Под вечер осеннее солнце блуждает по комнатам. Из соседнего дома доносится мелодия. Кто-то разучивает гаммы на скрипке. Одно и то же упражнение, одни и те же ошибки. В какое-то мгновение фальшивые звуки сходятся вместе и рождают дикую какофонию.
   Вдруг я сознаю, что непременно умру. Теперь я могу понять, как трава будет продолжать спокойно расти в моем саду. Я посмотрел на него и увидел его таким, как он есть. Незавершенная статуя.
   Я с ухмылкой прошептал ему:
   - Видишь ли, я устал. Попробуй теперь ты писать вместо меня.
   Он был потрясен. Он снял очки, вытер их о рубашку и снова водрузил на нос.
   - Я не могу, - прошептал он в ответ.
   Экая безнадежность. Разумеется, он не может. Надо отключаться. Рвать все связи. Долгие годы дискомфорта. Хоть плачь. Меня бросили и оставили с ним наедине. И снова эта фальшивая мелодия.
   - Ты мне поможешь, - продолжает шептать он, словно мы друзья-приятели.
   - Я не буду помогать тебе.
   Я ощутил страшную пустоту. Встал, надел шляпу и вышел на улицу. Дважды обошел вокруг дома, где фальшиво играли гаммы, и отправился в город.
   Вернувшись вечером, я не нашел его. Снова мне пришлось готовить самому ужин. Когда я резал хлеб, нож соскользнул, и я порезал палец. Давно я не проливал столько крови.
   Я думал, что он опять сбежал из дому. Он объявился поздней ночью, когда в моей комнате уже было темно. Он принялся слоняться по комнатам, мерить их шагами, точно как я прежде, в те дни, когда слова начинали бурлить во мне. Я уснул под звук его шагов.
   На следующее утро его комната была пуста. Все учебники, все подаренные ему когда-то энциклопедии - все исчезло. Листы бумаги и отточенные карандаши он перенес на свой стол.
   С наступлением осени небо потускнело. Временами мне приходили в голову мысли о расставании. Романтические бредни заполонили душу. Бросить работу, продать дом, собрать деньги и бежать куда подальше. Осесть в забытом, вонючем порту. Или где-то в мансарде в большом городе. Короче - планы, безумства. Я отправился по туристическим агентствам, там меня нагрузили цветными рекламными проспектами.
   Над воротами дома я повесил табличку "Продается".
   Моросил мелкий дождик.
   Как-то я поехал в Иерусалим, чтобы провести с дочерями Субботу.
   Мен встретили почтительно. Даже свечи зажгли в мою честь. Украсили комнаты цветами. Внуки играли моей тростью. Да, верно, я их совсем забросил. За ужином меня усадили во главе стола.
   Весь вечер как одержимый говорил только о нем. Я упорно не менял тему, не отклонялся от нее. Я желал подыскать ему что-нибудь, найти ему какое-то дело. Я сообщил о своих планах уехать, поскитаться по свету. Кто-то должен присмотреть за ним. Ведь может же он приносить пользу. Он может обслуживать кого-нибудь. Главное, чтобы его у меня забрали. Мне необходимо от него освободиться. Он скоро станет взрослым.
   О поэзии я даже не заикнулся.
   Впервые мои зятья слушали меня с серьезным видом. Дочери были в растерянности. Что с вами обоими происходит? Мы встали из-за стола и пересели в кресла пить кофе. В ночных пижамах явились внуки, чтобы попрощаться со мной. Размахивая ручонками, они прочли наизусть два четверостишия одной недавно умершей поэтессы. Потом прильнули губами к моему лицу, обслюнявили мен и отправились спать. Я продолжал говорить о нем. Меня невозможно было переключить ни на что другое. Все уже порядком устали. Меня слушали, клюя носами. Иногда переглядывались: ну да, мол, он сам стал слабоумным.
   Потом вдруг оставили меня. Ничего не пообещали, спровадили вежливо спать, поцеловали на сон грядущий и ушли.
   Тут только я заметил - на улице разгулялась гроза. Молодое ветвистое дерево билось в окно. Его ветви шуршали по стеклу, царапали оконную раму. Всю ночь оно пыталось ворваться ко мне, забраться в мою кровать. Наутро, когда я проснулся, кругом стояла абсолютная тишина. Сквозь тучи пробивалось солнце. Молодое дерево стояло неподвижное. Оно все так и устремилось к солнцу. И только на подоконнике лежали зеленые листья, сорванные ветром с веток.
   На следующий день, под вечер, я возвращался домой. Зятья пообещали подыскать ему какую-нибудь работу. Дочери говорили о заведениях полузакрытого типа.
   Из глубин земли поднялась зима. Между тротуарами и дорогами заблестели лужи. Мое отражение в них покрывалось рябью и разбивалось на тысячи кусочков.
   Дома его не было. Его комната заперта. Я обошел двор. В распахнутое настежь окно было видно, что она аккуратно прибрана. На столе белели листы бумаги. Несомненно, на них было что-то написано. Я вернулся в дом, попытался взломать дверь в его комнату, но у меня ничего не получилось. Я опять вышел во двор, подкатил камень к окну, попытался взобраться на него, но не смог. Ноги у меня задрожали. Ведь я уже немолод. Вдруг я подумал: а что мне до него? Я сменил галстук и отправился на поиски приятелей в кафе.
   Суббота кончается. На улицах столпотворение. В углу кафе теснимся мы, престарелые, удрученные литераторы - потухшие вулканы, укутанные в пальто. Покашливая, курим и перетираем иссохшими пальцами мир, подросший на целую неделю. Пары восходят от земли и туманят витрину кафе. Я расслабленно сижу на стуле, посасываю окурок. Моя трость, зажатая между ног, пляшет по плиткам пола. Я знаю: этот город стоит на песке. Немой и безысходный. Под тонюсенькой корочкой домов и тротуаров - непроницаемая песчана пустыня.
   Вот продефилировала группка молодых литераторов, длинноволосых, с бородками. Банда идиотов. Мы хмуримся, косимся на них. И я вижу - мой сын тащится за этой бандой, в нескольких шагах от них, с просветленным лицом.
   Они садятся, развалясь, на стулья в соседнем кафе. Большинство пьяны. Мой сын съеживается на стуле в уголке. У них там какой-то спор. Я не могу оторвать от него взгляда. Кто-то из компании встает, вынимает из кармана клочок бумаги и начинает читать стихи. Никто, кроме моего сына, его не слушает. Чтец оглядывает присутствующих, его глаза останавливаются на буйной головушке моего сына. Кто-то смеется. Кто-то склоняется к парню, гладит его по щекам...
   Уверен: никто из них не знает ни имени парня, ни имени его отца.
   Через несколько минут я встаю, беру свою трость и отправляюсь к морю глядеть на темные волны. Оттуда домой. Растягиваюсь на диване, беру газету за пятницу, проглядываю литературное приложение. Прочитываю одну-другую стихотворную строчку, абзац какого-то рассказа. Все, хватит! Литература нагоняет на меня чудовищную скуку. Я засыпаю прямо так, в одежде. Мне снится, что меня везут на операцию. Дают наркоз и режут, совершенно безболезненно. Будят, снова дают наркоз, снова режут мою безмолвную плоть. Наконец, я понимаю - это резкий свет бьет мне в лицо.
   Я встаю, дрожа от холода, одежда моя измята. На улице капает дождик. Я иду на кухню, ставлю чайник на огонь, жду, пока закипит вода. Вокруг меня - груды немытой посуды.
   Огромный старинный легковой автомобиль с погасшими фарами удивительно медленно ползет по нашей узкой улочке. Тащится по ней, как поливальная машина. Наконец тормозит со скрипом возле нашего дома, под фонарем. Раздаются вопли, визг. Долгая возня. Дверца отворяется, и кто-то вываливается из машины, бледный, растерянный. Это мой сын. Вслед за ним еще кто-то в стельку пьяный, пошатывается, еле передвигает ноги. Подходит к нему, хватает его за руку и трясет ее в приливе дружеских чувств. Затем втискивается обратно в машину.
   Опять визг, вопли. И долгая пауза. Наконец, старая развалина, похожая на черную черепаху, с тяжким вздохом трогается с места и все так же медленно, с потушенными фарами ползет назад, покидает нашу улицу в том же направлении, откуда и приехала.
   Мой сын стоит под фонарем. Там, где его высадили. Долго он стоит так, не шевелясь, слегка наклонившись вперед. Вдруг он склоняется низко к земле: его рвет, выворачивает наизнанку. Он вытирает рот ладонью и направляется к дому. Проходит мимо кухни, не замечая меня. Заходит в свою комнату и запирается изнутри. Алкогольные пары витают в коридоре.
   Зима. Эта низменность, как только ее коснутся дожди, сразу же превращается в болото.
   Старикашка-поэт, подслеповатый, беспрестанно публикующий свои беспомощные, наивные вирши, заискивающий перед молодыми поэтами, встречает меня на улице, хватает под руку, прохаживается со мной взад-вперед под серыми небесами, по мокрым улицам. Наконец, с таинственным видом сообщает: встретил моего сына в компании молодых литераторов. "Превосходный юноша. Он тоже пишет?"
   Слухи доходят до меня отовсюду. Кто-то говорит, что над ним издеваются. Кто-то утверждает, что эти недоделанные создания находят в нем душевное успокоение. Еще бы, такого косноязычного тупицу не часто встретишь. Пока что он стал телохранителем одного молодого поэта и мальчиком на побегушках у редактора какого-то журнала.
   Я обрушиваю на него гневные филиппики, но он не обращает на них ни малейшего внимания. Он погружен в себя, взор его блуждает по миру, задернутому тучами, он попросту не замечает меня. В последние недели его лицо слегка побледнело. Он больше не выглядит дубоватым, напротив, налет некой духовности лежит на его лице. Я знаю: одно мое неосторожное слово, и он убежит, будет слоняться по улицам и проклинать меня. Дом он совершенно запустил. Питается где-то на стороне. В саду сорняки безжалостно душат кусты. А я-то думал, что в нем все-таки живет любовь к растениям.
   Когда он дома, он запирается в своей комнате и предается сочинительству. Пока не удалось увидеть ни одного его стихотворения. Но я точно знаю: он пишет.
   Я сталкиваюсь с ним в коридоре, хватаю его за полу и с издевкой спрашиваю: "Сударь изволит сочинять?"
   Он извивается, пытаясь вырваться. Он поражен этим обращением в третьем лице, оно не понятно ему. Глядит на меня с ужасом, как на обреченного.
   Он часами просиживает за столом в своей комнате, предельно сосредоточенный. Лишь изредка выходит в гостиную, чтобы достать с книжной полки томик стихов или какую-нибудь книгу, и подолгу стоит, вчитываясь. На какой странице откроет, там и читает. Затем ставит книгу на место и уходит. В последнее время он все чаще роется в толковом словаре, который, наоборот, листает с бешеной скоростью, глаза его при этом неподвижны, как у слепца. Вряд ли он умеет пользоваться словарем. Наконец, я подхожу к нему и спрашиваю, что он ищет. Оказывается, он хотел узнать, как пишется слово "небеса".
   - Небеса???
   - Слово "небеса"...
   - То есть, в каком смысле "как"? Так, как слышится...
   Ему это не очень помогает. Он стоит передо мной, страшно серьезный.
   - Буква "и" после "б", или нет... - шепчет он.
   - "И" после "б"? - Я поражен. - С чего вдруг?
   Он кусает губы.
   - "И" после "б"?! - повторяю я возмущенно. - И вообще, зачем тебе "небеса"?
   На это он не отвечает. Словарь захлопывается у него в руках. Он уходит в свою комнату. Вскоре снова прокрадывается к книжному шкафу, берет словарь и роется в нем. Я вскакиваю с места.
   - Что еще?
   - "Вволю"... - бормочет он.
   - "Вволю?" - в каком смысле?
   - "В" перед "в", раздельно или нет...
   Снова меня охватывает непонятное раздражение. Тем более, что я вдруг сам ловлю себя на том, что забыл, как пишется "вволю". Я вырываю из его рук словарь и лихорадочно роюсь в нем...
   Тем временем начинает осуществляться план моего бегства. Время от времени кто-нибудь являетс посмотреть дом, предназначенный к продаже. Я вожу "клиентов" из комнаты в комнату, показываю каждый угол, спускаюсь с ними в подвал, обхожу двор, демонстрирую сад и заканчиваю экскурсию на балконе. Тихим голосом перечисляю достоинства дома, в котором прожил три десятка лет. Наконец, хладнокровно называю цену. Когда мы расстаемся, я записываю их координаты и диктую по буквам свою фамилию. Они с полным безразличием ее записывают. Даже легкой тени воспоминания не пробегает по их лицам. Они что же, никогда не читали стихов?
   Стало быть, предстоит покинуть эти края в полной безвестности.
   Наихудшее впечатление на "клиентов" производит сад, заросший сорняками, весь в лужах. Сад первобытных времен, когда земля была безвидна и пуста. Мой сын не притрагивается к граблям. Так что мне приходится самому ежедневно выпалывать вконец обнаглевшие сорняки и засыпать маленькие лужицы.
   В моей конторе скромное торжество в мою честь - проводы на пенсию. Все служащие собрались за час до конца работы. Разобрали пирожные и чокнулись стаканчиками с вином. Долго произносили хвалебные речи в мой адрес. Были даже и прослезившиеся. Никто не упоминал о моих стихах, словно не желая причинять мне боль. Под конец вручили подарок - картину, написанную маслом, изображающую бурное море.
   Я начинаю паковать чемоданы. Самые тяжелые раздумья охватывают меня возле книжного шкафа. Что взять с собой, а что оставить? Я бомбардирую зятьев отчаянными письмами с вопросом о судьбе моего сына. Звоню им по телефону, подгоняю, призываю сделать что-нибудь. Наконец они назначают мне встречу в центре города, в маленьком кафе. Они кладут на столик передо мной свой план. Они долго наводили справки и, в результате, отыскали старика - владельца переплетной мастерской на окраине Иерусалима; он и его жена согласились взять паренька подмастерьем. Его обеспечат пищей и ночлегом. У них самих был такой ребенок, он умер. Одно обязательное условие: если паренек заболеет, его надо будет непременно от них забрать. Всякие там припадки... Они решительно заявили: с больным они возиться не будут.
   Поэтому зятья провели дополнительные поиски и нашли одинокую старушку, живущую неподалеку от переплетчика, готовую взять парня в случае болезни, за определенную плату, разумеется... Вот и все. Я должен подписаться под обоими договорами.
   И они извлекают бумаги.
   Я немедленно подписываю. Но червь сомнения гложет меня: "Что касается припадков и болезней, хлопоты были излишние. Ведь он не из таких... Он пограничный случай... Я ведь говорил это уже тысячи тысяч раз... Но вы не хотите понять... Ладно, оставим это..."
   Зятья оставляют мне один экземпляр, остальные забирают себе. Допивают кофе и мило улыбаются: "Ну вот, а ты думал, что мы о тебе не заботимся..."
   Назавтра я снова подписываю бумаги, на сей раз акт передачи дома покупателю, который, наконец-то, отыскался. В общем, я получил вполне приличную сумму, и это только за землю - сам дом пойдет на слом.
   Мебель была продана сразу целиком. Под вечер, в сумерках, явились три грузчика и принялись освобождать дом от вещей. Они вывезли все, кроме двух матрацев. Даже письменный стол вытащили у него из-под носа, в самый разгар творческого процесса. Он взбесился. Он сгреб в охапку все свои бумаги и носился по дому с этой кипой в руках. Один лист вылетел у него из рук, грузчик начал преспокойно оборачивать им полку; он вдруг заметил это и навалился на грузчика всею тяжестью своего тела. Хотел выбить ему зубы.
   Я уже обратил внимание, что вечером, в сумерки, он подвержен буйным приступам.
   Банкнотами полон мой ящик. Я продал все за бесценок, вернее, за четверть цены, но все же денег у меня теперь целая куча. Я стараюсь продать все; то, что продать не удается, раздариваю. Я заставил своих друзей унести все книги. Будь мой сын чуть менее занят творчеством, он бы продал своим старьевщикам все, что я выбрасываю на помойку.
   На днях мы даже забрались в подвал и извлекли из его недр старое тряпье, метлы, груды книг, мои и чужые рукописи - никому не нужный хлам, призраки вещей, обломки, намеки. В течение трех дней над входом в подвал клубилось тяжелое облако пыли.
   Я сказал приятелям в кафе: "Вот так освобождается человек".
   Я регулярно посещаю маленький порт нашего огромного города, поддерживаю в себе тягу к дальним странствиям. Закутавшись в мешковатое пальто, с зонтиком в руках брожу меж портальных кранов, вдыхаю запах соли и ржавчины, пытаюсь завязать беседу с матросами. Я так и не решил, куда поеду. Сперва думал - в Западную Европу, потом стал размышлять об островах в Эгейском море. Я уже вступил в переговоры с турецким капитаном на предмет проливов Мраморного моря, но затем, неожиданно, приобрел по дешевке билет на корабль, отплывающий на Кипр. Я поднялся на палубу корабля и постучал тростью в дверь отведенной мне каюты.
   Это плавание будет чем-то вроде пролога. Потом отправимся дальше, в более далекие странствия.
   Все это время сын продолжает писать, стоя в позе молящегося. Бумаги разбросаны по подоконнику, заменяющему ему письменный стол. Здесь же лежит и маленький словарик, спасенный им от исчезновения в мусорной куче. Глядя на его силуэт, я думаю: а ведь вот так, таков, каков он есть, он вполне может совокупиться с женщиной. И кто знает? Может быть, он уже совокуплялся.
   Пока он не осознал мое бегство, наше с ним скорое расставание. Он занят своим делом. Все же в один прекрасный день мне удалось оторвать его от подоконника - пора было ехать в Иерусалим, познакомить его со стариком переплетчиком.
   Это был спокойный зимний день, облачный, временами накрапывал дождь. На автобусной станции в Иерусалиме нас поджидал старик переплетчик на старом раздрызганном автомобиле-развалине; его маленький кузов был заполнен грудой непереплетенных книг. Он привез нас за черту города, к самому краю оврага, поросшего деревьями. Молча ввел нас в дом, так же молча встретила нас его жена. Они тотчас усадили нас за стол, подали чай с пирожными.
   Они мне очень понравились.
   Они внимательно изучали моего сына. Нельзя сказать, что он особенно пришелс им по душе, но они явно обрадовались, ведь они ожидали увидеть что-то пострашнее. Слово за слово, и между нами наладилась беседа. Я с удивлением узнал, что переплетчику знакомо мое имя, и он даже уверен, что читал что-то из моих творений (он почему-то полагал, что я был прозаиком). Но это было так давно, почти двадцать лет назад.
   Должен признаться, мне было приятно.
   За окном свистел ветер. На столе посвистывал чайник (какие-то архаические мелодии). Во дворе у переплетчика тоже росло большое дерево, пожалуй, постарше нашего, с корявым, кряжистым стволом. Сгущались зимние сумерки. Густо замешивалась серость, предшествующая темноте. Пограничное состояние. Он сидел, как замороженный, рядом со мной, здоровенный недоросль; перед ним - нетронутый стакан чаю, нетронутое пирожное. Он сидел ссутулившись, глядел в темнеющее окно. Он не обращал никакого внимания на наши разговоры. Вдруг он вынул из кармана большой лист бумаги, развернул его. Он был испещрен черными строчками; он присмотрелся к ним и неторопливо написал одно слово. Затем снова сложил лист.
   Наш разговор прервался. Переплетчик и его жена глядели на него с удивлением.
   Пытаясь улыбнуться, я выдавил из себя:
   - Он пишет...
   Они не поняли.
   - Он поэт.
   - Поэт... - прошептали они.
   В ту самую минуту прекратился дождь, закат опалил комнату. Он сидел рядом с окном, пламя заката охватило его волосы.
   Они глядели на него со все возрастающим удивлением. А он, держа ручку, пребывал в глубокой задумчивости.
   Я сказал переплетчику:
   - Он издаст книгу стихов. А вы ее переплетете.
   Переплетчик онемел от удивления. Не издеваюсь ли я над ним? Но потом он сообразил что к чему, заулыбался.
   - Ну, конечно. Издаст книгу. И мы вместе переплетем ее.
   - Даром? - продолжил я игру.
   - Даром.
   Я встал со стула.
   - Ладно, мы обо всем договорились, слышишь?
   Но сын ничего не слышал.
   (Когда мы выходили на улицу, переплетчик с женой затащили меня в угол коридора и шепотом напомнили о договоренности по поводу болезней или припадков... Повторили, что не отвечают за это. Я их успокоил.)
   Мы вышли на улицу. Переплетчик не мог отвезти нас обратно на автостанцию, так как у его старого драндулета не горели фары. Мы расстались с ним и его женой и пустились вдоль по дороге под молчаливым плачущим небом. Он был в состоянии полного оцепенения, почти бесчувственным. Еле шаркал ногами по асфальту. Мы добрались до остановки автобуса, встали между железными стойками, поддерживавшими железный навес. Вокруг строящиеся здания, голые скалы, красноватая земля. Гибрид города и пустыни. Иерусалим во всей своей печали, навеки разрушенный. Сколько бы в нем ни строили, в нем всегда будет жить память о Разрушении.
   Я обратился к нему, чеканя четко и ясно слова:
   - Переплетчик и его жена прекрасные люди. Но тебе придется быть человеком.
   Он молчал. Кто-то проехал мимо нас на велосипеде, взглянул в лицо сына и тотчас отвернулся.
   Совсем стемнело. В новостройках зажигали свет. В полном одиночестве мы вдвоем стояли под навесом. Вдруг я сказал ему:
   - Я заглянул в твою бумагу и увидел - это уже стихи. Ты способен писать самостоятельно. Я тебе не понадоблюсь.
   Он поднял на меня взгляд и промолчал. Я придвинулся к нему вплотную.
   - Покажи мне стихи.
   - Нет.
   - Почему?
   - Ты порвешь...
   - Нет, что ты! Не порву...
   И я протянул руку, чтоб взять лист. Но он не дал. Я хотел выхватить силой, но он поднял руки, встал в оборону. Он мог бы избить меня.
   Снова перед нами проехал велосипед. Послышался грохот приближающегося автобуса.
   Эти стихи были его лебединой песней.
   Я не знал.
   Это было три дня назад...
   Сколь страшно это время года. То изморозь, то иней покрывают стекла. Такой тяжелой зимы я не припомню. День и ночь непрестанно клубится свинцовая серость, даже рассвет не способен разогнать ее. Кто это в зеркале? Все еще я. Камень, испещренный трещинами. Лишь глаза видны, сверкают с поразительной живостью.
   Я собираюсь в дорогу. Один корабль уплыл, теперь меня ждет следующий. Осталось лишь запихнуть в чемодан остатки барахла, сложить полотенца, сложить деньги в пачку, и все. Последние две недели мы живем тут на матрацах; новый хозяин дома ежедневно навещает нас. Терпение его уже истощилось. Он с отчаянным видом околачивается подле меня, ждет, когда же я, наконец, уберусь. Вчера он пригрозил судом. Он купил дом на последние гроши. У него свои мечты и расчеты.
   Действительно, нечего тянуть. Пора отправить сына в Иерусалим к переплетчику, на самый край оврага, у черты города. Оттягивать больше нельзя. Между тем он шляется по ночам. Бросил писать стихи. Вчера я прождал его до полуночи, он так и не явился. Вернулся лишь под утро. Его топот разбудил меня.
   Балконная дверь скрипит у меня под рукой. Мокрые плиты усеяны листьями и обломанными ветками после вчерашней бури. Безнадежно холодное небо. Тихо накрапывающий дождь и первые проблески рассвета. Огромная, столь знакомая вселенная, молча роняет слезы передо мной. Дерево наклонилось ко мне.
   Разве я не хотел писать? Разве меня не тянуло писать? Но о чем еще можно писать? Можно ли еще что-то сказать? Я говорю вам: все обман. Ведь даже наше ветвистое дерево разваливается. Его дуплистый ствол пошел трещинами. Сад поблек, из-под камней пробивается мох.
   Пуститься неторопливой стрелой к небесам. Распластаться на облаках спиной к земле, лицом к неизменной голубизне. Поэт в отставке, вот именно...
   Дождь усиливается. На меня падают капли. Я изгнан самим собой и убираюсь восвояси. В доме серая тишь, в ней звучит легкое похрапывание. Я направляюсь к нему. За мной тянетс моя пижама. Моя темная тень распластана по стене.
   Он тоже спит на матраце. Настольная лампа стоит на полу у него в головах. Он все еще не может уснуть без вечного огня. В просветах жалюзи лучи предутреннего света.
   Я молча гляжу на спящего, распластавшегося у моих ног. Собираюсь уже уйти, как вдруг обращаю внимание на несколько газетных полос рядом с матрацем. Мен охватывает ужас. Нагибаюсь и подбираю их. Полосы еще влажные, свежая типографская краска липнет к пальцам, я подхожу к окну, к слабо пробивающемуся свету.
   Приложение к легковесной, бойкой газетенке. Число - этот, нынешний день, врывающийся во вселенную. Похолодевшими пальцами я перелистываю страницы. И натыкаюсь на стихи в углу на одной из полос: безумные, без размера, путаные строки разбиты без всякой нужды, бесконечные повторы, неправильная пунктуация.
   Вдруг тишина становится осязаемой. Дыхание затихает. Он открывает глаза, красные, заспанные. Его рука шарит в поисках очков, лежащих подле матраца. Он надевает их и видит меня у окна, с газетой в руках. Легкая, затаенная и какая-то печальная улыбка освещает его лицо.
   Лишь теперь я заметил. Под стихами стоит мое имя. Буквы расплываются у мен перед глазами.