Страница:
Я больше не вступал в спор; у меня пропало желание отстаивать свое мнение, не хотелось уже вступать в конфронтацию с Верой. Тем более вдруг показалось, что моя счастливая пред-отъездная печаль усиливалась, необъяснимым образом сходясь в тональности со странным очарованием этой семьи, составленным из трагического увядания и кристальной ясности девичьего голоса, молодой жизни и сломленной силы…
На веранду поднялся человек в форме, посмотрел из-за стекла на Никиту, который тут же вышел и скоро вернулся, уже одетым в военное. Он кивнул нам и нагнулся поцеловать жену, которая отстранилась и спросила строго:
– Когда вернешься?
– Кто ж меня знает? – пожал он плечами. – Еду в Энгельс. На полигоны. Балыка привезу…
– Знаю я твои полигоны, – грустно улыбнулась Вера и подставила щеку.
Капитан легко сбежал с крыльца и пропал за кустами.
Генерал разлепил веки и пробормотал, пьяно качая головой:
– Ушел гад? Правильно, что ушел. А то б я его… У-у! – генерал погрозил кулаком и пристукнул по столу. – Сынка мне судьба принесла. На, папа, ешь досыта. Если б не дочка, я б его в порошок. Да куда деваться, свой навоз с огорода не вынесешь…
– Папа, прошу тебя, – сказала Вера, и на глаза ее навернулись слезы.
Я помог ей отвести генерала наверх; и, пока мы шатались вместе с ним на ступенях, пока отрывали от перил и были поглощены бережной поддержкой его влажного грузного тела (я подумал мельком: как неподъемен будет его гроб), мы, сблизившись в одно мгновение, делая одно дело, на обратном пути, на лестнице, вдруг невзначай соприкоснулись руками, и я сжал ее пальцы и получил ответ: она не сразу высвободилась и с обреченной грустью вгляделась в мои глаза…
На обратном пути, хоть и было уже близко к полуночи, небо еще тлело.
– Какая странная семья, – сказал я. – Обреченная и в то же время вольная, полная какой-то лихости и прямоты… Немудрено – генеральское воспитание.
– Я тоже из семьи военного, но вот сижу сиднем и никаких бойцовых качеств, – отвечал Павел и вздохнул. – Эх, странно вспомнить, что когда-то я был влюблен в нее… Она еще недавно была нескладной неумехой, гадким утеночком, а теперь королева. Давно не был у них… А генерал? Ты видал, каков? Было время, когда я умирал от страха в его присутствии.
С тех пор мы зачастили в Султановку. Генерал рад был Павлу как собутыльнику, а я с замиранием сердца входил в область притяжения, излучаемого Верой. Мы оба от волнения много говорили. Она отвечала мне своим бархатистым грудным голосом и казалась необыкновенно рассудительной, взрослой; всё вызывало в ней восхищение – жесты, кожа, золотистый пушок на локте, млечная полоска начала груди и тихий свет, который лился под лифом, когда она наклонялась поправить ремешок сандалии… Словно только теперь – в ее словах и облике – мне открывался подлинный смысл существования. И эти дачные вечера, лежание в гамаке, и посиделки у шалаша, с костерком, в отсвете которого вдруг начинает азартно дрожать и пропадает поплавок, а генерала не добудиться… И детский восторг от игры в карты и в бадминтон, разглядывание созвездий в бинокль, летучий китайский фонарик, поднимающийся мерцающим светляком в ночное небо, гнилая коряга у того берега пруда, в потемках таинственно проступавшая чешуйчатым отсветом доисторического чудовища… То наполненное томлением и свободой лето навсегда озарило мою жизнь.
В то время как раз проявилось особенное обстоятельство, которое много лет спустя мне кажется важнейшим. В наших полудетских разговорах, опасениях и надеждах проступила – случайно или нет – сама суть, мистическая подоплека слома эпохи. 1991 год и вообще начало 1990-х предстало в истории не только политической катастрофой. Кардинальное преобразование всех духовных и материальных начал, разрушение и превращение жизненного уклада оказалось сопряжено с переменой русла в метафизических областях. Такой перелом – это еще и мистическая катастрофа. И если таковая в начале XX века сопрягалась с эзотерикой, с множественностью мистических течений в самых разных областях повседневности, то посреди пустыни, какой и стала тогда культура, мистика начала принимать неокультуренные инфернально-уродливые формы. Бесы заполонили каждый уголок, но некому было их пугаться всерьез, почти некому было с ними разговаривать по душам.
Мне всё же удалось вступить с ними, бесами, в осмысленные отношения. Произошло это исподволь и вопреки моей собственной воле; впрочем, всё серьезное в жизни происходит именно так.
В Султановке мы резались в преферанс и полюбили рассказывать страшные истории – как в детстве, когда часами вызывали на освещенной свечкой простыне дух Ленина и потом страшным голосом повествовали про черный-черный автобус, про то, что взрослые в лесу специально громко включают приемник и дети приходят на звук музыки, а взрослые берут их в плен и заставляют работать; про красный таз и красную руку, про радио и хищные зеленые глаза, про ожившую статую девушки с веслом, которым она убивала людей в парке, про бабушкино пианино, оказавшееся гробом, про девочку-воришку и черную руку… И нас невозможно было остановить – страшилок современного содержания хватало; генерал слушал нас вполуха, ухмылялся и постепенно сползал в сон, благо ему только нужно было откинуться на лежанку, устроенную под ивовой плетеной полостью, на которую была наброшена плащ-палатка. Мы распалялись от жутковатых россказней, которые объединяли нас общим переживанием; до сих пор для меня загадка, почему общий страх фантастического столь нуждается в общем участии? Вероятно, разделенный с кем-то страх чудится безопасней, и потому сознание разрешает воображению двигаться дальше и дальше.
В то лето мы никак не могли выбраться из клейковатого фольклорного мифа, поглотившего настоящее.
Еще на излете школьных лет стала сгущаться эта удушливая кутерьма. Мелковатые, озорные и кусачие, самые разные – те, что никак не смогли бы поднять Вию веки, и те, что способны были взвалить его себе на спину, – повылезали отовсюду и, пока не понимая, к чему бы им приложиться, слонялись без толку. Я помню точно, когда это началось. Это был важный момент в истории страны, и без осознания его вряд ли возможно подступиться к пониманию той весело-мрачной круговерти, в которую засосало всё народонаселение.
Весной в девятом классе мы собирались на переменах у чердачного хода, чтобы послушать нашего одноклассника, сына прокурора. Он рассказывал нам об успехах всесоюзной поисковой операции «Лесополоса». Тогда была объявлена повсеместная охота на знаменитого маньяка, масштабного нелюдя, который теперь стал историческим символом советской зомби-империи. В этой операции «Лесополоса» комсомольские активисты, юноши и девушки, по всему Подмосковью изображали подсадных. Вооруженные пистолетами, они слонялись в одиночку в лесопосадках близ железнодорожных станций в надежде, что маньяк, погубивший уже полсотни человек, выберет в жертвы кого-нибудь из них. Комсомольцы ездили в электричках и показывали фоторобот преступника пассажирам. Некоторые в самом деле припоминали, что видели кого-то похожего на какой-то станции. Поисковики бросались по следу. Преследовались невинные люди. Одного расстреляли по ошибке.
– А вот еще был случай в «Лесополосе», – рассказывал сын прокурора. – Один комсомольский секретарь из Одинцова крутил «солнышко» на спортплощадке в парке. Смотрит, рядом дядька стоит, мосластый, в очках на резинке от трусов, смотрит. Выпятился и смотрит. И тут вдруг страшно парню стало. Спрыгнул с турника, хотел кастетом дядьку завалить. Да куда там, даже руки не поднял, как свинцом налилась. Перепугался, в лес побежал. Маньяк за ним…
О, как мы слушали этот рассказ, не пропуская ни слова. И все, следившие за его губами, бежали вместе с ним через страшную, черную, хлещущую ветками по щекам лесополосу, через мокрое осеннее поле за ней – в будущее, в бесформенное, лишенное мысли, полное глинозема безнадеги и упругого ветра пространство страха.
Потом из показаний после ареста выяснилось, что один раз поисковики на какой-то платформе показали фоторобот самому неузнанному маньяку. Случай этот, я убежден и надеюсь найти в этом согласие читателя, стал эпиграфом ко всей эпохе: тогдашнее время не узнало само себя, обыденность не распознала в себе врага человеческого. Мнение это не очень-то полное и тем более не гибкое. Многие скажут, что бывало в те времена и весело, а я им отвечу такой не менее страшной притчей. Мало кто станет спорить, что те времена обладали карнавальным флером. Временный угар, мимолетная вольность, сегодня пан, а завтра пропал. Всё это прекрасно, но в Рио-де-Жанейро, в едва ли не главном карнавальном городе мира, есть проблема. Называется она «дети карнавала». «Дети карнавала» – это детские банды сирот, зачатых во время ежегодного баснословного празднества – в трущобах, на улицах, в адюльтере или в свальном грехе. Невыносимое социальное бремя – эти беспризорники, живущие на бесконечных пляжах, промышляющие воровством и грабежом. Сверхъестественная жестокость подростковых банд, столь же диких, как и стаи бездомных собак, близких к ним повадками и отсутствием членораздельной речи, их главных соперников на свалках, на пляжных полях, клинописно вытоптанных чайками. Мне рассказывала одна моя коллега по факультету, бразильянка, что преступные синдикаты, заправляющие целыми районами города, в которые полицейские не смеют даже заглядывать, – время от времени устраивают отстрел «детей карнавала». Оседлав открытые джипы, бандиты вылетают на пляжи и, поднимая тучи чаек, мчат, с лету расстреливая беспризорников, несущихся врассыпную прочь от своих стоянок. Так зло вынуждено самоограничивать самое себя. Не столько для того, чтобы положить себе предел, сколько из необъяснимого ужаса перед лицом инфернального потомства. Злу необходимо обладать человеческим лицом. Нагое зло себе отвратительно. «Дети карнавала» и есть нагота зла, которую зло скрывает.
Надеюсь, теперь читателю ясно, для чего я решил разобраться со своей историей. Мы, мое поколение, как раз и есть дети карнавала 1990-х, мы все – без вины виноватая нагота бездумья, зачавшего нас в ту пору посреди всеобщего – временами бесчинного, временами горького веселья. Нас пока никто не расстреливает на пляжах безвременья из мчащихся ошалело джипов. Но, я убежден, прежде чем это случится, ибо – повторюсь, злу не терпится обрядиться в человеческое обличье, – мы сами незамедлительно должны открыть охоту на самих себя, на тех, чьи души случайно или велением провидения были зачаты могучим переломом. Зачем? – обязаны спросить вы. А вы оглянитесь вокруг и прозрейте: будущее никак не наступит, вакуум вокруг таков, что настоящее не родится, вместо него нами дирижирует прошлое, под марш которого вышагивают мертвые дети идей, царивших в отчизне весь XX век.
Вечером 19 августа 2003 года я ехал по Бруклинскому мосту и с гневом думал: двенадцать лет прошло с того дня, когда я – двадцатилетний – стоял в толпе на Лубянской площади и, глядя на то, как подъемный кран снимает статую Дзержинского с постамента, держал в руке тонкий ятаган красного стекла – осколок вывески «Комитет Государственной Безопасности СССР», подобранный с крыльца самого страшного здания в стране… И ничего, ничего, ничего с тех пор не изменилось. Будущее не наступило, люди не стали прекрасней, добрей, умней, честней, милосердней, и великая русская культура, убитая советской культурой, так и не воскресла. Очнись, читатель! Неужто ты способен лелеять уютную слепоту так долго и всерьез не замечать, что окаянные дни, начавшиеся с отлучения Толстого, никак не закончатся, что всю российскую историю можно прочитать именно в разломе гражданского противостояния «народных типажей» и тех, кто их способен описать? Что нам пора бы уже завершить и 1905-й, и 1914-й, и 1917-й, и 1937-й, и 1953-й…
Что делать? Вот про это я и пишу: перво-наперво необходимо набраться ответственности за немыслимое – за провидение.
…В Султановке мы вновь переживали операцию «Лесополоса»; наши разговоры о страшном начинались с новостей, приносившихся Павлом. Шепотом он рассказывал о том, что узнавала его мать, работавшая секретарем на Петровке, 38, – столица тогда замерла от ужаса, а мы цепенели от только что услышанного… Каждый, кто прибывал в столицу из областных направлений, видел эти огромные буквы… Первыми вспыхнули выкрашенные суриком буквы МОСКВА – на въезде в город по Симферопольскому шоссе. На прошлой неделе в понедельник утром, когда дачники пересекали по шоссе поля, еще залитые туманной кисеей, они увидели в бледнеющем небе то, во что невозможно было поверить. С шестиметровых букв свисали висельники. Буква М была украшена двумя трупами. О, С, К, В содержали по одному покойнику, подвешенному за ноги с помощью верхолазной страховки. Буква А на скатах заключала седьмого и восьмого казненных. Следственные мероприятия завершились к полудню, и только после этого рассосалась пробка из зевак на кольцевой дороге.
Жуки кипели в березе, сумерки сгущались, полные сладкой жути, мы с Верой за спинами других соприкасались беспокойными кончиками пальцев. Павел рассказывал о странных убийствах, которые уже полгода происходили в Москве. Ниночка одергивала его, морщилась, но снова принималась слушать…
– Стопудово висельники МОСКВЫ связаны с этими убийствами, – пророчествовал Пашка. – Все они убиты выстрелом в висок и раздеты. Уже двадцать два трупа – от двадцати трех до тридцати пяти лет. По одному, по два их находят в выселенных домах в центре столицы. Трупы обнаруживают хиппующие музыканты и художники…
Необходимое пояснение: авангардная молодежь по привычке советского времени еще вела тогда подпольный образ жизни. Кочегарки, вахтерки, дворницкие были наполнены богемой. Богема самостийно вселялась в оставленные жителями дома на Пятницкой, Ордынке, Пречистенке, Цветном бульваре. Капремонт на этих коммунальных площадях назначили еще год назад, и жителей расселили в новые микрорайоны. Царящий бедлам заморозил реставрационные работы и на несколько лет передал центр столицы под самовольные молодежные поселения и притоны бездомных. В таких квартирах и стали находить раздетых догола молодых и не очень людей с дырками в висках.
Павел вдруг спадал на шепот, хотя никто посторонний нас не мог услышать: «Эти трупы – добровольные жертвы – проигравшие участники смертельного казино. Идет подпольная игра в “русскую рулетку”. Ценой жизни можно выиграть огромные деньги…»
– А вы что хотели? – шипел Пашка. – Разве не чуете? Душный морок залил Москву. Жуть липкая в самом воздухе. Мы – великий народ, принесенный в жертву двухголовому антихристу. Сами себя и принесли, Россия и палач, и жертва, и мученица, мы – народ, разъятый на страдальцев и насильников. Тело народное изуродовано гражданским расколом. И шрам этот век еще не затянется…
Я помалкивал. Тогда меня мало интересовала история, потому что я знал: набегающую волну следует проныривать насквозь, чтобы не сломать себе шею. Хочешь жить – пригнись, распластайся.
– Мы вообще народ парадокса, – витийствовал горько Паша. – Народ великой науки благодаря заботе государства об оружии массового уничтожения. И мы – народ, отравленный трупным ядом. Мы вообще труп, не погребенный, валяющийся в канаве. Мы – труп убитого крестьянства. Мы – труп убитого пьянством пролетариата. В наших квартирах самая ценная вещь – дембельский фотоальбом. И в наших душах самый большой праздник – 9 Мая.
– А Новый год как же? – спросил я, но Паша продолжал:
– Мы – великий народ, по грудь в грязи выталкивавший на танковый рубеж сорокапятки. Мы устелили костями в три слоя поля под Ржевом и Синявинские высоты. И теперь мы по уши оказались в этом черном, как чернила, времени. Почему так случилось? Почему? Неужто потому только, что номенклатура захотела шикарней тусоваться?
– Павел, прекрати, – поморщилась Вера. – Посмотри, как весело кругом, какие наступили перемены, скоро воздух очистится и наступит будущее…
– Ничего не наступит, – мрачно отмахнулся Пашка. – Нам век каяться – не раскаяться. Вон Германия до сих пор после войны головой об стенку бьется, грехи замаливает, никак не замолит.
– Паша, – осторожно возразил я, только чтобы поддержать Веру. – Мир лишь таков, каким ты его видишь.
– Паша, ты проповедник крайности, – сказала Вера. – Гражданский раскол, распад, мертворожденное будущее… Если ты такой умный, скажи-ка, как быть лично мне? У моего мужа по материнской линии были репрессированы почти все. А по отцовской – поволжские немцы. Теперь они всей толпой переезжают в Германию. А у меня в роду – бывшие дворяне, которые вдруг стали красноармейцами и чекистами. А по другой линии – сплошь купцы и сапожники. Так с какой стороны баррикад я должна быть?..
Впоследствии, по мере таяния надежды на покаяние, я часто вспоминал слова Павла. Но права была и Вера: при всей обреченности что-то прекрасное, родственное сильному радостному бегству к освобождению, насыщало воздух. Любая свобода меняет терновый венец на «венчик из роз» и помещает его во главе карнавального шествия освобожденной плоти. В те времена что-то цветистое переливалось в воздухе, смешиваясь со сгустками тени, призраков, с музыкой разнузданности.
Повсюду открывались видеозалы. И в них смотрели не только «Ассу» и «Эммануэль». В нашем студгородке комсомольские корифеи и командиры стройотрядов тоже устраивали в красных уголках общежитий видеосалоны под такими названиями: «У Леопардыча», «Левант», «В брюхе Моби Дика». Заработанные средства позже стали основой нескольких знаменитых IT-корпораций. Платя за сеанс по рублю, все младшие курсы мы наверстывали репертуар Каннских фестивалей трех последних десятилетий: «Последнее танго в Париже», «Забриски-пойнт», «Профессия репортер»… Юный дикарь – Марлон Брандо, даже в постели не выпускавший из уголка рта сигарету, стал образцом для подражания… Но главное: мы повально смотрели фильмы ужасов. Фредди Крюгер стал нам ближе замдекана, а студенты на лекциях пересказывали на разный лад кинокартину: компания молодых людей в заброшенном доме порвана в клочья пробудившимися мумиями… И вот от того времени у меня – наравне со вздохом освобождения – все-таки осталось ощущение тревожной зыбкости – иррациональной нечистоты. Во многих вдруг вселилась одержимость. И вот эта вредоносная чужеродность, захватившая человеческое, оказалась важной для понимания того, что тогда происходило.
Вспоминается Игорь П. – хороший парень, из Протвино, честный, яростный, прямой, просто Павка Корчагин. Именно такие делают религии и революции. П. проходил иные университеты – в МИИГАИКе, но регулярно наведывался к нам – в общагу лучшего в МФТИ факультета общей и прикладной физики, в Долгопу, ибо был одноклассником одного из нас. Отслужив в стройбате, П. привез из казахстанских степей полкило пластического вещества, оказавшегося пыльцой конопли. Крепыш П. соскребал ее щепочкой с собственного абсолютно безволосого тела после забегов голышом по плантациям канабиса на берегу озера Зайсан. Зимой второго курса мы стали жертвами этого марафона П. под палящим степным солнцем. В те времена не так уж и много имелось развлечений, помимо девушек, «Римских элегий», ревевших в ушах из плеера – укрепляющим дух голосом великого поэта, и замерзшей бутылки пива, купленной в неотапливаемом ларьке. Мы отогревали ее за пазухой и вытряхивали по глотку, поочередно, передавая от сердца к сердцу – в заиндевевшем тамбуре последней электрички, отъезжающей с Савеловского вокзала… Так вот, однажды, благодаря легкоатлетическому геройству П., случилось всерьез страшное: гвоздь во лбу, двадцатиградусный мороз и беспросветное гулянье по карьеру, заполненному сталагмитами Коцита – хрусталем прорвавшихся грунтовых вод. Здесь добывался гранит для облицовки Мавзолея, в дальнем районе Долгопрудного – Гранитном, – и мы прибыли сюда подивиться хтоническим силам рушившегося в те времена государственного строя. Мы просидели тогда на дне этой ямищи полночи – под осадой лающих шумерских духов, некогда поверженных самим Гильгамешем. Нынче они вдруг восстали из трещин в мерзлой земле и набросились на пришельцев. Они гавкали, рычали и показывали свой окровавленный оскал из-за бруствера, образованного кучей керамзита, ершистой арматурой и сотней тонн бетона.
И это не самая отвлеченная иллюстрация для описания того мрачного царства разносортной бесовщины, которое устанавливалось в те годы. Но тема эта недостойна абзаца, она заслуживает обширного и мужественного исследования, и я затронул ее только для того, чтобы стало ясно, что именно случилось с П. впоследствии. А с ним приключилась настоящая беда. Дело вот в чем. Есть люди, которые тянутся к чему-то высокому и потустороннему независимо от того – добро там где-то или зло. Главное для этого типа людей – мистическое хотение. П. оказался как раз из таких и пал жертвой «Белого братства», чьи апологеты, возглавляемые длинноволосой мессией, слонялись в белых одеждах осенью 1989 года по вестибюлям метро в центре города. Напрасно мы убеждали его в иррациональности мысли о конце света. П. попался на удочку царившего безумия и после сорокадневного поста был забран в реанимацию в состоянии критического истощения; затем пропал из виду на полтора года. Его возвращение тоже запомнилось: полоумная бледная тень опухшего от таблеток некогда атлетического крепыша заглянула к нам в комнату, полчаса мычала о чем-то и загадочно улыбалась…
Есть разница между эсхатологией как культурным явлением и реальным приготовлением к смерти мира. Это та же разница, непреодолимая, как между событием и его описанием. Одно дело – находиться внутри мифа и быть его частью, одной из сущностей мифологического пространства, другое дело – заниматься его изучением. Мы пытались выдернуть П. из мифа, и не получилось, вскоре он умер от запущенного менингита, который заработал во время еще какой-то духовной практики. Вероятно, это было к лучшему.
О, нам есть что вспомнить. Как забыть засилье тоталитарных сект и лысых язычников-кришнаитов в пестрых халатах, с барабанами и бубнами, проповедующих на Пушкинской площади и по общагам вегетарианство. Как забыть глухонемых карманников, в полночь на Краснопресненской набережной вышедших из дебаркадера-казино, чтобы похлопать меня по карманам и раствориться в воздухе вместе с моим лопатником…
Но главное свойство тех времен в том, что тогда мы совершенно не были способны отличить происходящее в нашей голове от действительности, и наоборот. Вряд ли когда еще время так свободно и полно гуляло по человеческим жилам. Тем страшней… нет, не ломка, тотальный сепсис, вызванный потом заменившими время и смысл сточными водами.
– Вот такое наше подлое время, – брюзжал Павлик, на деле еще толком не отведав этого времени. – Проблема не в том, что рухнул подлый строй, выхолостивший генофонд. Черт бы с ним. Страшно, что рухнул человек…
– Павлик, уймись, – возражала Вера. – Перестрелки во времена золотой лихорадки неизбежны. Ты посмотри, что творилось в Калифорнии в середине XIX века. Стэнфорд – это тот магнат, который знаменитый университет учредил, – он тогда всего за год стал миллионером, и не без помощи оружия. Постепенно те, кто сейчас прибирает к рукам госсобственность, захотят вкладывать в будущие поколения. Это неизбежно, это естественное устройство человеческой натуры.
– Держи карман шире, – еще больше ершился Павел.
И я сначала был на его стороне, но немного погодя снова придерживался точки зрения Веры…
– Во времена Золотой лихорадки в Калифорнии, – продолжал Паша, – приток рабочей силы вызвал к жизни множество торговых и промышленных компаний, возникла инфраструктура – газеты, дороги, банки, биржи, казино… Экономический эффект от их создания был ощутимей, чем непосредственно от добычи золота. У нас же производительные силы становятся предметом присвоения, но не инструментом общественного благосостояния. Вот увидишь, история цивилизации еще не знала подобных примеров свободного рынка зла. Я еще про оружие не говорю. Как с ним разбираться будут, вообще не представляю. Но не это главное. Наше время выцыганивает, обворовывает, растлевает, соблазняет и одурманивает. И это бы ничего. Но самое страшное – среди его глаголов нет глагола «творить»…
Отчасти тогдашние бури времени казались нам нашими собственными гормональными штормами: юности свойственно сжатие времени – когда год жизни приравнивается к трем-четырем годам жизни зрелой. Мы были очарованы бодлеровской лошадью разложения, раскинувшейся посреди столицы. Запряженная мертвыми лошадьми родина неслась. На козлах и на облучке ею правили го-голевские бесы, пришедшие к власти, чтобы эту тройку разметать по огромной пустой стране, и мы неслись вместе с нею по полям и лесам, городам и весям.
Ни о каких слезах покаяния, только и способного хоть как-то отмыть русскую землю, не было и речи. Распущенная, полунагая отчизна, перешибленная обухом провидения, погруженная в шок, всё еще бодро шагала по своим просторам.
На веранду поднялся человек в форме, посмотрел из-за стекла на Никиту, который тут же вышел и скоро вернулся, уже одетым в военное. Он кивнул нам и нагнулся поцеловать жену, которая отстранилась и спросила строго:
– Когда вернешься?
– Кто ж меня знает? – пожал он плечами. – Еду в Энгельс. На полигоны. Балыка привезу…
– Знаю я твои полигоны, – грустно улыбнулась Вера и подставила щеку.
Капитан легко сбежал с крыльца и пропал за кустами.
Генерал разлепил веки и пробормотал, пьяно качая головой:
– Ушел гад? Правильно, что ушел. А то б я его… У-у! – генерал погрозил кулаком и пристукнул по столу. – Сынка мне судьба принесла. На, папа, ешь досыта. Если б не дочка, я б его в порошок. Да куда деваться, свой навоз с огорода не вынесешь…
– Папа, прошу тебя, – сказала Вера, и на глаза ее навернулись слезы.
Я помог ей отвести генерала наверх; и, пока мы шатались вместе с ним на ступенях, пока отрывали от перил и были поглощены бережной поддержкой его влажного грузного тела (я подумал мельком: как неподъемен будет его гроб), мы, сблизившись в одно мгновение, делая одно дело, на обратном пути, на лестнице, вдруг невзначай соприкоснулись руками, и я сжал ее пальцы и получил ответ: она не сразу высвободилась и с обреченной грустью вгляделась в мои глаза…
На обратном пути, хоть и было уже близко к полуночи, небо еще тлело.
– Какая странная семья, – сказал я. – Обреченная и в то же время вольная, полная какой-то лихости и прямоты… Немудрено – генеральское воспитание.
– Я тоже из семьи военного, но вот сижу сиднем и никаких бойцовых качеств, – отвечал Павел и вздохнул. – Эх, странно вспомнить, что когда-то я был влюблен в нее… Она еще недавно была нескладной неумехой, гадким утеночком, а теперь королева. Давно не был у них… А генерал? Ты видал, каков? Было время, когда я умирал от страха в его присутствии.
С тех пор мы зачастили в Султановку. Генерал рад был Павлу как собутыльнику, а я с замиранием сердца входил в область притяжения, излучаемого Верой. Мы оба от волнения много говорили. Она отвечала мне своим бархатистым грудным голосом и казалась необыкновенно рассудительной, взрослой; всё вызывало в ней восхищение – жесты, кожа, золотистый пушок на локте, млечная полоска начала груди и тихий свет, который лился под лифом, когда она наклонялась поправить ремешок сандалии… Словно только теперь – в ее словах и облике – мне открывался подлинный смысл существования. И эти дачные вечера, лежание в гамаке, и посиделки у шалаша, с костерком, в отсвете которого вдруг начинает азартно дрожать и пропадает поплавок, а генерала не добудиться… И детский восторг от игры в карты и в бадминтон, разглядывание созвездий в бинокль, летучий китайский фонарик, поднимающийся мерцающим светляком в ночное небо, гнилая коряга у того берега пруда, в потемках таинственно проступавшая чешуйчатым отсветом доисторического чудовища… То наполненное томлением и свободой лето навсегда озарило мою жизнь.
В то время как раз проявилось особенное обстоятельство, которое много лет спустя мне кажется важнейшим. В наших полудетских разговорах, опасениях и надеждах проступила – случайно или нет – сама суть, мистическая подоплека слома эпохи. 1991 год и вообще начало 1990-х предстало в истории не только политической катастрофой. Кардинальное преобразование всех духовных и материальных начал, разрушение и превращение жизненного уклада оказалось сопряжено с переменой русла в метафизических областях. Такой перелом – это еще и мистическая катастрофа. И если таковая в начале XX века сопрягалась с эзотерикой, с множественностью мистических течений в самых разных областях повседневности, то посреди пустыни, какой и стала тогда культура, мистика начала принимать неокультуренные инфернально-уродливые формы. Бесы заполонили каждый уголок, но некому было их пугаться всерьез, почти некому было с ними разговаривать по душам.
Мне всё же удалось вступить с ними, бесами, в осмысленные отношения. Произошло это исподволь и вопреки моей собственной воле; впрочем, всё серьезное в жизни происходит именно так.
В Султановке мы резались в преферанс и полюбили рассказывать страшные истории – как в детстве, когда часами вызывали на освещенной свечкой простыне дух Ленина и потом страшным голосом повествовали про черный-черный автобус, про то, что взрослые в лесу специально громко включают приемник и дети приходят на звук музыки, а взрослые берут их в плен и заставляют работать; про красный таз и красную руку, про радио и хищные зеленые глаза, про ожившую статую девушки с веслом, которым она убивала людей в парке, про бабушкино пианино, оказавшееся гробом, про девочку-воришку и черную руку… И нас невозможно было остановить – страшилок современного содержания хватало; генерал слушал нас вполуха, ухмылялся и постепенно сползал в сон, благо ему только нужно было откинуться на лежанку, устроенную под ивовой плетеной полостью, на которую была наброшена плащ-палатка. Мы распалялись от жутковатых россказней, которые объединяли нас общим переживанием; до сих пор для меня загадка, почему общий страх фантастического столь нуждается в общем участии? Вероятно, разделенный с кем-то страх чудится безопасней, и потому сознание разрешает воображению двигаться дальше и дальше.
В то лето мы никак не могли выбраться из клейковатого фольклорного мифа, поглотившего настоящее.
Еще на излете школьных лет стала сгущаться эта удушливая кутерьма. Мелковатые, озорные и кусачие, самые разные – те, что никак не смогли бы поднять Вию веки, и те, что способны были взвалить его себе на спину, – повылезали отовсюду и, пока не понимая, к чему бы им приложиться, слонялись без толку. Я помню точно, когда это началось. Это был важный момент в истории страны, и без осознания его вряд ли возможно подступиться к пониманию той весело-мрачной круговерти, в которую засосало всё народонаселение.
Весной в девятом классе мы собирались на переменах у чердачного хода, чтобы послушать нашего одноклассника, сына прокурора. Он рассказывал нам об успехах всесоюзной поисковой операции «Лесополоса». Тогда была объявлена повсеместная охота на знаменитого маньяка, масштабного нелюдя, который теперь стал историческим символом советской зомби-империи. В этой операции «Лесополоса» комсомольские активисты, юноши и девушки, по всему Подмосковью изображали подсадных. Вооруженные пистолетами, они слонялись в одиночку в лесопосадках близ железнодорожных станций в надежде, что маньяк, погубивший уже полсотни человек, выберет в жертвы кого-нибудь из них. Комсомольцы ездили в электричках и показывали фоторобот преступника пассажирам. Некоторые в самом деле припоминали, что видели кого-то похожего на какой-то станции. Поисковики бросались по следу. Преследовались невинные люди. Одного расстреляли по ошибке.
– А вот еще был случай в «Лесополосе», – рассказывал сын прокурора. – Один комсомольский секретарь из Одинцова крутил «солнышко» на спортплощадке в парке. Смотрит, рядом дядька стоит, мосластый, в очках на резинке от трусов, смотрит. Выпятился и смотрит. И тут вдруг страшно парню стало. Спрыгнул с турника, хотел кастетом дядьку завалить. Да куда там, даже руки не поднял, как свинцом налилась. Перепугался, в лес побежал. Маньяк за ним…
О, как мы слушали этот рассказ, не пропуская ни слова. И все, следившие за его губами, бежали вместе с ним через страшную, черную, хлещущую ветками по щекам лесополосу, через мокрое осеннее поле за ней – в будущее, в бесформенное, лишенное мысли, полное глинозема безнадеги и упругого ветра пространство страха.
Потом из показаний после ареста выяснилось, что один раз поисковики на какой-то платформе показали фоторобот самому неузнанному маньяку. Случай этот, я убежден и надеюсь найти в этом согласие читателя, стал эпиграфом ко всей эпохе: тогдашнее время не узнало само себя, обыденность не распознала в себе врага человеческого. Мнение это не очень-то полное и тем более не гибкое. Многие скажут, что бывало в те времена и весело, а я им отвечу такой не менее страшной притчей. Мало кто станет спорить, что те времена обладали карнавальным флером. Временный угар, мимолетная вольность, сегодня пан, а завтра пропал. Всё это прекрасно, но в Рио-де-Жанейро, в едва ли не главном карнавальном городе мира, есть проблема. Называется она «дети карнавала». «Дети карнавала» – это детские банды сирот, зачатых во время ежегодного баснословного празднества – в трущобах, на улицах, в адюльтере или в свальном грехе. Невыносимое социальное бремя – эти беспризорники, живущие на бесконечных пляжах, промышляющие воровством и грабежом. Сверхъестественная жестокость подростковых банд, столь же диких, как и стаи бездомных собак, близких к ним повадками и отсутствием членораздельной речи, их главных соперников на свалках, на пляжных полях, клинописно вытоптанных чайками. Мне рассказывала одна моя коллега по факультету, бразильянка, что преступные синдикаты, заправляющие целыми районами города, в которые полицейские не смеют даже заглядывать, – время от времени устраивают отстрел «детей карнавала». Оседлав открытые джипы, бандиты вылетают на пляжи и, поднимая тучи чаек, мчат, с лету расстреливая беспризорников, несущихся врассыпную прочь от своих стоянок. Так зло вынуждено самоограничивать самое себя. Не столько для того, чтобы положить себе предел, сколько из необъяснимого ужаса перед лицом инфернального потомства. Злу необходимо обладать человеческим лицом. Нагое зло себе отвратительно. «Дети карнавала» и есть нагота зла, которую зло скрывает.
Надеюсь, теперь читателю ясно, для чего я решил разобраться со своей историей. Мы, мое поколение, как раз и есть дети карнавала 1990-х, мы все – без вины виноватая нагота бездумья, зачавшего нас в ту пору посреди всеобщего – временами бесчинного, временами горького веселья. Нас пока никто не расстреливает на пляжах безвременья из мчащихся ошалело джипов. Но, я убежден, прежде чем это случится, ибо – повторюсь, злу не терпится обрядиться в человеческое обличье, – мы сами незамедлительно должны открыть охоту на самих себя, на тех, чьи души случайно или велением провидения были зачаты могучим переломом. Зачем? – обязаны спросить вы. А вы оглянитесь вокруг и прозрейте: будущее никак не наступит, вакуум вокруг таков, что настоящее не родится, вместо него нами дирижирует прошлое, под марш которого вышагивают мертвые дети идей, царивших в отчизне весь XX век.
Вечером 19 августа 2003 года я ехал по Бруклинскому мосту и с гневом думал: двенадцать лет прошло с того дня, когда я – двадцатилетний – стоял в толпе на Лубянской площади и, глядя на то, как подъемный кран снимает статую Дзержинского с постамента, держал в руке тонкий ятаган красного стекла – осколок вывески «Комитет Государственной Безопасности СССР», подобранный с крыльца самого страшного здания в стране… И ничего, ничего, ничего с тех пор не изменилось. Будущее не наступило, люди не стали прекрасней, добрей, умней, честней, милосердней, и великая русская культура, убитая советской культурой, так и не воскресла. Очнись, читатель! Неужто ты способен лелеять уютную слепоту так долго и всерьез не замечать, что окаянные дни, начавшиеся с отлучения Толстого, никак не закончатся, что всю российскую историю можно прочитать именно в разломе гражданского противостояния «народных типажей» и тех, кто их способен описать? Что нам пора бы уже завершить и 1905-й, и 1914-й, и 1917-й, и 1937-й, и 1953-й…
Что делать? Вот про это я и пишу: перво-наперво необходимо набраться ответственности за немыслимое – за провидение.
…В Султановке мы вновь переживали операцию «Лесополоса»; наши разговоры о страшном начинались с новостей, приносившихся Павлом. Шепотом он рассказывал о том, что узнавала его мать, работавшая секретарем на Петровке, 38, – столица тогда замерла от ужаса, а мы цепенели от только что услышанного… Каждый, кто прибывал в столицу из областных направлений, видел эти огромные буквы… Первыми вспыхнули выкрашенные суриком буквы МОСКВА – на въезде в город по Симферопольскому шоссе. На прошлой неделе в понедельник утром, когда дачники пересекали по шоссе поля, еще залитые туманной кисеей, они увидели в бледнеющем небе то, во что невозможно было поверить. С шестиметровых букв свисали висельники. Буква М была украшена двумя трупами. О, С, К, В содержали по одному покойнику, подвешенному за ноги с помощью верхолазной страховки. Буква А на скатах заключала седьмого и восьмого казненных. Следственные мероприятия завершились к полудню, и только после этого рассосалась пробка из зевак на кольцевой дороге.
Жуки кипели в березе, сумерки сгущались, полные сладкой жути, мы с Верой за спинами других соприкасались беспокойными кончиками пальцев. Павел рассказывал о странных убийствах, которые уже полгода происходили в Москве. Ниночка одергивала его, морщилась, но снова принималась слушать…
– Стопудово висельники МОСКВЫ связаны с этими убийствами, – пророчествовал Пашка. – Все они убиты выстрелом в висок и раздеты. Уже двадцать два трупа – от двадцати трех до тридцати пяти лет. По одному, по два их находят в выселенных домах в центре столицы. Трупы обнаруживают хиппующие музыканты и художники…
Необходимое пояснение: авангардная молодежь по привычке советского времени еще вела тогда подпольный образ жизни. Кочегарки, вахтерки, дворницкие были наполнены богемой. Богема самостийно вселялась в оставленные жителями дома на Пятницкой, Ордынке, Пречистенке, Цветном бульваре. Капремонт на этих коммунальных площадях назначили еще год назад, и жителей расселили в новые микрорайоны. Царящий бедлам заморозил реставрационные работы и на несколько лет передал центр столицы под самовольные молодежные поселения и притоны бездомных. В таких квартирах и стали находить раздетых догола молодых и не очень людей с дырками в висках.
Павел вдруг спадал на шепот, хотя никто посторонний нас не мог услышать: «Эти трупы – добровольные жертвы – проигравшие участники смертельного казино. Идет подпольная игра в “русскую рулетку”. Ценой жизни можно выиграть огромные деньги…»
– А вы что хотели? – шипел Пашка. – Разве не чуете? Душный морок залил Москву. Жуть липкая в самом воздухе. Мы – великий народ, принесенный в жертву двухголовому антихристу. Сами себя и принесли, Россия и палач, и жертва, и мученица, мы – народ, разъятый на страдальцев и насильников. Тело народное изуродовано гражданским расколом. И шрам этот век еще не затянется…
Я помалкивал. Тогда меня мало интересовала история, потому что я знал: набегающую волну следует проныривать насквозь, чтобы не сломать себе шею. Хочешь жить – пригнись, распластайся.
– Мы вообще народ парадокса, – витийствовал горько Паша. – Народ великой науки благодаря заботе государства об оружии массового уничтожения. И мы – народ, отравленный трупным ядом. Мы вообще труп, не погребенный, валяющийся в канаве. Мы – труп убитого крестьянства. Мы – труп убитого пьянством пролетариата. В наших квартирах самая ценная вещь – дембельский фотоальбом. И в наших душах самый большой праздник – 9 Мая.
– А Новый год как же? – спросил я, но Паша продолжал:
– Мы – великий народ, по грудь в грязи выталкивавший на танковый рубеж сорокапятки. Мы устелили костями в три слоя поля под Ржевом и Синявинские высоты. И теперь мы по уши оказались в этом черном, как чернила, времени. Почему так случилось? Почему? Неужто потому только, что номенклатура захотела шикарней тусоваться?
– Павел, прекрати, – поморщилась Вера. – Посмотри, как весело кругом, какие наступили перемены, скоро воздух очистится и наступит будущее…
– Ничего не наступит, – мрачно отмахнулся Пашка. – Нам век каяться – не раскаяться. Вон Германия до сих пор после войны головой об стенку бьется, грехи замаливает, никак не замолит.
– Паша, – осторожно возразил я, только чтобы поддержать Веру. – Мир лишь таков, каким ты его видишь.
– Паша, ты проповедник крайности, – сказала Вера. – Гражданский раскол, распад, мертворожденное будущее… Если ты такой умный, скажи-ка, как быть лично мне? У моего мужа по материнской линии были репрессированы почти все. А по отцовской – поволжские немцы. Теперь они всей толпой переезжают в Германию. А у меня в роду – бывшие дворяне, которые вдруг стали красноармейцами и чекистами. А по другой линии – сплошь купцы и сапожники. Так с какой стороны баррикад я должна быть?..
Впоследствии, по мере таяния надежды на покаяние, я часто вспоминал слова Павла. Но права была и Вера: при всей обреченности что-то прекрасное, родственное сильному радостному бегству к освобождению, насыщало воздух. Любая свобода меняет терновый венец на «венчик из роз» и помещает его во главе карнавального шествия освобожденной плоти. В те времена что-то цветистое переливалось в воздухе, смешиваясь со сгустками тени, призраков, с музыкой разнузданности.
Повсюду открывались видеозалы. И в них смотрели не только «Ассу» и «Эммануэль». В нашем студгородке комсомольские корифеи и командиры стройотрядов тоже устраивали в красных уголках общежитий видеосалоны под такими названиями: «У Леопардыча», «Левант», «В брюхе Моби Дика». Заработанные средства позже стали основой нескольких знаменитых IT-корпораций. Платя за сеанс по рублю, все младшие курсы мы наверстывали репертуар Каннских фестивалей трех последних десятилетий: «Последнее танго в Париже», «Забриски-пойнт», «Профессия репортер»… Юный дикарь – Марлон Брандо, даже в постели не выпускавший из уголка рта сигарету, стал образцом для подражания… Но главное: мы повально смотрели фильмы ужасов. Фредди Крюгер стал нам ближе замдекана, а студенты на лекциях пересказывали на разный лад кинокартину: компания молодых людей в заброшенном доме порвана в клочья пробудившимися мумиями… И вот от того времени у меня – наравне со вздохом освобождения – все-таки осталось ощущение тревожной зыбкости – иррациональной нечистоты. Во многих вдруг вселилась одержимость. И вот эта вредоносная чужеродность, захватившая человеческое, оказалась важной для понимания того, что тогда происходило.
Вспоминается Игорь П. – хороший парень, из Протвино, честный, яростный, прямой, просто Павка Корчагин. Именно такие делают религии и революции. П. проходил иные университеты – в МИИГАИКе, но регулярно наведывался к нам – в общагу лучшего в МФТИ факультета общей и прикладной физики, в Долгопу, ибо был одноклассником одного из нас. Отслужив в стройбате, П. привез из казахстанских степей полкило пластического вещества, оказавшегося пыльцой конопли. Крепыш П. соскребал ее щепочкой с собственного абсолютно безволосого тела после забегов голышом по плантациям канабиса на берегу озера Зайсан. Зимой второго курса мы стали жертвами этого марафона П. под палящим степным солнцем. В те времена не так уж и много имелось развлечений, помимо девушек, «Римских элегий», ревевших в ушах из плеера – укрепляющим дух голосом великого поэта, и замерзшей бутылки пива, купленной в неотапливаемом ларьке. Мы отогревали ее за пазухой и вытряхивали по глотку, поочередно, передавая от сердца к сердцу – в заиндевевшем тамбуре последней электрички, отъезжающей с Савеловского вокзала… Так вот, однажды, благодаря легкоатлетическому геройству П., случилось всерьез страшное: гвоздь во лбу, двадцатиградусный мороз и беспросветное гулянье по карьеру, заполненному сталагмитами Коцита – хрусталем прорвавшихся грунтовых вод. Здесь добывался гранит для облицовки Мавзолея, в дальнем районе Долгопрудного – Гранитном, – и мы прибыли сюда подивиться хтоническим силам рушившегося в те времена государственного строя. Мы просидели тогда на дне этой ямищи полночи – под осадой лающих шумерских духов, некогда поверженных самим Гильгамешем. Нынче они вдруг восстали из трещин в мерзлой земле и набросились на пришельцев. Они гавкали, рычали и показывали свой окровавленный оскал из-за бруствера, образованного кучей керамзита, ершистой арматурой и сотней тонн бетона.
И это не самая отвлеченная иллюстрация для описания того мрачного царства разносортной бесовщины, которое устанавливалось в те годы. Но тема эта недостойна абзаца, она заслуживает обширного и мужественного исследования, и я затронул ее только для того, чтобы стало ясно, что именно случилось с П. впоследствии. А с ним приключилась настоящая беда. Дело вот в чем. Есть люди, которые тянутся к чему-то высокому и потустороннему независимо от того – добро там где-то или зло. Главное для этого типа людей – мистическое хотение. П. оказался как раз из таких и пал жертвой «Белого братства», чьи апологеты, возглавляемые длинноволосой мессией, слонялись в белых одеждах осенью 1989 года по вестибюлям метро в центре города. Напрасно мы убеждали его в иррациональности мысли о конце света. П. попался на удочку царившего безумия и после сорокадневного поста был забран в реанимацию в состоянии критического истощения; затем пропал из виду на полтора года. Его возвращение тоже запомнилось: полоумная бледная тень опухшего от таблеток некогда атлетического крепыша заглянула к нам в комнату, полчаса мычала о чем-то и загадочно улыбалась…
Есть разница между эсхатологией как культурным явлением и реальным приготовлением к смерти мира. Это та же разница, непреодолимая, как между событием и его описанием. Одно дело – находиться внутри мифа и быть его частью, одной из сущностей мифологического пространства, другое дело – заниматься его изучением. Мы пытались выдернуть П. из мифа, и не получилось, вскоре он умер от запущенного менингита, который заработал во время еще какой-то духовной практики. Вероятно, это было к лучшему.
О, нам есть что вспомнить. Как забыть засилье тоталитарных сект и лысых язычников-кришнаитов в пестрых халатах, с барабанами и бубнами, проповедующих на Пушкинской площади и по общагам вегетарианство. Как забыть глухонемых карманников, в полночь на Краснопресненской набережной вышедших из дебаркадера-казино, чтобы похлопать меня по карманам и раствориться в воздухе вместе с моим лопатником…
Но главное свойство тех времен в том, что тогда мы совершенно не были способны отличить происходящее в нашей голове от действительности, и наоборот. Вряд ли когда еще время так свободно и полно гуляло по человеческим жилам. Тем страшней… нет, не ломка, тотальный сепсис, вызванный потом заменившими время и смысл сточными водами.
– Вот такое наше подлое время, – брюзжал Павлик, на деле еще толком не отведав этого времени. – Проблема не в том, что рухнул подлый строй, выхолостивший генофонд. Черт бы с ним. Страшно, что рухнул человек…
– Павлик, уймись, – возражала Вера. – Перестрелки во времена золотой лихорадки неизбежны. Ты посмотри, что творилось в Калифорнии в середине XIX века. Стэнфорд – это тот магнат, который знаменитый университет учредил, – он тогда всего за год стал миллионером, и не без помощи оружия. Постепенно те, кто сейчас прибирает к рукам госсобственность, захотят вкладывать в будущие поколения. Это неизбежно, это естественное устройство человеческой натуры.
– Держи карман шире, – еще больше ершился Павел.
И я сначала был на его стороне, но немного погодя снова придерживался точки зрения Веры…
– Во времена Золотой лихорадки в Калифорнии, – продолжал Паша, – приток рабочей силы вызвал к жизни множество торговых и промышленных компаний, возникла инфраструктура – газеты, дороги, банки, биржи, казино… Экономический эффект от их создания был ощутимей, чем непосредственно от добычи золота. У нас же производительные силы становятся предметом присвоения, но не инструментом общественного благосостояния. Вот увидишь, история цивилизации еще не знала подобных примеров свободного рынка зла. Я еще про оружие не говорю. Как с ним разбираться будут, вообще не представляю. Но не это главное. Наше время выцыганивает, обворовывает, растлевает, соблазняет и одурманивает. И это бы ничего. Но самое страшное – среди его глаголов нет глагола «творить»…
Отчасти тогдашние бури времени казались нам нашими собственными гормональными штормами: юности свойственно сжатие времени – когда год жизни приравнивается к трем-четырем годам жизни зрелой. Мы были очарованы бодлеровской лошадью разложения, раскинувшейся посреди столицы. Запряженная мертвыми лошадьми родина неслась. На козлах и на облучке ею правили го-голевские бесы, пришедшие к власти, чтобы эту тройку разметать по огромной пустой стране, и мы неслись вместе с нею по полям и лесам, городам и весям.
Ни о каких слезах покаяния, только и способного хоть как-то отмыть русскую землю, не было и речи. Распущенная, полунагая отчизна, перешибленная обухом провидения, погруженная в шок, всё еще бодро шагала по своим просторам.