- Ах ты вот как! - взревел следователь и кинулся к Павлу с явным намерением вцепиться ему в волосы, но тут дверь кабинета открылась, следователя позвали.
   Павел перевел дух. Если бы кто-нибудь попробовал описать сцены допроса, то наверное, он указал бы на признаки явной духовной борьбы двух представителей рода человеческого, один из которых, с посеревшим, точно безводная почва, лицом, с клочками волос, торчавшими в разные стороны с угрозами нападает на другого, спокойно взирающего умными, темными глазами на бесплодные попытки сатанинской силы сокрушить дух христианина. Вернулся следователь еще более взвинченным.
   - Будешь отвечать? Или я тебе... Ух!
   - Конечно, буду, - ответил молодой человек. - Смотрю на вас и думаю: до какой степени может измельчать честный большевик, если вы честный, чтобы допускать подобные нападки, выуживать адреса, грозить всяческими карами... Трудно поверить, трудно. Но это так! Но ведь вы отлично должны знать, что только правосудием утверждается любой престол, тем более отвоеванный народной кровью у самодержавия. Что вы со мной сделали только за имя Иисуса? Оторвали от семьи, отчислили из университета, бросили в тюремные застенки и здесь, не находя никакого мало-мальски приличного повода для обвинений, бесчестно приписываете мне небылицы, о которых я ничего не знаю. Если вы не сумели убедить меня в высокой духовной нравственности примером действительности, то какой пример морально чистого человека подаете лично вы? Два года я наблюдал за страданиями моего безвинного отца и его единоверцев и поначалу считал это ошибкой частных лиц. Но теперь, на своем опыте, я убеждаюсь в жесточайшей несправедливости общества, которое по большей части и состоит из таких, как вы.
   Следователь закашлялся, вдохнув воздуха, хотел сказать что-то гневное, но приступ кашля надолго прервал его угрозы. Наконец, отдышавшись, зло бросил:
   - Много ты обо мне знаешь! Я член партии большевиков, вступил еще до революции, за свою идею сидел в царских тюрьмах, здоровьем заплатил, как видишь, - чахотку нажил. Тебе надо пожить, Владыкин, чтобы иметь суждение о большевиках и обществе, которое мы строим.
   - Конечно, я молод, многого не знаю, но различать подлость от честности научился рано. И вот не могу понять одного: как получилось, что тюрьмы остались прежние, и чахотка в них та самая, и вы знаете ужасы допра, тем не менее, засадили меня только за то, что я люблю Иисуса Христа? Не укладывается в голове, чем я вреден обществу?
   Следователь сложил бумаги, давая понять, что разговор закончен:
   - Ладно, Владыкин, вижу, мы не договоримся. Сейчас я позову твоих товарищей по производству, пусть и они побеседуют с тобою.
   Он вышел. Павел усердно помолился Богу, вознеся Ему сердечную благодарность за дарованную стойкость, твердость духа и мужество. Особенно молился Павел за то, чтобы Господь и впредь удалял из его сердца страх перед обвинителями.
   Пришли парторг и начальник производственного отдела. Лица у них были испуганны. Неловко озираясь, они с опаской присели на краешек диванчика, очевидно, ожидая от Владыкина какой-то выходки. Павел же встретил их с улыбкой. Пришедшие оживились, шепотом признались - на ту минуту следователя не было в кабинете - что им здорово влетело за него, по партийной линии им влепили выговор за то, что не сумели вовремя распознать в нем этот религиозный дух и не остановили его. Больше всего же досталось им за разрешение выступать в клубе с пропагандой своих убеждений. Виноватились: вызывали-то их для свидетельства против него, Павла, но они откровенно признались, что не находят в себе сил идти против совести. Одним словом, вышло так, что в коллективе ничего не знали о веровании Павла, и его выступление в клубе для всех оказалось неожиданностью.
   Правда, начальник отдела все же попытался как-то повлиять на Павла, заметив соболезнующе:
   - Мне досталось больше всех. Я принял тебя на работу, ты был у меня на виду... да что там, я и теперь скажу, что ты отличный парень, хороший работник. Но жалко мне тебя. Пропадешь ведь. Оставь ты свою веру, возвращайся в отдел, работы полно, будем вместе... Вот и крестный твой, Никита Иванович перед смертью просил: "Передайте Павлу, чтобы он, не обдумав дела, не совался за него в пекло, уж коль убедится в правоте, тогда только пусть идет с правдой, с ней и в огне не сгоришь!".
   Павел слушал их, улыбаясь.
   - Иван Григорьевич! Да ведь ты знаешь меня с пеленок. И отца моего и мать мою знаешь, и честность Никиты Ивановича тебе известна. Как же ты можешь так: в газете, в выступлениях на собрании коллектива, да и здесь в протоколе с твоих же слов записано, что я - пережиток капитализма, классовый враг, что я прокрался - именно "прокрался" в коллектив, а теперь хочешь убедить меня в твоей искренности и чистосердечности? Какая же цена твоей чистосердечности? Ну, предположим, я и отрекусь от веры и вернусь обратно, что же ты тогда обо мне будешь говорить? И главное - как мы будем выглядеть в глазах у народа? Вот и крестный, доброй памяти, говорил о правде, с которой и в огне не сгоришь! Вот это отцовский наказ. А тебе, случаем, не следователь поручил разубедить меня?
   Парторг как воды в рот набрала. Начальник отдела встал:
   - Ладно, Павел, может и не свидимся более в жизни, но ты зла на меня не держи. Я тебя люблю, потому что ты счастливее меня, а почему - ты поймешь после.
   Тут вошел следователь, Павла отвели в камеру, а заводские "товарищи" еще о чем-то долго говорили за плотно притворенными дверями.
   Павел не знал, что в ту минуту, когда его вывели черным ходом из комнаты допросов и повели в тюрьму, в том же здании оказалась и мать его. Луша чуть ли не лицом к лицу столкнулась с заводскими.
   - Ну, Владыкина, - жестом приглашая Лушу сесть, начал следователь, - мы пригласили тебя для допроса по делу твоего сына, Владыкина Павла. Показания твои должны быть честными, правдивыми, говори без утайки - от твоих слов будет зависеть и судьба твоего сына.
   Луша прослезилась:
   - Я уж все давно поняла, начальник, еще когда мужа забирали, теперь вот дитя отняли. На все скажу только одно: я ему мать, вот и весь сказ.
   Следователь изумился:
   - Дак ты что, и протокола не подпишешь? Да ты знаешь...
   - Знаю, начальник, знаю: черёд только за мной и остался. Подумали б сами - а за что?
   - За что - это дело судьи, а сейчас - говори!
   - Да я уж сказала: мать я ему, чего ж добавить?
   - Лукерья Ивановна, а сколько вы классов закончили?
   - Полторы зимы ходила в церковно-приходскую школу, после Рождества мать моя бросила букварь в загадку (пространство между стеной и печью) и сказала: хватит! Буквы научилась различать и все, вон Полюшку некому нянчить, пояснила Луша.
   - Гм... неграмотная баба, а как сумела воспитать сыночка: не знаешь с какой стороны и подступиться к нему.
   - А что он: обругал вас, или ответил гордо? Может, сделал что не так, аль в чем ином провинился?
   - Да нет, - с досадой процедил следователь, - отвечает он не гордо, он вежливый и делать ничего такого особого не делал, да у него ж на все готовый ответ имеется. Как ты сумела воспитать такого? - уже с чисто человеческим интересом спросил следователь.
   - Нача-альник! Да в ваших же школах он и учился, все ваши книги по ночам читал, ваши его и хвалили, да поднимали выше и выше. Я что - я неграмотная, эдак-то вы его воспитали, с ним и толкуйте.
   Луша ответила довольно независимо и вновь привела своего собеседника в волнение:
   - Хватит с нас нравоучений! Иди домой! Видно, правду говорят: яблоко от яблони недалеко падает. Какая мать, таков и сыночек.
   Тем и кончилось. Павлу через несколько дней объявили:
   - Следствие по твоему делу, Владыкин, закончилось... из-за недостатка доказательств твоей виновности суд не принимает дело в производство. Но... Но! - тут следователь многозначительно поднял указательный палец. - Учитывая твое влияние на общество, и в особенности на молодое поколение, учитывая опасность твоих... несовременных идей... на волю мы тебя не отпустим. Мы загоним тебя туда, куда Макар телят не гонял. А там из твоей головы живо выбьют этот опиум. Помни: мы с тобой не расстанемся, пока ты не расстанешься со своим Иисусом. Понял?
   - Понял, начальник. На это заявление у меня есть только один ответ: "Много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом" (Пр. Сол. 19:21). Так говорит Святая Библия. Простите меня, что я отнял у вас столько времени, защищая истину. И все ж таки один раз нам придется еще с вами встретиться, только не на моем суде, а на вашем перед судом Божиим. Если, разумеется, вы к тому времени тоже не покаетесь и не станете христианином.
   Возвращаясь в камеру, Павел чувствовал себя как Давид после сражения с Голиафом. Но, переступая порог камеры, он увидел не ликующие толпы, а те же серые лица арестантов, среди которых началась его жизнь, и неизвестно сколько будет продолжаться. Да, с каждым днем он убеждался: борьба только начинается и кто скажет ему, с какими противниками придется схлестнуться, какие опасности преодолеть и как выдержать несносную муку одиночества. Одиночества? Павел улыбнулся: нет, с ним его Бог!
   То, что следствие закончилось, даже слегка огорчило Павла: отныне ему не придется вступать в сражения со следователем, в которых он свидетельствовал о Господе. Но значит, будут другие обвинители? Что ж, он должен не терять присутствия духа.
   Тех арестантов, у которых следствие подошло к концу, из нижней камеры переводили наверх, в ожидании этапа. Павел даже был рад этому: опостылела ему и камера, и тюремный двор, и лица конвоиров, их окрики и тычки. Вместе с ним "подняли" и Бродягу - Павел обрадовался ему, как родному. И еще маленькая радость - вместо нар тут оказались кровати. Из двух широких окон открывался чудесный вид, Павел надолго прилип к решетке, жадно вдыхая свежий ветер с воли.
   Присмотревшись, узнал дом Максима Федоровича Громова, в котором протекали его детские годы, узнал тенистый сад, из чащи которого он наблюдал за арестантами, когда они перелезали через тюремную стену, надеясь на краткую побывку и свидание с семьей. Может, из этого самого окна выглядывал и Рябой Серега, отвечая на приветствия отца? Может, и он также любовался речкой, синеющей вдали - речкой, воды которой впервые подхватили щупленькое тельце маленького Павлушки и вынесли на широкий простор, научив барахтаться в реке и плыть в жизни. Павел проследил взглядом извилистую ниточку реки и уперся в дальнюю церквушку с непомерно высокой колокольней - помнится, звон у этих колоколов отличался необыкновенной бархатистостью.
   С реки кривоногие возчики, шагая рядом с телегами, груженными голубыми кубиками льда, голосисто понукали лошадей, их возгласы: "Н-но, родимая!" далеко разлетались в весеннем воздухе. Стайки воробьев дрались на размякшей дороге, уцелевшие, ноздреватые сугробы влажно синели у подножия тюремной стены. Да что говорить - одно слово - воля!
   Сегодня Павлу исполнился 21 год. Помнится, в день рождения бабушка непременно пекла пахучие лепешки, которые он ел, макая в конопляное масло. Любила бабушка внука, ох, любила! Знает ли она, что внучек ее, вместо крепкой жилистой руки ее, обнимает холодную решетку, так грубо разделившую его жизнь с привычным семейным укладом Владыкиных?
   Сам не замечая, Павел часто-часто заморгал ресницами, сгоняя слезу.
   - Да ты оглох, что ли! - Бродяга толкнул его в плечо. Тебя на свидание вызывают.
   В дежурке толпились люди, пахло вареной картошкой, жареным луком, ванилью от пышек и сырой овчиной деревенских полушубков.
   - Родимец ты мой! - услышал он знакомый вопль. Пригляделся: никак Катерина. - Дитятко ты мое!
   Павел не успел опомниться, как бабушка, обвисла на нем, и он ощутил такой знакомый, пахучий, домашний запах... тех самых лепешек с конопляным маслом. Не забыли!
   С Катериной пришла и мать, меж ее коленок таращилась младшая сестренка, старательно обсасывая палец. Павел радостно расцеловал всех.
   - Как велика милость Божия ко мне и Его любовь, - расчувствованно говорил он, разглядывая сияющими глазами родных, ощущая их тепло и, конечно же, пробуя горячие лепешки.
   - Я тебе, сыночек, все обскажу, во-первых, о заводе. Как тебя заарестовали, уж такого я наслушалась о тебе... позор, страшно сказать! Ну, это начальство в основном, да еще некоторые, несамостоятельные в основном. А народ за тебя, Павлуша, за тебя. По городу прохода не дают, как только узнали, что я мать твоя. И все подходят, утешают, а сами дивятся: как, мол, такой молодой да грамотный, а уж такой божественный?
   Луша всплакнула, потом спохватилась:
   - А в газетах позорят! Пишут, что только им вздумается. Да ты, сынок, на них не обращай внимания, крепись - Бог правду Сам защитит!
   - Ты-то как? - еле успевал вставлять Павел.
   - Да так. Из цеха турнули. То хвалили-хвалили, везде я у них передовая мастерица, а тут - бац, да с завода долой! Я уж и уборщицей просилась - да куда там! И близко к заводу не подпускают.
   - Ну и как же ты?
   - Да так вот, по богатым людям хожу, стираю кому... А хлеб-то без карточек дают и то Слава Богу! Между тем надзиратель, расхаживавший между родственниками и арестантами, уже несколько раз замедлял шаги, поровнявшись с Владыкиными. Последние слова Луши его точно пришпилили к месту:
   - Да что ты говоришь-то? С ума сошла: сын в тюрьме, а она радуется! Бабка, - обратился он к Катерине, - вразуми ты ее. Парня надо на добрый путь наставить, ведь ни за что пропадает, да и я вижу - неиспорченный он, не злодей какой-то, а сидит за веру, точно разбойник, что ж за вера такая, для чего, ради кого?
   - А ради Христа, сыночек, - миролюбиво ответила Катерина. - Плачу я не от жалости, родимец, от горя-то я уж все слезы выплакала, а от радости плачу, от радости, что мой внучек так любит Бога, что жизнь свою не щадит, кару принял за Спасителя. Вот когда он по вашим клубам да лекциям шлялся, тогда я за него молилась; Бог услышал, как услышал в младенчестве его, как он хворал да при смерти находился. Вот я на коленях его у Бога и вымолила, так чего ж теперь горевать, что на Божий путь встал юноша. Я спокойная, Я знаю - Бог сохранит его везде.
   Она помолчала, надзиратель отходил, желая услышать еще нечто.
   - А насчет тюрьмы... Я тебе скажу, родимец, да ты и сам чай знаешь, нешто тут одни разбойники сидят? И-и, милай - а сколько в ней царей сидело да князей, апостолов и святых людей. Господи, да и Сам-то Он на кресте висел рядом с разбойниками... Вот то-то и оно, родимец, что ж ты внучка моего жалеешь? Путь у него истинный, не мешай ему.
   - Да жалко паренька, молоденький он.
   - А что толку от меня, скажем, старой: чем Богу могу послужить?
   Павел радовался всем сердцем, слушая разговоры и видя свидетельство матери своей и бабушки. Ни один проповедник до сих пор не мог принести ему такого ободрения и утешения, какое давали ему эти простые, неграмотные родные люди.
   За разговорами Павел позабыл о картошке, спохватилась бабушка:
   - Да ты ешь, ешь-то... Когда ноне дадут еще. Ешь, дитятко...
   Она погладила его по голове, как маленького, вздохнула:
   - Ох, двадцать годков тому назад вымолила я тебя у Бога, на руках носила, за руки водила, а теперь и не угнаться за тобой. Зарок дала Господу, - вдруг зашептала она, - молиться за тебя доколь Он снова не приведет тебя на порог моей избы. Спаси тебя Христос!
   - Молись и ты, сынок, - с целованием сказала мать. Она как-то неловко ткнулась ему в плечо, зашарила руками, Павел почувствовал какой-то комочек, опущенный в карман и машинально повернулся к надзирателю другим боком... в камере он вытащил скомканную пятерку.
   Сотоварищи окружили Павла, он щедро угостил их тем, что принесли родные, утолил интерес к новостям с воли. Конечно же, большую часть всего оставил для Бродяги. С этим человеком он сильно подружился.
   Именно Бродяга раскрыл ему все тюремные секреты. Однажды Павлу передали сумку с передачей, надзиратель велел написать короткий ответ. Павел сходу выложил содержимое сумки на стол, торопясь черкнуть о себе пару слов, Бродяга же, не говоря ни слова, протянул руку к сумке и стал тщательно ощупывать все швы.
   - Странно, - пробормотал он вполголоса, - почему это новую сумку обшили тряпкой. Тут что-то не так!
   И точно: распоров уголок тряпки, он поддел пальцами нижний кончик обшивки и... вытащил крошечный, со спичечный коробок, сверточек. В нем оказалось миниатюрное издание Евангелия от Иоанна.
   - Ну вот, парень, а ты бы отдал обратно... Мать у тебя хоть и неграмотная, но заметь какая предупредительная. - Ну-ка, поглянь - нет ли еще чего-нибудь?
   Павел теперь уже сам надорвал тряпку, пошарил рукой вот! - он вытащил... красненькую.
   - Тридцатка! - удовлетворенно заключил Бродяга. Быстро работая иголкой, он восстановил обшивку сумки.
   - Попользовались... Хорошо надзор не заметил, а то и себе хапнул бы и матери неприятности. Тебе же надолго хватит тридцати рублей!
   Павел был рад без памяти - не тридцатке, конечно же, нет: Евангелие, ведь Евангелие в его руках! Именно его он просил у Господа. Оно особенно дорого в жизни арестанта. Но знал ли
   Павел, каким образом Бог пошлет его? И главное - как во-время! Ведь тоска уже начала глодать Павла, духовный голод подкрадывался незаметно и уже заглядывал в уголки его сердца. Воистину чудесами Господь ободряет его!
   Пришел обвинительный приговор: Владыкин признан опасным для общества из-за своих религиозных убеждений и подлежит лишению свободы сроком на пять лет с отбывкой в дальних лагерях. Суда, как водится в таких случаях, не было. Камера пришла в волнение: за что? За убеждения? Пять лет? Мальчику, которому пошел... Тут Павел поднимал палец и со значением поправлял сотоварищей: молодому человеку уже пошел 22 год!
   На этап собрали так стремительно, что Павел ничего не успел сообщить на волю. Колонну погнали по улицам родного городка, но озирался Павел тщетно; ни одного знакомого или родственника он не увидел. Утешил себя тем, что думал об отце, которого вот так же пять лет назад вели по этой дороге и, как тогда с отцом, так и теперь с ним незримо рядом находился Господь. Он чувствовал Его близость и, прощаясь на окраине с городом, тихо произнес: "Ты изгоняешь меня, обрекая на погибель, но пройдут годы, Господь мой, на Которого я уповаю, возвратит меня и я вновь вступлю в него с победою и еще буду проповедовать в домах твоих о моем Иисусе".
   Медленно, под окрики конвоя, удалялись они от города. Позади оставались родные улицы и дома, школа и библиотека, детство и семья...
   Павел представил себе, что он шагает по следам своего отца - ведь и тот торил эту дорогу. И вагон, который подали для посадки, тоже был знакомым: точно в таком же увозили отца. Только одно различие: тогда вслед за вагоном, спотыкаясь на шпалах, бежал с заплаканным лицом мальчишка, теперь же он покидает город в одиночестве.
   Павел стоял у окна до тех пор, пока городские очертания полностью не растворились во тьме, и на смену редким фонарям не выплыла мрачная чаща соснового бора. И тогда, отвернувшись от мрака, Павел молча сотворил молитву, а сотворив заплакал.
   По этапу
   Ранним утром вагон с зеками прибыл в Рязань. Всех построили в колонну и повели в местную тюрьму. Редкие прохожие, завидя унылую цепочку людей, окруженных конвоирами, старались поближе прижаться к стенам домов, а одна старушка испуганно перекрестилась и юркнула в ближайшую подворотню.
   Тюрьма слепо - все окна были забраны козырьками вверх и сонно глядела на улицу. Конвойный стукнул в железные ворота, тотчас растворилось окошечко, в нем мелькнула рыжая морда охранника и с лязгом, скрежетом поползли в стороны створки ворот. Колонна арестантов втянулась под сводчатую арку, с тем же грохотом ворота за спиной затворились. Выходом из-под арки была избрана решетка с толстенными прутьями. Сквозь них можно было разглядеть еще более внушительное тюремное здание с такими же слепыми окошками. Павел слегка вздрогнул при виде такой сумрачной громадины, в которой ему предстояло томиться дальше. По углам здания высились массивные башни с узенькими - едва пролезет голова человека проемами, напоминающими скорее щели, чем окна. Кто-то из арестантов, уже побывавших в этой темнице, объяснил, что в этих башнях содержатся осужденные на смерть и те, которые приговорены к одиночке.
   Колонну разбили на группы, развели по камерам. Бывалые арестанты тут же устроились на полу и безмятежно уснули. Павла держали в стороне с группой таких же арестантов, прибывших другим вагоном. Тут к нему подошли почтенного вида старичок со старушкой, одетые довольно прилично и слегка по старинке: старичок был в жилете, старушка в строгом длинном платье. Они поинтересовались у Павла: за что? Тот не таился. Пара дружно заохала, прослезилась и в свою очередь рассказала о своем горе. У соседа сгорел дом, их обвинили в умышленном поджоге из чувства мести: старик со старухой частенько ссорились с погорельцем. Тот нанял лжесвидетелей, суд не стал вникать в подробности и припаяли: старику пять лет, супруге - годик. Павел слушал их с сожалением: горе их казалось неутешным, Дождавшись паузы, напомнил им, что ободрение духа они найдут только в Господе, Который допустил такое: чтобы они покаялись, провели остаток лет в служении Богу. Старичок со старушкой согласно кивали головами. Павел разохотился, слушатели были внимательны, и беседа их могла затянуться, но тут его окликнули.
   В крепости самые худшие камеры находились в подвале. Сюда и втолкнули Павла. Камера оказалась без нар, только солома, перетертая телами арестантов, прикрывала горбатые каменные плиты. Под самым потолком еле брезжил свет наступающего дня. Картинка точно с полотна художника, да собственно Павел и представлял себе тюрьму именно так. Он содрогнулся, представив себе ужас будущего пребывания в этой яме, но окружающие его зеки страха не разделяли, напротив - они весело принялись устраивать свое временное жилище. Из их разговоров Павел понял, что им тут надлежит быть временно.
   Оглядевшись, Павел пристроился рядом с таким же молодым человеком, как и он сам, к тому же земляком. Павел, кажется, видел его на воле, и, разговорившись, вспомнил его, как пионервожатого, активного общественника, постоянно толкущегося в клубе, а тут узнал, что парень этот оказался карманным воришкой, и вся клубная суета сослужила ему неплохую службу: он прикрывался активностью, как ширмой. Он без конца болтал о своих мерзких преступлениях, не брезгуя циничными подробностями, и вскоре надоел Павлу, тот пересел в другое место.
   В этом углу толковали об амнистии, вспоминали прошлую, связывали с ней надежды и чаяния воли, невинно складывая при этом легенды о мифическом добром начальнике, от которого все они ждут милости. Павел с большим сомнением слушал эти бредни, потому что даже со своим малым опытом не верил в возможность прощения со стороны властей.
   Так прошло время до обеда. Разнесли баланду. За время пребывания в заключении Павел свыкся с тюремной едой и с молитвой приступал к обеду, но то, что поставили перед ним, никак нельзя было назвать человеческой едой. Пересиливая отвращение, он взял миску и отошел в угол:
   - Господи! Святым и пророкам приходилось встречать еще худшее, освяти эту пищу, помоги принять ее без осуждения и не во вред...
   Смиряя свою плоть, Павел делал первые шаги в великой школе жизни.
   На прогулке Павел услышал из окон самую изощренную брань, ругань арестантов, окрики конвойных, и в особенности тут распалялись бранные уста, когда на прогулку выводили женщин. Между прочим, Павел тут впервые услышал, как бранятся женщины и подивился этому: проникает ли когда-нибудь луч истины и любви Божией в глубину души этих несчастных?
   Через два дня - Слава Богу, что всего через два дня! - снова вызвали на построение, переждали обыск, перекличку, и колонной - на этот раз небольшой - вышли за ворота. Прошли по городу не более километра, как увидели такое же мрачное здание, только поменьше. В нем размещалась исправительно-трудовая колония. Относительная свобода - камеры с окнами без козырьков, виднеющиеся улицы города, посвистывающий маневровый паровозик, снующий по путям - на время приободрила Павла. Досталось и удобное место, хотя, как и в той тюрьме, его предупредили, что все это временное, смирился он и с ежедневной работой в соседнем корпусе: там собирали мебель. Одно удручало: бесстыдное поведение женщин, их брань и циничные замечания. Полуобнаженные арестантки висли на решетках окон бесстыдно и с упоением перекликивались с мужчинами, изощряясь в знании тюремного жаргона, содержанием которого становились интимные подробности их жизни. Всякий раз, проходя мимо, Павел мысленно обращался к Богу:
   "Боже! Боже! Во что же превратились эти, в прошлом наверное миловидные некогда стыдливые, нежные существа, потерявшие ныне всякую совесть Твою, целомудрие Твое, здравомыслие от Тебя! С какой ненасытностью овладел ими грех! Вот что значит - лишиться страха Божьего, лишиться истины Твоей, соли мудрости! Это то погибшее, которое только Ты можешь спасти!"
   Заговорили о дальнейшем этапе. Гадали - куда? Носились слухи: на Соловки. Иные готовились к Колыме, а кто-то даже слышал, будто на Сахалин. Как бы то ни было, правда заключалась в одном: повезут их так далеко, как только могут придумать изуверы в форме НКВД.
   И вот уже построение. Снова перекличка, обыск, конвой справа и слева, за ворота долой, прямо на станцию, на товарный - подальше от людских глаз на двор, к составу из "телячьих" вагонов. Окошечки под крышей уже забраны стальными полосками. Уже рассредоточилась охрана, оцепив состав - мышь не проскользнет. Уже рвутся из рук конвоиров злобные собаки, дальше, дальше вдоль вагонов - а в каждом набито уже десятки заключенных, вот и нужный толчок в спину: "Полезай!" и Владыкин на новом месте, по соседству с парашей.