Страница:
А тогда я надеялся, что уже через год смогу рассказать матери правду. Сдам вторично вступительные экзамены, поступлю в университет и уже студентом какая, в общем-то, разница, первого или второго курса? - приеду домой вместе с Ниной, познакомлю ее с матерью и объясню причину своей лжи. Я был уверен, что мать, увидев Нину, поймет меня и простит. Но, увы, весной Нина, которая, как и я, искренне верила в то, что у нас любовь на всю жизнь, познакомилась с пятикурсником Олегом Владимирским, капитаном сборной университета по баскетболу (она пыталась научиться играть), и дальше события развернулить так, что к началу вступительных экзаменов у меня пропало всякое желание учиться в университете, да и возможности не было - и в голову ничего не лезло, и работу на фабрике я оставить не мог, надо же было на что-то жить.
Домой я почти перестал ездить; мать была убеждена, что я учусь, и с гордостью демонстрировала все мои письма, а встреч с друзьями я старался избегать.
На похоронах матери стало ясно, что, хоть друзья и осуждали мое поведение, для всего города я стал легендарной личностью, достигшей немыслимых высот. Считалось, не без моих стараний, конечно, что я работаю в закрытом научно-исследовательском центре и вот-вот должен защитить докторскую.
Заколотив окна и двери дома, я уехал в Москву сразу же после погребения, не оставшись даже на традиционные третий и седьмой день поминовения покойницы. Не приехал я и на сороковой день. Из-за денег, которых у меня не было, а по всеобщим предположениям должно быть полно...
И как это женщины умудряются копить деньги при самых скромных заработках? Слабая надежда взять в долг не покидала меня и когда я шел по плохо освещенному двору, и когда поднимался по крутой, узкой лестнице старого московского дома на второй этаж. Прислушавшись к странному шуму за дверью тихим сдавленным вскрикам, сердитому шепоту, скрипу половиц, - я назвался, не дожидаясь, пока спросят, чтобы погасить панику, вызванную моим звонком. Дверь тотчас открылась. Счастливая улыбка, которой меня встретили, относилась не только ко мне. Поздний звонок, слава богу, не принес неприятностей, тревога оказалась ложной - вот еще почему так сияла Таня, впуская меня в длинный, широкий и захламленный коридор.
- Мы думали, участковый, - сообщила она весело, тщательно запирая за мной дверь.
Из туалета вылез прожорливый Толик, а в комнате из-под кровати выскочила шестилетняя Маша. В отличие от Толика, которого и хотел застукать участковый, она пряталась под кровать без всякой необходимости, и многочисленные попытки объяснить ей, что приход участкового для нее не опасен, результатов не давали.
- А где Оля? - спросил я, когда Таня поставила передо мной чай в стаканчике армуды, когда-то мною же и подаренном.
- На репетиции.
- Что нового слышно?
- Все ждет, - вздохнула Таня, пытаясь печальной усмешкой как-то отделить себя от осуждаемого всеми поведения сестры.
Толик с аппетитом поглощал бутерброды.
- Ну, как она? - спросил я его. Имелась в виду жизнь. Надо же было и Толика вовлечь в беседу, чтобы сделать приятное Тане. Очень уж она стеснялась своего сожителя.
- Скоро еду. - Бедняге не сразу удалось проглотить содержимое туго набитого рта, и он долго прокашливался, прочищая горло.
- Письмо пришло...
- Откуда?
- Из Таганрога.
- Но ты же не пьешь сейчас.
- Они лучше знают. - Толик покосился на Таню и обреченно полез в карман за письмом. - Надо ехать.
- Глупость какая-то. - Таня сунула Толику очередной бутерброд; Маша рисовала здесь же за столом, слушая разговоры взрослых. - Какие-то посторонние люди руководят твоей жизнью.
- Они не посторонние, - с унылым резоном возразил Толик, принимая бутерброд. - Они мой цикл знают. Раз пишут "пора", значит, скоро запью.
Письмо было от сотрудников Таганрогской психиатрической лечебницы и начиналось словами: "Дорогой Толик, что же ты не едешь? Мы тебя ждем. Пора..." Почему-то от своего алкоголизма он лечился только в Таганроге, хотя родился и всю жизнь прожил в Москве.
- Видишь? Надо ехать...
- Неужели у тебя ни капли воли нет?! - сердилась Таня. - Ты же обещал.
Толик виновато шевелил рыжими усами и ел. Обжорство было его спасением; даже многолетний алкоголизм не подорвал могучего Толиного здоровья. В перерывах между запоями и догадаться нельзя было, что он так тяжело болен: ни красноты в глазах, ни дрожания рук, ни расширенных сосудов, вполне цветущий вид был у Толика, считавшего себя художником и поэтому нигде не работавшего.
Но от участкового Толик прятался по другой причине. Таня охотно eго содержала (в общем-то и не любя особенно, так просто жили вместе, сошлись по случаю, как говорится), но мужем у нее числился совсем другой человек. Именно числился, потому что никакого отношения к ней не имел, и зачастил в дом лишь последнее время, из-за того же участкового. В отличие от Толика, он жаждал, чтобы его застали здесь и зафиксировали этот факт в каком-нибудь официальном протоколе.
Звали его Яшей. По всеобщему мнению, он был гениальным кинорежиссером; короткометражка, которую он снял на одной из провинциальных студий, действительно получила несколько международных премий, но почему-то восстановила против него руководство студии.
Яша приехал в Москву, был обласкан крупнейшими кинематографистами страны и начал переговоры о постановке полнометражного фильма в столице. Дело это, видимо, было сложное, затяжное; деньги, полученные за короткометражку, уже давно съедены, а главное - возникла необходимость в московской прописке: по всеобщему уверению, прописка могла значительно упростить ситуацию. И тут, конечно, вспомнили о Тане и Оле. Кто же, как не они, должны помочь начинающему гению?
Поскольку Оля ждала своего Чиндяйкина, а Тане вроде терять было нечего за Толика она замуж не собиралась, а отец Маши исчез через год после ее рождения - то выбор пал именно на Таню. И она безропотно пошла в загс, чтобы малознакомый ей Яша имел возможность снимать в Москве свои гениальные фильмы. С тех пор он появлялся редко, голодный и смущающийся, с большим желтым портфелем, в котором среди предметов первой необходимости - бритвы, зубной щетки, запасного белья и нескольких сценариев - лежали две круглые жестяные коробки с его фильмом.
Яшу кормили, давали возможность помыться, и он опять исчезал, чтобы продолжать свою борьбу за полнометражный фильм.
Толик Яшу не любил. Как-то Яша робко заметил, что сочетание бисквитного пирожного с соленым огурцом может привести к несварению желудка, и, к несчастью, ночью железный Толик впервые в жизни почувствовал себя неважно. Утром, будучи натурой художественной и склонной к суеверию и мистике, Толик заявил, что у Яши дурной глаз и в дом его пускать опасно. Всерьез этого никто не принял, но угрюмая настороженность Толика еще более сократила число Яшиных визитов. И так бы все и шло, если бы кто-то из соседей не разнюхал про Танин брак и не сообщил куда следует. С тех пор зачастил участковый, требуя Яшу и возражая против Толика. Выражаясь официально, он утверждал, что брак с Яшей носит фиктивный характер, и настаивал на лишении его прописки. Этим и объяснялась нервная обстановка в доме. Любой стук в дверь мог означать очередную облаву.
Теперь Яша стал появляться чаще, обязательно заходил с какими-нибудь просьбами к соседям, громко стучал молотком на лестничной площадке, чтобы обратить на себя внимание, участвовал в работах по озеленению и благоустройству двора, но бдительность участкового усыпить было трудно - он требовал, чтобы Яша, как и положено, ночевал в доме, если Таня действительно его жена. Осуществить желание участкового было трудно не только потому, что это не нравилось Толику, - в квартире было мало места, во второй комнате спали Оля и Маша. А Оля ждала Чиндяйкина, и другой мужчина в ее комнате был немыслим. Hе потому, что Оля была ханжой, - пусть бы лежал себе на раскладушке, - ей не хотелось огорчать Чиндяйкина. Очень ревнивого, по ее словам. За шесть месяцев совместной жизни в Новосибирске, где она работала суфлером в драмтеатре, а он актером, Чиндяйкин успел убедить Олю во многом: и в своей любви, и в необходимости вернуться в Москву и ждать там его приезда, и в своей ревности, и в своем достойном столичной сцены таланте, и во многом другом. Она терпеливо ждала приезда этого Чиндяйкина уже два года, продолжая любить и надеяться. Шестьдесят пять рублей, лежавшие в вазе на буфете, остались от тех ста пятидесяти, которые Оля собрала к первой назначенной Чиндяйкиным дате приезда. Эта дата несколько раз менялась, а с некоторых пор Чиндяйкин вообще не подавал никаких признаков жизни, предварительно, перед самым исчезновением, попросив выслать ему деньги на билет.
- Почему не ешь? - спросила Таня, пододвигая тарелку c бутербродом.
Я, поблагодарив, отказался. И посмотрел на часы.
- Сколько? - поинтересовался Толик.
- Без двадцати одиннадцать.
- Что-то Оля задерживается, - продолжая рисовать, заметила Маша.
- Пошла бы спать, - неуверенно предложила Таня.
- Я Олю жду.
- Напрасно. Она сегодня поздно придет.
Я удивился - обычно Оля прибегала домой сразу же после репетиции.
- Отмечают сотый спектакль "Двух веронцев", - пояснила Таня. - У тебя дело к ней?
Я кивнул и наконец решился.
- К вам обоим. Но раз Оли нет, может ты... как-нибудь... - Я замялся; наедине без Толика и Маши все было бы гораздо проще, но они с откровенным интересом ждали продолжения. - Мне домой надо слетать. Необходимо позарез... И как назло пустой. Подумал: может, у вас есть? Собираете, может, на что-нибудь... и пока вам не нужны. А через месяц я вернул бы.
- Мне тоже в Таганрог надо, - обиженно сказал Толик.
Таня бросила на него гневный взгляд.
- Никуда ты не поедешь.
Толик опять полез в карман за письмом.
- Да ты прочти, что пишут.
- Ладно, потом поговорим, - оборвала она его, - вся ночь впереди.
- Нет у них денег, - сообщила Маша, - не собирают они... Сколько ни говорю - как об стенку горох!
Таня густо покраснела; как и Оля, она не умела отказывать. Многие сложности в жизни сестер объяснялись именно тем, что им трудно было сказать "нет".
Я поспешил на помощь:
- Я так, на всякий случай. Нет так нет. Обойдусь...
Краснота на лице Тани сменилась голубоватой бледностью.
- Что же делать? - Она беспомощно оглянулась по сторонам как бы в поисках денег. - Как же быть? У меня только тридцать рублей.
- А жрать на что будем? - довольно спокойно поинтересовался Толик.
- Достанем где-нибудь...
- Нет-нет, - я встал, - я не возьму. Речи быть не может.
На Таниных щеках опять проступил красный цвет, но уже пятнами...
- Тебе же лететь... А мы достанем... И у Оли рублей двадцать есть. Как-нибудь дотянем...
- Спасибо, Танюша. - Я ласково притронулся к ее руке у локтевого сгиба. Очень благодарен, но...
Она не стала больше уговаривать.
- Ты извини, пожалуйста. Как ужасно получилось!
- Все нормально, - успокоил я ее, - это ты извини.
Маша, отложив карандаш, вдруг встала, подошла к буфету и вытащила из вазы несколько десятирублевок - те самые чиндяйкинские.
- А это что за деньги? - спросила она, вскинув руку над головой.
- Маша! - вскрикнула Таня. - Не смей!
Помрачневший было Толик оживился.
- Маша, эти деньги трогать нельзя! - сказал он, дурашливо скорчив строгую гримасу. - Они не для тебя отложены.
Таня, застыв, прижав ладони к щекам, ждала развязки ситуации. Маша продолжала протягивать им деньги.
- Этот ваш Чиндяйкин все равно не приедет, - сказала она торжествующе. Он обманул тетю Олю. Я знаю.
- Маша, замолчи, - шепотом попросила Таня.
- И тетя Оля знает. Два года уже прошло...
- Маша, положи деньги на место, - по возможности строго сказал я, - дети не должны вмешиваться в разговор старших.
- Маша, Маша! - в отчаянии качала головой Таня, в глазах ее стояли слезы.
- Да что вы на нее напали?! - вдруг рассердился Толик. - Права Машка, на кой черт эти гроши там солятся? Оля их не трогает, чтобы разговоров лишних не было. Стыдно ей... А если тихо потратить, она только рада будет.
Маша положила деньги на стол и снова взялась за карандаши.
Помолчали. Толик приосанился, важно повел головой. Ему редко удавалось высказаться, не рассердив окружающих.
- Не знаю, - задумчиво произнесла Таня. - Может.
- Да ясное же дело. - Изобразив на лице скуку. Толик удивленно пожал плечами.
- А ты знаешь, он прав, - вдруг решительно сказала Таня. - Пора кончать с этой историей. Действительно, уже два года прошло. Мы ей подыгрываем, деликатничаем из жалости? И ей же вредим.
- На билет даже ему посылала - все равно не приехал. - Толик потянулся к деньгам. - Сколько там осталось?
- Не трогай! - строго сказала Маша и левой рукой отодвинула деньги подальше.
- Да я не трогаю! Я посчитать хотел! - обиженно завопил Толик. - Ты видишь, как грубят? - повернулся он к Тане.
- Я не грублю, - спокойно возразила Маша, продолжая рисовать. - Эти деньги для дяди Эдика.
Когда я вышел со двора, Маша, высунувшись из окна, махала мне на прощанье рукой. Таня, следившая за тем, чтобы она не вывалилась наружу, тоже подняла руку.
- Счастливого пути, - кричала Маша, - до скорого возвращения!
Я помахал им в ответ и, круто повернувшись, чуть не налетел на Олю.
- Извини. - Она улыбнулась; густые лиловые отсветы магазинной рекламы не портили ее грустного клоунского лица с круглыми умными глазами и печально загнутой по краям прорезью рта.
Я тоже извинился; шестьдесят пять рублей, лежавших в правом кармане пиджака, очень стесняли, и поэтому ничего больше я добавить не мог. А надо сказать о деньгах. Но как? Помогла Маша.
- Оля, мы твои деньги дяде Эдику отдали. - Она собиралась крикнуть еще что-то, но Таня оттащила ее от окна.
- Какие деньги? - Оля смотрела на меня с растерянным недоумением.
Теперь объяснить было еще сложней, но я все же сделал попытку.
- Извини... Я попросил в долг. А у Тани не было. И Маша... Ну, в общем, мы взяли твои деньги. Те, что в вазе лежали. Они же тебе пока ие нужны? А через месяц я верну... Нигде не мог достать. - Я полез в карман. - Вот они... Если...
Она суетливо замахала руками:
- Ну что ты, конечно! Они же давно лежат... Возьми, пожалуйста.
- Спасибо... Мне надо домой слетать срочно.
- Я понимаю... Конечно. - Она улыбнулась блестящими шоколадно-коричневыми глазами и одобрительно кивнула головой, одновременно произнеся: - Счастливо.
- Спасибо...
Еще улыбка, кивок головы, подрагивающая, как от сдерживаемых рыданий, спина - и Оля исчезла в подъезде. Я механически шагнул следом и остановился. Показалось, что из темноты доносятся приглушенные всхлипывания; я был почти уверен, что слышу плач, но к окну опять прорвалась Маша, и голос ее заглушил все существующие и несуществующие звуки.
- Счастливого пути!.. Счастливого пути! - истошно кричала она, преодолевая материнский заслон.
На следующий день я в красном картонном сомбреро с нитяной бахромой пел под собственный аккомпанемент на сцене фабричного клуба испанскую песню "Мама, я еще вернусь в наш домик". Сквозь слезы, еле удерживаемые ресницами, набитый зрителями зал был похож на объемную открытку, которую кто-то, забавляясь, выгибал, скручивал, сминал, и я вдруг почувствовал, что уже не могу, не выдерживаю, что вот-вот рухну под тяжестью груза, когда-то добровольно взваленного на себя. Дальше так жить было нельзя; невозможно врать на каждом шагу, думать и чувствовать одно, а вслух говорить прямо противоположное, каждый раз взвешивать сказанное, оценивать собеседника, чтобы определить, насколько ему можно довериться, многое ли он знает о тебе и не продаст ли при первом удобном случае...
Директор пил чай с лимоном, одновременно разговаривая по селектору с отделом снабжения: где-то что-то нам опять недогрузили.
Я хотел выйти, чтобы не мешать, но он жестом остановил меня.
- А я тебя самого туда пошлю, - сказал он в селектор, прозвучало это угрожающе, почти как предложение посидеть пару часов в газовой камере, - и крутитесь там вместе. Но чтобы войлок был...
Селектор щелкнул, выключился, директор отпил чаю.
- Принес? - спросил он не сразу, сумев наконец сосредоточить внимание на посетителе.
- Нет. - Я подошел поближе. - И вообще я не учусь...
Он еще некоторое время сохранял на лице неопределенно-рассеянное выражение, видимо, решая, как отнестись к моему признанию.
- Ну что же... - Он разглядывал меня так внимательно, будто впервые увидел. - Бывает и такое. Ко всему надо быть готовым. - Наконец он пришел к какому-то решению. - Послезавтра поедем вместе в управление. Я тебя кое-кому представлю...
-Послезавтра я не смогу, Филипп Петрович, - сказал я, сам удивляясь твердости своего голоса, - я как раз поэтому пришел... - Я протянул ему заявление.
- Ну, что ты написал тут? - спросил он. - "Прошу предоставить внеочередной отпуск без содержания". А на каком основании? Что у тебя? Что в приказе написать?
- Напишите: семейные обстоятельства.
- А у тебя есть семья?
- Тогда по состоянию здоровья.
- А где бюллетень? Что у тебя случилось все-таки?
- Домой надо слетать.
- К матери? Ах да, она же скончалась. Зачем же ты едешь?
- Надо.
- Ну что значит "надо"? Так каждый придет и скажет: "Надо". А работать кто будет? Это же производство, в конце концов. И вообще я тебя не понимаю, решается важный вопрос, ты в курсе дела, обо всем вроде договорились. А ты вдруг уехать хочешь! Без всякой причины. Несерьезно как-то.
- Это последний раз...
- Что последний раз?
- Все. - И опять я услыхал в своем голосе интонации, не посчитаться с которыми было невозможно... - Разрешите мне съездить, и все будет по-другому. Я вам обещаю...
- Ну ладно. - Он отвел взгляд и взялся за свою многоцветную шариковую ручку.
Что он там начеркал, разобрать было невозможно, но секретарша, получив заявление, тут же села печатать приказ...
Конечно, я знал, что Нина появится при первой же возможности, прибежит, как это обычно бывало в редких случаях наших размолвок, чтобы успокоить, объяснить, утешить, не вникая в суть моей очередной обиды, убежденная в том, что истинная причина всех моих обид и претензий одна - любовь к ней и вызванная этой любовью ревность ко всему, что с ней связано, и к мужу, и к друзьям, и даже к работе, отнимающей у нее время, которое она могла бы посвятить мне. Невнимательная, чуть снисходительная ласковость, с которой она каждый раз встречала любые мои упреки, раздражала больше, чем то, из-за чего возникал конфликт, и я начинал в ярости обвинять ее в неспособности понять то, что происходит у меня на душе; выхлестнутая в крике обида рассасывалась быстрее, и, понимая это, Нина никогда мне не возражала, терпеливо выжидая, когда наконец я успокоюсь.
Но на этот раз я был удивительно спокоен. Зная о том, что Нина обязательно должна появиться, я ждал этой встречи без обычного нетерпения, не испытывая никакого желания высказать то, что накипело на душе, а ведь раньше в таких случаях я лишался способности думать о чем-либо ином, кроме как о предстоящем разговоре.
И потому, когда она появилась на аэродроме за десять минут до посадки, сердце не шевельнулось, как обычно: мое спокойствие было подлинным. Она надела платье, которое мне очень нравилось, а ей - нет, что уже само по себе означало, что она настроена примиренчески. Да и первые ее слова, при всей их запальчивости, подчеркнуто подтверждали незыблемость наших отношений:
- И тебе не стыдно? Из-за какой-то глупой бабы устроил скандал! Что бы она тебе ни сказала, ты не должен был так поступать. Просто не имел права. Она тебя явно спровоцировала. А ты, как ребенок, поддался... Ну что ты молчишь? Обижен? Оскорблен? А сколько мне приходится выносить?! Я же терплю... Конечно, обидно... Я прекрасно тебя понимаю... Но ведь мы знаем, во имя чего все это терпим. Даже странно, что мне приходится говорить тебе такие вещи. Неужели какая-то пустячная история может что-то изменить? Ну? - Она ласково повернула мое лицо к себе, заглянула в глаза.
- Прошу тебя, не надо, - я попытался высвободиться.
- Что не надо?
- Не надо говорить об этом...
- О чем?..
- Обо всем... О любви и так далее.
- Я тебя не понимаю.
- И очень давно, к сожалению.
Она опять повернула мое лицо к себе.
- Что с тобой? Неужели из-за болтовни какой-то... ты можешь...
- Да, могу...
- Значит, ты меня не любишь?
- Видимо, да.
Такое она слышала от меня впервые.
- Что ты говоришь! - сказала она тихо, поняв наконец, что на этот раз все гораздо сложнее, чем простая обида.
- Ты сама меня вынудила.
- Какая разница, почему ты это сказал, неужели ты вправду так думаешь?
- Да.
- Не верю.
- Не надо притворяться. Ты и сама думаешь точно так же. Уже давно нет никакой любви. Просто изображаем ее друг перед другом и перед людьми тоже...
- Зачем?
- Не знаю. Тебе лучше знать. Приятно, наверное. Как же, такая сильная, всепобеждающая любовь! Всем на зависть. А на самом деле - для тебя это игра, развлечение...
- Неправда.
- К сожалению, правда. Игра, на которую ушли четырнадцать лет моей жизни.
- А моей?
- У тебя-то все в порядке. Ты успевала одновременно заниматься устройством своих дел.
- Опять начинаешь?
- Да, начинаю... Я потерял все, понимаешь, все... Из-за этой выдуманной, показушной любви я четырнадцать лет непрерывно вру, изворачиваюсь, прячусь от людей. А для тебя это приятная добавка к тому, что у тебя есть, развлечение после работы, отвлечение от семейных забот...
- А кто тебя заставлял?
- Ну конечно, во всем виноват я сам. Было бы удивительно, если бы ты этого не сказала. Но что поделаешь, если не все такие деловитые, как ты?! Не все могут играть в несколько игр одновременно.
- Ну какой смысл все ворошить?
Но я уже не мог остановиться.
- Конечно, во всем виноват я сам. Надо было уехать домой, а не торчать тогда здесь год из-за тебя.
- Я не это имела в виду.
- А что?
- То, что происходило потом.
- А что происходило?
- Ну не надо, прошу тебя... Сколько можно говорить об одном и том же?
- Нет, ты все же скажи, что ты имеешь в виду? То, что я вынужден был обманывать мать, врать ей и всем остальным, что учусь в университете? Тебе ли упрекать меня в этом? Я же для тебя это делал, чтобы остаться в Москве!
- А кто тебе мешал на самом деле учиться? Ты мог постудить на следующий год.
- Ты мне мешала! Ты! - Объяснение наше по накатанной с годами дорожке скатилось к месту, где я был наиболее уязвим, и каждый раз я приходил в ярость из-за того, что Нина не упускала возможности упрекнуть меня в лености, хотя прекрасно понимала истинную причину всех моих бед. - Из-за тебя я не смог поступить ни первый раз, ни потом - не лезло ничего в голову! И из-за тебя я четырнадцать лет изображал эту чертову, давно несуществующую любовь, которая, как выяснилось, и тебе давно в тягость!
- Неправда!
- Олег все за тебя сказал. Наконец все выяснилось.
- Я люблю тебя, честное слово. - Растратив все аргументы, Нина заплакала. - Я действительно устала. Но это пройдет. Поверь мне... Ну что ты молчишь?
- Все сложнее, чем ты думаешь...
- У тебя кто-то появился?
- Нет. Но все, что я тебе сказал, - правда. Я действительно уже не могу... Я не могу и не хочу больше врать ни себе, ни другим. И давай на этом кончим!
Она не стала меня больше упрекать.
- Куда ты летишь? - спросила она, вытаскивая из сумки кружевной платочек.
- Домой.
- Надолго?
- На два-три дня.
- Что-нибудь случилось?
- Нет. Надо произвести кое-какие расчеты с прошлым. - Фраза получилась излишне красивой, но больше мне ничего добавить не удалось - паспорт с билетом уже были в руках контролера, а милиционер проверял содержимое моей сумки.
- Значит, это все?
- Да, все!
Когда нас повели к самолету, ее среди провожающих не было...
Я не осудил себя за то, что оглянулся. Это была не слабость. Просто вежливое внимание к человеку, который проехал сорок два километра, чтобы меня проводить.
Необычайное ощущение покоя я испытал, войдя в самолет. Будто отдыхаю после продолжительного бега против сильного встречного ветра.
Впереди меня ждало свидание с родиной. И последнее усилие, после которого можно начать новую жизнь. Могучее дерево, выросшее из неосторожно оброненного когда-то семени лжи, нуждалось в нескольких веточках свежей неправды, которые бы, приукрасив его, погасили претензии моих друзей. После чего можно распрощаться с ними раз и иавсегда, оставив в память о себе это ветвистое чудище, увешанное чужими знаниями, медалями, несостоявшимися победами, несуществующей славой.
И вернуться к себе, к своему "я", запрятанному где-то в далеких глубинах моего существа и прорывающемуся на поверхность лишь в виде кошмарных сновидений...
Пролетая над городом-героем Волгоградом, о чем любезно сообщила бортпроводница, я задремал и обнаружил, что брюки, тщательно прикрепленные к моему телу ремнем и подтяжками, вдруг опять с меня исчезли, буквально испарились в тот момент, когда я вошел в квартиру Владимирских. Но, в отличие от всех предыдущих случаев, на этот раз легкодоступная обозримость нижней половины моего тела не только не смутила меня, но даже рассмешила. Смущены были, наоборот, зрители, что меня развеселило, и, вместо того чтобы попытаться где-то спрятаться, я, двигаясь из комнаты в комнату (чтобы каждый мог мною полюбоваться), еле удерживался от соблазна раздеться полностью, донага...
Домой я почти перестал ездить; мать была убеждена, что я учусь, и с гордостью демонстрировала все мои письма, а встреч с друзьями я старался избегать.
На похоронах матери стало ясно, что, хоть друзья и осуждали мое поведение, для всего города я стал легендарной личностью, достигшей немыслимых высот. Считалось, не без моих стараний, конечно, что я работаю в закрытом научно-исследовательском центре и вот-вот должен защитить докторскую.
Заколотив окна и двери дома, я уехал в Москву сразу же после погребения, не оставшись даже на традиционные третий и седьмой день поминовения покойницы. Не приехал я и на сороковой день. Из-за денег, которых у меня не было, а по всеобщим предположениям должно быть полно...
И как это женщины умудряются копить деньги при самых скромных заработках? Слабая надежда взять в долг не покидала меня и когда я шел по плохо освещенному двору, и когда поднимался по крутой, узкой лестнице старого московского дома на второй этаж. Прислушавшись к странному шуму за дверью тихим сдавленным вскрикам, сердитому шепоту, скрипу половиц, - я назвался, не дожидаясь, пока спросят, чтобы погасить панику, вызванную моим звонком. Дверь тотчас открылась. Счастливая улыбка, которой меня встретили, относилась не только ко мне. Поздний звонок, слава богу, не принес неприятностей, тревога оказалась ложной - вот еще почему так сияла Таня, впуская меня в длинный, широкий и захламленный коридор.
- Мы думали, участковый, - сообщила она весело, тщательно запирая за мной дверь.
Из туалета вылез прожорливый Толик, а в комнате из-под кровати выскочила шестилетняя Маша. В отличие от Толика, которого и хотел застукать участковый, она пряталась под кровать без всякой необходимости, и многочисленные попытки объяснить ей, что приход участкового для нее не опасен, результатов не давали.
- А где Оля? - спросил я, когда Таня поставила передо мной чай в стаканчике армуды, когда-то мною же и подаренном.
- На репетиции.
- Что нового слышно?
- Все ждет, - вздохнула Таня, пытаясь печальной усмешкой как-то отделить себя от осуждаемого всеми поведения сестры.
Толик с аппетитом поглощал бутерброды.
- Ну, как она? - спросил я его. Имелась в виду жизнь. Надо же было и Толика вовлечь в беседу, чтобы сделать приятное Тане. Очень уж она стеснялась своего сожителя.
- Скоро еду. - Бедняге не сразу удалось проглотить содержимое туго набитого рта, и он долго прокашливался, прочищая горло.
- Письмо пришло...
- Откуда?
- Из Таганрога.
- Но ты же не пьешь сейчас.
- Они лучше знают. - Толик покосился на Таню и обреченно полез в карман за письмом. - Надо ехать.
- Глупость какая-то. - Таня сунула Толику очередной бутерброд; Маша рисовала здесь же за столом, слушая разговоры взрослых. - Какие-то посторонние люди руководят твоей жизнью.
- Они не посторонние, - с унылым резоном возразил Толик, принимая бутерброд. - Они мой цикл знают. Раз пишут "пора", значит, скоро запью.
Письмо было от сотрудников Таганрогской психиатрической лечебницы и начиналось словами: "Дорогой Толик, что же ты не едешь? Мы тебя ждем. Пора..." Почему-то от своего алкоголизма он лечился только в Таганроге, хотя родился и всю жизнь прожил в Москве.
- Видишь? Надо ехать...
- Неужели у тебя ни капли воли нет?! - сердилась Таня. - Ты же обещал.
Толик виновато шевелил рыжими усами и ел. Обжорство было его спасением; даже многолетний алкоголизм не подорвал могучего Толиного здоровья. В перерывах между запоями и догадаться нельзя было, что он так тяжело болен: ни красноты в глазах, ни дрожания рук, ни расширенных сосудов, вполне цветущий вид был у Толика, считавшего себя художником и поэтому нигде не работавшего.
Но от участкового Толик прятался по другой причине. Таня охотно eго содержала (в общем-то и не любя особенно, так просто жили вместе, сошлись по случаю, как говорится), но мужем у нее числился совсем другой человек. Именно числился, потому что никакого отношения к ней не имел, и зачастил в дом лишь последнее время, из-за того же участкового. В отличие от Толика, он жаждал, чтобы его застали здесь и зафиксировали этот факт в каком-нибудь официальном протоколе.
Звали его Яшей. По всеобщему мнению, он был гениальным кинорежиссером; короткометражка, которую он снял на одной из провинциальных студий, действительно получила несколько международных премий, но почему-то восстановила против него руководство студии.
Яша приехал в Москву, был обласкан крупнейшими кинематографистами страны и начал переговоры о постановке полнометражного фильма в столице. Дело это, видимо, было сложное, затяжное; деньги, полученные за короткометражку, уже давно съедены, а главное - возникла необходимость в московской прописке: по всеобщему уверению, прописка могла значительно упростить ситуацию. И тут, конечно, вспомнили о Тане и Оле. Кто же, как не они, должны помочь начинающему гению?
Поскольку Оля ждала своего Чиндяйкина, а Тане вроде терять было нечего за Толика она замуж не собиралась, а отец Маши исчез через год после ее рождения - то выбор пал именно на Таню. И она безропотно пошла в загс, чтобы малознакомый ей Яша имел возможность снимать в Москве свои гениальные фильмы. С тех пор он появлялся редко, голодный и смущающийся, с большим желтым портфелем, в котором среди предметов первой необходимости - бритвы, зубной щетки, запасного белья и нескольких сценариев - лежали две круглые жестяные коробки с его фильмом.
Яшу кормили, давали возможность помыться, и он опять исчезал, чтобы продолжать свою борьбу за полнометражный фильм.
Толик Яшу не любил. Как-то Яша робко заметил, что сочетание бисквитного пирожного с соленым огурцом может привести к несварению желудка, и, к несчастью, ночью железный Толик впервые в жизни почувствовал себя неважно. Утром, будучи натурой художественной и склонной к суеверию и мистике, Толик заявил, что у Яши дурной глаз и в дом его пускать опасно. Всерьез этого никто не принял, но угрюмая настороженность Толика еще более сократила число Яшиных визитов. И так бы все и шло, если бы кто-то из соседей не разнюхал про Танин брак и не сообщил куда следует. С тех пор зачастил участковый, требуя Яшу и возражая против Толика. Выражаясь официально, он утверждал, что брак с Яшей носит фиктивный характер, и настаивал на лишении его прописки. Этим и объяснялась нервная обстановка в доме. Любой стук в дверь мог означать очередную облаву.
Теперь Яша стал появляться чаще, обязательно заходил с какими-нибудь просьбами к соседям, громко стучал молотком на лестничной площадке, чтобы обратить на себя внимание, участвовал в работах по озеленению и благоустройству двора, но бдительность участкового усыпить было трудно - он требовал, чтобы Яша, как и положено, ночевал в доме, если Таня действительно его жена. Осуществить желание участкового было трудно не только потому, что это не нравилось Толику, - в квартире было мало места, во второй комнате спали Оля и Маша. А Оля ждала Чиндяйкина, и другой мужчина в ее комнате был немыслим. Hе потому, что Оля была ханжой, - пусть бы лежал себе на раскладушке, - ей не хотелось огорчать Чиндяйкина. Очень ревнивого, по ее словам. За шесть месяцев совместной жизни в Новосибирске, где она работала суфлером в драмтеатре, а он актером, Чиндяйкин успел убедить Олю во многом: и в своей любви, и в необходимости вернуться в Москву и ждать там его приезда, и в своей ревности, и в своем достойном столичной сцены таланте, и во многом другом. Она терпеливо ждала приезда этого Чиндяйкина уже два года, продолжая любить и надеяться. Шестьдесят пять рублей, лежавшие в вазе на буфете, остались от тех ста пятидесяти, которые Оля собрала к первой назначенной Чиндяйкиным дате приезда. Эта дата несколько раз менялась, а с некоторых пор Чиндяйкин вообще не подавал никаких признаков жизни, предварительно, перед самым исчезновением, попросив выслать ему деньги на билет.
- Почему не ешь? - спросила Таня, пододвигая тарелку c бутербродом.
Я, поблагодарив, отказался. И посмотрел на часы.
- Сколько? - поинтересовался Толик.
- Без двадцати одиннадцать.
- Что-то Оля задерживается, - продолжая рисовать, заметила Маша.
- Пошла бы спать, - неуверенно предложила Таня.
- Я Олю жду.
- Напрасно. Она сегодня поздно придет.
Я удивился - обычно Оля прибегала домой сразу же после репетиции.
- Отмечают сотый спектакль "Двух веронцев", - пояснила Таня. - У тебя дело к ней?
Я кивнул и наконец решился.
- К вам обоим. Но раз Оли нет, может ты... как-нибудь... - Я замялся; наедине без Толика и Маши все было бы гораздо проще, но они с откровенным интересом ждали продолжения. - Мне домой надо слетать. Необходимо позарез... И как назло пустой. Подумал: может, у вас есть? Собираете, может, на что-нибудь... и пока вам не нужны. А через месяц я вернул бы.
- Мне тоже в Таганрог надо, - обиженно сказал Толик.
Таня бросила на него гневный взгляд.
- Никуда ты не поедешь.
Толик опять полез в карман за письмом.
- Да ты прочти, что пишут.
- Ладно, потом поговорим, - оборвала она его, - вся ночь впереди.
- Нет у них денег, - сообщила Маша, - не собирают они... Сколько ни говорю - как об стенку горох!
Таня густо покраснела; как и Оля, она не умела отказывать. Многие сложности в жизни сестер объяснялись именно тем, что им трудно было сказать "нет".
Я поспешил на помощь:
- Я так, на всякий случай. Нет так нет. Обойдусь...
Краснота на лице Тани сменилась голубоватой бледностью.
- Что же делать? - Она беспомощно оглянулась по сторонам как бы в поисках денег. - Как же быть? У меня только тридцать рублей.
- А жрать на что будем? - довольно спокойно поинтересовался Толик.
- Достанем где-нибудь...
- Нет-нет, - я встал, - я не возьму. Речи быть не может.
На Таниных щеках опять проступил красный цвет, но уже пятнами...
- Тебе же лететь... А мы достанем... И у Оли рублей двадцать есть. Как-нибудь дотянем...
- Спасибо, Танюша. - Я ласково притронулся к ее руке у локтевого сгиба. Очень благодарен, но...
Она не стала больше уговаривать.
- Ты извини, пожалуйста. Как ужасно получилось!
- Все нормально, - успокоил я ее, - это ты извини.
Маша, отложив карандаш, вдруг встала, подошла к буфету и вытащила из вазы несколько десятирублевок - те самые чиндяйкинские.
- А это что за деньги? - спросила она, вскинув руку над головой.
- Маша! - вскрикнула Таня. - Не смей!
Помрачневший было Толик оживился.
- Маша, эти деньги трогать нельзя! - сказал он, дурашливо скорчив строгую гримасу. - Они не для тебя отложены.
Таня, застыв, прижав ладони к щекам, ждала развязки ситуации. Маша продолжала протягивать им деньги.
- Этот ваш Чиндяйкин все равно не приедет, - сказала она торжествующе. Он обманул тетю Олю. Я знаю.
- Маша, замолчи, - шепотом попросила Таня.
- И тетя Оля знает. Два года уже прошло...
- Маша, положи деньги на место, - по возможности строго сказал я, - дети не должны вмешиваться в разговор старших.
- Маша, Маша! - в отчаянии качала головой Таня, в глазах ее стояли слезы.
- Да что вы на нее напали?! - вдруг рассердился Толик. - Права Машка, на кой черт эти гроши там солятся? Оля их не трогает, чтобы разговоров лишних не было. Стыдно ей... А если тихо потратить, она только рада будет.
Маша положила деньги на стол и снова взялась за карандаши.
Помолчали. Толик приосанился, важно повел головой. Ему редко удавалось высказаться, не рассердив окружающих.
- Не знаю, - задумчиво произнесла Таня. - Может.
- Да ясное же дело. - Изобразив на лице скуку. Толик удивленно пожал плечами.
- А ты знаешь, он прав, - вдруг решительно сказала Таня. - Пора кончать с этой историей. Действительно, уже два года прошло. Мы ей подыгрываем, деликатничаем из жалости? И ей же вредим.
- На билет даже ему посылала - все равно не приехал. - Толик потянулся к деньгам. - Сколько там осталось?
- Не трогай! - строго сказала Маша и левой рукой отодвинула деньги подальше.
- Да я не трогаю! Я посчитать хотел! - обиженно завопил Толик. - Ты видишь, как грубят? - повернулся он к Тане.
- Я не грублю, - спокойно возразила Маша, продолжая рисовать. - Эти деньги для дяди Эдика.
Когда я вышел со двора, Маша, высунувшись из окна, махала мне на прощанье рукой. Таня, следившая за тем, чтобы она не вывалилась наружу, тоже подняла руку.
- Счастливого пути, - кричала Маша, - до скорого возвращения!
Я помахал им в ответ и, круто повернувшись, чуть не налетел на Олю.
- Извини. - Она улыбнулась; густые лиловые отсветы магазинной рекламы не портили ее грустного клоунского лица с круглыми умными глазами и печально загнутой по краям прорезью рта.
Я тоже извинился; шестьдесят пять рублей, лежавших в правом кармане пиджака, очень стесняли, и поэтому ничего больше я добавить не мог. А надо сказать о деньгах. Но как? Помогла Маша.
- Оля, мы твои деньги дяде Эдику отдали. - Она собиралась крикнуть еще что-то, но Таня оттащила ее от окна.
- Какие деньги? - Оля смотрела на меня с растерянным недоумением.
Теперь объяснить было еще сложней, но я все же сделал попытку.
- Извини... Я попросил в долг. А у Тани не было. И Маша... Ну, в общем, мы взяли твои деньги. Те, что в вазе лежали. Они же тебе пока ие нужны? А через месяц я верну... Нигде не мог достать. - Я полез в карман. - Вот они... Если...
Она суетливо замахала руками:
- Ну что ты, конечно! Они же давно лежат... Возьми, пожалуйста.
- Спасибо... Мне надо домой слетать срочно.
- Я понимаю... Конечно. - Она улыбнулась блестящими шоколадно-коричневыми глазами и одобрительно кивнула головой, одновременно произнеся: - Счастливо.
- Спасибо...
Еще улыбка, кивок головы, подрагивающая, как от сдерживаемых рыданий, спина - и Оля исчезла в подъезде. Я механически шагнул следом и остановился. Показалось, что из темноты доносятся приглушенные всхлипывания; я был почти уверен, что слышу плач, но к окну опять прорвалась Маша, и голос ее заглушил все существующие и несуществующие звуки.
- Счастливого пути!.. Счастливого пути! - истошно кричала она, преодолевая материнский заслон.
На следующий день я в красном картонном сомбреро с нитяной бахромой пел под собственный аккомпанемент на сцене фабричного клуба испанскую песню "Мама, я еще вернусь в наш домик". Сквозь слезы, еле удерживаемые ресницами, набитый зрителями зал был похож на объемную открытку, которую кто-то, забавляясь, выгибал, скручивал, сминал, и я вдруг почувствовал, что уже не могу, не выдерживаю, что вот-вот рухну под тяжестью груза, когда-то добровольно взваленного на себя. Дальше так жить было нельзя; невозможно врать на каждом шагу, думать и чувствовать одно, а вслух говорить прямо противоположное, каждый раз взвешивать сказанное, оценивать собеседника, чтобы определить, насколько ему можно довериться, многое ли он знает о тебе и не продаст ли при первом удобном случае...
Директор пил чай с лимоном, одновременно разговаривая по селектору с отделом снабжения: где-то что-то нам опять недогрузили.
Я хотел выйти, чтобы не мешать, но он жестом остановил меня.
- А я тебя самого туда пошлю, - сказал он в селектор, прозвучало это угрожающе, почти как предложение посидеть пару часов в газовой камере, - и крутитесь там вместе. Но чтобы войлок был...
Селектор щелкнул, выключился, директор отпил чаю.
- Принес? - спросил он не сразу, сумев наконец сосредоточить внимание на посетителе.
- Нет. - Я подошел поближе. - И вообще я не учусь...
Он еще некоторое время сохранял на лице неопределенно-рассеянное выражение, видимо, решая, как отнестись к моему признанию.
- Ну что же... - Он разглядывал меня так внимательно, будто впервые увидел. - Бывает и такое. Ко всему надо быть готовым. - Наконец он пришел к какому-то решению. - Послезавтра поедем вместе в управление. Я тебя кое-кому представлю...
-Послезавтра я не смогу, Филипп Петрович, - сказал я, сам удивляясь твердости своего голоса, - я как раз поэтому пришел... - Я протянул ему заявление.
- Ну, что ты написал тут? - спросил он. - "Прошу предоставить внеочередной отпуск без содержания". А на каком основании? Что у тебя? Что в приказе написать?
- Напишите: семейные обстоятельства.
- А у тебя есть семья?
- Тогда по состоянию здоровья.
- А где бюллетень? Что у тебя случилось все-таки?
- Домой надо слетать.
- К матери? Ах да, она же скончалась. Зачем же ты едешь?
- Надо.
- Ну что значит "надо"? Так каждый придет и скажет: "Надо". А работать кто будет? Это же производство, в конце концов. И вообще я тебя не понимаю, решается важный вопрос, ты в курсе дела, обо всем вроде договорились. А ты вдруг уехать хочешь! Без всякой причины. Несерьезно как-то.
- Это последний раз...
- Что последний раз?
- Все. - И опять я услыхал в своем голосе интонации, не посчитаться с которыми было невозможно... - Разрешите мне съездить, и все будет по-другому. Я вам обещаю...
- Ну ладно. - Он отвел взгляд и взялся за свою многоцветную шариковую ручку.
Что он там начеркал, разобрать было невозможно, но секретарша, получив заявление, тут же села печатать приказ...
Конечно, я знал, что Нина появится при первой же возможности, прибежит, как это обычно бывало в редких случаях наших размолвок, чтобы успокоить, объяснить, утешить, не вникая в суть моей очередной обиды, убежденная в том, что истинная причина всех моих обид и претензий одна - любовь к ней и вызванная этой любовью ревность ко всему, что с ней связано, и к мужу, и к друзьям, и даже к работе, отнимающей у нее время, которое она могла бы посвятить мне. Невнимательная, чуть снисходительная ласковость, с которой она каждый раз встречала любые мои упреки, раздражала больше, чем то, из-за чего возникал конфликт, и я начинал в ярости обвинять ее в неспособности понять то, что происходит у меня на душе; выхлестнутая в крике обида рассасывалась быстрее, и, понимая это, Нина никогда мне не возражала, терпеливо выжидая, когда наконец я успокоюсь.
Но на этот раз я был удивительно спокоен. Зная о том, что Нина обязательно должна появиться, я ждал этой встречи без обычного нетерпения, не испытывая никакого желания высказать то, что накипело на душе, а ведь раньше в таких случаях я лишался способности думать о чем-либо ином, кроме как о предстоящем разговоре.
И потому, когда она появилась на аэродроме за десять минут до посадки, сердце не шевельнулось, как обычно: мое спокойствие было подлинным. Она надела платье, которое мне очень нравилось, а ей - нет, что уже само по себе означало, что она настроена примиренчески. Да и первые ее слова, при всей их запальчивости, подчеркнуто подтверждали незыблемость наших отношений:
- И тебе не стыдно? Из-за какой-то глупой бабы устроил скандал! Что бы она тебе ни сказала, ты не должен был так поступать. Просто не имел права. Она тебя явно спровоцировала. А ты, как ребенок, поддался... Ну что ты молчишь? Обижен? Оскорблен? А сколько мне приходится выносить?! Я же терплю... Конечно, обидно... Я прекрасно тебя понимаю... Но ведь мы знаем, во имя чего все это терпим. Даже странно, что мне приходится говорить тебе такие вещи. Неужели какая-то пустячная история может что-то изменить? Ну? - Она ласково повернула мое лицо к себе, заглянула в глаза.
- Прошу тебя, не надо, - я попытался высвободиться.
- Что не надо?
- Не надо говорить об этом...
- О чем?..
- Обо всем... О любви и так далее.
- Я тебя не понимаю.
- И очень давно, к сожалению.
Она опять повернула мое лицо к себе.
- Что с тобой? Неужели из-за болтовни какой-то... ты можешь...
- Да, могу...
- Значит, ты меня не любишь?
- Видимо, да.
Такое она слышала от меня впервые.
- Что ты говоришь! - сказала она тихо, поняв наконец, что на этот раз все гораздо сложнее, чем простая обида.
- Ты сама меня вынудила.
- Какая разница, почему ты это сказал, неужели ты вправду так думаешь?
- Да.
- Не верю.
- Не надо притворяться. Ты и сама думаешь точно так же. Уже давно нет никакой любви. Просто изображаем ее друг перед другом и перед людьми тоже...
- Зачем?
- Не знаю. Тебе лучше знать. Приятно, наверное. Как же, такая сильная, всепобеждающая любовь! Всем на зависть. А на самом деле - для тебя это игра, развлечение...
- Неправда.
- К сожалению, правда. Игра, на которую ушли четырнадцать лет моей жизни.
- А моей?
- У тебя-то все в порядке. Ты успевала одновременно заниматься устройством своих дел.
- Опять начинаешь?
- Да, начинаю... Я потерял все, понимаешь, все... Из-за этой выдуманной, показушной любви я четырнадцать лет непрерывно вру, изворачиваюсь, прячусь от людей. А для тебя это приятная добавка к тому, что у тебя есть, развлечение после работы, отвлечение от семейных забот...
- А кто тебя заставлял?
- Ну конечно, во всем виноват я сам. Было бы удивительно, если бы ты этого не сказала. Но что поделаешь, если не все такие деловитые, как ты?! Не все могут играть в несколько игр одновременно.
- Ну какой смысл все ворошить?
Но я уже не мог остановиться.
- Конечно, во всем виноват я сам. Надо было уехать домой, а не торчать тогда здесь год из-за тебя.
- Я не это имела в виду.
- А что?
- То, что происходило потом.
- А что происходило?
- Ну не надо, прошу тебя... Сколько можно говорить об одном и том же?
- Нет, ты все же скажи, что ты имеешь в виду? То, что я вынужден был обманывать мать, врать ей и всем остальным, что учусь в университете? Тебе ли упрекать меня в этом? Я же для тебя это делал, чтобы остаться в Москве!
- А кто тебе мешал на самом деле учиться? Ты мог постудить на следующий год.
- Ты мне мешала! Ты! - Объяснение наше по накатанной с годами дорожке скатилось к месту, где я был наиболее уязвим, и каждый раз я приходил в ярость из-за того, что Нина не упускала возможности упрекнуть меня в лености, хотя прекрасно понимала истинную причину всех моих бед. - Из-за тебя я не смог поступить ни первый раз, ни потом - не лезло ничего в голову! И из-за тебя я четырнадцать лет изображал эту чертову, давно несуществующую любовь, которая, как выяснилось, и тебе давно в тягость!
- Неправда!
- Олег все за тебя сказал. Наконец все выяснилось.
- Я люблю тебя, честное слово. - Растратив все аргументы, Нина заплакала. - Я действительно устала. Но это пройдет. Поверь мне... Ну что ты молчишь?
- Все сложнее, чем ты думаешь...
- У тебя кто-то появился?
- Нет. Но все, что я тебе сказал, - правда. Я действительно уже не могу... Я не могу и не хочу больше врать ни себе, ни другим. И давай на этом кончим!
Она не стала меня больше упрекать.
- Куда ты летишь? - спросила она, вытаскивая из сумки кружевной платочек.
- Домой.
- Надолго?
- На два-три дня.
- Что-нибудь случилось?
- Нет. Надо произвести кое-какие расчеты с прошлым. - Фраза получилась излишне красивой, но больше мне ничего добавить не удалось - паспорт с билетом уже были в руках контролера, а милиционер проверял содержимое моей сумки.
- Значит, это все?
- Да, все!
Когда нас повели к самолету, ее среди провожающих не было...
Я не осудил себя за то, что оглянулся. Это была не слабость. Просто вежливое внимание к человеку, который проехал сорок два километра, чтобы меня проводить.
Необычайное ощущение покоя я испытал, войдя в самолет. Будто отдыхаю после продолжительного бега против сильного встречного ветра.
Впереди меня ждало свидание с родиной. И последнее усилие, после которого можно начать новую жизнь. Могучее дерево, выросшее из неосторожно оброненного когда-то семени лжи, нуждалось в нескольких веточках свежей неправды, которые бы, приукрасив его, погасили претензии моих друзей. После чего можно распрощаться с ними раз и иавсегда, оставив в память о себе это ветвистое чудище, увешанное чужими знаниями, медалями, несостоявшимися победами, несуществующей славой.
И вернуться к себе, к своему "я", запрятанному где-то в далеких глубинах моего существа и прорывающемуся на поверхность лишь в виде кошмарных сновидений...
Пролетая над городом-героем Волгоградом, о чем любезно сообщила бортпроводница, я задремал и обнаружил, что брюки, тщательно прикрепленные к моему телу ремнем и подтяжками, вдруг опять с меня исчезли, буквально испарились в тот момент, когда я вошел в квартиру Владимирских. Но, в отличие от всех предыдущих случаев, на этот раз легкодоступная обозримость нижней половины моего тела не только не смутила меня, но даже рассмешила. Смущены были, наоборот, зрители, что меня развеселило, и, вместо того чтобы попытаться где-то спрятаться, я, двигаясь из комнаты в комнату (чтобы каждый мог мною полюбоваться), еле удерживался от соблазна раздеться полностью, донага...