Приехав в Гельсингфорс, унтер-офицер связался с подпольщиками. От нашей корабельной организации к нему ходили Марусев и Дмитриев. В это время Брендин и попал на подозрение охранки. За ним установили наблюдение.
   Когда арестовали Сладкова и его товарищей, Главный судовой коллектив немедленно уведомил об этом Брендина и посоветовал ему быть осторожнее. Получив это предостережение, Брендин растерялся и пал духом. Он перестал выходить из дому, очевидно, чтобы не привлекать к себе внимания. Но при этом и в голову не пришло уничтожить или хотя бы спрятать адреса и другие компрометирующие материалы.
   Арестовали его с богатым "багажом". Нити, которые Брендин дал в руки жандармам, позволили им схватить в Кронштадте Ульянцева, Мусьяченко и Писарева, в Петрограде - Орлова, Михельсона и Стакуна, в Гельсингфорсе Марусева, Варюхина, Мурашова, Вахрамеева. Последнего, правда, арестовали по ошибке, но об этом я скажу несколько дальше.
   На допросах Брендин рассказал все, что знал (а знал он немало). Когда ему устроили очную ставку с арестованными, он стал всех подряд признавать членами подпольной организации. При этом даже оговорил человека, который попал в руки охранки случайно.
   Арестовать должны были и Федора Дмитриева - участника нашей корабельной подпольной организации. Он приходил вместе с Марусевым на встречу с Брендиным. Но шпики в тот раз хорошенько не рассмотрели Дмитриева и впоследствии спутали его с матросом Вахрамеевым, который был такого же роста и тоже брюнет. Увидев однажды на улице Вахрамеева вместе с Марусевым, шпики решили, что он и есть тот самый человек, который приходил к Брендину. Его выследили, узнали, на каком корабле служит, и схватили. Когда на допросе жандармы показали Брендину фотографию Вахрамеева, вконец запутавшийся унтер-офицер подтвердил, что это и есть матрос, приходивший к нему с Марусевым. Так нежданно-негаданно Вахрамеев очутился среди обвиняемых. Однако он ничем не дал понять жандармам, что это ошибка, дабы они не смогли добраться до Дмитриева.
   Впоследствии, узнав о показаниях Брендина, Кирилл Орлов и Тимофей Ульянцев стали считать его провокатором охранки. Но я думаю, что они ошибались, Брендин просто был малодушным человеком. Если бы он действительно был агентом охранки, его вряд ли дали бы в обиду, не позволили бы уголовникам издеваться над ним. А Брендина били смертным боем во всех камерах, где он сидел, и даже в тюремном лазарете. К началу суда он был уже полным инвалидом.
   Суд над двадцатью участниками подполья начался 26 октября 1916 года под председательством генерал-лейтенанта Алабышева. Членами суда были капитаны 1 ранга Теше и Махлин. От обвинения выступал помощник военного прокурора Шпаковский. Первые три дня нас возили из Петропавловской крепости в каретах, но вскоре чины жандармерии одумались и поместили нас в карцер Гвардейского флотского экипажа, казармы которого находились на той же улице, что и суд.
   Там я познакомился с теми подпольщиками, кого еще не знал. Сильное впечатление произвел на меня Тимофей Ульянцев - человек, напомнивший мне горьковского Данко. Он был предан революции до самозабвения и делал все, что мог, чтобы приблизить ее. Для него не существовало личной жизни, он всегда был занят партийными делами. Ульянцев горел сам и зажигал других. О себе думал меньше всего. Я уверен, что для революции он, не колеблясь, вырвал бы, как Данко, собственное сердце.
   Ульянцев попал на флот в 1909 году, служил во флотском экипаже, в учебно-минной школе, на минном заградителе "Онега", на тральщике и на крейсере "Россия". Последние месяцы перед арестом он провел в 1-м Балтийском флотском экипаже. И повсюду он сплачивал вокруг себя матросов, разъяснял им цели и задачи большевистской партии, раскрывал перед ними язвы существующего строя. Ульянцев был одним из организаторов Главного судового коллектива. Работу вел умело и осторожно. Лишь провокатор Шиба помог охранке напасть на его след.
   Внешний облик Ульянцева на всю жизнь остался в моей памяти таким, каким я увидел его на суде, - высокий, худощавый, порывистый, с большими и всегда блестевшими глазами. Говорил он с убежденностью и страстью, подчеркивая слова взмахом руки и глядя собеседнику в глаза. Товарищи любили его, враги боялись.
   После Февральской революции Ульянцев стал одним из самых авторитетных руководителей кронштадтского гарнизона.
   Убежден, что таким, людям, как Тимофей Ульянцев, надо ставить памятники. Царский суд считал Ульянцева главным организатором подполья в Кронштадте. Однако в его распоряжении было мало улик как против Ульянцева, так и против других обвиняемых. Основными документами служили прокламации, найденные при аресте Сладкова и Ерохина. Кроме то го, в деле фигурировал шифр, составленный мной и Сладковым (с моим адресом на полях). Были приобщены также письма и адреса, найденные у Брендина, использовались агентурные сведения. Среди арестованных были люди, которым вообще нечего было предъявить. Например, Филимонова и Кузнецова-Ломакина арестовали только потому, что они были друзьями Сладкова. Совершенно не в чем было обвинить матроса Николая Писарева.
   Самым страшным и крамольным, с точки зрения царских судей, был текст прокламации. Я приведу его почти полностью:
   "Солдаты! Вас, которых оторвали от родных гнезд, разлучили с женами и детьми, во имя чего и чьих интересов заставили вас идти сражаться с врагом, которого вы раньше не видели и не знали? Для кого нужны те потоки крови и горы трупов, которыми устланы галицийские поля и Карпатские горы?.. Нет, нам не нужна война. Не в наших интересах она затеяна. Война... затеяна в интересах крепостников дворян и хищнической буржуазии... Не пора ли задуматься над вопросом, чтобы самим положить конец этой бессмысленной войне?.. Не пора ли обернуть... штыки против угнетателей народа помещиков, буржуазии, царизма? Да, товарищи, пора! Прислушайтесь, что говорят передовые рабочие, организуйте ротные, батальонные и полковые солдатские дружины, читайте, распространяйте листки, подготовляйтесь и подготовляйте товарищей, чтобы, организовавшись, выступить вместе с революционным пролетариатом на борьбу с царским самодержавием и кровожадно-хищными капиталистами... Только совместной борьбой мы завоюем себе лучшую долю... Становитесь в ряды революционной армии под красным знаменем РСДРП! Один за всех, и все за одного! Да здравствует революционное объединение солдат и рабочих! Долой царское самодержавие! Да здравствует демократическая республика! Да здравствует конфискация земель!"
   Содержание прокламации суду казалось настолько страшным, что ее решили не зачитывать. Основные усилия обвинения сводились к тому, чтобы доказать, что все арестованные являются членами преступной антиправительственной организации, угрожающей безопасности государства. На этом основании прокурор требовал применить к нам самую суровую меру наказания. Защитники же доказывали, что многие из нас не связаны друг с другом и не могут быть причислены к единой организации.
   Защита у нас была хорошая. Петербургский комитет РСДРП пригласил пятерых прогрессивно настроенных адвокатов (официально же считалось, что к ним обратились сами подсудимые и их родственники). Они быстро нащупали слабые места обвинения и делали упор на слабость улик. Прекрасно зная законы и судопроизводство, они цеплялись за каждый сомнительный пункт. Ожесточенные споры между защитой и обвинением вспыхнули, например, по поводу записки, переданной Ульянцевым Брендину. Записка эта предназначалась для подпольщиков с линейного корабля "Павел I". В ней, в частности, сообщалось, что "были трения по поводу работы комитета". Первая буква в слове "трения" была написана не очень разборчиво. Обвинение доказывало, что первую букву следует читать, как "п", и, значит, все слово должно читаться, как "прения". Защита же настаивала на букве "т". Суть этого спора заключалась в том, что если непонятное слово обозначает прения, то это говорит о том, что происходило заседание комитета, то есть комитет существовал и работал. Если же речь шла о трениях, то это вовсе не говорило о том, что комитет существует, ибо мог идти разговор лишь о его будущей работе.
   Дебаты были длительными, и ни одной из сторон не удалось убедить другую.
   Несмотря на слабость улик, суд наверняка приговорил бы многих к повешению, если бы не произошли события, заставившие его быть крайне осторожным в выборе меры наказания. На защиту подсудимых поднялась такая сила, перед которой дрогнули нервы власть имущих.
   Большевики Петрограда, внимательно следившие за процессом, пришли на помощь. По призыву столичного комитета РСДРП рабочие города объявили политическую забастовку. За два дня до открытия суда на петроградских предприятиях появилась листовка Петербургского комитета РСДРП, в которой говорилось: "Товарищи рабочие!
   26 октября состоится суд над теми из наших товарищей матросов, кто захотел включить свои силы в революционное движение рабочего класса. Им осмеливаются угрожать смертью за то, что они в душных казармах сохранили ясность революционного сознания. Несмотря ни на какие угрозы военного положения, товарищи матросы не захотели, не смогли быть бессловесным орудием в руках шайки грабителей, упивающихся никогда не виданной прибылью, барышами от устроенной ими всемирной бойни.
   Царский суд хочет из матросов сделать преступников, но для нас они останутся примером. Мы знаем, что они идут за дело народа, против угнетения его господствующими классами и царской монархией.
   ...Товарищи матросы и солдаты! Мы заявляем свой голос возмущения против смертельной расправы с вами. В знак союза революционного народа с революционной армией мы останавливаем заводы и фабрики. Над вами занесена рука палача, но она должна дрогнуть под мощным протестом восстающего из рабства народа.
   Долой суд насильников! Долой смертную казнь! Да здравствует стачка протеста! Да здравствует единение революционного пролетариата с революционной армией!"
   Пролетариат столицы откликнулся на призыв большевиков. В тот день, когда начался суд, остановились десятки заводов и фабрик. Сто тридцать тысяч рабочих включились в политическую стачку. Замерли станки крупнейших заводов, выполнявших заказы армии.
   И царский суд дрогнул перед силой пролетарской солидарности, не посмел расправиться с обвиняемыми, как намеревался. В последний день суда мы, стоя, выслушали приговор, произнесенный от имени Российской империи. Тимофей Ульянцев приговаривался к восьми годам каторжных работ, Брендин - к семи, Сладков - к шести и Орлов - к четырем. Дело о Ерохине было выделено в отдельное производство, потому что незадолго до конца процесса с ним случился в карцере сильнейший нервный припадок и его увезли в госпиталь. Остальных суд не признал виновными из-за недостаточности улик.
   Так рабочие Петрограда спасли жизнь подпольщиков-матросов.
   Приговоренных к каторжным работам сразу же увезли. Стакуна и Михельсона, как лиц гражданских, отпустили, других направили сначала все в тот же карцер Гвардейского экипажа, а оттуда под конвоем перевезли в Кронштадт. Несмотря на решение суда, нас не собирались отпускать.
   Нас ждали новые мытарства.
   "Долой царя!"
   На Балтике было три флотских экипажа. 2-й и Гвардейский размещались в Петрограде, а 1-й - в Кронштадте. 1-й Балтийский флотский экипаж находился на особом положении. Туда, как в ссылку, отправляли всех неблагонадежных матросов. Еще накануне войны комендант Кронштадтской крепости в одном из писем с раздражением замечал, что экипаж переполнен "всеми отбросами флота", и требовал, чтобы поднадзорных матросов высылали куда-нибудь подальше от столицы. Но, видимо, число неблагонадежных было слишком велико. Вплоть до Февральской революции в кронштадтских казармах находились сотни сосланных с различных кораблей моряков.
   В сумрачный осенний день под конвоем туда же направили и нас. Определили во вторую роту "временно пребывающих". Сюда зачисляли наиболее провинившихся. В самом подразделении еще раз рассортировали. В первом взводе оставили более или менее терпимых, с точки зрения начальства. В четвертый отобрали самых опасных. Нас, оправданных по суду, закрепили именно за четвертым взводом.
   Во всех взводах второй роты обмундирование было разным. В первом матросы носили обычную форму, установленную уставом. Во втором - лишь рабочее платье с синими матросскими воротниками поверх рубах, в третьем тоже рабочая форма, но уже без воротников. В четвертом - как в третьем, но только вместо сапог выдавали лапти. Надо полагать, что ношение лаптей было одной из форм наказания. Но нас эта обувь мало смущала. Гораздо хуже было то, что четвертый взвод находился в особом помещении, запиравшемся снаружи на замок, и мы, по сути дела, продолжали оставаться под арестом.
   Распорядок дня был жестким, свободного времени не оставалось ни минуты. Особенно донимали строевые занятия, и тем более что занимались мы не во дворе, а в душном и пыльном помещении. Руководил шагистикой прапорщик, фамилию которого я не запомнил. Он строил нас в две шеренги, заставлял маршировать вокруг кроватей.
   Прапорщик требовал, чтобы мы печатали шаг. Будь на нас сапоги, мы, конечно, порадовали бы слух прапорщика. Но от лаптей какой звук? Прапорщик злился, кричал:
   - Крепче ногу!
   Однако желаемого эффекта не получалось. Тогда он командовал:
   - Бегом - марш!
   Мы носились вокруг кроватей до тех пор, пока не надоедало нашему мучителю. Приходилось сносить все это молча - иначе грозил карцер. Наказывали нас часто. Особенно старался "подловить" матросов боцман Гусельников, отличавшийся крайней жестокостью и самодурством. Если бы не страх перед расстрелом, матросы давно бы проломили ему голову. На флоте такие случаи были. Об одном из них я услышал, когда нас переводили из кронштадтской военно-морской следственной тюрьмы в Петроград. В нашем этапе находился матрос Кожин, служивший прежде на одном из миноносцев. Издевательскими придирками корабельного боцмана он был доведен до того, что однажды, стоя на вахте, выстрелил обидчику в спину. Суд приговорил Кожина к смертной казни.
   Не лучше Гусельникова был и командир экипажа капитан 1 ранга Стронский. Этот вообще не признавал иной меры наказания, кроме тридцати суток карцера. При обходе экипажа он вслушивался в доклады командиров лишь краем уха и почти каждый раз изрекал:
   - Тридцать суток!
   О Стронском матросы рассказывали такой анекдот. Однажды ему доложили, что ночью на конюшне околела кобыла. По своему обыкновению, не вникая в смысл доклада, он тут же распорядился:
   - Тридцать суток!
   Не знаю, был ли в действительности такой случай, но это в характере Стронского.
   Командир 2-й роты "временно пребывающих" подпоручик Сафронов отличался непроходимой глупостью. Он выслужился из рядовых благодаря тому, что вызубрил наизусть все воинские уставы и в совершенстве отработал строевые приемы. По царским законам, дослужившийся до офицерского звания получал так называемое личное дворянство. Сафронов нанял гимназиста, чтобы тот учил его "манерам" и объяснял "заграничные" слова. Подпоручику хотелось, чтобы и дети его носили дворянское звание. Но для этого нужно было, чтобы и жена его была из дворянского сословия. А так как супруга Сафронова происходила не из привилегированного класса, то честолюбивый подпоручик написал на имя Вирена рапорт с просьбой разрешить ему развод.
   Вирен, насколько мне известно, отклонил его просьбу.
   Ротный командир ничем не отличался от своих коллег-офицеров в жестокости и самодурстве. Он частенько заходил по вечерам к нам в четвертый взвод, чтобы поговорить "на умные темы". Сафронов присаживался на матросскую койку и, поманив кого-нибудь пальцем, спрашивал:
   - А ну-ка, братец, скажи, что такое зенита? Не знаешь? А об обрите что-нибудь слыхал?
   Подпоручик имел в виду зенит и орбиту. Не получив ответа, он самодовольно улыбался и уходил радостный, считая, что утвердил свое умственное превосходство.
   Вечером, перед сном, нас собирали в углу помещения, где висела икона, и заставляли петь "Отче наш", "Богородицу", "Спаси, господи, люди твоя". На эту процедуру являлись ротный и полуротный командиры. Они ходили между нами и время от времени наклонялись то к одному, то к другому. Так они проверяли, достаточно ли громко поют молитвы матросы.
   Ненавидели экипажных офицеров люто. И стоит ли удивляться тому, что во время Февральской революции Стронского и других ротных командиров восставшие застрелили в первую очередь.
   Несмотря на всю тяжесть режима в 1-м Балтийском флотском экипаже, больше всего угнетали нас не свирепые порядки, а то, что мы находились под замком. Вести с воли к нам просачивались с большим трудом. Все же мы знали, что подпольная организация Кронштадта продолжает действовать, и довольно активно. Осенью 1916 года охранка произвела новые аресты, но и на этот раз ей не удалось разгромить подполье. В Кронштадте находился мой друг с "Павла I" Федя Дмитриев, направленный на учебу в машинную школу. Он сообщил, что на "Павле" все в порядке, товарищи помогают, чем могут, моей семье. Я очень хотел встретиться с ним, но это оказалось невозможным.
   Во флотском экипаже мы задержались недолго. Все тринадцать "оправданных" были переведены в плавучую казарму, как она называлась официально. На деле же это была настоящая тюрьма с соответствующими порядками. Под нее приспособили старое судно с деревянной обшивкой, построенное в переходный период между парусным и паровым флотом. Оно могло двигаться как с помощью винта, так и ветра. В кормовой части имелся специальный колодец. Через него водолаз добирался до винта и снимал его, если надо было перейти на парусный ход.
   К тому времени, когда нас перевели на эту допотопную посудину, она давно уже забыла, как выглядит открытое море. С судна были сняты механизмы и рангоут с такелажем. Средняя часть была перекрыта досками, образующими нечто вроде крыши. Внутри стоял небольшой котел системы Шухова для отопления, встроены нары. Народу здесь было порядком - до сотни человек. В большинстве это были матросы с крейсера "Аскольд", присланные сюда из французского порта Тулон. На их истории остановлюсь подробнее.
   Накануне первой мировой войны крейсер "Аскольд" находился во Владивостоке. Русское правительство договорилось с союзниками о том, что он будет нести боевую службу в Индийском океане, охраняя союзные суда от немецких рейдеров. Но потом "Аскольд" перевели в Средиземное море, где он действовал совместно с английскими и французскими кораблями. После полутора лет почти непрерывного плавания "Аскольд" встал на ремонт в Тулоне.
   Между матросами и командирами сложились тогда весьма натянутые отношения, которые объяснялись жесткими порядками и бесчеловечным отношением к команде со стороны некоторых офицеров, и особенно инженер-механика Петерсона. В это время в Тулоне появился некий Виндинг-Гарин - русский подданный, служивший во французской армии. С его слов командованию "Аскольда" стало известно, что на корабле готовится восстание и команда якобы запаслась револьверами и винтовками. Это была чистейшей воды провокация. Дважды проведенные обыски показали, что у матросов вовсе нет оружия. На этом дело могло бы и закончиться. Но в ночь на 21 августа 1916 года под офицерским помещением в пороховом погребе "Аскольда" раздался взрыв. Немедленно начатое расследование показало, что был взорван патрон 75-миллиметрового снаряда. Из Петрограда пришла депеша: во что бы то ни стало разыскать виновных. Следствие установило, что в момент взрыва все матросы спали на своих местах. Было также доказано, что взрыв произведен с точным расчетом, чтобы не сдетонировали боеприпасы корабля. Приглашенные на "Аскольд" французские эксперты заявили, что так подготовить взрыв можно было только при участии офицеров. Короче говоря, все данные свидетельствовали о провокации.
   Но эти факты не были приняты во внимание. Суд, устроенный тут же, на корабле, признал виновными матросов. На рассвете 15 сентября четверых русских моряков расстреляли во французском форту Мальбуск. Около ста человек списали с корабля и отправили в Россию. Почти все из них попали в плавучую тюрьму.
   Они рассказали нам, что подозревают в провокации инженер-механика Петерсона. Однако прямых доказательств против него нет. Среди аскольдовцев было несколько большевистски настроенных товарищей, знакомых с нелегальной литературой. Но в массе своей прибывшие из Тулона были далеки от политики и до ареста не интересовались ею. Впоследствии многие из этих моряков связали свою судьбу с партией большевиков, участвовали в Октябрьской революции, сражались на фронтах гражданской войны.
   Жизнь наша здесь была однообразной. Поднимали нас ни свет ни заря. Начиналась уборка. Воду из-за борта качали ручной помпой. Потом всех выстраивали на корме, пересчитывали и под конвоем вели в порт на работу. Чаще всего нас заставляли засыпать ямы и выбоины. Матросы впрягались в телегу, у кочегарки нагружали ее шлаком, затем тащили к местам, которые надо было выравнивать. Иногда нас посылали во двор Адмиралтейства Петра I. Тут мы перетаскивали тяжелое листовое железо. Через день-два нам приказывали эти же листы перенести на прежнее место. Это было откровенным издевательством.
   Наступили холода, началась осенняя слякоть, а у нас худая обувь. Как-то я попробовал обратиться к помощнику начальника тюрьмы флотскому кондуктору Денисову. Этот рыжий детина, приложив ладонь к уху и скаля зубы, переспросил:
   - Что? Не слышу, говори громче!
   Глянув на наглую морду тюремщика, я понял, что просить его о чем-либо нет смысла, и ушел.
   Вскоре выяснилось, что во время работы можно и отлучиться. Конвойную службу несли матросы, они отпускали нас под честное слово на час-два, а иногда и больше.
   Кронштадтцы Филимонов и Кузнецов-Ломакин сумели быстро связаться с подпольщиками. Удалось побывать в городе и мне. К этому времени моя семья перебралась в Кронштадт, и я отправился прямо к своим. Мать не удержалась от слез, увидев, каким оборванцем стал ее сын. От родных я узнал, что к ним часто захаживает Владимир Михайлович Зайцев - тот самый, с которым мы познакомились в ноябре 1915 года во время нелегального собрания в чайной. Я попросил младшую сестру Веру сбегать за ним и пригласить к нам, если его отпустят из части. Зайцев вскоре пришел.
   Он коротко рассказал о важнейших событиях, о том, что комнату, в которой живут мои родители, подпольщики не раз использовали как явку, хранили в ней нелегальную литературу. Зайцев считал, что зимовать в плавучей тюрьме нам совершенно незачем и надо подумать о побеге. Он обещал организовать его, а мне поручил подготовить товарищей.
   В свою корабельную темницу я возвращался в тот день преисполненный самых радужных надежд. Но, увы, им не суждено было сбыться. Дня через два в плавучую тюрьму пожаловал адмирал Бутаков - представительный мужчина с огромной окладистой бородой, в которой заметно пробивалась седина. Он произнес перед строем речь, суть которой сводилась к тому, что у батюшки-царя поистине безграничное терпение и он дает возможность нам, каторжникам и крамольникам, искупить свою вину. Надо только не щадить себя во имя веры, царя и отечества.
   Услышав эти слова, мы переглянулись: уж не на фронт ли собираются нас направить? Догадка подтвердилась. На следующее утро всех переодели в солдатское обмундирование, сшитое из плохонького японского сукна. К борту нашей "плавучки" подошел ледокол. Приняв новоиспеченных солдат, он направился в Ораниенбаум. Там нас распределили по теплушкам и повезли дальше.
   Пять суток тащились мы по железным дорогам, подолгу простаивая на разъездах и полустанках. Навстречу с фронта тянулись поезда с ранеными солдатами. Мимо окон медленно проплывали заснеженные поля и леса, у тону вши о в сугробах деревушки. На станции Орша наконец высадились. Конвой повел нас к деревне Харьковка, где размещался штаб военно-морского артиллерийского полка. Здесь поставили на довольствие.
   Через несколько дней нашу команду разбили на небольшие группы и разослали по подразделениям. Меня и еще троих моряков, переодетых в полевую форму, направили в Оршу. Мои попутчики были с разных кораблей: Иван Мурашов - с "Петропавловска", Тимофей Попов - с "Гангута", Михаил Филиппов - с "Дианы". По дороге разговорились. Довольно скоро выяснилось, что ни у кого из нас нет желания проливать кровь за царя-батюшку. Обнаружив полное взаимопонимание в этом вопросе, мы решили ошибиться в направлении и вместо передовых позиций отправиться в Припятскую военную флотилию, корабли которой зимой стояли во льду и не воевали.
   В пути провели несколько дней и в конце концов очутились в Мозыре, где стоял штаб флотилии. Там мы дружно заявили, что утеряли проездной документ, выданный на всех, и вот пришлось так долго идти. Пока начальство выясняло, что с нами делать, мы жили в землянке на левом берегу Припяти, недалеко от местечка Пхов. Но недолго. Вскоре под конвоем нас вернули в военно-морской артиллерийский полк. Оттуда без задержки направили на передовую.
   По пути на фронт я уговаривал товарищей бежать. Но они не согласились, опасаясь военно-полевого суда. Зато меня снабдили документами на чужую фамилию. План побега разработали сообща. У нас была лишняя шинель. Мы сказали начальнику конвоя, что хотели бы ее продать на вокзале, а на вырученные деньги купить водки. Услышав о водке, хмурый начальник конвоя оживился и дал свое согласие на эту операцию. Но предупредил, что со мной пойдет сопровождающий.