[30]надо спасаться бегством, пробиваясь среди бедуинов и франков вооруженной силой. Второй раз Усама теряет свое состояние, разграбленное в пути при участии иерусалимского короля, не брезговавшего ремеслом пирата.
   Опять Дамаск на десять лет (1164 – 1164) видит в своих стенах Усаму. Обстоятельства переменились: Буридов уже нет у власти, правит знаменитый Нур ад-Дин, такой же враг крестоносцев, как и его умерший к этому времени отец, мосульский атабек Зенги. Надежда когда-нибудь вернуться в Шейзар у Усамы окончательно пропадает: в 1157 году страшное землетрясение разрушает город, погребая под развалинами всех Мункызидов, собравшихся на семейное торжество. Из Дамаска Усама совершает паломничество в Мекку, пользуясь случаем проехать через Месопотамию (1160). Годы не ослабляют его военной энергии – в 1162 и 1164 годах он участвует с Нур ад-Дином в осаде и взятии принадлежавшей крестоносцам антиохийской крепости Харим. Там он, по-видимому, знакомится с властителем небольшого замка Кайфа, в области Диярбекра в Верхней Месопотамии.
   Гостем этого эмира Усама проводит еще десять лет своей жизни (1164 – 1174). Годы берут свое: реже мы слышим про участие в сражениях, хотя охота по-прежнему влечет старца. На смену войне выступают другие интересы: свой досуг Усама посвящает теперь литературным трудам. Старость и мысли о вечном покое настойчиво направляют внимание к «людям Аллаха» – святым и анахоретам. Рассказы о них пестрят за этот период. Однако в основе характер Усамы не переменился, он все тоскует о былой шумной жизни, о войне, может быть, и о придворных интригах. Когда на горизонте восходит новая звезда, мечты начинают настойчиво влечь Усаму к засиявшему светилу. Великий Саладин, родственник дамасского покровителя Усамы Нур ад-Дина, начинает свое шествие с Египта. Там он в 1169 году появляется еще только везиром, но в 1171 году уже низлагает последнего фатымидского халифа и, признав номинально духовную власть Аббасидов, фактически является правителем Египта. Через три года он объединяет под своей властью Сирию и, утвердившись в Дамаске, проходит всю страну до Евфрата. Усама не в силах больше ждать. При дворе Саладина находится его любимый сын Мурхаф. Через него Усама добивается разрешения переселиться в Дамаск – в третий раз в своей жизни – и проводит там последние годы (1174 – 1188). [31]
   Нерадостно, по-видимому, проходит у него остаток дней. «Нечего делать со стариком эмирам» – чувствует он сам, и действительно, великий Саладин, развлекшись немного стихами и воспоминаниями бывалого героя, скоро про него забывает. Кроме того, он возвращается в Египет, и только за год до смерти Усамы окончательная победа его над крестоносцами и взятие Иерусалима еще раз вдохновляют старого поэта-героя. Девяноста трех лет от роду он находит в себе силы обратиться с панегириком к герою мусульман. В 1188 году Усамы уже нет в живых; через сто лет на его могиле у подножия горы Касьюн, в Дамаске, за душу великого эмира из Шейзара молится знаменитый историк Ибн Халликан.
3
   Причудливо извивается нить жизни Усамы, богата канва, на которой она выткана. Рядом с ним встают крупнейшие фигуры первого крестового похода: атабек Зенги, сын его Нур ад-Дин, великий Саладин; на втором плане группируются эмиры, богатыри, ученые, медики, анахореты. Отчетливее всех вырисовывается все же фигура автора со всеми ее достоинствами и недостатками, симпатичными и неприятными сторонами, фигура живая, как в фокусе отразившая в себе не какую-нибудь выдающуюся, исключительную личность, а частый тип мусульманского рыцаря. В этом особая ценность воспоминаний.
   Рисунок, по-видимому, не прикрашен. Повествуя о своих ратных подвигах, Усама не без иронии над самим собой рассказывает, как однажды его вместе с другим всадником обратил в бегство один пехотинец. Только в рассказе о египетских мятежах он, кажется, немного расходится с историей, затушевывая свою собственную роль: «так много совершилось в то время гнусного», по его выражению. Хотелось бы нам не слышать и таких воспоминаний, как про убийство уже в десятилетнем возрасте одного слуги, где Усаму более всего поразила только слабость раненого. Плохо с нашими представлениями вяжется и бесплодная жестокость, когда Усама отрубает головы утонувших франков. Черты эти и важны тем, что дают облик живого человека, быть может, что-нибудь позабывшего по «наследственной от праотца Адама слабости», но не сознательно изменившего картину.
   ...В общем тона этой картины мягки. Глубокое чувство сквозит в воспоминаниях о семье, благоговение перед памятью отца, [32]на которого он смотрел «глазами любви», что не мешало, однако, подмечать и слабости (вроде увлечения астролябией). Даже против дяди, лишившего Усаму родины, не вырывается резкого слова – наоборот, подчеркивается сделанное им добро в военном воспитании племянника. Все превратности судьбы смягчаются тем, что «жизненного срока не изменить», но эта глубокая вера в судьбу, проникающая едва ли не каждый рассказ, не носит мрачного, подавляющего характера: ведь «когда люди твердо решат что-нибудь сделать, они достигают этого». Единственный раз вера в фатум, в моральную законность происшедшего колеблется: повторная утрата имущества только отмечается несколькими фразами, но гибель собранных в Египте книг остается раной в сердце на всю жизнь. Один этот штрих сразу открывает душу Усамы, внутреннюю истинную культурность этого мусульманского «всадника», поднимая его на большую высоту сравнительно с теми франкскими рыцарями, которых он так близко знал и справедливо оценивал.
   С первого взгляда в воспоминаниях легко найти опору шаблонному мнению о фанатизме мусульман. Самое упоминание франков сопровождается традиционной фразой: «да проклянет их Аллах», «да покинет их Аллах», но часто в эпитете «дьяволы»-франки сквозит известное уважение перед их военной, доблестью – единственным качеством, которое признает за франками Усама. Это нужно подчеркнуть, потому что его представление сложилось не только благодаря войне, но и мирным сношениям. Самая возможность последних обнаруживает, что фанатичные фразы – только традиционная формула, которой и говорящий не придает внутреннего содержания. Она не относится к христианам вообще, и для нее нельзя было бы подыскать религиозную основу: не надо забывать, что среди придворной челяди Усамы много христиан, и не только охотничьих или стремянных; врачи той эпохи – почти исключительно христиане, и все они мирно живут при дворе мусульманских князей как раз во время ожесточенной борьбы их с крестоносцами.
   Первое пребывание в Дамаске дает Усаме возможность близко узнать франков в их обыденной обстановке. Иерусалимские тамплиеры становятся его «друзьями», как он сам называет этих франков, забывая теперь про титул «дьяволы»; какой-то рыцарь предлагает взять его сына в Европу для настоящего рыцарского воспитания. В общем жизненный опыт накопляет у него в этой области скорее горькие картины: коварство иерусалимского [33]короля, не останавливающегося перед грабежом беззащитных женщин, для которых им самим была дана охранная грамота; жестокость Танкреда, приказывающего выколоть пленному герою не левый, а правый глаз, чтобы он в сражении не мог ничего видеть, если придется закрываться щитом; торгашество рыцарей при выкупе пленных – все суровые примеры жестоких нравов могли бы составить и более мрачную характеристику франков, чем та, которую дает Усама. В полном противоречии с его здравыми понятиями оказывается «божий суд», грубые развлечения, дикое невежество в медицине, и он тонко подмечает, что только те франки становятся воспитаннее, культурнее, которые дольше живут в мусульманской стране. Этот вывод нам кажется странным: мы вспоминаем, что мусульмане нисколько не уступают в жестокости и коварстве своим христианским противникам, что примеры такого рода легко было бы подобрать в тех же самых воспоминаниях. Только одна черта проводит резкую грань между Востоком и Западом: эта грань настолько ясна, что сразу можно разглядеть, где в эту эпоху культура выше – в Европе или Азии. Черта эта – культура ума, потребность в ней и органическая связь ее с жизнью. Отец Усамы, этот вояка и охотник, ночи посвящает каллиграфии, переписывая Коран; он, кроме того, поэт; сын его не только поэт, он литератор, историк и богослов, для которого самая тяжелая утрата в жизни – потеря книг. И это не единицы: такова вся среда. Нас не удивляет, что «дом мудрости» существовал в Багдаде, а «дом науки» в Каире – этих центрах тогдашней образованности, но из воспоминаний Усамы мы узнаем, что «дом знания» был и в маленьком городке Триполи. И вот, когда Триполи был взят крестоносцами, два соседних эмира, сейчас же едут к ним выкупать не драгоценности, не святыни, не женщин, наконец, а двух человек – ученого и каллиграфа. Едва ли пришедшие с Запада люди знали, что двигало душу их восточных собратьев, а если и знали, то едва ли могли понять.
   Благодаря воспоминаниям Усамы мы ближе знакомимся с типом мусульманского рыцаря; мы знаем его теперь лучше, чем знали его современники в средние века, чем знала его масса крестоносцев. Мы видим отчетливо обе стороны, и невольно нас охватывает глубокое сострадание. Невольно кажется, что народы сделали бы лучше, если бы меньше сражались и больше старались понять друг друга. Нас поражает громадный размах [34]войн, которые велись тогда, и ничтожество достигнутых результатов. Крестоносцы не могли усмотреть, что у мусульман культура стояла выше, была более тонкой, более блестящей; под влиянием ее христианская цивилизация средних веков могла бы окрепнуть и очеловечиться, могла бы подойти ближе к тому синтезу, который и теперь далеким идеалом мерцает перед взорами людей. Этого не случилось, и, конечно, пути истории имеют свою разумность. Заслуга воспоминаний Усамы в том, что они показывают, как могла зарождаться взаимная симпатия между отдельными представителями мусульман и христиан, Востока и Запада. Самая возможность этой симпатии в такое время и в такой обстановке, служит лучшим доказательством возможности ее существования и между целыми народами, целыми культурами.
4
   Историческая важность воспоминаний Усамы бросается сразу в глаза, и невольно хочется говорить о ней еще и еще. Она заслоняет другие стороны произведения, и до сих пор исследователи не обратили внимания на то, что «Книга назидания» совершенно своеобразный памятник литературы, притом стоящий особняком среди других арабских книг.
   Как и большинство крупных деятелей своего времени, Усама был человеком литературно образованным. Собирая воедино мелкие черточки, разбросанные по разным местам воспоминаний, можно составить достаточно ясное представление и об этой стороне его личности. Не столько имена его учителей, сколько попутно оброненные характеристики вводят нас в обстановку книжной жизни той эпохи. На первом плане стояло, конечно, изучение Корана: сам отец, специалист в этой области, следит за сыновьями и даже во время охоты иногда производит своеобразную проверку. Грамматике и языку уделено не меньшее место: десять лет посвятил им Усама. В последнее понятие, как всегда у арабов, входили и поэзия, и история, и теория литературы – словом, полное гуманитарное образование того времени. Другими учителями Усамы были книги: библиотека в четыре тысячи томов, погибшая при переезде из Египта, – одна эта цифра достаточно ярко говорит о широте его интересов. Любовь к книге не была простой страстью к коллекционированию со стороны знатного эмира: книга органически входила в его [35]жизнь, и в горьком возгласе об их утрате чувствуется непритворная боль сердца. Усама не был каллиграфом, как его отец, не внешность привлекала его, а содержание. Он составил себе имя как литератор и поэт. Не менее десятка сочинений, помимо сборника стихов, упоминаются в разных источниках, и два из них дошли до нас. В первом мы встречаем теорию поэтического стиля, детально разработанную, со строгой системой и классификацией, любовно подсчитывающую всевозможные категории, число которых здесь доведено до девяноста пяти. Во всей работе чувствуется культ родного слова, то преклонение перед родным языком как самодовлеющей ценностью, которое часто у арабов заслоняло реальную обстановку жизни даже изучаемого слова. Длинной цепью, начиная с сочинения однодневного халифа Ибн аль-Му‘тазза (убит в 908 г.), проходят эти риторики и поэтики; Усама, конечно, целиком обязан трудам своих предшественников. Ничего оригинального в его произведении нет: та же идея, те же приемы, и только более детальный анализ и новые примеры обнаруживают самостоятельную работу.
   Аналогичный по своей традиционности характер носит и второе дошедшее до нас произведение Усамы – «Книга о посохе». Оно посвящено рассказам о всяких знаменитых в легенде, истории и литературе посохах, начиная с жезла Моисеева и кончая палкой, на которую опирался в старости сам эмир. Исторические рассказы и анекдоты переплетаются с цитатами стихов, и в целом получается излюбленная форма антологии, в которой арабы любили нанизывать самый разнообразный материал на самые разнообразные темы. Может быть, в сюжете Усама и явился более или менее оригинальным, но построение трактата вылилось в готовую форму. И здесь мы имеем дело с продуктом чисто ученого, кабинетного творчества, питающегося не столько соками жизни, сколько традиционным книжным материалом.
   Не поражают оригинальностью и стихи Усамы, сохранившиеся не только в отрывках, но даже и в довольно большом сборнике. Все они вращаются в формах классической поэзии, воспринимают по традиции те же сюжеты и приемы. Владение языком и стихом сказывается, конечно, в полной мере, но оно было вообще необходимым свойством всякого араба, получившего книжное образование. Известный поэт в кругу современников и потомков, Усама для нас является одним из сотен слагавших стихи и не поднимается выше среднего уровня. [36]
   Мы не знаем непосредственно других, известных только по именам, сочинений Усамы; по аналогии с указанными можно предполагать, что и они носили тот же литературно-кабинетный характер [3]. Не эти произведения дают ему право на внимание со стороны европейского читателя, а «Книга назидания» – его собственные записки.
   Автобиографией в обычном смысле ее нельзя считать: для этого она слишком мозаична; однако к другому роду литературы отнести ее мы тоже не можем. Стержнем, на котором вращается рассказ, является личная жизнь автора. Если в Европе к XIV веку мы находим не только попытки теоретического обоснования автобиографии в Convivio Данте, но и такие развитые формы ее, как хронику Фра Салимбене, то для арабов в их литературе эта идея всегда оставалась чуждой. Отдельные случайные явления, конечно, встречались: можно было бы сюда отнести исповедь известного философа аль-Газали (умер в 1111 г.), но она скорее входит в область психологии. Книга Усамы по своей идее настолько необычна, что как-то невольно хочется искать ей параллелей, если нельзя найти первоисточника. И характерно, что как раз около этого времени – в XII веке – мы встречаем несколько примеров, подходящих, с известными оговорками, правда; под ту же категорию. Один деятель той же эпохи родом из Йемена, погибший во время заговора против Саладина в 1175 году, по имени ‘Омара, в предисловии к своей книге о египетских везирах говорит и о своем собственном детстве. Однако, если в основной части рассказ служит только иллюстрацией к стихам автора, посвященным тому или иному сановнику, то и во вступлении нет почти ни одной страницы о самом авторе, а лишь о его выдающихся родственниках. Самая манера изложения ничем не отличается от обычных книжных произведений, так что обычную параллель Усаме можно видеть лишь в идее рассказа о современных автору событиях. Из другой точки зрения, преимущественно дидактической, исходил один богослов и полигистор по имени Ибн аль-Джаузи (умер в 1201 г.). Хотя он был младшим современником Усамы, но знакомство последнего с некоторыми его трактатами несомненно. [37]В одном небольшом сочинении, желая наставить сына на правый путь, Ибн аль-Джаузи рисует перед ним картину своей трудовой жизни в молодости – картину, не лишенную интереса в культурном отношении, хотя напоминающую только миниатюру по сравнению с книгой Усамы. Некоторые данные позволяют предполагать, что «Книга назидания» была посвящена Усамой тоже сыну, но если в основе ее и лежала дидактическая мысль, то по существу на первый план выступил бесхитростный рассказ; «рассказы цепляются за рассказы», и словоохотливый эмир часто забывает про тенденцию, если она только была.
   В этой непосредственности рассказа – главная прелесть воспоминаний, резко выделяющая их среди прочих произведений не только Усамы, но и вообще исторической литературы арабов. В них совсем нет той книжности, той традиционности, которая по десятку произведений позволяет судить о сотнях. Если основная идея и была заимствована Усамой, на что все же у нас нет никаких определенных указаний, то манера изложения во всяком случае представляет его собственное достояние.
   Возможно, что у автора существовал определенный план и определенная идея; судить об этом нам трудно, так как первые двадцать листов утрачены и рассказ начинается на полуслове. В первой части видна еще некоторая хронологическая последовательность, чувствуется она и во втором приложении, посвященном охоте. Во всем же остальном распределение материала вызывается простой ассоциацией, которая иногда нам ясна, а иногда и не совсем понятна. Мудрое слово сказал Усама: «рассказы цепляются за рассказы» – и он, не смущаясь, вводит новый сюжет фразой: «этот случай напомнил мне другой»... «я видел похожее на это»... «если уж упоминать о лошадях, так вот еще случай»... Иногда он теряет нить, и ему нужно вставить: «возвращаюсь к рассказу»... «продолжаю»; иногда, как бы стесняясь, оправдывается: «не место было здесь говорить о соколах», «этот рассказ не вызывается необходимостью». Но это только минутное колебание, воспоминания опять увлекают старика, и опять мы слышим равномерный и спокойный голос деда, рассказывающего про свою долгую жизнь взрослым внукам. «Книга назидания», несомненно, старческое произведение Усамы. Если в точности хронологических данных, в мелких деталях видно, что отдельные записи производились им довольно рано, может быть, еще в Египте, то основное ядро создалось во время [38]длительного отдыха в крепости Кайфа, а последняя дата относится к 1182 году, за шесть лет до смерти.
   Вся книга – один сплошной рассказ, местами более живой, местами более спокойный, но именно рассказ-импровизация, а не результат книжной кабинетной обработки. Только в заключительной части – в панегирике Саладину – чувствуется прежний Усама-литератор: появляется рифмованная проза, появляются оды и стихи. В остальных же отделах редко-редко проскользнет, что это говорит поэт-ученый. Необычайно редко для арабского автора приводятся собственные стихи, очень мало экскурсов в древность и цитат из произведений других поэтов. Даже самый язык мог бы вызвать строгие нарекания критиков-пуристов: он далеко не «литературен», он приближается к обычной разговорной речи со всей ее непритязательностью и простотой. Особенно в диалоге чувствуется иногда эта живость, совершенно несвойственная обычным литературным произведениям.
   Если по всей структуре и стилю «Книга назидания» не может затеряться в богатой арабской литературе, то по одной черте для нее еще труднее найти параллели у арабских писателей: это пробивающееся местами чувство юмора. Оно сказывается и в отдельных словах и фразах, и в целых картинах. Иногда маленький штрих точно оживляет весь рассказ, идет ли речь о людях или о животных: и леопард – «борец за веру», и сокол, который «охотился по долгу службы», и лев, «струсивший, как ловчий Николай»; а с другой стороны, тот эмир, который был страшно вынослив, а «ел еще больше», и былой волк, который стал «стар, как протертый бурдюк, и не мог даже прогонять мышей от своего фуража», и бедуины, которые боятся чумы, хоть «их жизнь хуже всякой чумы», и войско одного эмира, которое разграбило крепость так, «как грабят только византийцы», – все это яркие образы, очерченные одним мазком. Иногда воспроизводится целая картина действительного случая, но в таком тоне, который указывает на присущее Усаме тонкое восприятие смешного. Осел, который хотел погубить мешок с деньгами, вызывает не меньшую улыбку, чем лев, спасавшийся бегством от ягненка вокруг бассейна на дворе. Хороши старухи, которые должны были бежать взапуски на приз в виде живого кабана, или ведьма верхом на палке, скачущая ночью по кладбищу. Бессмертный образ представляет тот ученый, который, поехав с эмиром на охоту, сел вместо этого на пригорке и молил Аллаха, чтобы он спас куропатку от сокола. Много еще [39]можно привести таких примеров, но они не исчерпают содержания самой книги.
   Вся она складывается из отдельных картин, то смешных, то грустных, то ужасных. На читателя «Книга назидания» может производить сначала впечатление мозаики, лишенной общей идеи и руководящей нити. Но мало-помалу пристальный взор откроет, что все части этой мозаичной картины объединены личностью автора-эмира, пластично выступающей с плотью и кровью на ярко обрисованном фоне действительности, и если эта мозаика лишена общей идеи, то не в большей мере, чем всякая человеческая жизнь.
   Много можно говорить еще о герое нашей книги и о книге героя; однако лучше всего скажет сама книга, которую мы открываем [4].
    Петроград. Октябрь 1920 г.

КНИГА НАЗИДАНИЯ

БИТВА ПРИ КЫННЕСРИНЕ [1]

   (Атабек Зенги)... [2]узнал, что битва была не очень кровопролитной для мусульман. К нему прибыл Ибн Бишр – посланец от имама ар-Рашида ибн Мустаршида-биллаха [3], да помилует их обоих Аллах, который призывал его к себе. Он принял участие в этой битве, надев позолоченный панцирь; его поразил копьем в грудь франкский [4]рыцарь по имени Ибн ад-Дакык [5], так что копье прошло через спину, да помилует его Аллах. Зато было перебито большое число франков, и атабек, да помилует его Аллах, приказал собрать головы на поле против крепости; оказалось их числом три тысячи голов. [44]

ОСАДА ШЕЙЗАРА ВИЗАНТИЙЦАМИ И ФРАНКАМИ

   Потом царь румов [6]снова выступил против нашей страны в 532 году [7]. Он заключил соглашение с франками, да покинет их Аллах, и они сговорились двинуться на Шейзар [8]и обложить его. И сказал мне Салах ад-Дин [9]: «Посмотри-ка, что сделал мой сын, которого я оставил наместником». (Он подразумевал своего сына Шихаб ад-Дина Ахмеда.) «Что же он сделал?» – спросил я. Салах ад-Дин ответил: «Он прислал мне сказать: „Посмотри-ка, кому бы поручить управление твоей страной“. – „А что же ты сделал?“ – спросил я. Салах ад-Дин сказал: „Я послал передать атабеку: займи опять свое место“. – „Плохо ты сделал, – воскликнул я. – Теперь атабек тебе скажет: „Пока это было мясо, он его ел, а когда стало костью, он бросил его мне“. Салах ад-Дин спросил: «Что же мне делать?“ – «Я засяду в городе, – сказал я, – и если Аллах, да будет он превознесен, сохранит его, это случится благодаря твоему счастью, и лицо твое останется белым перед твоим господином; а если местность будет взята, а мы [45]убиты, это произойдет во исполнение наших жизненных пределов, и ты не заслужишь упрека». – «Никто мне не говорил таких слов, кроме тебя», – сказал он. Я полагал, что он так и сделает, и собрал скот, много муки, топленого масла и всего, что нам было нужно, чтобы выдержать осаду. Я находился в своем доме в западной части, когда ко мне прибыл гонец от него и сказал: «Салах ад-Дин передает тебе: «Мы послезавтра отправляемся в Мосул [10]. Сделай твои приготовления к походу!» И постигла из-за этого мое сердце большая забота. Я говорил себе: «Оставлю своих друзей, братьев и жен в осажденной крепости, а сам отправлюсь в Мосул!» Наутро я поехал к Салах ад-Дину, который был в палатке, и попросил у него разрешения съездить в Шейзар, чтобы захватить деньги и припасы, нужные в дороге. Он не удерживал меня и сказал: «Не мешкай». Я сел на коня и отправился в Шейзар. То, что представилось мне там, глубоко опечалило мое сердце. Мой сын храбро сражался, потом сошел с коня и проник в мой дом. Он взял оттуда, сколько там ни было палаток, оружия, седел, и принял на себя заботу о моих милых. Мои товарищи продолжали непрерывно битву, и была она страшным, ужасающим несчастьем. [46]

ПЕРВОЕ ПРЕБЫВАНИЕ УСАМЫ В ДАМАСКЕ

   Затем обстоятельства потребовали моего приезда в Дамаск. Гонцы от атабека являлись к владетелю Дамаска один за другим, требуя меня. Я провёл в этом городе восемь лет и участвовал во многих битвах. Владетель его [11], да помилует его Аллах, наделил меня дарами и поместьями и отличил меня, приблизив и почтив. К этому присоединилась благосклонность ко мне эмира Му’ин ад-Дина [12], да помилует его Аллах, моя дружба с ним и его внимательность к моим нуждам. Затем, однако, возникли причины, сделавшие необходимой мою поездку в Миср [13]. Из оружия и обстановки моего дома пропало многое, чего я не мог взять с собой, и это было другим несчастьем для меня: я совсем обеднел. Но за всем этим эмир Му‘ин ад-Дин, да помилует его Аллах, делал мне добро и благодетельствовал. Он был очень опечален, расставаясь со мной, но сознавал свое бессилие в моем деле. Он прислал ко мне своего секретаря,