- Пассатижи есть с изолированными ручками? - сказал сапожник.
- Поищу, - сказал Кульков и, порывшись в кладовке, нашел искомые пассатижи.
А сапожник, в смысле инженер-электрик, поводил носом от провода к проводу и соединил нужные из них пассатижами. И свет в квартире зажегся, и заурчал в кухне холодильник.
- Изолента есть? - спросил сапожник.
- Поищу, - сказал Кульков и нашел в кладовке моток изоленты темно-синего цвета.
- Хорошо, - сказал сапожник и заизолировал соединения, и объяснил: Чтоб концы не торчали оголенные и не угрожали ничьей жизни.
- Спасибо вам, - сказал Кульков, - и: - может, - сказал, - зайдете выпить-закусить? Там к Светлане гости пришли.
А сапожник сказал, что не употребляет алкоголь ни в каких его проявлениях, так как закодирован до гробовой доски наглухо, и сказал:
- Если Светлана звонить будет из ЮАР, скажите ей, что сапог я сделал лучше нового. И привет от меня передайте большой и горячий.
- Передам, - сказал Кульков.
А гости спросили:
- Что, электрик приходил?
- Нет, - сказал Кульков, - сапожник. - И гости засмеялись и захохотали, приняв этот ответ Кулькова за юмор и за шутку. А он шутить и не собирался. И он сказал:
- Да, сапожник, - и вышел из комнаты, чтобы снять с двери записку, потому что звонок теперь работал исправно, как все равно часы, а сам Кульков был давно дома.
Хотя, конечно, и не дома он был в этой квартире, если понимать в общепринятом и полном смысле. Так как не дом это был для него, а временное прибежище и укрытие от непогоды, ночи и людей, откуда надо будет в положенный срок съехать неизвестно куда. Потому что у Кулькова, у него никогда не было этого "куда" и всегда он жил или у кого-то, у жены, например, или - временно. И сейчас он жил тут временно и благодаря случайной уличной встрече. Его Светлана встретила. Подобрала, можно сказать, в критический момент под забором. И она сказала:
- Кульков, узнаешь?
- Узнаю, - сказал Кульков, - да, - и действительно он узнал ее в том плане, что внешность показалась ему знакомой и где-то виденной.
А она спросила:
- Из класса общаешься с кем-нибудь?
- Нет, - сказал Кульков, - не общаюсь, - и вспомнил, что это Светка. А фамилию ее девичью он так и не восстановил в памяти и это не удивительно, если учесть, что с окончания ими школы прошло уже двадцать четыре года.
И Светлана зазвала Кулькова к себе на рюмку кофе и, узнав, что жить ему абсолютно негде, сказала:
- Это мне тебя Бог послал, не иначе. - И: - Я, - говорит, - уезжаю по делам в ЮАР года, может, на два, а сдавать квартиру не хочу кому попало. Потому что, - говорит, - восемьдесят зеленых в месяц для моего бюджета безразличны и ничего не значат, а афишировать свое длительное отсутствие мне бы не хотелось. Ну и пустой оставлять квартиру на годы - сам понимаешь. - И она спросила у Кулькова:
- Я надеюсь, ты согласишься пожить тут, пока я вернусь?
- Соглашусь, - сказал Кульков, и Светлана стала водить его по квартире и показывать, где в ней что лежит и находится и чем он может пользоваться здесь живя.
- Тут, - говорила она, - посуда, тут белье постельное, тут вентилятор для подавления духоты в летнее время года, а это, - говорила, - на фотографии, отец мой покойный. Он умер, а вернее покончил с собой. А Кульков ходил за Светланой, слушал объяснения и наставления, но не запоминал ничего определенного, и ее беглый говор звучал в ушах у Кулькова, а глубже, в мозг, не проникал.
А после Светлана еще и денег ему дала. Чтоб за квартиру он их вносил ежемесячно и за телефон со смешным номером 25-25-25.
- Я, правда, - сказала, - за год вперед уплатила, но цены же, небось, повысятся на услуги, так ты доплатишь. И дальше будешь продолжать платить. Да?
- Да, - пообещал ей Кульков. Буду. Но ты много денег даешь.
- А ладно, - сказала Светлана и уехала в свою ЮАР на два года. А Кульков устроился таким образом на жительство в ее квартире со всеми удобствами и с окнами, выходящими на юг.
А гости тем временем начали собираться уходить, говоря, что надо бы уже и честь знать. А женщина Талия уходить не собиралась ни сном, как говорится, ни духом. Во всяком случае, так показалось Кулькову, и показалось ему правильно. Она не ушла с другими гостями, сказав, что помоет посуду и уберет. И, конечно, это был с ее стороны предлог и уловка, и никакой посуды она мыть не стала, а стала обнимать Кулькова и раздевать, а он все еще - по инерции мышления - ждал вызванного им из ЖЭКа электрика. И Кульков поддавался чарам женщины Талии и шел у нее на поводу, но как-то рассеянно и особого рвения или страсти не проявлял.
И они барахтались в густой и влажной духоте квартиры, и в этой вибрирующей духоте буксовали лопасти вентилятора.
- Никогда не была такой потной, - сказала наконец Талия.
А Кульков сказал:
- Окна на юг, а воды, - сказал, - нету.
- Как всегда, - сказала Талия и спросила: - А что это за огонь? Там, смотри.
- Пожар, наверно, - сказал Кульков. - Здесь часто что-нибудь загорается и горит.
И по предложению и по желанию Талии они вышли на балкон в чем их мать когда-то родила, чтобы наблюдать бушующий пожар и то, как мужественно тушат его две красные пожарные машины.
- А красиво горит, - сказала Талия. - Величественно.
- Ничего, - сказал Кульков. - Смотреть можно.
И они стояли на балконе, на высоте птичьего, можно считать, полета и видели, как боролись с огнем героические пожарные машины и их экипажи и как они победили пожар на всем фронте и стерли его с лица земли, и даже дыма от него не осталось. И вообще ничего не осталось от пожара, кроме разве длинного вечера, в котором орал на одной хриплой ноте голодный грудной ребенок.
А Кульков с Талией все стояли и стояли, свесившись за балконные перила и глядя вниз, где уже не было ничего видно дальше своего носа. И они бы стояли так, наверно, долго и бесконечно, но в дверь позвонили дважды и позвонили еще.
- Кого это там несет? - сказала Талия и плюнула в темноту, а Кульков пошел открывать, натягивая по пути штаны.
- Кто? - спросил Кульков сквозь дверь.
- Электрик, - сказали из-за двери.
- Электрик? - сказал Кульков и открыл дверь.
- Электрик, - сказал электрик.
- Сволочь ты, а не электрик, - сказал Кульков и взял электрика за грудки.
- Ага, - сказал электрик, - значит, ложный вызов? - и сказал безногой старушке, возвращавшейся к себе домой с вечерней прогулки: - Вы, - сказал, бабуля, - пойдете в качестве свидетеля.
- Я инвалид, - сказала старушка, - и никуда, дальше двора, не хожу. А силой, - сказала, - не имеете права.
А Кульков сказал:
- Иди отсюда, - и захлопнул перед лицом электрика дверь.
И он не успел еще стащить с себя прилипшие к потным ногам штаны, как свет в квартире погас и по лестнице застучали шаги бегущего во весь опор человека. И Кульков сказал: вот падла, и двинулся вдоль квартиры вслепую, на ощупь пробираясь к балкону, где стояла немолодых уже лет женщина, названная отцом с матерью в честь одной из девяти муз, покровительницы то ли комедии, то ли драмы, а может, и иного какого-нибудь вида искусства, а какого именно, Кульков точно не знал, потому что познакомился с этой женщиной всего несколько часов назад и видел ее сегодня впервые в жизни.
НИ С ТОГО НИ С СЕГО
Если выражаться красиво и фигурально, то можно сказать так: Беляев снова, в сто первый какой-нибудь раз споткнулся и заблудился в трех соснах, и завис где-то в обрывках и обносках мирового пространства, а время у него в черепной коробке перемешалось с серым веществом его мозгов и пошло со сбоями и то взад, то вперед, то быстро, то медленно. В общем, оно превратилось в студенистую кашу-размазню и мешало ему сосредоточиться на необратимом процессе жизненного течения. И Беляев взялся победить и преодолеть эти свинские происки пространства и времени старым, проверенным, еще дедовским способом. Он бежал от действительности в запой и стал неутомимо пить в абсолютно полном, стерильном, одиночестве, как говорится, tet a tet с самим собой, так как у него имелись для этого все необходимые условия и удобства. Жена Беляева возвращалась с работы слишком поздно из-за того, что каждый день заходила проведывать брошенного ею на произвол судьбы мужа и вообще, перед лицом закона она была женой ему, этому брошенному мужу, а Беляеву она приходилась ни рыбой ни мясом, хотя и ночевала под его кровом. Потому что не смогла она стать ему кем-то, несмотря на все приложенные с ее стороны усилия и старания. И они не были женаты и записаны в книге загса, а просто спали друг с другом в половом отношении. А в последнее, уже взбесившееся время, они и не спали, то есть они то только и делали, что спали ночи напролет она в сатиновой ночной рубашке от головы до пят, как в броне, а он - в трусах и в майке по колено в обтяжку. Они, видно, допустили грубую ошибку, избрав друг друга в качестве партнеров по совместной жизни и были теперь друг другу до фонаря, а Беляеву, ему и прежде, и вообще никогда в жизни не везло с выбором женщин. Они, женщины, обычно сами его выбирали и сначала влюблялись в него без памяти и до одури и творили в быту и в постели черт знает что и наслаждались им, Беляевым, до кончиков пальцев, и бросали направо и налево к чертям собачьим надежных мужей и любовников, а потом у них все проходило и исчезало без видимых следов, и они вылечивались и выздоравливали и тихо бесились какое-то неопределенное время, и в конце концов уходили на все четыре стороны и сбегали сломя голову без оглядки. И попервам это было для Беляева загадкой природы и полной неожиданностью и неразрешимым риторическим вопросом, а позже он все понял и догадался, что происходили эти досадные метаморфозы и водевильные превращения не из-за них, женщин, а из-за того, что сам он, Беляев, первым кончался и остывал к очередной своей любимой женщине, и она становилась ему где-то там, глубоко, обузой и безразличной чужой вещью в себе, а после уже они, женщины, что-то такое ощущали смутно своим особым женским чутьем и отвечали ему взаимностью отсутствия чувств и отмиранием либидо и гибельным физическим отвращением. И тогда Беляев, чтоб разрядить сложившуюся обстановку и развеяться, начинал беспробудно, со вкусом и удовольствием, пить горькую под бедную килокалориями закуску, как самый распоследний хронический алкоголик. К предмету закуски у него и в добрые, целостные, времена было отношение наплевательское и неряшливое, а сейчас и совсем не о чем говорить и разглагольствовать, не до жиру. Так что пил Беляев под молоко двухпроцентной жирности. У него во дворе стоял молочный ларек, палатка, где торговали молоком из бочки, а бочку эту привозили черной ночью, и Беляев выходил и открывал ее, не нарушая пломбы, специальным ключом, который сделал ему на мехзаводе знакомый соратник его отца и брата слесарь-виртуоз дядя Вася Колокольников. И Беляев отпирал этим хитрым ключом бочку, и у него всегда имелось в доме и никогда не переводилось коровье свежее молоко. И он им закусывал или, наверное, все-таки запивал крепкие спиртные напитки. Воровал он, короче, это молоко, как подлая сволочь и тать и, значит, это ворованное молоко из бочки являлось основным средством к его достойному существованию во времена глобальных запоев.
- А-а, все одно эта бандитка-молочница всем и каждому недоливает нагло и открыто, так пускай она украдет меньше на три литра у день, не подохнет. И не обеднеет, - так себя оправдывал и убеждал Беляев, когда открывал кран и воровал молоко, принадлежащее в идеале народу. И вот Беляев сейчас усиленно и самым серьезным образом пил много дней и ночей подряд без отдыха и перерыва. Но пил он как-то по-особенному, не по-русски, а удерживая себя в определенной и далеко не последней степени алкогольного отравления и на сильном взводе. И как только взвод его ослабевал и шел на убыль, он добавлял и запивал, в смысле, значит, закусывал глотком охлажденного молока из бидона. Чтоб, значит, и силу хмеля использовать с максимально возможным КПД и чтоб не опускаться до состояния скотства и отключки сознательного соображения. И в таком нетрезвом, но и не пьяном половинчатом виде пребывал Беляев неделями и месяцами, и у него было тепло на сердце, как от песни веселой, ну или, если не тепло, то вольготно и потому вполне терпимо. А принял волевое решение фундаментально запить в этот последний раз он после того, как позвонила ему Лерка - это предыдущая его жена и подруга дней его суровых, тоже, конечно, неофициальная, но любимая Беляевым без дураков и до глубины души. Эта Лерка, она первая и единственная из всех бросила Беляева еще до того критического переломного момента, как у самого у него случилось расстройство и разрушение его собственного чувства к ней. И он никак не мог теперь ее выкинуть из головы и сердца и тешил себя приятными воспоминаниями о Леркиных коварстве и любви. А позвонила она ему из города Львова и спросила, не сможет ли он встретить ее послезавтра, то есть в понедельник, на вокзале с поезда, так как, сказала, отец у меня безвременно ушел из жизни. А она отца своего очень любила и уважала, даже больше, чем свою мать, хотя он и был ей не отец, а отчим. И вот она ездила его хоронить, а сейчас едет обратно с непосильным количеством тяжелых вещей, потому что мать передала все нужное, чтоб она отметила тут девять дней со дня смерти. Она, Лерка, и там бы могла их отметить с родными и близкими соседями, но никак не могла так долго задерживаться у матери в родительском доме, ведь же и дети ее и любимый кот Топик остались на попечение бывшей ее свекрови, которая их, детей, недолюбливала за шумливость, а котов так просто не переваривала органически и в принципе. И вот она позвонила не кому-нибудь другому, а именно Беляеву, и Беляев встретил ее с поезда и дотащил чемоданы и сумки с вещами, и они набрались с ней, с Леркой, до умопомрачения и необузданности своих поступков и, возможно, переспали по пьянке друг с другом неоднократно без взаимной большой любви, потому что вернулся Беляев к себе домой ровно на третьи сутки, после того, как бывшая Леркина свекровь приперлась наобум проверить и поинтересоваться, почему Лерка так долго отсутствует и захватила на всякий случай с собой детей. А они, Беляев и Лерка, валялись в нетрезвом и голом состоянии при потухших свечах и при открытой входной двери. И Беляев ушел от Лерки и ретировался и дома все тщательно обдумал и взвесил, и пришел к выводу, что неплохо было бы сейчас недельки, допустим, на две запить. И он запил с радостью и самозабвением, вкладывая в это дело всю свою грешную душу без остатка. И нынешняя его жена приходила все позже и позже, а не то вчера, не то позавчера и вовсе не пришла, оставшись, видно, у мужа, брошенного ею однажды, ранним осенним утром. Он ей, значит, простил все без исключения и забыл предательство и измену и наставленье ветвистых рогов, и отпустил грехи. А Беляев это, ее то есть приход, не очень-то и заметил, так как был он по горло занят и поглощен своими обостренными чувствами и переживаниями личных обстоятельств и персонально собой, и он продолжал с упоением и энтузиазмом пить, умело балансируя на грани, рядом с потерей пульса. Так ему было приятней ощущать свое Я и себе сочувствовать. А сочувствовал он себе, потому что Лерка его откровенно пошла по рукам, а ему, как родному и близкому, все про это рассказывала без стеснения и предрассудков, а он это все выслушивал и теперь доподлинно знал, что она влюбляется по уши в каждого, считай, встречного и поперечного, и был уже у нее охранник из фирмы "Алес" атлетического телосложения и невинный мальчишка-прачечник из прачечной самообслуживания без особых примет, и преуспевающий предприниматель новой волны, и психопат-психолог, и какой-то то ли писатель, то ли поэт, то ли просто литератор, а в настоящий, текущий момент есть вот МВТУшник, который пока без работы и на ее иждивении и содержании, хотя живет он сейчас в Москве, но часто к ней приезжает. И с каждым последующим мужчиной ей лучше, чем было до того с предыдущим, все лучше и лучше, лучше и лучше, и это уже почти что болезнь, от которой один шаг или меньше до пропасти во ржи или в чем-то другом, безразлично. И Беляеву не хотелось, чтобы Лерка свалилась в пропасть, из которой пойди еще выберись - ведь же это она после него, Беляева, сорвалась и пошла гулять по рукам ногами, а до встречи с ним она была честной и примерной женой и верной, как пес, супругой своему первому в жизни мужу, отцу их общих детей. А после него, Беляева, сорвалась вот и слетела с катушек и летит, расправив крылья. А Беляев смотрит на этот ее бреющий полет издали и отчужденно в бинокль и прервать его не в силах и не в состоянии, потому что не любит его больше Лерка и он для нее есть никто и ничто, а просто по старой памяти родной и близкий человек, ну как сестра или мать, или подруга детства, с которой вместе росли и взрослели и превращались из девочек в женщин. И вот, значит, Леркина личная жизнь отбилась и освободилась от пут беляевской личной жизни и никак их отдельные независимые жизни не взаимодействовали между собой и не оказывали друг на друга никакого видимого влияния, если не считать, конечно, Леркиных, как перед Богом, исповедей и рассказов о своих захватывающих дух приключениях сильно выпившему Беляеву. А трезвому она ничего ему не могла бы рассказать. Она вообще не видела его на своем веку полностью трезвым как стеклышко. Беляев же, он когда не пил безвылазно, то все равно каждый день понемногу употреблял для поднятия тонуса, так как всегда был по сути своей алкоголиком. Не пьяницей, а алкоголиком, другими словами, ему без дозы и думалось туго и жилось, а стоило принять, ну буквально чисто символически, и он становился другим противоположным человеком, и на него приятно было смотреть, и ум его начинал работать остро и переставал заходить за разум, и руки обретали и силу, и становился Беляевым уверенным в себе и веселым, и жизнерадостным, и по-особенному красивым неотразимой мужской красотой. А в те голубые, можно сказать, периоды жизни, когда Беляев позволял себе запивать обстоятельно и с полной самоотдачей, он, естественно, малость раскисал и расползался по швам в смысле внешнего вида, но все равно удерживал кое-какую форму и выглядел живее всех живых. И в этот последний раз он пил как обычно, по заранее намеченному плану действий и чувствовал себя физически как нельзя лучше, и ничего не могло омрачить его устоявшегося нетрезвого бытия, даже этот неприятный сгорбленный крючком старик, который беспричинно стал появляться у него в квартире и похоже совсем тут поселился на постоянно. А откуда он взялся, было непонятной загадкой, потому что раньше его здесь вроде бы не наблюдалось, а появился он в квартире недавно, и с его появлением квартирка Беляева стала большой и гулкой коммуналкой, и он приползал откуда-то из дальних покоев и говорил сипя и отдуваясь:
- Алик, - говорил он, - у меня неприятность, я не могу встать самостоятельно с постели, мне нужно протянуть шнурок или ремень, и я буду вставать, держась за него руками.
И еще он говорил:
- Алик, почему до двадцать пятого августа, до дня, когда трагически погибла Зина, я все мог и ходил, куда надо и не надо, а сейчас я не могу.
Кто такая, эта Зина, он не говорил и когда, в каком голу было это двадцать пятое августа, тоже скромно умалчивал, и только слонялся по всем закоулкам квартиры и появлялся - как будто каждый раз заново возникал из пепла в конце темного узкого коридора - бесшумно и неожиданно. И он двигался по направлению к Беляеву, опираясь на палку и протяжно шаркая по паркету м вздымая шлепанцами клубы пылищи, и оставляя за собой в целине нетронутой еще пыли кривую изломами лыжню. И так он проживал у Беляева и Беляеву совсем нисколько не мешал, хотя и называл его почему-то Аликом, наверно, так ему было удобней и больше нравилось. А что ест и чем живет этот отвратительный нелегальный старик, Беляев даже приблизительно не мог себе представить и вообразить. Он только слышал от него иногда, что на второй завтрак я ел сегодня протертое яблоко с сахаром, а на полдник - стакан кефира, тоже с сахаром. Где все это брал старик, Беляев не выяснял, хоть и знал конечно и наверняка, что ни яблок, ни кефира, ни тем более сахара у него в доме не водилось сто с лишним лет. А выходить старик тоже как будто бы никуда не выходил и не отлучался. А Беляеву он не досаждал и своим присутствием не вредил, а как раз даже наоборот. Приползет откуда-нибудь из глубин и недр, сядет у него в ногах или в головах и сидит. Беляев сунет ему плошку молока и говорит:
- Ну что, старый дед, кирнем не глядя?
А старик говорит:
- Извольте.
И они выпивают синхронно вместе, Беляев - что-нибудь крепкое, а старик - молоко. Выпьют и снова один другого не донимают. И старик засыпает сидя и сопит натруженно и печально. А Беляев говорил тогда ему, спящему сном младенца:
- Вот, - говорил, - какие неутешительные дела и новости. Пошла моя Лерка по рукам и покатилась по наклонной плоскости, а я же ее, заразу, предупреждал, что так оно и получится, я ж ее знаю, как свои пять пальцев от мозга костей и до корней ее пегих волос. А она, говорил, не верила мне на слово и еще на меня обижалась и дулась. А старик сидел и спал, как убитый, но с другой стороны он, возможно, и не спал, а слушал, потому что кивал головой в ритме собственного дыхания, а когда Беляев повышал голос или изменял тон, старик вздыхал тяжелее и с посвистом и ниже опускал голову, на самые свои колени. А когда Беляеву нанесла визит его нынешняя жена, которая на самом деле была женой своего настоящего мужа м устроила Беляеву грандиозный фантастический скандал, старик куда-то деликатно канул и запропастился, а она по завершении скандала поглядела еще раз на Беляева повнимательнее, наверно, чтоб узнать его поближе и запомнить и начала судорожно собирать свои всякие вещи и складывать их в большие клеенчатые мешки. А Беляев ничего не делал и никак ей не помогал и не мешал, как если бы его это никаким боком не задевало и не касалось. А она собралась и проверила, не забыла ли чего впопыхах и набрала номер телефона и сказала в трубку одно-единственное слово - приезжай. А после этого решающего звонка , она села на один из своих мешков и стала сидеть на нем, а потом позвонили в дверь, и она побежала, сорвавшись с мешка, открывать и вернулась счастливая в сопровождении своего брошенного мужа, и муж, по профессии педагог и учитель пения, вошел и увидел Беляева во всей его неприглядной красе и сказал:
- И на этого алкаша и ублюдка ты меня променяла?
А она ответила:
- Да, на этого самого. Но я больше не буду, буду хорошей и идеальной женой.
И огромных размеров муж взвалил на себя два мешка и понес их с легкостью необыкновенной, а потом он вернулся обратно и взвалил еще два мешка, а вслед за мешками он вынес на себе же швейную машинку "Подольск" с комбинированным электро-ножным приводом и вернулся еще раз опять и подошел к Беляеву и навис собою над ним.
- Ну? - сказал Беляев.
- Дать бы тебе, - сказал муж, а Беляев ему налил, и он выпил артиллерийским залпом и ушел, не попрощавшись по-английски, а сказав на десерт какую-то гадость. И Беляев остался один, и к нему возвратился его старик. Он принес с собой водки и не какой-нибудь, а Смирновской. "Значит, лазал в моих подвалах", - подумал Беляев, а старик налил этой чистейшей и очень вкусной водки Беляеву и себе тоже наполнил стакан до краев, и они выпили без неуместных тостов и звона бокалов и запили, как обычно, молоком.
- Что? - сказал старик.
- Да-а, - сказал Беляев.
- И правильно, - сказал старик.
- Так и я говорю, - сказал Беляев.
И они долго сидели без слов, в гробовом молчании, и даже оба они уснули сидя и проспали какое-то заметное время, а потом они оба проснулись, и старик сказал:
- А давайте, - сказал, - я поговорю с вами и пообщаюсь, чтоб вам не было грустно.
- Ну поговори, - сказал Беляев, несмотря на то, что грустно ему и так не было, ему никогда не бывало грустно, когда он пил неделями, а тем более месяцами в полном стерильном одиночестве.
И старик начал говорить с ним. Он сидел, забившись в угол дивана и, болтая ногами, говорил, а Беляев его не слушал, не слушал из-за того, что явно перебрал сверх нормальной дозы и сознание то покидало его, то снова к нему возвращалось под неумолчный лепет и бормотание старика. А бормотал старик какую-то сущую околесицу и абракадабру, и непонятно о чем и о ком, и неизвестно что под этим подразумевал и имел в виду. Он говорил:
- Вот и, значит, представьте себе огромный зал и в нем - персональная выставка картин. И выставлены на ней только портреты людей. Все стены, какие есть, ими завешены. А на портретах изображены люди и все как один со спины в затылок. На всех, значит, картинах намалеваны затылки с ушами и спины, и шеи, и плечи, и задницы. И все. Больше ничего. А если посмотреть на эти портреты минут пять не моргая, то лица их начинаешь видеть, сначала смутно, а потом отчетливо. И лица эти страшные такие жуткие, а сами перепуганные на смерть. И Смотришь на них и муторно становится и тревожно, как перед землетрясением или концом света Армагеддоном, а обернешься уйти прочь и куда глаза глядят, а сзади такой же, как и ты сам посетитель стоит и дышит тебе в затылок и смотрит, и лицо у него - как на портрете, перед которым он стоит и ты только что стоял - точь-в-точь, и чем-то таким неуловимым вы с ним похожи, и ты отводишь от его взгляда глаза и утыкаешь их в пол. А художник, автор, значит, этих безобразных псевдопортретов, он здесь же сидит, гад, в уголке, и ты знаешь его как облупленного тридцать лет и три года и не любишь его до боли в ушах, а он ненавидит тебя с момента твоего рождения. И он зыркает их своего угла на всех, кто к нему на выставку приходит, а приходит к нему кто угодно и невесть кто, кому нечего делать в жизни и не лень шататься вдоль города без определенной полезной причины и заходить лишь бы куда ни попадя. И он знает, конечно, кто заходит к нему и его это знание не тяготит и не колышет, и он пишет ночами затылки и спины, и всякие разные задницы, а дни просиживает в уголке и подглядывает за пришедшими посетителями, и курит сигареты "Прима" или даже "Памир". А я вот вынужден на старости лет сидеть тут пить молоко и запивать его дрянной Смирновской водкой, сделанной сто лет назад из черт-те какого зерна по чер-те какому рецепту, - так примерно и приблизительно говорил бормоча старик, пока вдруг не умолк и не встал и не поплелся из комнаты в коридор, а оттуда к входной двери. А дверь заперта не была и в нее еще не звонили и не стучали, но старик интуитивно распахнул ее настежь и сказал Лерке и ее новому мужику МВТУшнику имени Баумана:
- Поищу, - сказал Кульков и, порывшись в кладовке, нашел искомые пассатижи.
А сапожник, в смысле инженер-электрик, поводил носом от провода к проводу и соединил нужные из них пассатижами. И свет в квартире зажегся, и заурчал в кухне холодильник.
- Изолента есть? - спросил сапожник.
- Поищу, - сказал Кульков и нашел в кладовке моток изоленты темно-синего цвета.
- Хорошо, - сказал сапожник и заизолировал соединения, и объяснил: Чтоб концы не торчали оголенные и не угрожали ничьей жизни.
- Спасибо вам, - сказал Кульков, - и: - может, - сказал, - зайдете выпить-закусить? Там к Светлане гости пришли.
А сапожник сказал, что не употребляет алкоголь ни в каких его проявлениях, так как закодирован до гробовой доски наглухо, и сказал:
- Если Светлана звонить будет из ЮАР, скажите ей, что сапог я сделал лучше нового. И привет от меня передайте большой и горячий.
- Передам, - сказал Кульков.
А гости спросили:
- Что, электрик приходил?
- Нет, - сказал Кульков, - сапожник. - И гости засмеялись и захохотали, приняв этот ответ Кулькова за юмор и за шутку. А он шутить и не собирался. И он сказал:
- Да, сапожник, - и вышел из комнаты, чтобы снять с двери записку, потому что звонок теперь работал исправно, как все равно часы, а сам Кульков был давно дома.
Хотя, конечно, и не дома он был в этой квартире, если понимать в общепринятом и полном смысле. Так как не дом это был для него, а временное прибежище и укрытие от непогоды, ночи и людей, откуда надо будет в положенный срок съехать неизвестно куда. Потому что у Кулькова, у него никогда не было этого "куда" и всегда он жил или у кого-то, у жены, например, или - временно. И сейчас он жил тут временно и благодаря случайной уличной встрече. Его Светлана встретила. Подобрала, можно сказать, в критический момент под забором. И она сказала:
- Кульков, узнаешь?
- Узнаю, - сказал Кульков, - да, - и действительно он узнал ее в том плане, что внешность показалась ему знакомой и где-то виденной.
А она спросила:
- Из класса общаешься с кем-нибудь?
- Нет, - сказал Кульков, - не общаюсь, - и вспомнил, что это Светка. А фамилию ее девичью он так и не восстановил в памяти и это не удивительно, если учесть, что с окончания ими школы прошло уже двадцать четыре года.
И Светлана зазвала Кулькова к себе на рюмку кофе и, узнав, что жить ему абсолютно негде, сказала:
- Это мне тебя Бог послал, не иначе. - И: - Я, - говорит, - уезжаю по делам в ЮАР года, может, на два, а сдавать квартиру не хочу кому попало. Потому что, - говорит, - восемьдесят зеленых в месяц для моего бюджета безразличны и ничего не значат, а афишировать свое длительное отсутствие мне бы не хотелось. Ну и пустой оставлять квартиру на годы - сам понимаешь. - И она спросила у Кулькова:
- Я надеюсь, ты согласишься пожить тут, пока я вернусь?
- Соглашусь, - сказал Кульков, и Светлана стала водить его по квартире и показывать, где в ней что лежит и находится и чем он может пользоваться здесь живя.
- Тут, - говорила она, - посуда, тут белье постельное, тут вентилятор для подавления духоты в летнее время года, а это, - говорила, - на фотографии, отец мой покойный. Он умер, а вернее покончил с собой. А Кульков ходил за Светланой, слушал объяснения и наставления, но не запоминал ничего определенного, и ее беглый говор звучал в ушах у Кулькова, а глубже, в мозг, не проникал.
А после Светлана еще и денег ему дала. Чтоб за квартиру он их вносил ежемесячно и за телефон со смешным номером 25-25-25.
- Я, правда, - сказала, - за год вперед уплатила, но цены же, небось, повысятся на услуги, так ты доплатишь. И дальше будешь продолжать платить. Да?
- Да, - пообещал ей Кульков. Буду. Но ты много денег даешь.
- А ладно, - сказала Светлана и уехала в свою ЮАР на два года. А Кульков устроился таким образом на жительство в ее квартире со всеми удобствами и с окнами, выходящими на юг.
А гости тем временем начали собираться уходить, говоря, что надо бы уже и честь знать. А женщина Талия уходить не собиралась ни сном, как говорится, ни духом. Во всяком случае, так показалось Кулькову, и показалось ему правильно. Она не ушла с другими гостями, сказав, что помоет посуду и уберет. И, конечно, это был с ее стороны предлог и уловка, и никакой посуды она мыть не стала, а стала обнимать Кулькова и раздевать, а он все еще - по инерции мышления - ждал вызванного им из ЖЭКа электрика. И Кульков поддавался чарам женщины Талии и шел у нее на поводу, но как-то рассеянно и особого рвения или страсти не проявлял.
И они барахтались в густой и влажной духоте квартиры, и в этой вибрирующей духоте буксовали лопасти вентилятора.
- Никогда не была такой потной, - сказала наконец Талия.
А Кульков сказал:
- Окна на юг, а воды, - сказал, - нету.
- Как всегда, - сказала Талия и спросила: - А что это за огонь? Там, смотри.
- Пожар, наверно, - сказал Кульков. - Здесь часто что-нибудь загорается и горит.
И по предложению и по желанию Талии они вышли на балкон в чем их мать когда-то родила, чтобы наблюдать бушующий пожар и то, как мужественно тушат его две красные пожарные машины.
- А красиво горит, - сказала Талия. - Величественно.
- Ничего, - сказал Кульков. - Смотреть можно.
И они стояли на балконе, на высоте птичьего, можно считать, полета и видели, как боролись с огнем героические пожарные машины и их экипажи и как они победили пожар на всем фронте и стерли его с лица земли, и даже дыма от него не осталось. И вообще ничего не осталось от пожара, кроме разве длинного вечера, в котором орал на одной хриплой ноте голодный грудной ребенок.
А Кульков с Талией все стояли и стояли, свесившись за балконные перила и глядя вниз, где уже не было ничего видно дальше своего носа. И они бы стояли так, наверно, долго и бесконечно, но в дверь позвонили дважды и позвонили еще.
- Кого это там несет? - сказала Талия и плюнула в темноту, а Кульков пошел открывать, натягивая по пути штаны.
- Кто? - спросил Кульков сквозь дверь.
- Электрик, - сказали из-за двери.
- Электрик? - сказал Кульков и открыл дверь.
- Электрик, - сказал электрик.
- Сволочь ты, а не электрик, - сказал Кульков и взял электрика за грудки.
- Ага, - сказал электрик, - значит, ложный вызов? - и сказал безногой старушке, возвращавшейся к себе домой с вечерней прогулки: - Вы, - сказал, бабуля, - пойдете в качестве свидетеля.
- Я инвалид, - сказала старушка, - и никуда, дальше двора, не хожу. А силой, - сказала, - не имеете права.
А Кульков сказал:
- Иди отсюда, - и захлопнул перед лицом электрика дверь.
И он не успел еще стащить с себя прилипшие к потным ногам штаны, как свет в квартире погас и по лестнице застучали шаги бегущего во весь опор человека. И Кульков сказал: вот падла, и двинулся вдоль квартиры вслепую, на ощупь пробираясь к балкону, где стояла немолодых уже лет женщина, названная отцом с матерью в честь одной из девяти муз, покровительницы то ли комедии, то ли драмы, а может, и иного какого-нибудь вида искусства, а какого именно, Кульков точно не знал, потому что познакомился с этой женщиной всего несколько часов назад и видел ее сегодня впервые в жизни.
НИ С ТОГО НИ С СЕГО
Если выражаться красиво и фигурально, то можно сказать так: Беляев снова, в сто первый какой-нибудь раз споткнулся и заблудился в трех соснах, и завис где-то в обрывках и обносках мирового пространства, а время у него в черепной коробке перемешалось с серым веществом его мозгов и пошло со сбоями и то взад, то вперед, то быстро, то медленно. В общем, оно превратилось в студенистую кашу-размазню и мешало ему сосредоточиться на необратимом процессе жизненного течения. И Беляев взялся победить и преодолеть эти свинские происки пространства и времени старым, проверенным, еще дедовским способом. Он бежал от действительности в запой и стал неутомимо пить в абсолютно полном, стерильном, одиночестве, как говорится, tet a tet с самим собой, так как у него имелись для этого все необходимые условия и удобства. Жена Беляева возвращалась с работы слишком поздно из-за того, что каждый день заходила проведывать брошенного ею на произвол судьбы мужа и вообще, перед лицом закона она была женой ему, этому брошенному мужу, а Беляеву она приходилась ни рыбой ни мясом, хотя и ночевала под его кровом. Потому что не смогла она стать ему кем-то, несмотря на все приложенные с ее стороны усилия и старания. И они не были женаты и записаны в книге загса, а просто спали друг с другом в половом отношении. А в последнее, уже взбесившееся время, они и не спали, то есть они то только и делали, что спали ночи напролет она в сатиновой ночной рубашке от головы до пят, как в броне, а он - в трусах и в майке по колено в обтяжку. Они, видно, допустили грубую ошибку, избрав друг друга в качестве партнеров по совместной жизни и были теперь друг другу до фонаря, а Беляеву, ему и прежде, и вообще никогда в жизни не везло с выбором женщин. Они, женщины, обычно сами его выбирали и сначала влюблялись в него без памяти и до одури и творили в быту и в постели черт знает что и наслаждались им, Беляевым, до кончиков пальцев, и бросали направо и налево к чертям собачьим надежных мужей и любовников, а потом у них все проходило и исчезало без видимых следов, и они вылечивались и выздоравливали и тихо бесились какое-то неопределенное время, и в конце концов уходили на все четыре стороны и сбегали сломя голову без оглядки. И попервам это было для Беляева загадкой природы и полной неожиданностью и неразрешимым риторическим вопросом, а позже он все понял и догадался, что происходили эти досадные метаморфозы и водевильные превращения не из-за них, женщин, а из-за того, что сам он, Беляев, первым кончался и остывал к очередной своей любимой женщине, и она становилась ему где-то там, глубоко, обузой и безразличной чужой вещью в себе, а после уже они, женщины, что-то такое ощущали смутно своим особым женским чутьем и отвечали ему взаимностью отсутствия чувств и отмиранием либидо и гибельным физическим отвращением. И тогда Беляев, чтоб разрядить сложившуюся обстановку и развеяться, начинал беспробудно, со вкусом и удовольствием, пить горькую под бедную килокалориями закуску, как самый распоследний хронический алкоголик. К предмету закуски у него и в добрые, целостные, времена было отношение наплевательское и неряшливое, а сейчас и совсем не о чем говорить и разглагольствовать, не до жиру. Так что пил Беляев под молоко двухпроцентной жирности. У него во дворе стоял молочный ларек, палатка, где торговали молоком из бочки, а бочку эту привозили черной ночью, и Беляев выходил и открывал ее, не нарушая пломбы, специальным ключом, который сделал ему на мехзаводе знакомый соратник его отца и брата слесарь-виртуоз дядя Вася Колокольников. И Беляев отпирал этим хитрым ключом бочку, и у него всегда имелось в доме и никогда не переводилось коровье свежее молоко. И он им закусывал или, наверное, все-таки запивал крепкие спиртные напитки. Воровал он, короче, это молоко, как подлая сволочь и тать и, значит, это ворованное молоко из бочки являлось основным средством к его достойному существованию во времена глобальных запоев.
- А-а, все одно эта бандитка-молочница всем и каждому недоливает нагло и открыто, так пускай она украдет меньше на три литра у день, не подохнет. И не обеднеет, - так себя оправдывал и убеждал Беляев, когда открывал кран и воровал молоко, принадлежащее в идеале народу. И вот Беляев сейчас усиленно и самым серьезным образом пил много дней и ночей подряд без отдыха и перерыва. Но пил он как-то по-особенному, не по-русски, а удерживая себя в определенной и далеко не последней степени алкогольного отравления и на сильном взводе. И как только взвод его ослабевал и шел на убыль, он добавлял и запивал, в смысле, значит, закусывал глотком охлажденного молока из бидона. Чтоб, значит, и силу хмеля использовать с максимально возможным КПД и чтоб не опускаться до состояния скотства и отключки сознательного соображения. И в таком нетрезвом, но и не пьяном половинчатом виде пребывал Беляев неделями и месяцами, и у него было тепло на сердце, как от песни веселой, ну или, если не тепло, то вольготно и потому вполне терпимо. А принял волевое решение фундаментально запить в этот последний раз он после того, как позвонила ему Лерка - это предыдущая его жена и подруга дней его суровых, тоже, конечно, неофициальная, но любимая Беляевым без дураков и до глубины души. Эта Лерка, она первая и единственная из всех бросила Беляева еще до того критического переломного момента, как у самого у него случилось расстройство и разрушение его собственного чувства к ней. И он никак не мог теперь ее выкинуть из головы и сердца и тешил себя приятными воспоминаниями о Леркиных коварстве и любви. А позвонила она ему из города Львова и спросила, не сможет ли он встретить ее послезавтра, то есть в понедельник, на вокзале с поезда, так как, сказала, отец у меня безвременно ушел из жизни. А она отца своего очень любила и уважала, даже больше, чем свою мать, хотя он и был ей не отец, а отчим. И вот она ездила его хоронить, а сейчас едет обратно с непосильным количеством тяжелых вещей, потому что мать передала все нужное, чтоб она отметила тут девять дней со дня смерти. Она, Лерка, и там бы могла их отметить с родными и близкими соседями, но никак не могла так долго задерживаться у матери в родительском доме, ведь же и дети ее и любимый кот Топик остались на попечение бывшей ее свекрови, которая их, детей, недолюбливала за шумливость, а котов так просто не переваривала органически и в принципе. И вот она позвонила не кому-нибудь другому, а именно Беляеву, и Беляев встретил ее с поезда и дотащил чемоданы и сумки с вещами, и они набрались с ней, с Леркой, до умопомрачения и необузданности своих поступков и, возможно, переспали по пьянке друг с другом неоднократно без взаимной большой любви, потому что вернулся Беляев к себе домой ровно на третьи сутки, после того, как бывшая Леркина свекровь приперлась наобум проверить и поинтересоваться, почему Лерка так долго отсутствует и захватила на всякий случай с собой детей. А они, Беляев и Лерка, валялись в нетрезвом и голом состоянии при потухших свечах и при открытой входной двери. И Беляев ушел от Лерки и ретировался и дома все тщательно обдумал и взвесил, и пришел к выводу, что неплохо было бы сейчас недельки, допустим, на две запить. И он запил с радостью и самозабвением, вкладывая в это дело всю свою грешную душу без остатка. И нынешняя его жена приходила все позже и позже, а не то вчера, не то позавчера и вовсе не пришла, оставшись, видно, у мужа, брошенного ею однажды, ранним осенним утром. Он ей, значит, простил все без исключения и забыл предательство и измену и наставленье ветвистых рогов, и отпустил грехи. А Беляев это, ее то есть приход, не очень-то и заметил, так как был он по горло занят и поглощен своими обостренными чувствами и переживаниями личных обстоятельств и персонально собой, и он продолжал с упоением и энтузиазмом пить, умело балансируя на грани, рядом с потерей пульса. Так ему было приятней ощущать свое Я и себе сочувствовать. А сочувствовал он себе, потому что Лерка его откровенно пошла по рукам, а ему, как родному и близкому, все про это рассказывала без стеснения и предрассудков, а он это все выслушивал и теперь доподлинно знал, что она влюбляется по уши в каждого, считай, встречного и поперечного, и был уже у нее охранник из фирмы "Алес" атлетического телосложения и невинный мальчишка-прачечник из прачечной самообслуживания без особых примет, и преуспевающий предприниматель новой волны, и психопат-психолог, и какой-то то ли писатель, то ли поэт, то ли просто литератор, а в настоящий, текущий момент есть вот МВТУшник, который пока без работы и на ее иждивении и содержании, хотя живет он сейчас в Москве, но часто к ней приезжает. И с каждым последующим мужчиной ей лучше, чем было до того с предыдущим, все лучше и лучше, лучше и лучше, и это уже почти что болезнь, от которой один шаг или меньше до пропасти во ржи или в чем-то другом, безразлично. И Беляеву не хотелось, чтобы Лерка свалилась в пропасть, из которой пойди еще выберись - ведь же это она после него, Беляева, сорвалась и пошла гулять по рукам ногами, а до встречи с ним она была честной и примерной женой и верной, как пес, супругой своему первому в жизни мужу, отцу их общих детей. А после него, Беляева, сорвалась вот и слетела с катушек и летит, расправив крылья. А Беляев смотрит на этот ее бреющий полет издали и отчужденно в бинокль и прервать его не в силах и не в состоянии, потому что не любит его больше Лерка и он для нее есть никто и ничто, а просто по старой памяти родной и близкий человек, ну как сестра или мать, или подруга детства, с которой вместе росли и взрослели и превращались из девочек в женщин. И вот, значит, Леркина личная жизнь отбилась и освободилась от пут беляевской личной жизни и никак их отдельные независимые жизни не взаимодействовали между собой и не оказывали друг на друга никакого видимого влияния, если не считать, конечно, Леркиных, как перед Богом, исповедей и рассказов о своих захватывающих дух приключениях сильно выпившему Беляеву. А трезвому она ничего ему не могла бы рассказать. Она вообще не видела его на своем веку полностью трезвым как стеклышко. Беляев же, он когда не пил безвылазно, то все равно каждый день понемногу употреблял для поднятия тонуса, так как всегда был по сути своей алкоголиком. Не пьяницей, а алкоголиком, другими словами, ему без дозы и думалось туго и жилось, а стоило принять, ну буквально чисто символически, и он становился другим противоположным человеком, и на него приятно было смотреть, и ум его начинал работать остро и переставал заходить за разум, и руки обретали и силу, и становился Беляевым уверенным в себе и веселым, и жизнерадостным, и по-особенному красивым неотразимой мужской красотой. А в те голубые, можно сказать, периоды жизни, когда Беляев позволял себе запивать обстоятельно и с полной самоотдачей, он, естественно, малость раскисал и расползался по швам в смысле внешнего вида, но все равно удерживал кое-какую форму и выглядел живее всех живых. И в этот последний раз он пил как обычно, по заранее намеченному плану действий и чувствовал себя физически как нельзя лучше, и ничего не могло омрачить его устоявшегося нетрезвого бытия, даже этот неприятный сгорбленный крючком старик, который беспричинно стал появляться у него в квартире и похоже совсем тут поселился на постоянно. А откуда он взялся, было непонятной загадкой, потому что раньше его здесь вроде бы не наблюдалось, а появился он в квартире недавно, и с его появлением квартирка Беляева стала большой и гулкой коммуналкой, и он приползал откуда-то из дальних покоев и говорил сипя и отдуваясь:
- Алик, - говорил он, - у меня неприятность, я не могу встать самостоятельно с постели, мне нужно протянуть шнурок или ремень, и я буду вставать, держась за него руками.
И еще он говорил:
- Алик, почему до двадцать пятого августа, до дня, когда трагически погибла Зина, я все мог и ходил, куда надо и не надо, а сейчас я не могу.
Кто такая, эта Зина, он не говорил и когда, в каком голу было это двадцать пятое августа, тоже скромно умалчивал, и только слонялся по всем закоулкам квартиры и появлялся - как будто каждый раз заново возникал из пепла в конце темного узкого коридора - бесшумно и неожиданно. И он двигался по направлению к Беляеву, опираясь на палку и протяжно шаркая по паркету м вздымая шлепанцами клубы пылищи, и оставляя за собой в целине нетронутой еще пыли кривую изломами лыжню. И так он проживал у Беляева и Беляеву совсем нисколько не мешал, хотя и называл его почему-то Аликом, наверно, так ему было удобней и больше нравилось. А что ест и чем живет этот отвратительный нелегальный старик, Беляев даже приблизительно не мог себе представить и вообразить. Он только слышал от него иногда, что на второй завтрак я ел сегодня протертое яблоко с сахаром, а на полдник - стакан кефира, тоже с сахаром. Где все это брал старик, Беляев не выяснял, хоть и знал конечно и наверняка, что ни яблок, ни кефира, ни тем более сахара у него в доме не водилось сто с лишним лет. А выходить старик тоже как будто бы никуда не выходил и не отлучался. А Беляеву он не досаждал и своим присутствием не вредил, а как раз даже наоборот. Приползет откуда-нибудь из глубин и недр, сядет у него в ногах или в головах и сидит. Беляев сунет ему плошку молока и говорит:
- Ну что, старый дед, кирнем не глядя?
А старик говорит:
- Извольте.
И они выпивают синхронно вместе, Беляев - что-нибудь крепкое, а старик - молоко. Выпьют и снова один другого не донимают. И старик засыпает сидя и сопит натруженно и печально. А Беляев говорил тогда ему, спящему сном младенца:
- Вот, - говорил, - какие неутешительные дела и новости. Пошла моя Лерка по рукам и покатилась по наклонной плоскости, а я же ее, заразу, предупреждал, что так оно и получится, я ж ее знаю, как свои пять пальцев от мозга костей и до корней ее пегих волос. А она, говорил, не верила мне на слово и еще на меня обижалась и дулась. А старик сидел и спал, как убитый, но с другой стороны он, возможно, и не спал, а слушал, потому что кивал головой в ритме собственного дыхания, а когда Беляев повышал голос или изменял тон, старик вздыхал тяжелее и с посвистом и ниже опускал голову, на самые свои колени. А когда Беляеву нанесла визит его нынешняя жена, которая на самом деле была женой своего настоящего мужа м устроила Беляеву грандиозный фантастический скандал, старик куда-то деликатно канул и запропастился, а она по завершении скандала поглядела еще раз на Беляева повнимательнее, наверно, чтоб узнать его поближе и запомнить и начала судорожно собирать свои всякие вещи и складывать их в большие клеенчатые мешки. А Беляев ничего не делал и никак ей не помогал и не мешал, как если бы его это никаким боком не задевало и не касалось. А она собралась и проверила, не забыла ли чего впопыхах и набрала номер телефона и сказала в трубку одно-единственное слово - приезжай. А после этого решающего звонка , она села на один из своих мешков и стала сидеть на нем, а потом позвонили в дверь, и она побежала, сорвавшись с мешка, открывать и вернулась счастливая в сопровождении своего брошенного мужа, и муж, по профессии педагог и учитель пения, вошел и увидел Беляева во всей его неприглядной красе и сказал:
- И на этого алкаша и ублюдка ты меня променяла?
А она ответила:
- Да, на этого самого. Но я больше не буду, буду хорошей и идеальной женой.
И огромных размеров муж взвалил на себя два мешка и понес их с легкостью необыкновенной, а потом он вернулся обратно и взвалил еще два мешка, а вслед за мешками он вынес на себе же швейную машинку "Подольск" с комбинированным электро-ножным приводом и вернулся еще раз опять и подошел к Беляеву и навис собою над ним.
- Ну? - сказал Беляев.
- Дать бы тебе, - сказал муж, а Беляев ему налил, и он выпил артиллерийским залпом и ушел, не попрощавшись по-английски, а сказав на десерт какую-то гадость. И Беляев остался один, и к нему возвратился его старик. Он принес с собой водки и не какой-нибудь, а Смирновской. "Значит, лазал в моих подвалах", - подумал Беляев, а старик налил этой чистейшей и очень вкусной водки Беляеву и себе тоже наполнил стакан до краев, и они выпили без неуместных тостов и звона бокалов и запили, как обычно, молоком.
- Что? - сказал старик.
- Да-а, - сказал Беляев.
- И правильно, - сказал старик.
- Так и я говорю, - сказал Беляев.
И они долго сидели без слов, в гробовом молчании, и даже оба они уснули сидя и проспали какое-то заметное время, а потом они оба проснулись, и старик сказал:
- А давайте, - сказал, - я поговорю с вами и пообщаюсь, чтоб вам не было грустно.
- Ну поговори, - сказал Беляев, несмотря на то, что грустно ему и так не было, ему никогда не бывало грустно, когда он пил неделями, а тем более месяцами в полном стерильном одиночестве.
И старик начал говорить с ним. Он сидел, забившись в угол дивана и, болтая ногами, говорил, а Беляев его не слушал, не слушал из-за того, что явно перебрал сверх нормальной дозы и сознание то покидало его, то снова к нему возвращалось под неумолчный лепет и бормотание старика. А бормотал старик какую-то сущую околесицу и абракадабру, и непонятно о чем и о ком, и неизвестно что под этим подразумевал и имел в виду. Он говорил:
- Вот и, значит, представьте себе огромный зал и в нем - персональная выставка картин. И выставлены на ней только портреты людей. Все стены, какие есть, ими завешены. А на портретах изображены люди и все как один со спины в затылок. На всех, значит, картинах намалеваны затылки с ушами и спины, и шеи, и плечи, и задницы. И все. Больше ничего. А если посмотреть на эти портреты минут пять не моргая, то лица их начинаешь видеть, сначала смутно, а потом отчетливо. И лица эти страшные такие жуткие, а сами перепуганные на смерть. И Смотришь на них и муторно становится и тревожно, как перед землетрясением или концом света Армагеддоном, а обернешься уйти прочь и куда глаза глядят, а сзади такой же, как и ты сам посетитель стоит и дышит тебе в затылок и смотрит, и лицо у него - как на портрете, перед которым он стоит и ты только что стоял - точь-в-точь, и чем-то таким неуловимым вы с ним похожи, и ты отводишь от его взгляда глаза и утыкаешь их в пол. А художник, автор, значит, этих безобразных псевдопортретов, он здесь же сидит, гад, в уголке, и ты знаешь его как облупленного тридцать лет и три года и не любишь его до боли в ушах, а он ненавидит тебя с момента твоего рождения. И он зыркает их своего угла на всех, кто к нему на выставку приходит, а приходит к нему кто угодно и невесть кто, кому нечего делать в жизни и не лень шататься вдоль города без определенной полезной причины и заходить лишь бы куда ни попадя. И он знает, конечно, кто заходит к нему и его это знание не тяготит и не колышет, и он пишет ночами затылки и спины, и всякие разные задницы, а дни просиживает в уголке и подглядывает за пришедшими посетителями, и курит сигареты "Прима" или даже "Памир". А я вот вынужден на старости лет сидеть тут пить молоко и запивать его дрянной Смирновской водкой, сделанной сто лет назад из черт-те какого зерна по чер-те какому рецепту, - так примерно и приблизительно говорил бормоча старик, пока вдруг не умолк и не встал и не поплелся из комнаты в коридор, а оттуда к входной двери. А дверь заперта не была и в нее еще не звонили и не стучали, но старик интуитивно распахнул ее настежь и сказал Лерке и ее новому мужику МВТУшнику имени Баумана: