольку в один прекрасный день его директора вдруг осенила замечательная идея. По уродству своему «Дом солдат-ветеранов» казался близнецом «Приюта для девочек-сирот»: кирпич, прямоугольная форма, на окнах решетки и все такое. Отличие состояло лишь в том, что в одном обитали девочки, а в другом – старики. Таким образом, взаимное притяжение между «Святой Мартой» и «Святым Климентом», как официально именовался «Дом солдат-ветеранов», было неизбежным. Что же до больницы, она несла имя Святой Клары, а школа для гордых мальчиков – Святого Георгия. Так что маленькая метрополия под названием Каррикфергус была, если можно так выразиться, городком святых, что шло всем нам только на пользу.
   Если у вас создалось впечатление, что в «Святой Марте» была только одна взрослая женщина и тридцать девочек, и среди нас никогда не появлялись мужчины или мальчики, или что в нашем приюте, смотревшем на «Дом солдат-ветеранов» поверх окутанного влажными испарениями городка, никогда не происходило ничего предосудительного, мне следует подобное впечатление исправить. Я никогда не относилась к девицам, иссушенным собственным педантизмом и не приобретшим в результате ничего, кроме прямой спины. Напротив. Я была высока для своего веса и очень сообразительна. Несмотря на всю мою худобу, плоть моя говорила вполне отчетливо, и, услышав однажды ее голос, я научилась прислушиваться к нему, так что никакие жизненные обстоятельства не заставили бы меня прогнуться. Изложив все это, должна признаться, что Сироткина Мама не была для нас единственной и незаменимой мамочкой – у нее имелась помощница, заместительница, сестра по любвеобильности, если угодно: миссис Дженкс, всегда готовая выйти на сцену и заменить матушку, когда та чересчур уставала – если подобное можно себе представить, – или была поглощена делами, или вконец измучена кастрюлями, духовками, наставлениями и утешениями, когда взгляд ее ясных глаз туманился, прядь волос выбивалась и спадала на лоб и матушка уже не в силах была шевельнуть ни рукой, ни ногой. Здесь следует добавить, что если Сироткина Мама в определенном смысле была всем нам истинной матерью, женщиной, к которой мы относились так, словно она действительно всех нас произвела на свет, при всем при том именно миссис Дженкс вскармливала теплым материнским молоком из своей полной груди самых маленьких девчушек со дня или ночи их появления в приюте и до того момента, пока они не начинали есть то, что ели с тарелок или мисок все остальные.
   Несмотря на упомянутые мною тяготы работы в прачечной, со всем ее паром, ожогами и резью в глазах, самым неинтересным и мучительным занятием было мытье полов. Вы можете себе представить полдюжины девчонок разных возрастов – ползают на четвереньках с задранными юбками по холодным плиткам и толкают перед собой ведра с губками, бедные голые коленки покраснели, а в душе беспросветно, ведь темному коридору не видно ни конца и ни края? Да, работенка не из лучших, это я вам говорю по собственному опыту, такому неприятному и обширному, что и вспоминать не хочется.
   Сироткину Маму, которую никто и никогда не называл по имени, а звучало оно как миссис Дженнингс, хотя «миссис» было чистой формальностью или любезностью, поскольку эта уважаемая женщина и дня не была замужем, саму, как гласит история, обнаружили в корзинке, оставленной однажды снежной ночью у порога «Святой Марты», и, пройдя путь от простого подкидыша-сироты до матери всех сироток, лучше кого бы то ни было знала, что ждет впереди ее подопечных, каким образом их следует воспитывать и от чего оберегать, хотя из ее грудей не упало и капли материнского молока. Она не только дарила нам свое тепло, готовила нам или по крайней мере следила, как для нас готовили, не только с присущей ей благожелательностью заправляла всем происходящим в «Святой Марте», но и лично давала имя каждой новой девочке, которая с того момента и навсегда становилась дочерью этого дома, хотя бывали, разумеется, и исключения. Она любила замысловатые имена и любила сам процесс наречения ими, так что в мои дни у нас были Мойра Мойлан и Финнула Маллой, Шивон Брегени и Молли О'Малли и Дервла О’Шэннон, то есть я, хотя с самого начала, как я уже говорила, ко мне прилепилось прозвище Осотка. Матушка выбирала нам имена так, словно была ходячим справочником наиболее цветистых имен, что когда-либо носили рыжеволосые женщины Ирландии. А рыжеволосые среди нас были – палитра их рыжины варьировалась от недозрелой земляники до темных тонов кровоточащей раны, были девочки и слегка веснушчатые, и сплошь покрытые веснушками, но, к сожалению, я ни к одной из этих групп не относилась: у меня были тусклые темно-каштановые волосы, и не единой веснушки ни на щеках, ни на плоской груди. Иногда мне ужасно хотелось, чтобы меня называли моим официальным именем, я просто млела, когда слышала, как оно звучит: Дервла – вот кто я такая, ни более, ни менее.
   Как-то раз, проходя мимо комнат Сироткиной Мамы, я обнаружила, что дверь приоткрыта, а за нею царит такая тишина, будто наступил конец света. И тут я увидела женщину, нашу единственную и неповторимую матушку, которая, обхватив маленькую Мойру Мойлан за талию и задрав ей юбчонку, прутиком хлестала по крохотной попке, не произнося при этом ни звука, как я уже сказала. Я, конечно, остановилась, а Сироткина Мама взглянула на меня и улыбнулась, не прерывая порки:
   Я застала ее, когда она рылась в моих вещах, дорогая. А мы такого допустить не можем, верно?
   Не следует забывать, что Сироткина Мама работала для нас и с нами – поддерживала порядок среди своих тридцати с лишком дочерей, как она звала нас, и надзирала за швеей из Каррикфергуса, вдовой, которая шила вручную темно-синие платья – привычную униформу «Святой Марты», лишь трех стандартных размеров, нимало не сообразуясь с нашими нуждами. И с туфлями была беда, ведь приют не имел возможности заказывать их у сапожника, а получал в коробках, как благотворительный дар, выпрошенный, конечно, Сироткиной Мамой, находившей время позаботиться не только о нашей обуви, но и о музыкальных инструментах для нашего оркестра.
   Да, у нас действительно имелся энергичный духовой оркестрик. Полдюжины девочек играли на трубах и тромбонах, а на барабане с медным ободком и надписью «Приют Святой Марты для девочек-сирот», красиво выведенной зеленой краской по бокам, звучно отбивала ритм лично я. Мы вызывали бурный восторг, когда, маршируя под ласковым дождем по улицам Каррикфергуса, замыкали парад под крики восхищенной толпы. Но, как я уже говорила, с туфлями была беда, а поскольку мы их получали в огромных коробках непарными и разных размеров, многие из нас косолапили и прихрамывали, вот почему мы, конечно же, предпочитали ходить босиком, что зачастую и делали.
   Помните, я хотела исправить впечатление, которое могло возникнуть из моих слов: дескать, никакая фривольность не проникала в стены «Святой Марты». Так вот, я сейчас расскажу о случае, незабываемом в своей нелепости. Наверняка не забыл его и мальчишка мистера Бейли, мясника, – хлипкое создание с бледным болезненным лицом, хромавший на одну ногу; в назначенный день он доставлял наши скудные порции постной говядины к черному ходу нашей кухни. Приходили к нам, конечно, и другие парни: например, родной сын Джо Дэна приносил рыбу, а мальчик из бакалейной лавки Пэдди Кейси – груды свежих овощей, заказанных Сироткиной Мамой. Но из этих юношей один только мальчишка мистера Бейли, мясника, Рыжий Эдди его звали, прихрамывал на одну ногу, от чего мучительно страдал.
   Я отчетливо помню тишину, царившую в наших комнатах и коридорах, ведь все остальные подкидыши, кроме меня, или совершали, стоя на коленях, дневную молитву, или носились по стерне, пиная друг дружку. Был добрый весенний денек, окна за решетками открыты, и слабый ветерок доносил до нас аромат облаков и едва оперившихся птенцов. Вдруг я услышала мальчишечий вскрик, от которого, поверьте, сразу встрепенулась:
   Нет! Нет! Я не хочу!
   Я, естественно, кинулась на этот голос и вскоре обнаружила, что принадлежал он Рыжему Эдди, который, представьте себе, лежал под одним из массивных столов в нашей непривычно пустой кухне и, мало того, старался вывернуться, ни больше ни меньше, из-под Финнулы Маллой, которая, будучи весьма упитанной особой лет десяти-двенадцати, навалилась всей своей массой на бедного Рыжего Эдди. Барахтающаяся парочка не издавала ни звука, вот только иногда мальчишке мистера Бейли, мясника, удавалось вывернуть голову и повторить свой писк, которого никто и не слышал, кроме, конечно, меня и Финнулы Маллой. Звук был жалостным, поскольку явно Рыжий Эдди сильно страдал и никак не мог справиться с Финнулой. Нет! Нет! Я не хочу!
   Мне ничего не оставалось – только ринуться к нему на помощь: именно это мне подсказал мой инстинкт, и именно так я и поступила. По уму, хоть и не по годам, я взрослее Финнулы Маллой, а Рыжий Эдди – младше и тощее меня, к тому же хромой, так что с этой парочкой я повела себя по-матерински. И вот я молча накинулась на них, ухватила Рыжего Эдди за коленки и вытащила из-под стола и тем самым – из-под Финнулы, которая, оседлав, так сказать, бедного парня, буквально пригвоздила его к плиткам. Затем схватила Финнулу за пухлую руку и, рванув вверх, поставила на ноги, одновременно одернув на ней юбки и слегка встряхнув.
   И что она с тобой тут делала, Рыжий Эдди?
   Пыталась меня поцеловать. А так я ни с кем целоваться не буду!
   Он был бледен и едва дышал, волосы взъерошены, ведь Финнула запустила в них пальцы и страстно сжимала голову бедного хромоножки. Рыжий Эдди отводил от меня взгляд, его губы распухли и покраснели так, будто он сдуру облизал губы на холодном ветру.
   Ну а ты что скажешь, Финнула?
   Ей, конечно, сказать было нечего, и она, как и ее жертва, старалась не смотреть мне в глаза, но тем не менее явно торжествовала – ничего подобного я не видала еще ни от одной женщины или девушки. Надо признаться, выглядела она довольно привлекательно, уже оформившаяся грудь бурно вздымалась, щеки и руки раскраснелись, красными стали даже веснушки на ее груди, насколько позволяла разглядеть ее растрепанная одежда, которая, кстати, была ей маловата и лишь подчеркивала ее аппетитные формы – мне бы такие.
   Я говорила, что Финнула рыжая? Я снова обзавидовалась и зауважала ее – скрыть чувства, поверьте, мне удалось с трудом, – а она стояла, откинув свои красивые, мягкие рыжие волосы назад, с раздувшимися ноздрями, ухмылкой на губах; все предприятие настолько захватило ее, что, казалось, стоит мне отвернуться, и она тут же снова накинется на Рыжего Эдди. Она явно не соображала, где она и что я ей говорю.
   Тебе надо за своим носом следить, Финнула. Если что-либо подобное произойдет еще раз, последствия будут ой да ну, я тебя уверяю.
   Очухалась Финнула тогда или нет, но она знала: меня ей бояться нечего, хотя, насколько мне известно, больше такие всплески юного женского темперамента у нее не повторялись, а если и повторялись, то в иных обстоятельствах. А разве это не стало днем моего собственного пробуждения? Стало. И когда, в конце концов, наступила ночь, лежа в своей узкой постели и вдыхая запах изумительно чистого белья, я упорно возвращалась мыслями к Финнуле, этой пампушке, храбро откликнувшейся на зов своих чувств, которые здесь в темноте овладели и мной, пока сон не снизошел на нас с Финнулой, лежавшей в пяти койках от меня и уже вполне оправившейся от чувственной лихорадки, сотрясавшей ее всего лишь несколько часов назад.
   В ту ночь я наслаждалась темнотой больше, чем когда-либо, чувствуя, как то, что Финнула ощутила в глубине своего «я», теперь поднимается и во мне, – несмотря на мою жалкую фигуру, невзрачное лицо и какие-то бесцветные волосы, – и остановить это уже было нельзя, и когда-нибудь оно так же мощно, как сегодня на Финнулу, накатит и на меня. Прежде, чем заснуть, я успела выругать себя за то, что помешала Финнуле резвиться на кухонном полу, а затем выкинула все это из головы, понимая, что за первым поцелуем Финнулы, если только он был первым, последует целая жизнь, полная поцелуев. Так же как и у меня.
   Как я уже говорила, я всегда больше всего любила ночь, всегда ею наслаждалась, хотя днями не было в «Святой Марте» девочки энергичнее и активнее меня. И завершающий штрих, способный исправить первоначальное впечатление, которое могло у вас создаться о «Святой Марте»: позвольте добавить, что, если кому-нибудь из девочек и случалось проснуться в страхе и от ночного кошмара вскочить в одной из аккуратно расставленных рядами коек, это были кошмары, о которых только ирландская девочка-подкидыш может рассказать дрожащим голоском в темноте, засыпая в объятиях старшей подруги или самой Сироткиной Мамы. Так чего же боялись наши девчонки? Старух с длинными волосами, завязанными пучком. Горбунов. Летучих мышей. Настоящего ирландского кошмара без летучих мышей не бывает. Конечно, бывали и спокойные ночи, когда сон нарушали только вздохи или всхлипы да тихая колыбельная женщины из темного угла нашей спальни. Сироткиной Мамы. Она приходила к нам в ночной сорочке, скрестив на груди руки, и пела нам.
* * *
 
   Я рассказываю не жизнь Дервлы О'Шэн-нон, подкидыша. Жизнь подкидыша не так уж интересна. Вот любовь – другое дело. И я расскажу вам о любви. О моей первой любви. Моей единственной любви, что бы там ни говорили другие.
   Тедди. Тедди. Тедди, любовь моя.
* * *
   Я, мам! Я, мам! Я! Я! Я!
   Этот хор, этот единый порыв желания и одобрения стал ответом на объявление, сделанное Сироткиной Мамой за воскресным чаем, которого мы ждали всю неделю. Лето шло к концу, за ржавыми воротами опускался слабый туман, а на тарелках было такое количество печенья, пирожных и бутербродов, что мы едва их поднимали, чтобы передать дальше по столу. Настроение у нас было превосходное, мы смеялись и пихали друг друга, пытаясь разговаривать с набитыми ртами. Финнула Мал-лой, уже ставшая моей лучшей подругой, была настолько полна собой и теплым туманным летом, что прямо-таки из кожи вон лезла: прелестное создание поминутно откидывало назад свои светло-рыжие волосы, выпячивало грудь, играло огромными яркими глазами, стремясь привлечь внимание присутствующих, хотя ни мужчин, ни мальчиков среди нас не было. И вот Сироткина Мама встала и постучала ложечкой о чашку. Мы тут же замолчали, но при этом буквально ерзали от любопытства – ведь в подобных случаях Сироткина Мама обычно сообщала нам что-нибудь приятное. А в это воскресенье действительность даже превзошла наши ожидания.