Страница:
Александр Иличевский
Орфики
О́рфики – исповедующие орфи́зм, эзотерическое мистическое учение Древней Греции и Фракии, чьи священные тексты сочинены поэтом и певцом Орфеем. Орфики, устраивая мистерии, поклонялись Аполлону и пренебрегали Дионисом. Они верили в способность человека с помощью самопожертвования умилостивлять богиню неизбежности, рока – Ана́нке, и изменять будущее.
Недавно со мной приключилась беда, и размышления о ее причинах привели меня в далекую юность, когда я не мог даже представить, что переживу свое двадцатипятилетие: так я торопился. Теперь мне тридцать восемь, и прожитое спешит расквитаться со мной, так что приходится держать оборону.
Когда-то, в позапрошлой жизни, я снимал угол на даче у своего студенческого приятеля, в генеральском поселке близ одного из аэропортов Москвы. Мой однокурсник Паша и его жена Ниночка целыми днями не вылезали из постели и вели ночной образ жизни. Пересекались мы на веранде лишь на рассвете, когда я умывался и варил кофе, а они допивали бутылку вина. После, чтобы не чуять их яростную возню за стенкой, я выходил с кружкой в сад послушать птичью перекличку и проверял, не появились ли за ночь белые грибы под тремя березами. По вечерам мои заспанные соседи завтракали шампанским и консервированными крабами – остатками свадебного пиршества, пайка из «Гименея», и Павел жаловался, что осенью, после медового времени, его ждет пересдача по матфизике.
Я жил в баньке, спал на полоке, а работал или читал в сенях за разломанным старинным секретером. Компанию мне составлял мышонок, которого я звал Васей и подкармливал плавленым сырком. В баньке и днем и ночью что-то шуршало под крышей, сами собой поскрипывали половицы, и иногда дятел, вцепившийся в трухлявый подоконник, пугал оглушительной дробью.
Молодожены жили в старом доме, вторую половину которого занимала Павлушина бабушка, генеральская вдова – глухая, но деятельная старушка: в свои восемьдесят она таскала воду из колодца и занималась огородом. Ее дочь приезжала на электричке по субботам, носила очки в позолоченной оправе, того типа, который теперь можно было встретить только в фильмах о советских инженерах шестидесятых годов. За постой я расплачивался только с ней; в свой приезд она неизменно устраивала матери скандал, и ее вопли – «Сволочь! Сволочь!» – будили Ниночку, которая приходила ко мне через сад в халатике с припухшими веками и влажными алыми губами – переждать топот и гам свекрови.
Сдав сессию, я предавался празднеству лета: дни напролет бродил по лесам и полям, собирал грибы, составлял из васильков и ромашек букеты, сушил цикорий, зверобой, удил голавлей или валялся на лугу под посадочным коридором, следя за тем, как над горизонтом появляется и растет чуть дымящаяся галочка, чтобы через некоторое время проплыть надо мной огромной серебряной тушей с пошевеливающимися закрылками и плюсной уже выпущенных шасси.
Поздней осенью я должен был улететь за океан, где меня ждал мой научный руководитель, обосновавшийся в одном из университетов Новой Англии. Время перед отъездом похоже на время перед смертью и при условии успешно завершенных дел и выполненных обязательств обладает магией печально-покойного очарования. Я был полон им, но смотрел на взлетающие или садящиеся самолеты с влечением к будущему, словно веря в «загробную» – после отъезда – жизнь, подлинную, наполненную важными встречами, насыщенную новым смыслом и свободную от страданий…
Однажды, возвращаясь в поселок, я случайно забрел на тропку, обрывавшуюся над оврагом. Я двинулся дальше, погрузился в дебри борщевика и крапивы, но скоро увидал невысокую потайную калитку, открывшую лаз в высоченном заборе. Солнце уже закатывалось, и на пыльных стеклах длинной оранжереи пылали его потоки. Я заглянул внутрь и был одурманен духотой и каким-то мучительным цветочным запахом… У входа в оранжерею стояли грабли, лопата, и посыпанная свежим – искрящимся, еще не стертым песком дорожка уводила куда-то между полопавшимися от древности липами. Я оглянулся и, заглядываясь вверх на наполненные низким солнцем кроны, двинулся по ней в полной тишине: птицы еще не начали свою ночную любовную перекличку. Справа открылась гладь заросшего пруда, блестевшая меж стволов елей. Я спустился к воде и потянул стебель едва распустившейся кубышки. Оторвать его не удалось, и несколько теплых капель остались на моем запястье. Я поискал глазами желтые ирисы, рассчитывая принести их в жертву Ниночке. На том берегу виднелся полузатопленный остов лодки. Длинные тени перемежали рассеянный свет, текший над прудом и меж стволами деревьев; воздух насыщался предвечерней прохладой, и я поспешил вернуться на аллею, которая привела к показавшемуся на взгорье дому. Он был обнесен высокой просторной террасой, от крыльца к берегу сбегали мостки. Над кровлей раскинулась сосна с раздвоенным стволом, над проплешиной в траве с ветки свисали качели. Перед порогом летней кухни, застекленной цветными стеклами, криво стоял медный самовар, и начищенный его бок был объят заходящим солнцем. Я увидал в траве мыльницу с горсткой мокрой соды, хранившей отпечатки чьих-то пальцев… И на мгновение застыл, захваченный воспоминанием, как в детстве каждый год в День Победы натирал пряжку на солдатском ремне деда, с которым он вернулся, контуженный и без руки, из-под Майкопа.
Скрываясь за зарослями жимолости, я поглядывал на распахнутые окна с колышущимися призраками тюля, с темневшей в глубине старинной мебелью, книжными шкафами, на шар аквариума, стоявший на подоконнике второго этажа, где огромно полоскался хвост золотой рыбки. Я только-только обошел дом и вышел на продолжение аллеи, которая вела теперь к главным воротам, как вдруг услышал над ухом хриплый шепот: «Тпру, Савраска!»
Я обмер и ускорил шаг, но голос раздался снова, теперь громче:
– Стой, раз-два.
Я встал как вкопанный.
– Кру-гом.
Я повернулся на пятках. Передо мной под березой покачивался тучный седой человек с белыми глазами и в расхристанной рубахе, выбившейся из армейских галифе с лампасами. Он стоял босой и словно не видел меня, я терялся в глубине его мутного взгляда. Шатаясь и елозя спиной по бересте, он держал в руках двустволку.
– В дом ша-гом ма-а-рш, – произнес он.
– Идти надо? – переспросил я, сознавая, что визави мой смертельно пьян.
– В дом. Шагом… марш, – устало повторил человек, и я увидал, что ружейные стволы всматриваются в мою переносицу.
Подталкивая ружьем меж лопаток, мой сторож привел меня на террасу. Мы поднялись по скрипучей широкой лестнице на второй этаж. По дороге я оглянулся в поисках пути для бегства и заметил на стене голову оленя с лакированными рогами и казавшимися живыми глазами.
– Садись, – сторож показал на стул перед открытым окном, в котором плавала солнечная рыбка; на подоконнике стояли бутылка коньяка, стакан, на блюдце желтел лимон.
Сторож – или человек, которого я принял за сторожа, – сел напротив, положил ружье на колени.
– Кто таков? – прищурился он из-под сильных бровей, и я всмотрелся в его будто бы вымытые белесые зрачки.
– Простите меня. Я случайно забрел на ваш участок.
– Кто таков, я спрашиваю!
– Студент, снимаю дачу на Белинского.
Сторож удовлетворенно кивнул.
– На Белинского, значит.
– На ней, – отвечал я.
– Василий Семеныч я, – вдруг подобрел сторож. – Человек и генерал в отставке.
– Очень приятно. Петр меня звать.
– Звать, мать-перемать, – быстро сказал генерал. – Петя, стало быть.
Он пальцами разгладил складки вокруг мясистого рта, взял бутылку и опрокинул ее в стакан.
– Пей, – протянул он мне.
Я замотал головой.
– Пей.
– Я непьющий.
– Пей, Петя. Стрелять буду. – В толстых пальцах генерала шевельнулся приклад. – Соль у меня первого помола, шкура – в сито.
Я недоверчиво покосился на ружье, взял стакан и на выдохе, как учил меня отец, предупреждавший, что когда-нибудь мне придется выпить залпом «огненной воды», вытянул отраву. Когда открыл глаза, комната плыла всем объемом, и аквариум, заключая и закругляя в себя попеременно окно, деревья, пруд, грозное лицо моего мучителя, пересек воздух.
Остаток генерал влил в себя из горла́ и закинул в рот ломтик лимона.
– А теперь скажи мне, как родному, – сказал он, разжевывая лимон и зверски морщась. – Ты советскую власть уважаешь?
– Уважаю.
– Видишь? – генерал поднял вверх указательный палец. – А она не уважила.
– Кто «она»?
– Голоса слушаешь? – продолжил допрос генерал.
– Голоса?
– Америку слушаешь?
– «Голос Америки»?
– Так точно.
– Я наукой занимаюсь. Мне некогда.
– Правильно. Так держать, – кивнул генерал и, чтобы достать еще бутылку, потянулся под стул, на котором лежала шахматная доска с расставленными кое-как, пляшущими фигурами. Прежде чем хрустнуть пробкой, он обтер запыленное горлышко рукавом.
Больше пить я не мог, и заскучавший генерал заставил меня сыграть с ним партию в шахматы, которую я, несмотря на опьянение, выиграл. В результате навязанного мне гамбита Муцио я поставил мат конем и спросил:
– Разрешите идти?
Генерал, тем временем осушивший еще стакан, наконец осознал, что его королю более некуда бежать, и смерил меня колючим взглядом.
– Вольно. Заходи, когда хочешь.
– Спасибо, – ответил я, встал и, зашатавшись, попробовал схватиться за перила лестницы. Но не сумел и загрохотал вниз по ступеням, на которых налетел на девушку, стремительно взбегавшую вверх.
Я вытянулся по струнке. Коснувшаяся при столкновении своим голым плечом моей руки, она строго всмотрелась в меня и покраснела. Она была в джинсах и коротенькой марлевой блузке, под которой мерцала полоска загорелой кожи. Волна неслышного аромата, будто от огромного цветка, окутала мое сознание. Не старше меня, тонкая, с прозрачной мраморной кожей, с трогательным большим ртом, миндалевидными глазами и целой копной карих волос, в сандалиях, до щиколотки антично оплетавших ступню, на которой бронзово блеснул налипший речной песок, она смущенно улыбнулась, и у нее вырвалось: “Watch out!” Но тут же потупилась, и мне ничего не оставалось, как пробормотать извинения и ринуться дальше, чтобы внизу повстречаться с широкоплечим рослым военным, державшим за околыш фуражку. Он провел ладонью по лбу с прилипшими к нему мокрыми волосами и уставился на меня. Красивый человек лет тридцати, с пшеничными усами, голубоглазый, взгляд насмешлив.
– Как там, на мостике? – заговорщицки спросил он и подмигнул, показав на потолок. – Буянит?
В юности, когда год жизни идет за три, тридцатилетний человек выглядит стариком, и особенно военный… Я пробормотал «извините», сбежал с крыльца на мостки, спрыгнул на берег и в сумерках едва отыскал тропинку вокруг пруда к воротам, которые оказались заперты, и пришлось через них карабкаться, чтобы спрыгнуть в подушку придорожной пыли. Домой я вернулся свежим, будто только что хорошо выспался и видел прекрасный сон. Полночи я тогда просидел вместе с Павлом и Ниночкой, мы играли в преферанс, и я иногда таинственно улыбался про себя, вспоминая и сберегая свою тайну…
Вскоре после этого как-то вечером мы с сонным Павликом под окном кухни меняли газовый баллон. Вдруг распахнулась калитка, и та самая девушка, с которой я столкнулся при бегстве, вкатила велосипед и вручила мне то, что просил передать генерал, – из тесного кармашка шорт она достала сложенные двадцать пять рублей и решительно мне протянула.
– Чем обязан? – спросил я.
– Отец сказал, что проиграл вам это в шахматы.
– Мы играли на интерес, заберите.
Девушка откинула назад волосы и спрятала деньги.
– Папа просил вас заглядывать, – сказала она, вскочив в седло.
Потом развернулась и обратилась к моему товарищу:
– Что же ты, Паша, загордился? Как женился, так и знать нас не желаешь. Совсем взрослым стал. Не бойся, не съем! Приходи по-соседски, пульку распишем… А вы умеете в преферанс? – обратилась она ко мне.
– Павел нынче очень занят, грызет гранит осенней пересдачи, – сказал я. – А что касается меня, я всегда рад пулькой развлечься.
Когда она уехала, Пашка всё разъяснил. Отец девушки – несчастный генерал Глебов; ее мать, вышедшая замуж в восемнадцать лет, убедилась в самостоятельности дочери и недавно, как открыли границы, сбежала с многолетним любовником в Америку. Генерал едва не сошел с ума от бессилия, запил горькую и с прошлого лета не просыхает. К тому же его обвиняют в казенной растрате: подписал, не глядя, акт приема работ по ремонту огневого городка и танкового полигона, а суд теперь всё тянется и жилы из него тащит.
Красавицу зовут Верой, а дача их местными обитателями звалась Султановка – потому что генерал, вернувшись когда-то из Средней Азии, привез с собой пару павлинов. Птицы оглашали окрестности своими ужасными песнями до тех пор, пока не околели в одну из зим, а прозвание Султановка осталось. Поговаривали, что генерал, попавший в историю, подал рапорт об отставке…
– Шальное нынче время, – заключил Паша. – Классе в восьмом я с Веркой целовался, – добавил он с ухмылкой. – Справляли Новый год, дурачились, валялись в снегу после шампанского с мороженым из рябины… Но дальше дело не пошло, она всегда была идейной девицей, с диктатом общественного долга. Дочь комсомолии. После школы сразу замуж. Почти династический брак с сыном завкафедрой военной академии. Муж ее недавно получил капитана. Даром что нынче танки и ракеты превращаются в металлолом. Надо бы и вправду их навестить…
Скоро Ниночка уехала в Питер на похороны тети. Решено было, что Павел останется, и мы стали с ним коротать вечера. Как-то раз мы вспомнили об обитателях Султановки и отправились к ним. Вера накормила нас окрошкой, крикнула мужа, и мы сели за круглый стол под абажур, играть в карты. Пружинисто и бесшумно слетел по лестнице муж Веры, голова его была хорошо подстрижена, а одет он был в спортивный костюм Adidas, предмет вожделения нашей убогой юности.
– Знакомьтесь, – сказала Вера. – Мой муж Никита.
Рукопожатие капитана оказалось неожиданно вялым. Он сел за стол, но отказался от раздачи карт, сославшись на то, что скоро вынужден будет покинуть наше общество:
– Дела, мужики, дела. Я б с удовольствием расписал полтинник, да грехи не пускают.
Через некоторое время спустился хмурый генерал с красными запухшими глазами и, казалось, не вспомнив меня, уселся над тарелкой, принялся хмуро жевать и рассеянно следить за игрой. Вера стала говорить о политике, о том, что происходит сейчас в Москве, гремящей и волнующейся митингами на площадях. Тогда, еще презирая любую форму социальной реакции, я слушал молча и украдкой поглядывал то на генерала, то на его дочь. Вера рассказала, как она столкнулась на Тверском бульваре с шествием каких-то ряженых бородачей в черных рубахах – они несли хоругви, иконы и распевали гимны.
– Теперь ясно, – заключила она, – почему у нас на Ордынке каждый день собираются толпы. От нашей подворотни до израильского консульства три шага. Если не на каблуках.
Я не сдержал улыбки.
– Крысы с корабля, – буркнул Павел. – Пускай сгинут… Нынче хорошо уже хотя бы то, что веселей жить и не нужно кланяться… Семь бубен.
– У тебя ж прадед старый большевик, – сказала Вера. – Из его пайка ты вскормлен сервелатом, индийским чаем, гречкой, шпротами и сметаной, в которой нож стоит… стоял. Пас.
Генерал, всё это время молчавший, бережно слушая дочь, вдруг спросил:
– А как тебе окрошка, Павлик? В столовке так поди не кормят?
– Вкусная…
– Дочка у меня мастерица, вся в мамочку, – и генерал вдруг возвысил голос: – Но тоже, понимаешь ли, номенклатурное отродье. Не брезгуешь с нами за одним столом? Взять меня… Хотя на кой меня брать-то? Я теперь человек в отставке, под пятой судьбы и под задом у эпохи… Однако же и мой ребенок на номенклатурных харчах взращен. Да и сам я куда ни шло на пайку никогда не жаловался. А всё ж таки отдал отчизне жизнь и ум. Вот только душу приберег, себе припас. Не возражаешь?..
– При чем здесь душа, – холодно произнес Павел.
– Папа, что ты говоришь такое, – спохватилась Вера. – Тебе нельзя волноваться.
Мне стало жаль генерала, который, видимо, уже опустился ниже той грани, за которой самолюбие совмещалось с самоуничижением. Я пристальней уставился в веер карт, едва сдерживаясь от волнения, которое вызывало у меня прикосновение девичьего колена под столом.
– Сейчас, – начал я горячо говорить, стараясь увести в сторону разговор, – важно не пустить историю на самотек. Наступила эпоха золотой лихорадки. Война за раздел делянок неизбежна. Задача нравственных сил страны – направить ее в созидательное русло. В физике есть явление направленного взрыва. Недавно в прикаспийской степи направленным атомным взрывом был потушен пожар на газоносном месторождении. Факел высотой в триста метров грохотал над степью в течение года. Стаи перелетных птиц в сумерках отклонялись на его сияние. Привлеченные трупами дроздов, гусей, фламинго, шакалы и волки перестали бояться людей. Вот и наша страна представляет сейчас подобное пылающее месторождение. Оно горит огнем, оно гибельно даже для птиц высокого полета и полно падальщиков. Наша задача любой ценой направить целительный взрыв на пламя.
Всё это время муж Веры насмешливо посматривал на Павла и как будто не замечал меня, чувствовавшего на своих щеках пристальный немигающий взгляд Веры.
– Каким ты был, казак, таким ты и остался, – пожал плечами Павел, переведя на меня взгляд от карт. – Не взрослеешь, дядя.
А я, взглянув на Веру, заметил в ее разгоревшемся от моей речи взгляде то, что поразило меня и только усилило желание. Я продолжил, заметив, что генерал кивнул, хотя этот его хмельной жест не означал многого.
– Главное – не дать старой власти воцариться под новыми лозунгами. Согласен, идея утопическая. За нее рупь двадцать дают. Но что-то же надо делать? Сейчас полно падальщиков, они расклевывают труп родины. Важно подавить в себе низменные инстинкты, остаться самим собой… Длительное сопротивление превращает врага в недруга, потом в соратника. Во время ближнего боя, чтобы убить, приходится обнимать. Объятие – оружие гражданской войны. Надо отделять будничное от святого. Не надо ходить на собрания нечестивых.
– Вы часто принимали участие в ближнем бою, юноша? – улыбаясь в усы, спросил меня муж Веры.
– Постой, Никита, дай я скажу… – зарделась Вера. – Люблю физиков, всё им можно объяснить. По мне, так те, кто стоит в толпе на Ордынке, как раз и решили отделить себя от будней. А ты, Павел, их презираешь.
Вера стала говорить отрывисто и убежденно. Многое из ее речи мне было против шерсти. Но я слушал внимательно, какая-то неведомая сила заставляла меня испытывать с ней солидарность.
Она говорила о том, что, пока страна переходит из одних рук в другие, нельзя оставаться в стороне.
– Если тебя волнует будущее, – говорила она, не глядя мне в глаза, – нужно позаботиться, чтобы оно не прошло мимо. Павку Корчагина в школе все проходили? Он что сказал? «Жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы». Понял? А ты предлагаешь отойти в сторонку и дождаться, пока другие сокровища разнесут по норам. Все уж по домам, а ты так и стоишь – в гордом одиночестве, весь в белом. Как Д’Артаньян.
– Как пингвин, – поправил Пашка.
– Каждому свое, – продолжала Вера. – Ну, стой, никто тебе не мешает. Главное понять: если не мы, то другие. А на что нам другие-то, когда у нас самих семь ртов по лавкам?
За террасой, на выкошенной лужайке стрекотали кузнечики, долгий июньский день всё никак не переливался в вечер…
Понемногу я стал понимать, что к чему в семье Глебовых. Генерал беспрекословно слушался дочери во всем, кроме выпивки. По всему дому у него были устроены схроны алкоголя, заначки. Украдкой запьянев, он утрачивал охоту к разговорам и шел на пруд, где у него был устроен шалаш, а в рогульках стояли удочки.
В тот вечер он водрузил на стол бутылку рома, и Павел распил ее с ним под испепеляющим взором Веры. Виночерпием вызвался быть Никита, который, однако, сам только пригубил, притом что охотно наполнял рюмки разгоряченному спором Павлу и генералу, монотонно забрасывавшему в горло стопку за стопкой.
– Вот у нас в голове не укладывается то и это, – я пытался возражать Вере. – А у других всё отлично упаковано. Вам, например, кажется, что «налетай, пока не разобрали», а мне моя совесть интересней. А внешне мы ничем не различаемся… Ну, то есть различаемся, конечно… Я имею в виду, что мы один народ, продукт одной отчизны. И в то же время нет баррикады выше той, что между нами.
– Правильно излагает, – причмокнул губами генерал и снова откинулся на спинку.
– Вот это расщепление и чудовищно. Оно наследие страшного пустого века. И граница между нами, кажется, всё та же колючая проволока. Если всерьез, то у меня только одна надежда – на наш народ. Вот как он выиграл войну, так должен отстоять родину и сейчас. Это правда, как ни парадоксально звучит.
– Это кто ж тебя обижал? – спросил Никита. – Я, что ли? Или генерал?
Генерал, услышав о себе, сделал попытку очнуться, но снова клюнул носом.
– Ты что несешь? – тихо продолжал Никита. – Какая проволока? Какие баррикады? Все мои войну воевали, оба деда погибли, материн еще в Гражданскую отличиться успел, порубал махновцев. Ты про что вообще?
– У меня в семье пятерых убил Сталин, – тихо сказал я. – Мой отец научился ходить только в три года, потому что рос дистрофиком в детдоме. Когда ему было три месяца, мать сдала его государству, а сама пошла гнить в лагерях за мужа. Власть отлично была устроена, все были при деле, все усердствовали: одни сажали других без подсказок, по разнарядке. В потомках же эта граница зарубцевалась, но шрам от этого стал только безобразней. Нынче кончилось главное: эпоха та, их, закончилась.
– Ты, парень, в себе? – сощурился Никита. – Ты что такое нам тут расписываешь? Что ты выдумал? Кровную месть проповедуешь? Всегда были холопы, всегда будут бояре. Были солдаты, будут и командиры. Какие проблемы?
– А что вы видели в стране со своей номенклатурной колокольни? – возразил я. – От Москвы до Владивостока – девять часов полета над пустой страной. Что вы знаете о ней? Вот знаете вы, что, например, в Красноярской области, на Енисее, где в прямом смысле живут потомки декабристов, слово «чекист» – проклятие?
– Господи, да что такое? – хлопнула ладонью по столу Вера. – Мил человек, ты перепутал, мы не чекисты, здесь не Лубянка.
– С одной стороны, безусловно, – вдруг поддержал меня Павел, – в обществе есть… Не раскол, но… расщепление, наследие XX века. Кто-то в ГУЛАГе сидел, а кто-то доносы писал, узников сажал и охранял. Жертвы и их потомки вообще оставляют в популяции меньшинство, палачи лучше выживают. Но нужно верить в народ. Он полвека назад выиграл страшную войну и сохранил за собой право на заслугу. Советские люди задавили антихриста. Такое не забывается. Небеса, провидение не забыли.
– Да, это точно, – кивнула, вдруг смягчившись, Вера. – Вот только почему-то всё равно история отчизны такова, что на трезвую голову человек ни ее, ни власть вынести не может. На пьяную – кланяется власти в ноги, прося на опохмел… Вот и вертится кто как может, ни на Бога, ни на черта не положишься…
– Разумеется, – сказал я, – всё это от нищеты духовной. Мы нищие, во все века нищие были, есть и будем. Простор, ландшафт – единственное, что имеется у русского человека в собственности…
– Запомни, – вдруг очнулся генерал, – на трезвую голову человек никакую власть не вынесет. Спроси у Горбачева.
Павел вздохнул и сказал:
– Земля – душа народа. Землю отняли у крестьян, а кто выжил, тех переселили в бетонные коробки корчиться от мук лишенья… Только земля способна одушевить русский народ.
– Что за тупое почвенничество… – сказала Вера.
– Это не мои устремления, это метафизическая катастрофа… – ответил Павел.
Во время спора Вера всё время смотрела на меня и даже обернулась, когда я встал размять ноги и приблизился к книжным полкам с цветными корешками «Библиотеки всемирной литературы». На полках стояли детские ее портреты, помню снимок, где юная красивая женщина гладила ослика, на котором сидела девочка в коротеньком платьице. Ослик стоял на гребне бархана, виднелись занесенные песком дувалы и руины минарета.
Потом мы пили на веранде чай, спускались к пруду, где Павел рискнул искупаться; качались на качелях, соревнуясь, кто выше взлетит в кроны, полные солнечной хвои и листьев, – ветка сосны пригибалась и протяжно скрипела. Потом мы с Верой играли в бадминтон воланом из бирюзовых – павлиньих перьев, подолгу ища его в малиннике; лакомились ягодами, ходили в оранжерею смотреть на орхидеи, а на обратном пути у пруда слышали храп генерала, и я думал над словами Веры, которая в оранжерее, объясняя, как выращиваются в подвешенных расщепленных чурочках орхидеи, сказала: «Лучшая земля для них – с кладбища. Мы берем ее в Исаково, у развалин церкви на погосте. Там могильные плиты замшелые, а земля как раз должна быть как вино – вековой выдержки».
Вечером проспавшийся генерал снова пил – теперь коньяк, а Вера спорила с Павлом о Ельцине. Она считала, что хоть он продукт той же системы и точно так же желает власти, как и ближайшее окружение Горбачева, но к нему может и должна пристать новая сила. Сильно захмелевший Паша вдруг снова стал повторять, что в обществе зреет раскол, который раньше был загнан в коллективное подсознание: на палачей и жертв, на потомков палачей и потомков жертв. «Это еще хуже, чем гражданская война», – говорил расчувствовавшийся от собственных речей Паша. А терявший то и дело нить разговора генерал кивал: «Правильно, правильно говоришь, сынок».
Когда-то, в позапрошлой жизни, я снимал угол на даче у своего студенческого приятеля, в генеральском поселке близ одного из аэропортов Москвы. Мой однокурсник Паша и его жена Ниночка целыми днями не вылезали из постели и вели ночной образ жизни. Пересекались мы на веранде лишь на рассвете, когда я умывался и варил кофе, а они допивали бутылку вина. После, чтобы не чуять их яростную возню за стенкой, я выходил с кружкой в сад послушать птичью перекличку и проверял, не появились ли за ночь белые грибы под тремя березами. По вечерам мои заспанные соседи завтракали шампанским и консервированными крабами – остатками свадебного пиршества, пайка из «Гименея», и Павел жаловался, что осенью, после медового времени, его ждет пересдача по матфизике.
Я жил в баньке, спал на полоке, а работал или читал в сенях за разломанным старинным секретером. Компанию мне составлял мышонок, которого я звал Васей и подкармливал плавленым сырком. В баньке и днем и ночью что-то шуршало под крышей, сами собой поскрипывали половицы, и иногда дятел, вцепившийся в трухлявый подоконник, пугал оглушительной дробью.
Молодожены жили в старом доме, вторую половину которого занимала Павлушина бабушка, генеральская вдова – глухая, но деятельная старушка: в свои восемьдесят она таскала воду из колодца и занималась огородом. Ее дочь приезжала на электричке по субботам, носила очки в позолоченной оправе, того типа, который теперь можно было встретить только в фильмах о советских инженерах шестидесятых годов. За постой я расплачивался только с ней; в свой приезд она неизменно устраивала матери скандал, и ее вопли – «Сволочь! Сволочь!» – будили Ниночку, которая приходила ко мне через сад в халатике с припухшими веками и влажными алыми губами – переждать топот и гам свекрови.
Сдав сессию, я предавался празднеству лета: дни напролет бродил по лесам и полям, собирал грибы, составлял из васильков и ромашек букеты, сушил цикорий, зверобой, удил голавлей или валялся на лугу под посадочным коридором, следя за тем, как над горизонтом появляется и растет чуть дымящаяся галочка, чтобы через некоторое время проплыть надо мной огромной серебряной тушей с пошевеливающимися закрылками и плюсной уже выпущенных шасси.
Поздней осенью я должен был улететь за океан, где меня ждал мой научный руководитель, обосновавшийся в одном из университетов Новой Англии. Время перед отъездом похоже на время перед смертью и при условии успешно завершенных дел и выполненных обязательств обладает магией печально-покойного очарования. Я был полон им, но смотрел на взлетающие или садящиеся самолеты с влечением к будущему, словно веря в «загробную» – после отъезда – жизнь, подлинную, наполненную важными встречами, насыщенную новым смыслом и свободную от страданий…
Однажды, возвращаясь в поселок, я случайно забрел на тропку, обрывавшуюся над оврагом. Я двинулся дальше, погрузился в дебри борщевика и крапивы, но скоро увидал невысокую потайную калитку, открывшую лаз в высоченном заборе. Солнце уже закатывалось, и на пыльных стеклах длинной оранжереи пылали его потоки. Я заглянул внутрь и был одурманен духотой и каким-то мучительным цветочным запахом… У входа в оранжерею стояли грабли, лопата, и посыпанная свежим – искрящимся, еще не стертым песком дорожка уводила куда-то между полопавшимися от древности липами. Я оглянулся и, заглядываясь вверх на наполненные низким солнцем кроны, двинулся по ней в полной тишине: птицы еще не начали свою ночную любовную перекличку. Справа открылась гладь заросшего пруда, блестевшая меж стволов елей. Я спустился к воде и потянул стебель едва распустившейся кубышки. Оторвать его не удалось, и несколько теплых капель остались на моем запястье. Я поискал глазами желтые ирисы, рассчитывая принести их в жертву Ниночке. На том берегу виднелся полузатопленный остов лодки. Длинные тени перемежали рассеянный свет, текший над прудом и меж стволами деревьев; воздух насыщался предвечерней прохладой, и я поспешил вернуться на аллею, которая привела к показавшемуся на взгорье дому. Он был обнесен высокой просторной террасой, от крыльца к берегу сбегали мостки. Над кровлей раскинулась сосна с раздвоенным стволом, над проплешиной в траве с ветки свисали качели. Перед порогом летней кухни, застекленной цветными стеклами, криво стоял медный самовар, и начищенный его бок был объят заходящим солнцем. Я увидал в траве мыльницу с горсткой мокрой соды, хранившей отпечатки чьих-то пальцев… И на мгновение застыл, захваченный воспоминанием, как в детстве каждый год в День Победы натирал пряжку на солдатском ремне деда, с которым он вернулся, контуженный и без руки, из-под Майкопа.
Скрываясь за зарослями жимолости, я поглядывал на распахнутые окна с колышущимися призраками тюля, с темневшей в глубине старинной мебелью, книжными шкафами, на шар аквариума, стоявший на подоконнике второго этажа, где огромно полоскался хвост золотой рыбки. Я только-только обошел дом и вышел на продолжение аллеи, которая вела теперь к главным воротам, как вдруг услышал над ухом хриплый шепот: «Тпру, Савраска!»
Я обмер и ускорил шаг, но голос раздался снова, теперь громче:
– Стой, раз-два.
Я встал как вкопанный.
– Кру-гом.
Я повернулся на пятках. Передо мной под березой покачивался тучный седой человек с белыми глазами и в расхристанной рубахе, выбившейся из армейских галифе с лампасами. Он стоял босой и словно не видел меня, я терялся в глубине его мутного взгляда. Шатаясь и елозя спиной по бересте, он держал в руках двустволку.
– В дом ша-гом ма-а-рш, – произнес он.
– Идти надо? – переспросил я, сознавая, что визави мой смертельно пьян.
– В дом. Шагом… марш, – устало повторил человек, и я увидал, что ружейные стволы всматриваются в мою переносицу.
Подталкивая ружьем меж лопаток, мой сторож привел меня на террасу. Мы поднялись по скрипучей широкой лестнице на второй этаж. По дороге я оглянулся в поисках пути для бегства и заметил на стене голову оленя с лакированными рогами и казавшимися живыми глазами.
– Садись, – сторож показал на стул перед открытым окном, в котором плавала солнечная рыбка; на подоконнике стояли бутылка коньяка, стакан, на блюдце желтел лимон.
Сторож – или человек, которого я принял за сторожа, – сел напротив, положил ружье на колени.
– Кто таков? – прищурился он из-под сильных бровей, и я всмотрелся в его будто бы вымытые белесые зрачки.
– Простите меня. Я случайно забрел на ваш участок.
– Кто таков, я спрашиваю!
– Студент, снимаю дачу на Белинского.
Сторож удовлетворенно кивнул.
– На Белинского, значит.
– На ней, – отвечал я.
– Василий Семеныч я, – вдруг подобрел сторож. – Человек и генерал в отставке.
– Очень приятно. Петр меня звать.
– Звать, мать-перемать, – быстро сказал генерал. – Петя, стало быть.
Он пальцами разгладил складки вокруг мясистого рта, взял бутылку и опрокинул ее в стакан.
– Пей, – протянул он мне.
Я замотал головой.
– Пей.
– Я непьющий.
– Пей, Петя. Стрелять буду. – В толстых пальцах генерала шевельнулся приклад. – Соль у меня первого помола, шкура – в сито.
Я недоверчиво покосился на ружье, взял стакан и на выдохе, как учил меня отец, предупреждавший, что когда-нибудь мне придется выпить залпом «огненной воды», вытянул отраву. Когда открыл глаза, комната плыла всем объемом, и аквариум, заключая и закругляя в себя попеременно окно, деревья, пруд, грозное лицо моего мучителя, пересек воздух.
Остаток генерал влил в себя из горла́ и закинул в рот ломтик лимона.
– А теперь скажи мне, как родному, – сказал он, разжевывая лимон и зверски морщась. – Ты советскую власть уважаешь?
– Уважаю.
– Видишь? – генерал поднял вверх указательный палец. – А она не уважила.
– Кто «она»?
– Голоса слушаешь? – продолжил допрос генерал.
– Голоса?
– Америку слушаешь?
– «Голос Америки»?
– Так точно.
– Я наукой занимаюсь. Мне некогда.
– Правильно. Так держать, – кивнул генерал и, чтобы достать еще бутылку, потянулся под стул, на котором лежала шахматная доска с расставленными кое-как, пляшущими фигурами. Прежде чем хрустнуть пробкой, он обтер запыленное горлышко рукавом.
Больше пить я не мог, и заскучавший генерал заставил меня сыграть с ним партию в шахматы, которую я, несмотря на опьянение, выиграл. В результате навязанного мне гамбита Муцио я поставил мат конем и спросил:
– Разрешите идти?
Генерал, тем временем осушивший еще стакан, наконец осознал, что его королю более некуда бежать, и смерил меня колючим взглядом.
– Вольно. Заходи, когда хочешь.
– Спасибо, – ответил я, встал и, зашатавшись, попробовал схватиться за перила лестницы. Но не сумел и загрохотал вниз по ступеням, на которых налетел на девушку, стремительно взбегавшую вверх.
Я вытянулся по струнке. Коснувшаяся при столкновении своим голым плечом моей руки, она строго всмотрелась в меня и покраснела. Она была в джинсах и коротенькой марлевой блузке, под которой мерцала полоска загорелой кожи. Волна неслышного аромата, будто от огромного цветка, окутала мое сознание. Не старше меня, тонкая, с прозрачной мраморной кожей, с трогательным большим ртом, миндалевидными глазами и целой копной карих волос, в сандалиях, до щиколотки антично оплетавших ступню, на которой бронзово блеснул налипший речной песок, она смущенно улыбнулась, и у нее вырвалось: “Watch out!” Но тут же потупилась, и мне ничего не оставалось, как пробормотать извинения и ринуться дальше, чтобы внизу повстречаться с широкоплечим рослым военным, державшим за околыш фуражку. Он провел ладонью по лбу с прилипшими к нему мокрыми волосами и уставился на меня. Красивый человек лет тридцати, с пшеничными усами, голубоглазый, взгляд насмешлив.
– Как там, на мостике? – заговорщицки спросил он и подмигнул, показав на потолок. – Буянит?
В юности, когда год жизни идет за три, тридцатилетний человек выглядит стариком, и особенно военный… Я пробормотал «извините», сбежал с крыльца на мостки, спрыгнул на берег и в сумерках едва отыскал тропинку вокруг пруда к воротам, которые оказались заперты, и пришлось через них карабкаться, чтобы спрыгнуть в подушку придорожной пыли. Домой я вернулся свежим, будто только что хорошо выспался и видел прекрасный сон. Полночи я тогда просидел вместе с Павлом и Ниночкой, мы играли в преферанс, и я иногда таинственно улыбался про себя, вспоминая и сберегая свою тайну…
Вскоре после этого как-то вечером мы с сонным Павликом под окном кухни меняли газовый баллон. Вдруг распахнулась калитка, и та самая девушка, с которой я столкнулся при бегстве, вкатила велосипед и вручила мне то, что просил передать генерал, – из тесного кармашка шорт она достала сложенные двадцать пять рублей и решительно мне протянула.
– Чем обязан? – спросил я.
– Отец сказал, что проиграл вам это в шахматы.
– Мы играли на интерес, заберите.
Девушка откинула назад волосы и спрятала деньги.
– Папа просил вас заглядывать, – сказала она, вскочив в седло.
Потом развернулась и обратилась к моему товарищу:
– Что же ты, Паша, загордился? Как женился, так и знать нас не желаешь. Совсем взрослым стал. Не бойся, не съем! Приходи по-соседски, пульку распишем… А вы умеете в преферанс? – обратилась она ко мне.
– Павел нынче очень занят, грызет гранит осенней пересдачи, – сказал я. – А что касается меня, я всегда рад пулькой развлечься.
Когда она уехала, Пашка всё разъяснил. Отец девушки – несчастный генерал Глебов; ее мать, вышедшая замуж в восемнадцать лет, убедилась в самостоятельности дочери и недавно, как открыли границы, сбежала с многолетним любовником в Америку. Генерал едва не сошел с ума от бессилия, запил горькую и с прошлого лета не просыхает. К тому же его обвиняют в казенной растрате: подписал, не глядя, акт приема работ по ремонту огневого городка и танкового полигона, а суд теперь всё тянется и жилы из него тащит.
Красавицу зовут Верой, а дача их местными обитателями звалась Султановка – потому что генерал, вернувшись когда-то из Средней Азии, привез с собой пару павлинов. Птицы оглашали окрестности своими ужасными песнями до тех пор, пока не околели в одну из зим, а прозвание Султановка осталось. Поговаривали, что генерал, попавший в историю, подал рапорт об отставке…
– Шальное нынче время, – заключил Паша. – Классе в восьмом я с Веркой целовался, – добавил он с ухмылкой. – Справляли Новый год, дурачились, валялись в снегу после шампанского с мороженым из рябины… Но дальше дело не пошло, она всегда была идейной девицей, с диктатом общественного долга. Дочь комсомолии. После школы сразу замуж. Почти династический брак с сыном завкафедрой военной академии. Муж ее недавно получил капитана. Даром что нынче танки и ракеты превращаются в металлолом. Надо бы и вправду их навестить…
Скоро Ниночка уехала в Питер на похороны тети. Решено было, что Павел останется, и мы стали с ним коротать вечера. Как-то раз мы вспомнили об обитателях Султановки и отправились к ним. Вера накормила нас окрошкой, крикнула мужа, и мы сели за круглый стол под абажур, играть в карты. Пружинисто и бесшумно слетел по лестнице муж Веры, голова его была хорошо подстрижена, а одет он был в спортивный костюм Adidas, предмет вожделения нашей убогой юности.
– Знакомьтесь, – сказала Вера. – Мой муж Никита.
Рукопожатие капитана оказалось неожиданно вялым. Он сел за стол, но отказался от раздачи карт, сославшись на то, что скоро вынужден будет покинуть наше общество:
– Дела, мужики, дела. Я б с удовольствием расписал полтинник, да грехи не пускают.
Через некоторое время спустился хмурый генерал с красными запухшими глазами и, казалось, не вспомнив меня, уселся над тарелкой, принялся хмуро жевать и рассеянно следить за игрой. Вера стала говорить о политике, о том, что происходит сейчас в Москве, гремящей и волнующейся митингами на площадях. Тогда, еще презирая любую форму социальной реакции, я слушал молча и украдкой поглядывал то на генерала, то на его дочь. Вера рассказала, как она столкнулась на Тверском бульваре с шествием каких-то ряженых бородачей в черных рубахах – они несли хоругви, иконы и распевали гимны.
– Теперь ясно, – заключила она, – почему у нас на Ордынке каждый день собираются толпы. От нашей подворотни до израильского консульства три шага. Если не на каблуках.
Я не сдержал улыбки.
– Крысы с корабля, – буркнул Павел. – Пускай сгинут… Нынче хорошо уже хотя бы то, что веселей жить и не нужно кланяться… Семь бубен.
– У тебя ж прадед старый большевик, – сказала Вера. – Из его пайка ты вскормлен сервелатом, индийским чаем, гречкой, шпротами и сметаной, в которой нож стоит… стоял. Пас.
Генерал, всё это время молчавший, бережно слушая дочь, вдруг спросил:
– А как тебе окрошка, Павлик? В столовке так поди не кормят?
– Вкусная…
– Дочка у меня мастерица, вся в мамочку, – и генерал вдруг возвысил голос: – Но тоже, понимаешь ли, номенклатурное отродье. Не брезгуешь с нами за одним столом? Взять меня… Хотя на кой меня брать-то? Я теперь человек в отставке, под пятой судьбы и под задом у эпохи… Однако же и мой ребенок на номенклатурных харчах взращен. Да и сам я куда ни шло на пайку никогда не жаловался. А всё ж таки отдал отчизне жизнь и ум. Вот только душу приберег, себе припас. Не возражаешь?..
– При чем здесь душа, – холодно произнес Павел.
– Папа, что ты говоришь такое, – спохватилась Вера. – Тебе нельзя волноваться.
Мне стало жаль генерала, который, видимо, уже опустился ниже той грани, за которой самолюбие совмещалось с самоуничижением. Я пристальней уставился в веер карт, едва сдерживаясь от волнения, которое вызывало у меня прикосновение девичьего колена под столом.
– Сейчас, – начал я горячо говорить, стараясь увести в сторону разговор, – важно не пустить историю на самотек. Наступила эпоха золотой лихорадки. Война за раздел делянок неизбежна. Задача нравственных сил страны – направить ее в созидательное русло. В физике есть явление направленного взрыва. Недавно в прикаспийской степи направленным атомным взрывом был потушен пожар на газоносном месторождении. Факел высотой в триста метров грохотал над степью в течение года. Стаи перелетных птиц в сумерках отклонялись на его сияние. Привлеченные трупами дроздов, гусей, фламинго, шакалы и волки перестали бояться людей. Вот и наша страна представляет сейчас подобное пылающее месторождение. Оно горит огнем, оно гибельно даже для птиц высокого полета и полно падальщиков. Наша задача любой ценой направить целительный взрыв на пламя.
Всё это время муж Веры насмешливо посматривал на Павла и как будто не замечал меня, чувствовавшего на своих щеках пристальный немигающий взгляд Веры.
– Каким ты был, казак, таким ты и остался, – пожал плечами Павел, переведя на меня взгляд от карт. – Не взрослеешь, дядя.
А я, взглянув на Веру, заметил в ее разгоревшемся от моей речи взгляде то, что поразило меня и только усилило желание. Я продолжил, заметив, что генерал кивнул, хотя этот его хмельной жест не означал многого.
– Главное – не дать старой власти воцариться под новыми лозунгами. Согласен, идея утопическая. За нее рупь двадцать дают. Но что-то же надо делать? Сейчас полно падальщиков, они расклевывают труп родины. Важно подавить в себе низменные инстинкты, остаться самим собой… Длительное сопротивление превращает врага в недруга, потом в соратника. Во время ближнего боя, чтобы убить, приходится обнимать. Объятие – оружие гражданской войны. Надо отделять будничное от святого. Не надо ходить на собрания нечестивых.
– Вы часто принимали участие в ближнем бою, юноша? – улыбаясь в усы, спросил меня муж Веры.
– Постой, Никита, дай я скажу… – зарделась Вера. – Люблю физиков, всё им можно объяснить. По мне, так те, кто стоит в толпе на Ордынке, как раз и решили отделить себя от будней. А ты, Павел, их презираешь.
Вера стала говорить отрывисто и убежденно. Многое из ее речи мне было против шерсти. Но я слушал внимательно, какая-то неведомая сила заставляла меня испытывать с ней солидарность.
Она говорила о том, что, пока страна переходит из одних рук в другие, нельзя оставаться в стороне.
– Если тебя волнует будущее, – говорила она, не глядя мне в глаза, – нужно позаботиться, чтобы оно не прошло мимо. Павку Корчагина в школе все проходили? Он что сказал? «Жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы». Понял? А ты предлагаешь отойти в сторонку и дождаться, пока другие сокровища разнесут по норам. Все уж по домам, а ты так и стоишь – в гордом одиночестве, весь в белом. Как Д’Артаньян.
– Как пингвин, – поправил Пашка.
– Каждому свое, – продолжала Вера. – Ну, стой, никто тебе не мешает. Главное понять: если не мы, то другие. А на что нам другие-то, когда у нас самих семь ртов по лавкам?
За террасой, на выкошенной лужайке стрекотали кузнечики, долгий июньский день всё никак не переливался в вечер…
Понемногу я стал понимать, что к чему в семье Глебовых. Генерал беспрекословно слушался дочери во всем, кроме выпивки. По всему дому у него были устроены схроны алкоголя, заначки. Украдкой запьянев, он утрачивал охоту к разговорам и шел на пруд, где у него был устроен шалаш, а в рогульках стояли удочки.
В тот вечер он водрузил на стол бутылку рома, и Павел распил ее с ним под испепеляющим взором Веры. Виночерпием вызвался быть Никита, который, однако, сам только пригубил, притом что охотно наполнял рюмки разгоряченному спором Павлу и генералу, монотонно забрасывавшему в горло стопку за стопкой.
– Вот у нас в голове не укладывается то и это, – я пытался возражать Вере. – А у других всё отлично упаковано. Вам, например, кажется, что «налетай, пока не разобрали», а мне моя совесть интересней. А внешне мы ничем не различаемся… Ну, то есть различаемся, конечно… Я имею в виду, что мы один народ, продукт одной отчизны. И в то же время нет баррикады выше той, что между нами.
– Правильно излагает, – причмокнул губами генерал и снова откинулся на спинку.
– Вот это расщепление и чудовищно. Оно наследие страшного пустого века. И граница между нами, кажется, всё та же колючая проволока. Если всерьез, то у меня только одна надежда – на наш народ. Вот как он выиграл войну, так должен отстоять родину и сейчас. Это правда, как ни парадоксально звучит.
– Это кто ж тебя обижал? – спросил Никита. – Я, что ли? Или генерал?
Генерал, услышав о себе, сделал попытку очнуться, но снова клюнул носом.
– Ты что несешь? – тихо продолжал Никита. – Какая проволока? Какие баррикады? Все мои войну воевали, оба деда погибли, материн еще в Гражданскую отличиться успел, порубал махновцев. Ты про что вообще?
– У меня в семье пятерых убил Сталин, – тихо сказал я. – Мой отец научился ходить только в три года, потому что рос дистрофиком в детдоме. Когда ему было три месяца, мать сдала его государству, а сама пошла гнить в лагерях за мужа. Власть отлично была устроена, все были при деле, все усердствовали: одни сажали других без подсказок, по разнарядке. В потомках же эта граница зарубцевалась, но шрам от этого стал только безобразней. Нынче кончилось главное: эпоха та, их, закончилась.
– Ты, парень, в себе? – сощурился Никита. – Ты что такое нам тут расписываешь? Что ты выдумал? Кровную месть проповедуешь? Всегда были холопы, всегда будут бояре. Были солдаты, будут и командиры. Какие проблемы?
– А что вы видели в стране со своей номенклатурной колокольни? – возразил я. – От Москвы до Владивостока – девять часов полета над пустой страной. Что вы знаете о ней? Вот знаете вы, что, например, в Красноярской области, на Енисее, где в прямом смысле живут потомки декабристов, слово «чекист» – проклятие?
– Господи, да что такое? – хлопнула ладонью по столу Вера. – Мил человек, ты перепутал, мы не чекисты, здесь не Лубянка.
– С одной стороны, безусловно, – вдруг поддержал меня Павел, – в обществе есть… Не раскол, но… расщепление, наследие XX века. Кто-то в ГУЛАГе сидел, а кто-то доносы писал, узников сажал и охранял. Жертвы и их потомки вообще оставляют в популяции меньшинство, палачи лучше выживают. Но нужно верить в народ. Он полвека назад выиграл страшную войну и сохранил за собой право на заслугу. Советские люди задавили антихриста. Такое не забывается. Небеса, провидение не забыли.
– Да, это точно, – кивнула, вдруг смягчившись, Вера. – Вот только почему-то всё равно история отчизны такова, что на трезвую голову человек ни ее, ни власть вынести не может. На пьяную – кланяется власти в ноги, прося на опохмел… Вот и вертится кто как может, ни на Бога, ни на черта не положишься…
– Разумеется, – сказал я, – всё это от нищеты духовной. Мы нищие, во все века нищие были, есть и будем. Простор, ландшафт – единственное, что имеется у русского человека в собственности…
– Запомни, – вдруг очнулся генерал, – на трезвую голову человек никакую власть не вынесет. Спроси у Горбачева.
Павел вздохнул и сказал:
– Земля – душа народа. Землю отняли у крестьян, а кто выжил, тех переселили в бетонные коробки корчиться от мук лишенья… Только земля способна одушевить русский народ.
– Что за тупое почвенничество… – сказала Вера.
– Это не мои устремления, это метафизическая катастрофа… – ответил Павел.
Во время спора Вера всё время смотрела на меня и даже обернулась, когда я встал размять ноги и приблизился к книжным полкам с цветными корешками «Библиотеки всемирной литературы». На полках стояли детские ее портреты, помню снимок, где юная красивая женщина гладила ослика, на котором сидела девочка в коротеньком платьице. Ослик стоял на гребне бархана, виднелись занесенные песком дувалы и руины минарета.
Потом мы пили на веранде чай, спускались к пруду, где Павел рискнул искупаться; качались на качелях, соревнуясь, кто выше взлетит в кроны, полные солнечной хвои и листьев, – ветка сосны пригибалась и протяжно скрипела. Потом мы с Верой играли в бадминтон воланом из бирюзовых – павлиньих перьев, подолгу ища его в малиннике; лакомились ягодами, ходили в оранжерею смотреть на орхидеи, а на обратном пути у пруда слышали храп генерала, и я думал над словами Веры, которая в оранжерее, объясняя, как выращиваются в подвешенных расщепленных чурочках орхидеи, сказала: «Лучшая земля для них – с кладбища. Мы берем ее в Исаково, у развалин церкви на погосте. Там могильные плиты замшелые, а земля как раз должна быть как вино – вековой выдержки».
Вечером проспавшийся генерал снова пил – теперь коньяк, а Вера спорила с Павлом о Ельцине. Она считала, что хоть он продукт той же системы и точно так же желает власти, как и ближайшее окружение Горбачева, но к нему может и должна пристать новая сила. Сильно захмелевший Паша вдруг снова стал повторять, что в обществе зреет раскол, который раньше был загнан в коллективное подсознание: на палачей и жертв, на потомков палачей и потомков жертв. «Это еще хуже, чем гражданская война», – говорил расчувствовавшийся от собственных речей Паша. А терявший то и дело нить разговора генерал кивал: «Правильно, правильно говоришь, сынок».