Страница:
- Слышь, студент, тебе лялька не нужна? - спрашивает, напустив на лицо невозмутимость, словно в роли сутенера ему приходится бывать ежедневно, один из спутников прекрасной дамы.
- То есть как это? - выламываюсь я.
- Что ты как дурак. Нужна или нет?
Он подталкивает бабищу сзади, чтобы та подняла голову. Грязные волосы, в потряхиваньи разлетающиеся по сторонам, на несколько мгновений открывают бабье лицо - отечное, рыхлое, нездоровое. Взгляд тяжело и ошалело тычется в мой подбородок, - и вновь волосы, словно бамбуковые шторки, закрывают склоненное лицо. Спи, подружка, я обойдусь без твоей любви.
- Смотри, какая лялька! - рекламирует товар второй провожатый. - Нужна? Бери. За сороковник. Та ты не бойся - не обманем. Гони сороковник и - твоя. Сама хочет. Слышь, скажи, что сама. Да?
- Да-а, - встряхивает волосней баба.
- Вот видишь-да! Правда хочет. Бери!
Отираю пальцами губы, со стеклянным звяканьем переворачиваю стакан в моечную скважину, и, независимо обогнув троицу, вышагиваю восвояси...
По грязной, провонявшей мочой и окурками лестнице, перешагнув через свернувшегося эмбрионом алкаша, поднимаюсь в свою хоромину. В ногах еще есть допинговая сила, но состояние - полусонное, туповатое, а глаза, я знаю, - такие, словно их закапали мутным раствором.
Зелье кончилось быстрее, чем я ожидал. Следовало, конечно, учитывать возрастающие потребности. Заправил вену остатками, застраховавшись от ломок на несколько часов, а утром - хоть не просыпайся. Необходимо пошевеливаться, пока перегорающее топливо питает энергией. Сахарная лень придавливает к подушке, но что-то надо делать, обязательно, сейчас, сегодня: завтра будет поздно. Только - что? Звонить Салату? - так единственное, что гадючий выродок Салат может бросить утопающему, это гиря. Кому еще исторгнуть кручинный? всхлип? Годков пять назад можно было смотаться на рынок и у прикидывающихся дурами старух нахватать выхолощенных маковых коробочек - по пятаку за штуку, но теперь, в эру эгоистических откровений, старые черепахи прозрели, п е р е с т р о и л и с ь, - и только очень немногим, проверенным и перепроверенным (спецгруппы по борьбе с наркотой шерстят в полный рост) уступают каждую головку за полтинник. Ну, а уж эти проверенные-перепроверенные - висельники вроде Салата - впаривают стакан перемолотых коробочек, умеренно разбавляя свежую труху уже отработанной, за сотню - самое малое. А когда... Стоп! Нет, не померещилось: в коридоре тренькает телефон. Сейчас тетя Муся проковыляет к нему из своей светелки, и я в который раз услышу ее нытье - о мигренях и схватках в пояснице. Так и есть; шарканье. Приближающееся к моей двери, удаляющееся от нее - к телефону.
- Да. Кого? Говорите громче, я плохо слышу. Сейчас.
Шарканье в обратном направлении и - неожиданно резкий, пугающий, хоть я и ожидал его, стук в мою дверь.
- Юра, ты дома? К телефону.
Черт возьми. Дома я или нет? Кто бы это мог быть? Кто бы ни был - хуже не будет. Хуже некуда. Надо выползать.
В ухо из телефонной трубки вливается голос Салата:
- Здорово, Лебедь. Спишь, что ли?
- Давно не виделись.
- Сам знаю. Дело есть.
- Ну.
- Надо, чтоб ты подъехал.
- Не могу. Я занят.
- А ты освободись.
- Я не могу освободиться. Я одержим творческим психозом.
- Это дешево стоит, Лебедь, - голос Салата, стряхнув благожелательность, иссушенно-ультимативен, - но за это можно дорого заплатить. Через час - жду. Бизон подарок готовит. Гонец от него был. Все, конец связи. Жду.
Медленно опускаю трубку на телефоньи рога. Почему меня потряхивает? Бизон. Подарок. Это серьезно. Но при чем здесь я?
Бизон - не средней руки негодяй вроде Салата, а закоренелый мерзавище. На него пашет взвод широкоплечих головорезов - бывших боксеров, каратистов, самбистов, он обложил налогами, какие и не снились Минфину, рынки и тучи, халдеев, пивников, кидал, ломщиков, форцов, шулеров, проституток, валютчиков, ворюг всех мастей, торговцев водярой и наркотой, наперсточников и прочую сволочь, - и объявил себя Крестным отцом. Разъезжает Бизон на элегантном "мерседесе" с личным водителем и бдительно следит за добросовестной уплатой оброка; тех же, кто не хочет делиться, преследует пока не сломит. Для особо брыкастых экземпляров боевики Бизона держат в лесном урочище избушку с горницей, обставленной на манер камеры пыток. Утверждают, что среди разнообразных способов уговаривания костоломы Бизона применяют вовсе редкие и весьма интенсивные: стойкого жмота кладут, к примеру, в настоящий гроб и пилой-двуручкой перепиливают крышку, пока из-под нее не донесется вопль раскаянья; или под вздернутого на дыбу сквалыжника ставят примус и увеличивают выброс пламени из форсунки, не воротя носы от запаха жареной человечины, - до тех пор, пока не последует согласие о сотрудничестве. Или - утюг на живот, хорошенько прокаленный на углях, или - кочергу в задницу. Да что там пытки, - денег у Бизона столько, что он в состоянии нанять убийцу. Как-то раз, говорят, этот владыка теневой экономики просадил в карты триста тысяч, - и сполна, без истерики и выкрутас, заплатил долг. Многие охотно отстегивают мзду столь могущественному воротиле: при хорошем поведении ягнят он может и покровительствовать, выручая в трудную минуту. Вляпался какой-нибудь торговец коньяком на обсчете - тотчас галопирует к Бизону. И Бизон подсобляет. За отдельную, разумеется, плату. Иногда ему достаточно проронить в трубку два-три слова. В последнее время, если верить сплетням, Бизон практикует особо вандалистские приемчики извлечения дополнительной платы: его люди подсказывают бэхээсэсникам, где вскрывать хищения, прихлопнутое ворье бежит за помощью к Бизону, - и стонет от поборов, но несет дополнительную. Не так давно в неформальной прослойке города произошел раскол, она развалилась на фракции, и противники Бизона, требуя свою долю, стали посягать на часть его обложенных налогами владений. В пригородном кемпинге были организованы переговоры группировок с присутствием первых лиц, - и дело закончилось вначале бойней холодным оружием - цепями, кастетами, ножами и дубинами, а потом в ход пошли и стволы. Зал интуристовского мотеля превратили в груду черепков, главе противостоящей Бизону команды выпустили кишки, а с ответом перед судом предстали лишь несколько козявок из охраны Бизона, отделавшихся кратчайшими - Бизон позаботился - сроками. Эмвэдэшники скрежетали зубами, доподлинно зная, чьих если не рук, то ума это дело, владея достоверными данными и о других бесчинствах Бизона, но не могли его не то что посадить - даже арестовать. Да, богат чудовищно, но все богатства оформлены на подставных пешек, на родственников, близких и приближенных. И ведь сам-то он никого не грабил, не избивал, не отправлял на тот свет. Когда же у человека такие связи и деньги, ему ничего не стоит пустить следствие по ложному фарватеру, либо закрыть любое дело, даже самое, казалось бы, беспроигрышное...
Но при чем здесь я - маленький, незаметный, безвредный и безденежный ловец кайфа? А не пошли бы они все! - все эти бизоны и салаты! Никуда я не поеду! Граждане СССР имеют право на отдых. Заваливаюсь на пиван.
Где он, выход? Выхода нет...
В каждого Мировая Гармония вложила свою, особенную каплю, в каждом запрограммирован свой талант, только далеко не все его выявляют...
Я всегда, с самого, наверно, изначального момента затеплившегося сознания, восхищался умением превратить мертвые краски в живые предметы на плоскости, способности воссоздать на шершавом полотне кусок мира в собственном видении. Только художник, как никакой иной жрец искусства, в силах отобразить нашу связь с природой столь совершенно. Мне повезло: я быстро распознал свое предназначение. Неплохо, видимо, рисовал уже в младенчестве, а в юношестве без труда проскользнул в художественную школу, даже стипендию получал. Пока на первой сессии не представил на суд взыскательных мэтров первое полотно. Из клеточки багета па зрителя уныло смотрел, словно моля о помощи, приучаемый к повиновению первогодок Советской Армии. Все у него было в порядке: и выглаженное обмундирование, и белоснежный воротничок, и значки на груди, а в ладонях - письмо. Но вот глаза... Они-то и подвели меня под монастырь, раздраконив поводырей: работу обвинили в отступлении от традиций, в упаднических настроениях, в пагубном, тлетворном воздействии... А на следующей сессии, после разгрома второй моей работы, с которой еще более сокрушенно взирал уже лагерник, меня перевели в прежнюю школу - как бесперспективного и нехорошо влияющего.
Для незакаленного мироощущения это была настоящая катастрофа. Я здорово переживал, и вполне могли наползти серьезные последствия... "Не обращай внимания, - утешал я себя, - все образуется. Главное - делать свое дело, а для тебя это - постижение законов мастерства. Может, и неплохо, что ты вылетел из этой бурсы, где всех хотят причесать одним гребнем. Не подставляй голову под гребень. И не надо отчаиваться. А если ты пойдешь на поводу у таких вот учителей и лагерники у тебя будут излучать любовь к режиму - тогда конец. Плюнь - и разотри. И делай свое дело".
Презрев официозные требования, я работал и жил отшельником. И никому не показывал свои пробы. Я работал потрясающе много. У меня не выходило ни черта путного, - видимо, я был бездарен. Но я работал как вол. Копировал старых мастеров, мазал свое. Гробился грузчиком, приходил домой, загибаясь от усталости, заставлял себя садиться перед мольбертом - и работал. Руки дрожали, ресницы смыкались, но я работал. А когда понял, что все это серьезно и у меня есть шансы выкарабкаться за пределы посредственности, бросил гробить здоровье за гроши, записался в тунеядцы - и стал пахать на полную катушку, изредка, чтобы не подохнуть с голодухи, уродуя холст - для мещан на толчке. Там-то я и познакомился с единомышленниками, такими же, как сам, изгоями. Мы, были очень непохожи, но сблизились в одном: создаваемое нами раздражало чиновников. И не потому, что мы касались упрятанных в архивы и запрещенных тем. Чиновников злила наша независимость, творческая вольность, преданность идеалам Мировой Гармонии, а не дутым идеалам Хаоса. Стало быть, нас, разных, объединяла еще и свобода.
Однажды летом, когда набившее оскомину слово "перестройка" произносилось, по отношению к дачам-дурнушкам, в городе появились афиши... Выставка не была даже открыта. Члены экстренно собравшегося секретариата местного отделения Союза художников, превосходя друг друга в поношениях, обозвали представленные на выставке работы идейно несостоятельными и художественно незрелыми, обвинив их созидателей в непонимании политики нового исторического этапа. Мы - а среди нас были члены СХ - заявили о неотступном намерении выставить на суд зрителей свои творения, - и бюрократы попятились. Временно. Нас попросили предъявить на просмотр специальной комиссии все, что мы желаем демонстрировать, - и каждый привез в правление несколько десятков полотен. Жюри оценило их по достоинству: у Вени Бакова пробилось две вещи, у Синяева и Гольдмана - по одной. У меня не прошла ни одна. "Извините, товарищи, но компетентные члены выставкома, уважаемые люди, облеченные доверием народа, заслуженные деятели искусств с высоким положением в нашем творческом союзе просмотрели ваши опыты и - сами видите, ни одного зала, даже самого маленького, ими не заполнишь. Так что, товарищи, в следующий раз. Только навряд ли. С таким идейно-незрелым уровнем... Ах, вы возражаете? Тогда требуются оргвыводы". И Женю Гольдмана исключили из Союза художников, поскольку он когда-то подавал документы на выезд во Францию. Женя не первый, отчаявшись, пошел на такой шаг, беженцев было много, и уехали они не в жесточайшую пору сталинско-ежовско-бериевского геноцида, а в наши - триумфально-барабанные. Эти художники были украдены у народа. Но творцу важно быть понятым и признанным. Не важно - где, но - важно. Ему нужно воспевать Мировую Гармонию, а не подпевать ваятелям Хаоса... И теперь к нам - через таможни попадают репродукции замечательных картин, игнорируемых закупочными комиссиями на родине...
Женя Гольдман не смог уехать во Францию. Специальная комиссия потребовала, чтобы он уплатил за вывоз собственных произведений тридцать шесть тысяч рублей. Редкий цинизм. Чиновники, не купившие у художника ни одной картины, оценили их кучен денег, ничего похожего на которую у мыкающего нужду Жени никогда не было. И за что он должен был заплатить? за право владения своими работами? Как это ужасно - может знать только сам автор.
Когда члены партбюро отделения союза явились домой к Вене Бакову проверить идеологическую зрелость его произведений, Веня снял со стены охотничий дробовик и заявил, что - не приведи Господь уважаемые товарищи переступят порог его комнатушки-мастерской - он застрелится. Не привыкшие к такому невежливому обращению, члены партбюро запрятали Веню в дурдом, где он, нарвавшись на уникальный материал, сделал с натуры несколько великолепных - сам видел - карандашных этюдов. Веню обвинили в злостном извращении советских психлечебниц-самых лучших лечебниц в мире - и объявили психопатом, опасным для общества развитого социализма...
Через несколько лет добропорядочные люди взялись организовать мою выставку-однодневку в небольшом доме культуры, но она закрылась, не успев начать работу: какой-то очень важный чиновник, помахав перед носом директора дома удостоверением, гневно потребовал вернуть людям деньги за билеты и снять картины. Организаторам влепили строгие выговорешники со сверхстрожайшими предупреждениями, и они были вынуждены публично каяться в своей идейной близорукости...
В дверь дубасят. Сколько на ржавом будильнике? Полпятого. Стало быть, я провалялся в эйфорической дреме часов шесть.
На пороге - Салат. Крутит на пальце закольцованные ключи. Молча входит в комнату. Останавливается. Выдергивает из пачки сигарету, разминает ее, щелкнув зажигалкой прикуривает от голубовато-желтого качающегося флажка и, глубоко затянувшись, нагло выпускает дым мне в лицо.
- Ты, что, Лебедь, рехнулся? - в каждое слово вложена настоящая злость. Тебе что было сказано? В следующий раз я тебе голову отсоединю и душу выдерну - она у тебя и так еле держится. Понял, я спрашиваю?
- Понял, не ори.
Ну его к черту. Он, говорят, припадочный.
Салат подходит к окну, всматривается куда-то вдаль, ударом ногтя стряхивает пепел на подоконник и, не теряя повелительного тона, продолжает:
- Я тебе про Бизона говорил?
- Говорил. Только мы с ним незнакомы и я ему ничего не должен.
- Зато мне должен, - Салат смотрит в упор, стараясь надломить, запугать, подчинить. Чтобы достойно выдержать этот злой гипнотизирующий взгляд, смотрю не в самые зрачки Салата, а в затянутую черной растительностью переносицу. Над нею. в пористой коже лба выдавлен узкий полумесяц. Старый шрам.
- Бизон вздул налоги, - медленно, аккуратно проговаривая каждую букву, изнуряет Салат.
- Ну и что?
- Не догадываешься?
- Нет. Кто будет умасливать Бизона - я не знаю. Вернее, точно знаю только, что не я. Я не торгую наркотой.
Взгляд Салата наливается бешенством. Крылья носа, подернутые пленкой жира, пульсирующе двигаются, подбородок, усыпанный многоточием бритых волос съеживается, плюща губы. Достаточно еще одного подстрекательного слова - и этот раздразненный скорпион выпустит ядовитое жало.
- Не торгуешь. Зато хаваешь за троих. И не успеваешь платить.
Салат смотрит так ненавидяще, что, кажется, сейчас ударит. Всю жизнь он тайно завидует мне: по отношению к миру я всегда был свободным пилигримом, он - приспособленцем, у меня никогда не было денег, у него их всегда было через край, но сколько бы у него их ни было, он никогда не мог купить то, чем владел я: благоговение перед жизнью, осознание своего места в ней. Впрочем, теперь ко мне это относится все меньше. Возможно, отчасти для этого Салат и старался приблизить мое гниение, щедро отваливая в долг разрушительное зелье. Он почти добился своего. Но только и вовсе опустившись, я не унижусь, не преклоню колен перед этой гадиной. А он ждет, - я читаю это в его налитых яростью глазах. Можно, конечно, обработать, уломать, умолить Салата. Можно. Если хорошенько постараться. Ему это понравится, его это проймет. Он возгордится победой, - она и будет платой за отсрочку. Можно взмолиться подождать, оттянуть возмездие до сезона, а в сезон выкрутиться, заготовить ханки на сумму в десять, в двадцать раз превышающую долг, - он возьмет натурой, которая как валюта, он сломается, дрогнет: за деньги этот человек забудет, укротит свою ненависть... Только...
Время, отпущенное мне Салатом, иссякло. Он стряхивает пепел под ноги, на давно не мытый пол моей холостяцкой коробчонки.
- Сколько ты мне должен? Напомнить?
- Я не забыл. Семьсот пятьдесят.
- Память не проторчал еще. Ну так вот, Лебедь. Даю тебе десять дней сроку, понял? А потом включается счетчик, и каждый день набегает по стольнику. Все! Доставай где хочешь. Занимай, воруй, грабь, убивай, в карты выигрывай, но в пятницу вечером, я хочу получить свои бабки. И не дай бог, если я их не получу. Ты знаешь, что с тобой будет.
- Ты же обещал подождать до сезона.
- Все, Лебедь, заткнись! Я никому и никогда ничего не обещаю, ты меня с кем-то путаешь. И не вздумай исчезнуть, сука! Из-под земли достану! Все, разговор окончен. До встречи через десять дней. Ма-аксимум.
Салат расплющивает обугленный конец сигареты о подоконник - фильтр остается торчать, как пароходная труба, - и быстро уходит, для пущей острастки хлопнув дверью.
Остатки притупившегося чувства сладострастия от такого поворота событий мгновенно улетучиваются, сердце испуганно съеживается, - и я ощущаю необыкновенную четкость работы сознания. Это, помимо прочего, - предвестник надвигающихся ломок.
Вот я и допрыгался, дозаигрывал с этой сволочью. А ведь он и впрямь может устроить мне превеликую пакость. Будут прихватывать в парадняке гнилозубые урки - отбивать печенку, а то еще перо меж ребер вставят. Уехать? Куда? Где, кому ты нужен, качаемый ветром, светящийся насквозь, не космонавт, не мореплаватель, не плотник. И паспорт - у Салата в залоге, и расписка, заверенная у нотариуса. Объявит, гад, в розыск - через ментуру и по бизоновским каналам...
Натянув отечественные полуботинки, двигаю из коммунальной душегубки куда угодно, иначе задохнусь в этом спертом воздухе.
Люди спешат. Женщины прут тяжеленные сумки, на лицах - заботливая сосредоточенность. Они не ставили перед собой головокружительные цели, но сегодня у них есть своя задача, задачка, - маленькая, но влекущая. быть может, даже с долей поэтизации, а у меня - нет. А что, если я был неправ? Возможно, высший смысл и состоит лишь в том, чтобы обогреть хоть одного человека? Возможно. Мне теперь все равно. Передо мной, в поле моего прицельного обзора маячит сейчас конкретная, мизерная по вселенским масштабам, но труднодосягаемая мишень. Ее повесил Салат.
Развалясь на своем плешивом диване периода развивающегося Хаоса, блаженно затягиваюсь сигаретным дымом. На лице, надо полагать, начертано высшее наслаждение. Еще бы: по очнувшимся венам пульсирует панацея.
У соседей за стеной натруженно скрипит брачное ложе, на кухне гремят кастрюлями, в открытую форточку влетают жизнеутверждающие звуки воробьиный гомон, сухой стук доминошных костяшек. Ноги в замечательных полуботинках крест-накрест покоятся на спинке дивана рассохшейся, облупленной, а струйка дыма, выдутая легкими, вулканическим фонтаном взвивается к несвежему, подернутому горчичной копотью, потолку. В теле сладостная нега, я в ладу с самим собой и со всем миром. Ай да я! В такие минуты кажутся глупыми подозрения, будто впопыхах природа набила мою голову не первосортными мозгами. Жизнь мнится бесконечной, вселенная безграничной, душа - бессмертной, а отрава - жизненным эликсиром.
Я верю в судьбу, предмет пусть и нематериальный, но вполне действительный. Я убежден, что исход жизни зависит не от нас самих, а от некой высшей силы, подчиняющей себе, не испрашивая на то согласия, все живое. Человек - и это слишком очевидно, - каким бы он ни был энергичным, гениальным и упорным, не властвует над собственной жизнью...
Однажды, балуясь препаратом, при обычной дозировке призванным облегчать муки рожениц, а в повышенных объемах, если верить знатокам, по действию, ничуть не отличающемуся от ЛСД, я ощутил, как душа моя вытекла из тела, - и я увидел свое обмякшее туловище, обвислые руки и голову со стороны; мои бывшие члены мне больше не принадлежали, я был теперь весь душою прозрачной, физически неощутимой субстанцией, - и под какой-то странный шум с огромной скоростью полетел по черному тоннелю, навстречу пятну яркого ослепительного света. Находиться в этом фантастическом состоянии было непередаваемо легко, приятно, парил я долго, однако - надо думать, по мере ослабевания действия лекарства - полет стал замедляться, пятно тускнеть, я почувствовал, как вновь обрастаю телесной оболочкой, тяжелею - и падаю вниз. Пробуждение, контакт с явью были кошмарными: тело казалось чугунным, а сознание, не желая опленяться, рвалось ввысь, но - словно неподъемная гиря вплелась в невидимую ткань. Убежден: случившееся не было галлюцинированием, какое, словно явь, накатывает, скажем, от лошадиных доз паркопана. Это была сама явь. С тех пор и уже не просто слепо и безрассудно верю в загробную жизнь. И это право не может отнять у меня никто. Я был где-то там, на подступах к иным формам бытия, у подножия замка Мировой Гармонии. Но даже если бы я не пережил эти странные грезы наяву, я верил бы в бессмертие души с неменьшей силой. Да и любой, сдается мне, человек, будучи даже стопроцентным матерьялистом, не отважится поклясться в невозможности существования разума вне телесной оболочки, в том, что в природе не могут существовать формы мысли, отличные от нашей...
Маковые отруби, обесцвеченные, опостненные химическим колдовством, размякли и разбухли, из них не выцедить больше ни капли снадобья, и надо бы их вышвырнуть, да только - ну их к черту! Пошло вообще все к черту! Еще час, два - и начнутся адские ужасы кумара.
Где этот душевыматыватель Балда? Клялся быть к десяти, а на дворе уже полдень. До чего же хреново! Не загнуться бы раньше времени. Не щелкнуть хвостом. Ну где же, где этот убийца? Как все гадко, противно, омерзительно! До чего уродлив и несуразен мир! Как прав уорреновский Старк, утверждая, что человек зачат в грехе и рожден в мерзости, а путь его - от пеленки зловонной до смердящего савана. До чего понятен Гоббс с его убеждением, что жизнь скудна, отвратительна, груба и коротка... Ну так что, может вздернешься? Куда тебе! Ты - слабый и трусливый, а такой подвиг под силу только сверхчеловеку. Да где же этот нерасторопный?! Впарить бы хоть полкуба - любой мерзости.
Подплетаюсь к окну - за ним, если это не галюны, таинственный шум. Нет, не показалось: возле облупленной, подернутой волдыристым мутно-зеленым лишаем трансформаторной будки лепится грузовик, из его брюха чем-то торгуют. Очередь метров на двадцать, в три туловища толщиной.
Нужно немедленно упороться, иначе - вилы. Чем угодно. В костях зреет тупая, но растущая боль. Чем угодно. Бреду в кухню-коридор: может, кто из соседей вошкается с кастрюлями - поклянчу каких-нибудь таблеток. Хотя утром вся коммуна на пахоте.
Так и есть: никого. Пошарить, может, в чужих столах? Унылое шарканье тапок возвещает о приближении тети Муси. Выплывает из коридорного тоннеля, пригнутая радикулитом и мигренями.
- Здрасьте, теть Мусь.
- Здравствуй, Юра. Мыло-то купил? - кивает она на окно.
- Не...
- Ну как же. А постираться.
- Да ладно. Теть Мусь, вы мне таблеток не дадите? От головы.
Проходит пять минут - и я загоняю в тощую вену молочно-белую струю растолченных в воде таблеток аскофена. Вышибить кайф из этой баланды, конечно, не удастся, но бодряк на пару часов обеспечен. Да, жизнь продолжается. А вот и Балда.
- Привет. Как социальное самочувствие? Детской болезнью левизны в перестройке не страдаешь? Понятно. А личное? Колотишься? Ну и видок у тебя. Шугняк вломил?
У самого Балды - маслянистый блеск глаз. Как видно, он уже заправил жилы. Принес он что-нибудь или нет? Наверно принес, раз пришел.
- Гребу щас по Московскому, смотрю - очередюга в универмаг ну просто атомная, а зачем в наш универмаг обычно давятся - за тройным одеколоном, больше не за чем, только когда тройник выкидывают - толпа еще больше. "За чем стоите, братцы?" - спрашиваю. "За туалетной бумагой". - "Кто последний, засранцы?"
Наконец, вычерпав запасы малосольных острот и почувствовав, что трепотня об отвлеченном в тягость моему болезненно бьющемуся сердцу, Балда выуживает из кармана пару прозрачных ампул.
- Циклодольчик. Это, конечно, не то, шо дохтур прописал, но на бесптичье и сам знаешь, кто соловьем орет. Давай машину, ляпнемся да я побегу: жена от злости икру мечет. Вчера опять дома не был. Ты ж знаешь мой принцип: ночевать там, где застанет ночь.
- То есть как это? - выламываюсь я.
- Что ты как дурак. Нужна или нет?
Он подталкивает бабищу сзади, чтобы та подняла голову. Грязные волосы, в потряхиваньи разлетающиеся по сторонам, на несколько мгновений открывают бабье лицо - отечное, рыхлое, нездоровое. Взгляд тяжело и ошалело тычется в мой подбородок, - и вновь волосы, словно бамбуковые шторки, закрывают склоненное лицо. Спи, подружка, я обойдусь без твоей любви.
- Смотри, какая лялька! - рекламирует товар второй провожатый. - Нужна? Бери. За сороковник. Та ты не бойся - не обманем. Гони сороковник и - твоя. Сама хочет. Слышь, скажи, что сама. Да?
- Да-а, - встряхивает волосней баба.
- Вот видишь-да! Правда хочет. Бери!
Отираю пальцами губы, со стеклянным звяканьем переворачиваю стакан в моечную скважину, и, независимо обогнув троицу, вышагиваю восвояси...
По грязной, провонявшей мочой и окурками лестнице, перешагнув через свернувшегося эмбрионом алкаша, поднимаюсь в свою хоромину. В ногах еще есть допинговая сила, но состояние - полусонное, туповатое, а глаза, я знаю, - такие, словно их закапали мутным раствором.
Зелье кончилось быстрее, чем я ожидал. Следовало, конечно, учитывать возрастающие потребности. Заправил вену остатками, застраховавшись от ломок на несколько часов, а утром - хоть не просыпайся. Необходимо пошевеливаться, пока перегорающее топливо питает энергией. Сахарная лень придавливает к подушке, но что-то надо делать, обязательно, сейчас, сегодня: завтра будет поздно. Только - что? Звонить Салату? - так единственное, что гадючий выродок Салат может бросить утопающему, это гиря. Кому еще исторгнуть кручинный? всхлип? Годков пять назад можно было смотаться на рынок и у прикидывающихся дурами старух нахватать выхолощенных маковых коробочек - по пятаку за штуку, но теперь, в эру эгоистических откровений, старые черепахи прозрели, п е р е с т р о и л и с ь, - и только очень немногим, проверенным и перепроверенным (спецгруппы по борьбе с наркотой шерстят в полный рост) уступают каждую головку за полтинник. Ну, а уж эти проверенные-перепроверенные - висельники вроде Салата - впаривают стакан перемолотых коробочек, умеренно разбавляя свежую труху уже отработанной, за сотню - самое малое. А когда... Стоп! Нет, не померещилось: в коридоре тренькает телефон. Сейчас тетя Муся проковыляет к нему из своей светелки, и я в который раз услышу ее нытье - о мигренях и схватках в пояснице. Так и есть; шарканье. Приближающееся к моей двери, удаляющееся от нее - к телефону.
- Да. Кого? Говорите громче, я плохо слышу. Сейчас.
Шарканье в обратном направлении и - неожиданно резкий, пугающий, хоть я и ожидал его, стук в мою дверь.
- Юра, ты дома? К телефону.
Черт возьми. Дома я или нет? Кто бы это мог быть? Кто бы ни был - хуже не будет. Хуже некуда. Надо выползать.
В ухо из телефонной трубки вливается голос Салата:
- Здорово, Лебедь. Спишь, что ли?
- Давно не виделись.
- Сам знаю. Дело есть.
- Ну.
- Надо, чтоб ты подъехал.
- Не могу. Я занят.
- А ты освободись.
- Я не могу освободиться. Я одержим творческим психозом.
- Это дешево стоит, Лебедь, - голос Салата, стряхнув благожелательность, иссушенно-ультимативен, - но за это можно дорого заплатить. Через час - жду. Бизон подарок готовит. Гонец от него был. Все, конец связи. Жду.
Медленно опускаю трубку на телефоньи рога. Почему меня потряхивает? Бизон. Подарок. Это серьезно. Но при чем здесь я?
Бизон - не средней руки негодяй вроде Салата, а закоренелый мерзавище. На него пашет взвод широкоплечих головорезов - бывших боксеров, каратистов, самбистов, он обложил налогами, какие и не снились Минфину, рынки и тучи, халдеев, пивников, кидал, ломщиков, форцов, шулеров, проституток, валютчиков, ворюг всех мастей, торговцев водярой и наркотой, наперсточников и прочую сволочь, - и объявил себя Крестным отцом. Разъезжает Бизон на элегантном "мерседесе" с личным водителем и бдительно следит за добросовестной уплатой оброка; тех же, кто не хочет делиться, преследует пока не сломит. Для особо брыкастых экземпляров боевики Бизона держат в лесном урочище избушку с горницей, обставленной на манер камеры пыток. Утверждают, что среди разнообразных способов уговаривания костоломы Бизона применяют вовсе редкие и весьма интенсивные: стойкого жмота кладут, к примеру, в настоящий гроб и пилой-двуручкой перепиливают крышку, пока из-под нее не донесется вопль раскаянья; или под вздернутого на дыбу сквалыжника ставят примус и увеличивают выброс пламени из форсунки, не воротя носы от запаха жареной человечины, - до тех пор, пока не последует согласие о сотрудничестве. Или - утюг на живот, хорошенько прокаленный на углях, или - кочергу в задницу. Да что там пытки, - денег у Бизона столько, что он в состоянии нанять убийцу. Как-то раз, говорят, этот владыка теневой экономики просадил в карты триста тысяч, - и сполна, без истерики и выкрутас, заплатил долг. Многие охотно отстегивают мзду столь могущественному воротиле: при хорошем поведении ягнят он может и покровительствовать, выручая в трудную минуту. Вляпался какой-нибудь торговец коньяком на обсчете - тотчас галопирует к Бизону. И Бизон подсобляет. За отдельную, разумеется, плату. Иногда ему достаточно проронить в трубку два-три слова. В последнее время, если верить сплетням, Бизон практикует особо вандалистские приемчики извлечения дополнительной платы: его люди подсказывают бэхээсэсникам, где вскрывать хищения, прихлопнутое ворье бежит за помощью к Бизону, - и стонет от поборов, но несет дополнительную. Не так давно в неформальной прослойке города произошел раскол, она развалилась на фракции, и противники Бизона, требуя свою долю, стали посягать на часть его обложенных налогами владений. В пригородном кемпинге были организованы переговоры группировок с присутствием первых лиц, - и дело закончилось вначале бойней холодным оружием - цепями, кастетами, ножами и дубинами, а потом в ход пошли и стволы. Зал интуристовского мотеля превратили в груду черепков, главе противостоящей Бизону команды выпустили кишки, а с ответом перед судом предстали лишь несколько козявок из охраны Бизона, отделавшихся кратчайшими - Бизон позаботился - сроками. Эмвэдэшники скрежетали зубами, доподлинно зная, чьих если не рук, то ума это дело, владея достоверными данными и о других бесчинствах Бизона, но не могли его не то что посадить - даже арестовать. Да, богат чудовищно, но все богатства оформлены на подставных пешек, на родственников, близких и приближенных. И ведь сам-то он никого не грабил, не избивал, не отправлял на тот свет. Когда же у человека такие связи и деньги, ему ничего не стоит пустить следствие по ложному фарватеру, либо закрыть любое дело, даже самое, казалось бы, беспроигрышное...
Но при чем здесь я - маленький, незаметный, безвредный и безденежный ловец кайфа? А не пошли бы они все! - все эти бизоны и салаты! Никуда я не поеду! Граждане СССР имеют право на отдых. Заваливаюсь на пиван.
Где он, выход? Выхода нет...
В каждого Мировая Гармония вложила свою, особенную каплю, в каждом запрограммирован свой талант, только далеко не все его выявляют...
Я всегда, с самого, наверно, изначального момента затеплившегося сознания, восхищался умением превратить мертвые краски в живые предметы на плоскости, способности воссоздать на шершавом полотне кусок мира в собственном видении. Только художник, как никакой иной жрец искусства, в силах отобразить нашу связь с природой столь совершенно. Мне повезло: я быстро распознал свое предназначение. Неплохо, видимо, рисовал уже в младенчестве, а в юношестве без труда проскользнул в художественную школу, даже стипендию получал. Пока на первой сессии не представил на суд взыскательных мэтров первое полотно. Из клеточки багета па зрителя уныло смотрел, словно моля о помощи, приучаемый к повиновению первогодок Советской Армии. Все у него было в порядке: и выглаженное обмундирование, и белоснежный воротничок, и значки на груди, а в ладонях - письмо. Но вот глаза... Они-то и подвели меня под монастырь, раздраконив поводырей: работу обвинили в отступлении от традиций, в упаднических настроениях, в пагубном, тлетворном воздействии... А на следующей сессии, после разгрома второй моей работы, с которой еще более сокрушенно взирал уже лагерник, меня перевели в прежнюю школу - как бесперспективного и нехорошо влияющего.
Для незакаленного мироощущения это была настоящая катастрофа. Я здорово переживал, и вполне могли наползти серьезные последствия... "Не обращай внимания, - утешал я себя, - все образуется. Главное - делать свое дело, а для тебя это - постижение законов мастерства. Может, и неплохо, что ты вылетел из этой бурсы, где всех хотят причесать одним гребнем. Не подставляй голову под гребень. И не надо отчаиваться. А если ты пойдешь на поводу у таких вот учителей и лагерники у тебя будут излучать любовь к режиму - тогда конец. Плюнь - и разотри. И делай свое дело".
Презрев официозные требования, я работал и жил отшельником. И никому не показывал свои пробы. Я работал потрясающе много. У меня не выходило ни черта путного, - видимо, я был бездарен. Но я работал как вол. Копировал старых мастеров, мазал свое. Гробился грузчиком, приходил домой, загибаясь от усталости, заставлял себя садиться перед мольбертом - и работал. Руки дрожали, ресницы смыкались, но я работал. А когда понял, что все это серьезно и у меня есть шансы выкарабкаться за пределы посредственности, бросил гробить здоровье за гроши, записался в тунеядцы - и стал пахать на полную катушку, изредка, чтобы не подохнуть с голодухи, уродуя холст - для мещан на толчке. Там-то я и познакомился с единомышленниками, такими же, как сам, изгоями. Мы, были очень непохожи, но сблизились в одном: создаваемое нами раздражало чиновников. И не потому, что мы касались упрятанных в архивы и запрещенных тем. Чиновников злила наша независимость, творческая вольность, преданность идеалам Мировой Гармонии, а не дутым идеалам Хаоса. Стало быть, нас, разных, объединяла еще и свобода.
Однажды летом, когда набившее оскомину слово "перестройка" произносилось, по отношению к дачам-дурнушкам, в городе появились афиши... Выставка не была даже открыта. Члены экстренно собравшегося секретариата местного отделения Союза художников, превосходя друг друга в поношениях, обозвали представленные на выставке работы идейно несостоятельными и художественно незрелыми, обвинив их созидателей в непонимании политики нового исторического этапа. Мы - а среди нас были члены СХ - заявили о неотступном намерении выставить на суд зрителей свои творения, - и бюрократы попятились. Временно. Нас попросили предъявить на просмотр специальной комиссии все, что мы желаем демонстрировать, - и каждый привез в правление несколько десятков полотен. Жюри оценило их по достоинству: у Вени Бакова пробилось две вещи, у Синяева и Гольдмана - по одной. У меня не прошла ни одна. "Извините, товарищи, но компетентные члены выставкома, уважаемые люди, облеченные доверием народа, заслуженные деятели искусств с высоким положением в нашем творческом союзе просмотрели ваши опыты и - сами видите, ни одного зала, даже самого маленького, ими не заполнишь. Так что, товарищи, в следующий раз. Только навряд ли. С таким идейно-незрелым уровнем... Ах, вы возражаете? Тогда требуются оргвыводы". И Женю Гольдмана исключили из Союза художников, поскольку он когда-то подавал документы на выезд во Францию. Женя не первый, отчаявшись, пошел на такой шаг, беженцев было много, и уехали они не в жесточайшую пору сталинско-ежовско-бериевского геноцида, а в наши - триумфально-барабанные. Эти художники были украдены у народа. Но творцу важно быть понятым и признанным. Не важно - где, но - важно. Ему нужно воспевать Мировую Гармонию, а не подпевать ваятелям Хаоса... И теперь к нам - через таможни попадают репродукции замечательных картин, игнорируемых закупочными комиссиями на родине...
Женя Гольдман не смог уехать во Францию. Специальная комиссия потребовала, чтобы он уплатил за вывоз собственных произведений тридцать шесть тысяч рублей. Редкий цинизм. Чиновники, не купившие у художника ни одной картины, оценили их кучен денег, ничего похожего на которую у мыкающего нужду Жени никогда не было. И за что он должен был заплатить? за право владения своими работами? Как это ужасно - может знать только сам автор.
Когда члены партбюро отделения союза явились домой к Вене Бакову проверить идеологическую зрелость его произведений, Веня снял со стены охотничий дробовик и заявил, что - не приведи Господь уважаемые товарищи переступят порог его комнатушки-мастерской - он застрелится. Не привыкшие к такому невежливому обращению, члены партбюро запрятали Веню в дурдом, где он, нарвавшись на уникальный материал, сделал с натуры несколько великолепных - сам видел - карандашных этюдов. Веню обвинили в злостном извращении советских психлечебниц-самых лучших лечебниц в мире - и объявили психопатом, опасным для общества развитого социализма...
Через несколько лет добропорядочные люди взялись организовать мою выставку-однодневку в небольшом доме культуры, но она закрылась, не успев начать работу: какой-то очень важный чиновник, помахав перед носом директора дома удостоверением, гневно потребовал вернуть людям деньги за билеты и снять картины. Организаторам влепили строгие выговорешники со сверхстрожайшими предупреждениями, и они были вынуждены публично каяться в своей идейной близорукости...
В дверь дубасят. Сколько на ржавом будильнике? Полпятого. Стало быть, я провалялся в эйфорической дреме часов шесть.
На пороге - Салат. Крутит на пальце закольцованные ключи. Молча входит в комнату. Останавливается. Выдергивает из пачки сигарету, разминает ее, щелкнув зажигалкой прикуривает от голубовато-желтого качающегося флажка и, глубоко затянувшись, нагло выпускает дым мне в лицо.
- Ты, что, Лебедь, рехнулся? - в каждое слово вложена настоящая злость. Тебе что было сказано? В следующий раз я тебе голову отсоединю и душу выдерну - она у тебя и так еле держится. Понял, я спрашиваю?
- Понял, не ори.
Ну его к черту. Он, говорят, припадочный.
Салат подходит к окну, всматривается куда-то вдаль, ударом ногтя стряхивает пепел на подоконник и, не теряя повелительного тона, продолжает:
- Я тебе про Бизона говорил?
- Говорил. Только мы с ним незнакомы и я ему ничего не должен.
- Зато мне должен, - Салат смотрит в упор, стараясь надломить, запугать, подчинить. Чтобы достойно выдержать этот злой гипнотизирующий взгляд, смотрю не в самые зрачки Салата, а в затянутую черной растительностью переносицу. Над нею. в пористой коже лба выдавлен узкий полумесяц. Старый шрам.
- Бизон вздул налоги, - медленно, аккуратно проговаривая каждую букву, изнуряет Салат.
- Ну и что?
- Не догадываешься?
- Нет. Кто будет умасливать Бизона - я не знаю. Вернее, точно знаю только, что не я. Я не торгую наркотой.
Взгляд Салата наливается бешенством. Крылья носа, подернутые пленкой жира, пульсирующе двигаются, подбородок, усыпанный многоточием бритых волос съеживается, плюща губы. Достаточно еще одного подстрекательного слова - и этот раздразненный скорпион выпустит ядовитое жало.
- Не торгуешь. Зато хаваешь за троих. И не успеваешь платить.
Салат смотрит так ненавидяще, что, кажется, сейчас ударит. Всю жизнь он тайно завидует мне: по отношению к миру я всегда был свободным пилигримом, он - приспособленцем, у меня никогда не было денег, у него их всегда было через край, но сколько бы у него их ни было, он никогда не мог купить то, чем владел я: благоговение перед жизнью, осознание своего места в ней. Впрочем, теперь ко мне это относится все меньше. Возможно, отчасти для этого Салат и старался приблизить мое гниение, щедро отваливая в долг разрушительное зелье. Он почти добился своего. Но только и вовсе опустившись, я не унижусь, не преклоню колен перед этой гадиной. А он ждет, - я читаю это в его налитых яростью глазах. Можно, конечно, обработать, уломать, умолить Салата. Можно. Если хорошенько постараться. Ему это понравится, его это проймет. Он возгордится победой, - она и будет платой за отсрочку. Можно взмолиться подождать, оттянуть возмездие до сезона, а в сезон выкрутиться, заготовить ханки на сумму в десять, в двадцать раз превышающую долг, - он возьмет натурой, которая как валюта, он сломается, дрогнет: за деньги этот человек забудет, укротит свою ненависть... Только...
Время, отпущенное мне Салатом, иссякло. Он стряхивает пепел под ноги, на давно не мытый пол моей холостяцкой коробчонки.
- Сколько ты мне должен? Напомнить?
- Я не забыл. Семьсот пятьдесят.
- Память не проторчал еще. Ну так вот, Лебедь. Даю тебе десять дней сроку, понял? А потом включается счетчик, и каждый день набегает по стольнику. Все! Доставай где хочешь. Занимай, воруй, грабь, убивай, в карты выигрывай, но в пятницу вечером, я хочу получить свои бабки. И не дай бог, если я их не получу. Ты знаешь, что с тобой будет.
- Ты же обещал подождать до сезона.
- Все, Лебедь, заткнись! Я никому и никогда ничего не обещаю, ты меня с кем-то путаешь. И не вздумай исчезнуть, сука! Из-под земли достану! Все, разговор окончен. До встречи через десять дней. Ма-аксимум.
Салат расплющивает обугленный конец сигареты о подоконник - фильтр остается торчать, как пароходная труба, - и быстро уходит, для пущей острастки хлопнув дверью.
Остатки притупившегося чувства сладострастия от такого поворота событий мгновенно улетучиваются, сердце испуганно съеживается, - и я ощущаю необыкновенную четкость работы сознания. Это, помимо прочего, - предвестник надвигающихся ломок.
Вот я и допрыгался, дозаигрывал с этой сволочью. А ведь он и впрямь может устроить мне превеликую пакость. Будут прихватывать в парадняке гнилозубые урки - отбивать печенку, а то еще перо меж ребер вставят. Уехать? Куда? Где, кому ты нужен, качаемый ветром, светящийся насквозь, не космонавт, не мореплаватель, не плотник. И паспорт - у Салата в залоге, и расписка, заверенная у нотариуса. Объявит, гад, в розыск - через ментуру и по бизоновским каналам...
Натянув отечественные полуботинки, двигаю из коммунальной душегубки куда угодно, иначе задохнусь в этом спертом воздухе.
Люди спешат. Женщины прут тяжеленные сумки, на лицах - заботливая сосредоточенность. Они не ставили перед собой головокружительные цели, но сегодня у них есть своя задача, задачка, - маленькая, но влекущая. быть может, даже с долей поэтизации, а у меня - нет. А что, если я был неправ? Возможно, высший смысл и состоит лишь в том, чтобы обогреть хоть одного человека? Возможно. Мне теперь все равно. Передо мной, в поле моего прицельного обзора маячит сейчас конкретная, мизерная по вселенским масштабам, но труднодосягаемая мишень. Ее повесил Салат.
Развалясь на своем плешивом диване периода развивающегося Хаоса, блаженно затягиваюсь сигаретным дымом. На лице, надо полагать, начертано высшее наслаждение. Еще бы: по очнувшимся венам пульсирует панацея.
У соседей за стеной натруженно скрипит брачное ложе, на кухне гремят кастрюлями, в открытую форточку влетают жизнеутверждающие звуки воробьиный гомон, сухой стук доминошных костяшек. Ноги в замечательных полуботинках крест-накрест покоятся на спинке дивана рассохшейся, облупленной, а струйка дыма, выдутая легкими, вулканическим фонтаном взвивается к несвежему, подернутому горчичной копотью, потолку. В теле сладостная нега, я в ладу с самим собой и со всем миром. Ай да я! В такие минуты кажутся глупыми подозрения, будто впопыхах природа набила мою голову не первосортными мозгами. Жизнь мнится бесконечной, вселенная безграничной, душа - бессмертной, а отрава - жизненным эликсиром.
Я верю в судьбу, предмет пусть и нематериальный, но вполне действительный. Я убежден, что исход жизни зависит не от нас самих, а от некой высшей силы, подчиняющей себе, не испрашивая на то согласия, все живое. Человек - и это слишком очевидно, - каким бы он ни был энергичным, гениальным и упорным, не властвует над собственной жизнью...
Однажды, балуясь препаратом, при обычной дозировке призванным облегчать муки рожениц, а в повышенных объемах, если верить знатокам, по действию, ничуть не отличающемуся от ЛСД, я ощутил, как душа моя вытекла из тела, - и я увидел свое обмякшее туловище, обвислые руки и голову со стороны; мои бывшие члены мне больше не принадлежали, я был теперь весь душою прозрачной, физически неощутимой субстанцией, - и под какой-то странный шум с огромной скоростью полетел по черному тоннелю, навстречу пятну яркого ослепительного света. Находиться в этом фантастическом состоянии было непередаваемо легко, приятно, парил я долго, однако - надо думать, по мере ослабевания действия лекарства - полет стал замедляться, пятно тускнеть, я почувствовал, как вновь обрастаю телесной оболочкой, тяжелею - и падаю вниз. Пробуждение, контакт с явью были кошмарными: тело казалось чугунным, а сознание, не желая опленяться, рвалось ввысь, но - словно неподъемная гиря вплелась в невидимую ткань. Убежден: случившееся не было галлюцинированием, какое, словно явь, накатывает, скажем, от лошадиных доз паркопана. Это была сама явь. С тех пор и уже не просто слепо и безрассудно верю в загробную жизнь. И это право не может отнять у меня никто. Я был где-то там, на подступах к иным формам бытия, у подножия замка Мировой Гармонии. Но даже если бы я не пережил эти странные грезы наяву, я верил бы в бессмертие души с неменьшей силой. Да и любой, сдается мне, человек, будучи даже стопроцентным матерьялистом, не отважится поклясться в невозможности существования разума вне телесной оболочки, в том, что в природе не могут существовать формы мысли, отличные от нашей...
Маковые отруби, обесцвеченные, опостненные химическим колдовством, размякли и разбухли, из них не выцедить больше ни капли снадобья, и надо бы их вышвырнуть, да только - ну их к черту! Пошло вообще все к черту! Еще час, два - и начнутся адские ужасы кумара.
Где этот душевыматыватель Балда? Клялся быть к десяти, а на дворе уже полдень. До чего же хреново! Не загнуться бы раньше времени. Не щелкнуть хвостом. Ну где же, где этот убийца? Как все гадко, противно, омерзительно! До чего уродлив и несуразен мир! Как прав уорреновский Старк, утверждая, что человек зачат в грехе и рожден в мерзости, а путь его - от пеленки зловонной до смердящего савана. До чего понятен Гоббс с его убеждением, что жизнь скудна, отвратительна, груба и коротка... Ну так что, может вздернешься? Куда тебе! Ты - слабый и трусливый, а такой подвиг под силу только сверхчеловеку. Да где же этот нерасторопный?! Впарить бы хоть полкуба - любой мерзости.
Подплетаюсь к окну - за ним, если это не галюны, таинственный шум. Нет, не показалось: возле облупленной, подернутой волдыристым мутно-зеленым лишаем трансформаторной будки лепится грузовик, из его брюха чем-то торгуют. Очередь метров на двадцать, в три туловища толщиной.
Нужно немедленно упороться, иначе - вилы. Чем угодно. В костях зреет тупая, но растущая боль. Чем угодно. Бреду в кухню-коридор: может, кто из соседей вошкается с кастрюлями - поклянчу каких-нибудь таблеток. Хотя утром вся коммуна на пахоте.
Так и есть: никого. Пошарить, может, в чужих столах? Унылое шарканье тапок возвещает о приближении тети Муси. Выплывает из коридорного тоннеля, пригнутая радикулитом и мигренями.
- Здрасьте, теть Мусь.
- Здравствуй, Юра. Мыло-то купил? - кивает она на окно.
- Не...
- Ну как же. А постираться.
- Да ладно. Теть Мусь, вы мне таблеток не дадите? От головы.
Проходит пять минут - и я загоняю в тощую вену молочно-белую струю растолченных в воде таблеток аскофена. Вышибить кайф из этой баланды, конечно, не удастся, но бодряк на пару часов обеспечен. Да, жизнь продолжается. А вот и Балда.
- Привет. Как социальное самочувствие? Детской болезнью левизны в перестройке не страдаешь? Понятно. А личное? Колотишься? Ну и видок у тебя. Шугняк вломил?
У самого Балды - маслянистый блеск глаз. Как видно, он уже заправил жилы. Принес он что-нибудь или нет? Наверно принес, раз пришел.
- Гребу щас по Московскому, смотрю - очередюга в универмаг ну просто атомная, а зачем в наш универмаг обычно давятся - за тройным одеколоном, больше не за чем, только когда тройник выкидывают - толпа еще больше. "За чем стоите, братцы?" - спрашиваю. "За туалетной бумагой". - "Кто последний, засранцы?"
Наконец, вычерпав запасы малосольных острот и почувствовав, что трепотня об отвлеченном в тягость моему болезненно бьющемуся сердцу, Балда выуживает из кармана пару прозрачных ампул.
- Циклодольчик. Это, конечно, не то, шо дохтур прописал, но на бесптичье и сам знаешь, кто соловьем орет. Давай машину, ляпнемся да я побегу: жена от злости икру мечет. Вчера опять дома не был. Ты ж знаешь мой принцип: ночевать там, где застанет ночь.