Влетела мать и какой-то военный.
   — Спокойно, — сказал он, — ваш пацан цел, его обрызгало из разбитых бутылок.
   В купе чудовищно воняло рыбьим жиром. Меня отмыли и пообещали выпороть, если я буду самовольничать.
   На этом и закончился мой боевой опыт.
   Потом был Ленинград, ничего особенного не осталось у меня в памяти. Но зато я хорошо запомнил вокзал. Огромную толпу, штурмующую поезд, мат, вопли женщин и крик детей. Здоровенные мордатые мужики сбрасывали с подножек вагонов женщин и стариков, милиция ничего не могла сделать, поэтому вызвали комендантскую роту, которая прикладами отгоняла от поезда одуревших от паники людей.
   Поезд тронулся только тогда, когда военные и милиция проверили билеты и документы и выкинули на перрон паникеров.
   Поезд тащился нестерпимо долго, у станции Бологое он стал, по вагонам пополз мерзкий слух, что немецкий десант с танками перерезал железнодорожную ветку.
   А все было просто — мы отстаивались, пропуская воинские эшелоны.
   Москва чудовищно изменилась. Все окна были крест-накрест заклеены бумажными лентами, считалось, что они должны предохранить от ранений осколками разбитого взрывной волной стекла. Вечером на окна опускались светомаскировочные шторы. Если, не дай бог, из какой-нибудь щели просвечивалась узенькая полоска света, в квартире сразу же появлялись энкавэдэшники и выясняли, случайность ли это или сигнал вражеским самолетам.
   Первое, что сделал мама по приезде, пошла сдавать радиоприемник. Дело в том, что в довоенные времена каждый приемник регистрировался в местном отделении ОСОВИАХИМа. На третий день войны была дана команда сдать все радиоприемники. Власти боялись, что немцы начнут активную пропаганду по радио, сея панические настроения и лишая людей воли к сопротивлению врагу.
   Те, кто не сдал приемники, привлекались как пособники в распространении вражеской пропаганды.
   Слушать можно было только черную, похожую на сковороду, тарелку репродуктора.
   Кстати, на этом пострадал наш сосед. Он был радиолюбителем, существовало в те годы такое повальное увлечение; естественно, приемники свои и самодельный радиопередатчик он сдал. Но у него осталась целая куча ламп и радиодеталей. Их и обнаружило зоркое око уполномоченного по подъезду. Была в те годы такая должность добровольного помощника НКВД.
   У нас этим занималась противная толстая баба, ходившая в зеленой сталинке, синей юбке, хромовых сапогах. На груди ее устрашающе сиял значок, выпущенный еще при наркоме Ежове, он назывался, дай бог памяти, «Добровольный помощник НКВД».
   Она исчезла вместе со значком, кителем и сапогами в октябре 41-го, когда немцы подошли к Москве, и объявилась только в 46-м.
   Так вот, бдительный друг НКВД заметил лампы и детали, и к нашему соседу пришли оперативники в тот самый момент, когда он за столом отмечал свой уход на фронт.
   Это и спасло его от обвинений в пособничестве фашистам.
   Каждое утро все неработающее население нашего дома, в основном домохозяйки и старухи, дружно разбегались по близлежащим магазинам, скупая соль, спички, крупу, сахар, консервы, свечи, муку.
   Спросом пользовались только товары длительного хранения. Все квартиры в нашем подъезде были завалены продуктами. Когда шкафы и погребки под окнами были забиты, харчами начинали заполнять ванны.
   Мама проявила отличное знание отечественной психологии. Она запасалась водкой, твердо зная, что это станет основной валютой и на нее можно будет выменять любое количество продуктов, что впоследствии оказалось чистой правдой.
   И вот 17 июля 1941 года появилось постановление Моссовета о введении карточной системы.
   Теперь продукты и промышленные товары продавались по специальным карточкам.
   Карточки были хлебные, продуктовые и промтоварные.
   Единственное, что еще продавалось свободно, — это мороженое. И каждое утро пацаны из нашего дома ждали появления на углу улицы Горького тележки мороженщицы.
   Покупать его надо было утром, так как позже его раскупали ушлые хозяйки. Они растапливали его, смешивали с чем-то и хранили довольно долго.
   Несколько лет назад я нашел таблицу норм выдачи продуктов в 41-м году. Вот она:
   Надо сказать, что скудные эти нормы выполнялись свято. Не отоваренных, как говорили в те годы, карточек не было. Но все-таки нормы эти были катастрофически малы. Дефицит всегда дает возможность воровать, так случилось и во время войны.
   Карточки выдавались по месту работы тем, кто вкалывал на заводах и учреждениях, а иждивенцам и детям их распределяло домоуправление.
   Конечно, не все, кто заведовал так называемыми карточными бюро, были нечисты на руку. Не все, но многие.
   Самым простым методом приобретения лишних карточек являлись мертвые души. То есть эвакуированные. Семья уезжала в Ташкент, Челябинск или Новосибирск, а карточное бюро продолжало числить их как проживающих на его территории.
   В августе и сентябре из Москвы начали эвакуировать госучреждения, заводы, театры. Сей массовый исход жителей столицы в тыл значительно облегчал задачу новой формации деловых людей.
   В то время на продукты можно было выменять все. И тетки из домоуправлений меняли хлебные и мясные талоны на золото, котиковые шубы, ковры и редкие сервизы.
   Милиция постоянно арестовывала новых скоробогатеев, сажала их за решетку, конфисковывала наворованное, но это никак не влияло на аппетиты вновь назначенных руководителей карточных бюро.
   Человек слаб, а дьявол силен.
   В нашем доме почти не осталось мужчин. Те, кто помоложе, были мобилизованы и дрались с немцами, люди постарше осенью 41-го ушли в ополчение и сложили свои головы под Москвой, остановив врага на несколько часов.
   Среди погибших был и мой дед, крепкий мужик со стальным кулаком.
   В тылу оставались только бронированные. Существовало тогда такое понятие, как бронь. Ее получали кадровые рабочие, инженеры-специалисты, ученые и те, кто должен был организовать работу в тылу.
   Но, как тогда говорили, «сидели на броне» директора магазинов, работники ОРСов (отделов рабочего снабжения), была такая форма продовольственного обеспечения, и, конечно, партийные, советские и комсомольские активисты.
   Получить долгосрочную бронь и уехать в эвакуацию в сытую Сибирь было заветной мечтой многих «героев тыла».
   Мы, пацаны, презирали их. Человек в штатском для нас являлся олицетворением трусости.
   Вечер 21 июля 1941 года. Было еще совсем светло, и мы не зажигали свет. Мама возилась на кухне, я слушал по радио какую-то передачу.
   Вдруг передача внезапно прервалась и диктор произнес: «Граждане! Воздушная тревога!» Во дворе залаяли, завыли собаки.
   Это была первая настоящая бомбежка Москвы.
   Мы пересидели ее в метро, на станции «Белорусская», устроившись в углу в самом конце нижнего вестибюля.
   Вся станция была забита людьми, работники метрополитена провожали их в тоннель, где они устраивались прямо на рельсах.
   Когда объявили отбой и мы вышли из метро, все было как прежде, только на углу улицы Горького горела аптека.
   Через много лет, собирая материал для повести «Комендантский час», я нашел документ, который хочу привести полностью.
   «По сводке ПВО за июль— декабрь 1941 г. на город было совершено 122 налета; прорвавшиеся 229 самолетов сбросили 1445 фугасных и около 45 тыс. зажигательных бомб. В результате в городе было убито 1235 человек, легко ранено 3113 человек и тяжело ранено 2293 человека. Во время бомбардировок 2 предприятия и 156 жилых домов были разрушены полностью, 112 предприятий и 257 жилых домов — частично. В этот период были частично разрушены также 4 моста, 43 железнодорожных и трамвайных путей. В городе зарегистрирован 1541 пожар (на промышленных предприятиях и в учреждениях — 221), из них 675 крупных».
   Конечно, Москва не пострадала так, как Ленинград. Огромные силы ПВО были брошены на защиту столицы.
   Я помню, как мы узнали по радио о подвиге летчика-истребителя, младшего лейтенанта Талалихина. Московский паренек, кажется из Сокольников, первым пошел на таран и сбил немецкий бомбардировщик.
   Его портрет появился во всех газетах, о нем рассказывали по радио. Он получил Звезду Героя Советского Союза.
   Для нас, мальчишек, Виктор Талалихин стал непререкаемым авторитетом и примером для подражания.
   Я вырезал его портрет из журнала «Огонек» и повесил над своим столом, за которым делал уроки.
   Я увидел из окна лошадь, запряженную в зеленую армейскую двуколку. Было серое, клочковатое ноябрьское утро. Проснулся я рано в ожидании сводки Совинформбюро.
   Я уже писал, что мы взрослели быстрее, и, как и взрослые, ждали сообщений Совинформбюро и старались разобраться в них. Еще не начав изучать географию, мы умели читать карту и переносить на ней значки, все ближе и ближе к нашему городу.
   Итак, я увидел лошадь во дворе. Она стояла, грустно опустив голову, словно собиралась заплакать.
   Я взял на кухне черный сухарь, их выдали вчера по карточкам вместо хлеба, и пошел знакомиться. Мне почему-то показалось, что она потерялась и случайно забрела к нам во двор.
   Я подошел к лошади и протянул ей сухарь на ладони, она деликатно взяла его мягкими губами и начала громко хрустеть. Я погладил ее, но дальнейших отношений не получилось. Из подъезда выкатился нагруженный чемоданами сосед:
   — Уходи, мальчик, нечего тебе тут делать!
   Он начал загружать двуколку чемоданами и узлами, потом появился возчик с мешком, за ним жена соседа.
   Они загрузили вещи и тронулись со двора.
   Это был день начала знаменитой московской паники. По утрам во дворах мы находили много интересных вещей. Бюсты Ленина и Сталина, книги классиков марксизма, всевозможные наградные значки: «Активист ОСОВИАХИМа», «МОПР», «БГТО», «Ворошиловский стрелок». Во дворах валялись порванные документы, портреты вождей.
   Их выкидывали те, кто не верил, что Москву сумеют отстоять от немцев.
   Мы, мальчишки, удивлялись тому, что люди никак не могут понять, что Сталин в Москве, уж он-то защитит нас от немцев.
   Через много лет генерал Иван Александрович Серов, бывший председатель КГБ, показал мне старые водительские права со своей фотографией на имя Васильева, а также справку об освобождении, где была написана та же фамилия.
   Ему было поручено руководить подпольем в случае захвата столицы немцами.
   Значит, не совсем напрасно боялись те, кто выкидывал атрибутику партийной принадлежности на помойки. Тогда у меня был однозначный ответ, а сегодня я, пожалуй, воздержусь осуждать их.
   Наверное, самым радостным днем в той моей жизни стал день, когда я услышал по радио сообщение «В последний час». В нем говорилось о разгроме немцев под Москвой. К нам пришли люди, водка у матери была, артельно собрали немудреный стол. В холодной квартире при свечах — электричество отключали постоянно — пели песни, радовались, говорили о том, что к весне война кончится.
   А она не кончалась и не кончалась. Правда, жить стало легче.
   В 43-м, после Сталинградской победы, повысили продуктовые нормы, жизнь начала входить в привычные рамки.
   В армии ввели новую форму: вместо скромных петлиц с алыми кубарями и шпалами появились золотые погоны.
   Кем мы хотели стать тогда? Конечно, военными. Золотой блеск лейтенантских погон — вот что не давало заснуть нам. Мы не просто завидовали лейтенантам, идущим по улицам, мы завидовали им до беспамятства, бессознательно чувствуя, что нам не придется увидеть того, что видели эти ребята, которые были старше нас всего на каких-то семь лет.
   А пока нам оставалось мечтать о погонах и портупеях и смотреть в кино «Боевые киносборники», «Партизаны в степях Украины», «Секретарь райкома» и «Она защищала Родину».
   Нам оставался иллюзорный мир кино и книг.
   А над Москвой уже гремели первые салюты. Затемненный город на полчаса заливался фантастическим светом фейерверков. Ракеты рвались в темном небе, словно фантастические цветы победы.
   Жил я рядом с Белорусским вокзалом. Это было одно из преимуществ нашей дислокации. На сортировочные пути приходили военные эшелоны с фронта, и мы только нам известными путями пробирались к ним.
   Солдаты встречали нас по-доброму, поили сладким чаем, просили отправить письма, а москвичи давали номера телефонов, и мы звонили их родным, говорили, где стоит эшелон и что их отец, сын или брат не может отлучиться из вагона, и предлагали провести их к эшелону, что свято выполняли.
   Мы тырили дома папиросы, полученные по карточкам, и несли их нашим новым друзьям. А они одаривали нас всякой военной безделицей, самодельными зажигалками, погонами, немецкими железными крестами.
   Но однажды нам чудовищно повезло: веселый молодой старшина, чью девушку мы провели на свидание нашим секретным фарватером, подарил нам ракетницу и четыре ракеты к ней.
   В тот день по радио объявили об очередном салюте. Во дворе нашего дома была огромная траншея. Это Метрострой, несмотря на войну, возводил станцию «Белорусская-радиальная».
   Так вот, мы забрались в траншею и стали ждать начала салюта. Как только над городом вспыхнули первые ракеты, мы зарядили наш пистолет… Но индивидуального салюта в честь войск генерала армии Рокоссовского не получилось.
   У моего кореша Витьки была слабая рука, а ракетница весила достаточно прилично, и ракета, вместо того чтобы гордо вспыхнуть в небе, влетела в открытое окно пятого этажа. Слава богу, что все обитатели квартиры были на балконе.
   На следующий день к нам на задний двор пришел участковый, младший лейтенант Соколов. Мы уважали его за то, что он раненый фронтовик и имеет два ордена.
   — Вот что, пацаны, — сказал он, — давайте не будем ссориться. Вы мне отдаете ракетницу. А я забываю, что вы из нее стреляли. В награду я отведу вас в милицейский тир и дам каждому по разу стрельнуть из своего пистолета.
   От такого мог отказаться только сумасшедший. Мы разоружились. А через три дня стреляли в тире, правда, не из пистолета, а из мелкашки, но все равно это было здорово.
   Нашего участкового убили в конце войны, зимой 44-го, когда он задерживал урок, взявших квартиру в Большом Кондратьевском переулке…
   О наш дом разбивалось чудовищное человеческое море под названием Тишинский рынок.
   Казалось, что вся накипь военного тыла выплеснулась в Тишинские, Кондратьевские переулки и на Васильевскую улицу.
   Для нас, пацанов, рынок был опасным, но необыкновенно привлекательным местом. После школы мы шмыгали по нему, разглядывая людей, вещи, наблюдая, как во дворах ушлые пацаны в кепках-малокозырочках играли в «три листика». Это было то же самое, что стало нынче популярной национальной забавой — игрой в наперсток.
   — И только на туза!
   — И только на туза!
   — Как шестерку с восьмеркой подняли, так вы и проиграли!
   — Как туз, так и денег картуз!
   Так кричали юные зазывалы, и летали карты на дощечке, хрустели красные тридцатки и синие десять червонцев. Люди проигрывали последнее.
   А если кто-нибудь замечал, как «крупье» прячет в рукав заветного туза, начинался скандал. Из темных углов выдвигались здоровые мужики в хромовых сапогах гармошкой, в кепочках и тельняшках под бостоновыми пиджаками.
   — Ты чего, сука, пацана обижаешь? — хрипели они, ощерив фиксатые рты.
   Много опасностей поджидало нас на Тишинке. Например, беспощадные драки с местными хулиганами-огольцами. Они были старше нас и сильнее. Но мы все равно дрались и уходили побитые, но не сломленные. За это местная шпана относилась к нам со снисходительным уважением.
   Но вот странное обстоятельство. Стоило, предположим, в кинотеатре «Смена» пристать к нам огольцам с Патриарших прудов, как наши бывшие обидчики начинали «держать за нас мазу», то есть вступались за нас. Мы были пацаны из их района: между собой мы могли ссориться сколько угодно, но чужие не должны были к нам приставать.
   В школе самым любимым предметом стало для нас военное дело. Мы истово маршировали, кидали деревянные гранаты, разбирали и собирали в военном кабинете старые трехлинейки. Мы любили этот предмет, тайно надеясь, правда непонятно как, попасть на фронт и стать сыновьями полков. Поэтому вполне естественно, больше всех преподавателей мы уважали военрука.
   В середине учебного года наш старый преподаватель военного дела заболел и слег в госпиталь, к нам пришел новый военрук.
   О нем мы знали достаточно много: лейтенант, воевал, ранен. С каким нетерпением мы ждали последнего по расписанию урока…
   Он очень понравился нам, наш военрук. Мы гордились им, его медалью «За отвагу», его зелеными полевыми погонами на гимнастерке. Он был настоящий фронтовик. И рана у него оказалась тяжелой. Пустой левый рукав гимнастерки лейтенант Ильичев заправлял за ремень. Пусть не обижаются наши учителя, но все мы подражали лейтенанту.
   В тот день у нас были занятия по ориентированию. Наш лейтенант называл предмет, и мы должны были как можно точнее определить до него расстояние.
   И вдруг мы увидели, что на пустыре за школой двое в малокозырках и сапогах гармошкой бьют парня из соседнего класса, пытаясь отнять у него присланную с фронта отцом полевую сумку, которой завидовала вся школа.
   Двое били одного. А мы, двадцать мальчишек, стояли и смотрели, как бьют нашего товарища по школе.
   Лейтенант, позднее всех увидевший, что происходит на пустыре, глянул на нас с недоумением и, сделав несколько быстрых шагов к дерущимся, голосом, привыкшим командовать, крикнул:
   — Прекратить!
   Один из хулиганов обернулся и лениво процедил:
   — Смотри, вторую руку отобью.
   И тогда лейтенант побежал. Он бежал легко и упруго, как бегают хорошие спортсмены.
   Военрук ударил первым, и один в кепке и сапогах гармошкой пластом рухнул на спину. Второй поднял обломок трубы.
   И тут бросились мы, все двадцать, крича и размахивая схваченными по дороге палками…
   Потом военрук выстроил нас, прошел вдоль строя и, усмехнувшись, сказал:
   — Действовали хоть с опозданием, но правильно. Помните, стать солдатом — это не только выучить уставы и овладеть оружием. Не только быть храбрым. Солдат должен быть справедливым и добрым. Тогда только он настоящий солдат. Ясно?
   Была война. А мы хотели стать солдатами. Позже, много позже, уже надев гимнастерку с погонами, я часто вспоминал слова лейтенанта. Мы все смотрели хорошие фильмы, запоем читали книги, где жили добрые и благородные герои. Мы знали, если можно так сказать, теоретически, что такое дружба, долг, доброта. Апервый наглядный урок доброты преподал нам наш военрук.
   Тогда, в далеком 44-м, он повел нас в атаку на зло. И именно тогда мы увидели, как оно отступает перед общим усилием людей. Но мы были мальчишки и не понимали, что, может быть, именно в этот день сдали наш первый экзамен на право называться мужчинами.
   Мы выросли, и я не могу сказать, как ведут себя сейчас в подобных ситуациях мои бывшие одноклассники. Но почему-то удивительно ярко живет во мне воспоминание: школьный двор, пустырь за ним и наш военрук лейтенант Ильичев.
   Второго мая вечером по радио передали приказ коменданта Москвы об отмене светомаскировки. Я бросился снимать с окон защитные шторы из черной плотной бумаги, а когда снял, то увидел, как загорелись окна домов.
   Конечно, все высыпали на улицу. Долгих четыре с лишним года город стоял погруженный во мрак, даже в подъездах горели синие лампочки, и вдруг он стал необыкновенно прекрасным.
   Мы побежали на улицу Горького и с изумлением глядели на ожившие фонари, на троллейбусы, снявшие маскировочные шторы, на машины без ограничителей на фарах.
   А через неделю, 9 мая, я шел в школу в жутком настроении. Уроки были не сделаны, кроме того, предполагалась контрольная по математике, которую я терпеть не мог.
   Но не успел я выйти из двора, как встретил нашего соседа дядю Мишу, работавшего в депо на станции «Москва-Белорусская».
   — Ты куда? — спросил он меня.
   — В школу.
   — Отменяется твоя школа, друг. Победа. Германия капитулировала. Объявлен выходной день.
   Я забежал домой, бросил сумку и помчался на улицу.
   Почти весь день я шатался по улице Горького. Слушал джаз Леонида Утесова на площади Революции, смотрел, как качают военных. Люди смеялись и плакали. Танцевали и пели песни. Это была стихийная народная радость. Не подготовленная заранее, не ограниченная ровными рядами демонстраций. Это была просто радость. Люди гордились тем, что они выстояли и победили. Они не думали о завтра, этот сегодняшний день был самым главным в их жизни.
   Когда я вернулся домой, во дворе играл баян, на столе для домино теснились бутылки и закуска.
   Наконец-то Победа пришла в наши дворы, на наши улицы, в наш город.
   Сколько времени прошло! Подумать страшно. Ипрошлое постепенно уходит из памяти. Вытесняют его новые события, встречи, радости и горести.
   Но никогда не забудутся наши темные дворы военных лет, керосиновые коптилки, печки-буржуйки, которыми мы зимой отапливали квартиры, фильм «В небе Москвы» и божественный вкус американской консервированной колбасы, которую мы получали по карточкам, и лейтенант из нашего детства, учивший нас быть мужчинами.
   И день 9 мая 45-го года — наверно, самый счастливый в моей тогда еще короткой жизни.

Вечерние прогулки 50-х годов

   …Вот уже и новый век скоро, а кажется, что это было вчера…
   Теперь она снова называется Тверской. А тогда именовалась улицей Горького или Бродвеем.
   Почему Бродвеем, а не Елисейскими полями или, на худой конец, Маршалковской, я по сей день не знаю.
   Когда я влился в могучий вечерний поток реки под названием «Брод», она уже носила это имя. Более того, те, кто гулял по ней до войны и во время оной, называли ее все так же — Бродвеем или «Бродом».
   Видимо, этот центр променада столичных пижонов был назван так в знак протеста против социалистического аскетизма.
   Была еще одна тонкость.
   Улица Горького начиналась от угла здания Совета Министров, ныне Госдумы, и тянулась до площади Белорусского вокзала. Последним домом на ней был знаменитый одиннадцатиэтажный, который сохранился и поныне.
   Но это была просто улица Горького, не вызывавшая никакого интереса у моих веселых современников.
   Московский Бродвей начинался у кинотеатра «Центральный», много лет украшавшего Пушкинскую площадь, и заканчивался на углу здания Совета Министров.
   Это была нечетная сторона. Противоположный тротуар со знаменитым кондитерским магазином, популярной забегаловкой под названием «Соки — воды», Моссоветом, Центральным телеграфом, Ермоловским театром и кафе «Националь» никакого отношения к Бродвею не имел.
   Именно от «Центрального», минуя памятник Пушкину, недавно перенесенный с Тверского бульвара, и текла шумная, нарядная человеческая река. На берегах ее помещался замечательный ресторан ВТО, где царил знаменитый метр, с которого Михаил Афанасьевич Булгаков писал своего Арчибальда Арчибальдовича. У него были две клички: официальная — «Борода», и вторая, пожалованная ему Юрием Карловичем Олешей, — «Жопа в кустах». На какую он откликался охотнее, не знаю.
   А дальше река текла, естественно, мимо гастронома № 1, в быту — Елисеевского, в который даже зайти было удовольствием необыкновенным. Никогда мы уже не увидим такого обилия высококачественных колбас, рыб, сыров и пирожных.
   Нынче в Елисеевском тоже полки ломятся, но качество!
   Раньше все это называлось продуктами, а теперь — «потребительской корзиной».
   Дальше течение тащило вас вдоль галантерейного магазина, замечательного погребка «Молдавские вина», где торговали вином в розлив и буквально за копейки. Можно было основательно нагрузиться.
   Как сейчас, я помню узкий пенал торгового зала, маленькую стойку, два или три мраморных высоких столика.
   Здесь постоянно толпились мхатовские актеры, которых в лицо знала вся страна.
   Ну а дальше была гостиница, которая сегодня именуется «Центральной», в народе ее звали «Коминтерновской» — там жили со своими семьями борцы за интересы мирового пролетариата — англичане, чехи, болгары, немцы, китайцы, скандинавы.
   Зайти с улицы даже в вестибюль гостиницы было невозможно.
   Охраняли ее крепкие ребята в одинаковых шевиотовых костюмах. Все интернациональные борцы стали заложниками кремлевского Пахана.
   В этой гостинице-общежитии половина номеров была свободной, и не потому, что постояльцы уехали в свои, ставшие социалистическими, страны…
   Местом их последующего, а часто и последнего жительства становились обжитые МГБ Колымский край и «солнечная» Коми.
   Но давайте оставим это неприятное здание. Тем более что оперативные машины приезжали за этими несчастными глубокой ночью и к черному подъезду.
   Теперь, мимо Филипповской булочной, где за зеркальными окнами лакомились мои современники, мы подплываем к ресторану «Астория».
   В 50-е годы «Астория» потеряла былую славу. А во время войны это был самый популярный коммерческий ресторан.
   В Москве, как, впрочем, и везде, все продукты отпускались по карточкам. Ты «отоваривал» карточку, получая положенную норму хлеба, жиров, сахара по весьма доступной для всех цене.
   В коммерческом ресторане было все — от паюсной икры до рябчиков — и стоило это огромных денег.
   Поэтому гуляли там офицеры-фронтовики, попавшие в Москву проездом на передовую после госпиталя, или командированные на несколько дней в тыл.
   Дело в том, что жалованье и фронтовые надбавки эти ребята получали на аттестат, то есть их деньги накапливались в финчасти.