- Пошел, Пашка?! - вопит с веранды полковник вослед уходящему Чайнику. Давай, действуй! Если еще мы, начальство, ругаться будем!.. Га-га-га-ха-ха!!! Ну, ребята, накатим, щас он все сделает. Давайте. Поскорее выпьем тут - на том свете не дадут. Бу-га-га-га-ха-ха-ха-ха!!!
   Разговор за растительной перегородкой стал превращаться в некое полувнятное бормотанье, когда около часа спустя вернулся Чайник. На хромированном подносе, помутневшем от густых царапин, дымятся поджаренные до румяной коросты подушечки шашлыков, нанизанные на узкие сабли шампуров. Из оттопыренных карманов грязного фартука Чайник выкладывает на стол пару консервных банок с крабами, две бутылки "Боржоми", пачку незнакомых сигарет.
   - Сейчас, - вполголоса, - отнесу этим тварям. Откройте пока воду, я через минуту буду.
   - А нам? - спрашивает Балда. - Мяса. Такого я тоже хочу. Дай шашлычок.
   - Пусть им давятся эти свиньи. А мы лучше - крабов,
   Отшвырнув одеяло. Чайник уходит, а полминутой погодя по ту сторону зеленой перегородки раздаются восторженные восклицания, славящие золотые руки повара. Громкий бас пьяного полковника пропарывает тишину:
   - А,...! Что я говорил?! Пашка - молодец! Железный солдат революции! У, Пашуня, дай я тебя поцелую!... !
   Тускло звенит стекло. Раздается призыв к омовению гортаней. Слышится отчетливое чавканье.
   Вернувшись, Чайник плюхается в плетеный шезлонг, проглатывает полстакана водки, насыщает тело ароматом анаши,-и нежная наша беседа ни о чем, омрачаемая особенно сильными выкриками соседей, продолжается.
   ...Уже совсем темно. С улицы тянет сыростью. Сипят сверчки, один надрывается совсем рядом.
   Свет на веранде не врубаем, чтоб не привлекать комаров, но в комнате горит. Льется сквозь плотные занавеси - скупой, матовый. Трепаться неохота. Кайф - по всему телу, в мозгу - особый. Феноменальное, какое-то магическое, что ли, состояние. Курим и молчим - впитываем. Зато на другой половине террасы - разудалое гулянье. Кажется, к нашим замечательным соседям явились гости. Разглагольствуют уже все разом, и, похоже, никто никого не слушает. Лишь изредка - стук стаканов и короткое затишье: пьют. И опять - культурное общение.
   И вдруг - неожиданно резкое, громкое, неприятное:
   - Пашка! Пашка-а! слышь?! иди-ка сюда! ...! ...! - пьяный голос полковника.
   - Перебьешься, - негромко ворчит Чайник.
   - Пашка, ..., морда! Слышишь меня? Слышишь или нет? ...!
   Грохот стола - от удара. Звон подпрыгнувшей посуды.
   - Ты слышишь, Пашка, ... ! ...! Слышишь или нет?! ...!
   Пора отзываться - чревато.
   - Ну. Чего.
   - Иди сюда. Сю-да иди-и!
   - Зачем?
   - Зате-ем. Затем! Достань нам водки! Понял, гаденыш?
   Молчание.
   - Понял, я спрашиваю?!
   - Где ее достать - ночью?
   - Сам знаешь где, ...! Деньги завтра отдам, слово офи-це-ера! Давай! ...! ...! Быстро! Пон-нял? И чтоб мы больше не ругались! Давай, Пашка, сукин ты кот-тяра! ...! ...! Давай! ...! ...!
   Чайник только что высмолил мостыру, ему такие требования не по душе. И оскорбления - тоже. План оскорблений не терпит.
   - Пошел ты на х..., кайфоломщик!!! - внезапно взрывается он.
   - Что-о?! - кошмарный, нечеловеческий рев. - Что ты сказал, щено-ок?! Да я тебя щас! ...! ...!
   Взрыв разбитого стекла. Шаги - удары. Разрубив листву перемычки, в наши тенистые покои вваливается торс полковника во всем своем неприглядном естестве.
   - А, падла! ...! ...!
   Топтанье, шарканье, хруст стекла под башмаками. Торс насилу втаскивают обратно. Жуткие матерные крики. Неистовство, приближающееся к бешенству.
   Пахнет серьезным скандалом. Чайник с неустрашимостью чемпиона по каратэ презрительно поглядывает на трясущуюся листву, наливает в стакан водки, делает несколько глотков и, сорвавшись с места в карьер, убегает в ночь.
   Через несколько минут, запыхавшийся, в испарине, блестящей на лбу и шее, он появляется на веранде с газетным свертком в руках. Оранье полковника выдыхается, обессилело, - и вопль Чайника его без труда перекрывает.
   - А хотите, с-суки, я покажу вам башку того барана, что вы сожрали?! Чайник победоносно выхватывает из газетной оболочки собачью голову - с омертвело болтающимися ушами, окровавленной шерстью, распахнутой в оскале пастью, капающей, не свернувшейся еще кровью, недавно остывшими влажными глазами, - и швыряет ее сквозь зеленую перегородку. Тупой стук. Тишина.
   Мне мерзко. Сейчас я буду блевать.
   Урожайных изобилии плановых культур в этом году тоже не предвидится. Окрестности - дачи, сады, огороды, поля - вычесаны, не только нами, с беспримерной добросовестностью.
   Электричка песет нас в душные, прокаленные, залитые солнцем степи, к берегам конопляных морей.
   Бывало, на этих плантациях мы проводили дни напролет, как иные проводят выходные возле водоемов или в лесу. Бегали, этакие чемпионские кроссы среди душистых густолиственных деревьев дури в одних плавках, к потным телам липла клейкая пыль, мы бурели от нее - и, счастливые, изнемогшие, скатывали с кожи свежий пахучий пластилин.
   Ныне даже подойти к оставшимся посадкам не просто, отважится на это не всякий, а уж кроссы мотаться - дело более чем рисковое, разве что от сторожа. Летящие к городу электрички перетряхиваются патрулями по борьбе с наркотой. Подозрительных обыскивают - и не всегда безошибочно.
   ...Поле цвета хаки, подрагивающее в густой, переливчатой знойной прозрачности, - под самой линией горизонта. Подбираемся к нему, дав хорошего кренделя, - подальше от вытоптанных троп. Засада в ореховой балке, обозрение подступов к посадкам - не напороться б на охрану, - и мы стремглав, в сумасшедшем темпе перебегаем в конопляные заросли, подворачивая ноги на жирных комьях пашни. Врубаемся глубоко в чащу. В носу щекотно от жгучего, терпкого аромата пыльцы. Высоко в раскаленной бледно-бирюзовой эмали неба парит жаворонок. И - солнце. Огненно-белое. Горячее. Мучающее.
   Кажется, удалось прошмыгнуть незамеченными. Крадемся, соблюдая конспиративные тонкости, переломившись в пояснице. Кусты низкорослы, если выпрямиться - головы будут торчать над полем. Для сбора пластика еще не самое время, наступит оно через месяц-полтора, но кто ж будет ждать, когда сельхозкультуру скосят на пеньку, если и сейчас уже с нее, хорошенько постаравшись, можно кой-чего наскрести.
   Забурились, пожалуй, довольно. Можно пожинать урожай. Приседаю на корточки перед пышным кустом с мясистым стеблем и густыми ветвями. Балда становится на колени, в позу кающегося грешника, неподалеку. Обхватываю ладонями верхушку ветки и похожими на намыливание движениями растираю узкие стрелоподобные листья и шишечки бутоны. Они - теплые, прогретые солнцем, упругие, липкие - от пыльцы. Измочалив крайние, самые сочные зеленые кудряшки, продвигаю ладони по ветке к стволу. Смятые, переломленные, потемневшие от наполнения соком листья безжизненно обвисают. Деревце дрожит, трясется, кренится. Надо умерить старание, не то засекут: вокруг безветренное оцепенение. Только шпарит солнце, жужжит насекомое, да проваливается в воздушные ямы жаворонок. Черт меня подери - забыл нахлобучить какую-нибудь тюбетейку. Затылок нагрелся, как пляжный булыжник.
   Пыльца еще не обильная: ладони покрываются зеленовато-грязным налетом, тогда как должны затянуться коричневой пленкой. Но если хоть что-то липнет - будет толк.
   Балда напряженно подбирается на корточках. По шее - пот струйками. Набухшая мокрым прядь волос прилипла ко лбу.
   - Покажь, сколько намолотил.
   Переворачиваю ладони к солнцу. Вспыхивают тончайшим лаковым слоем зеленой мути. Балда тянет к моим ладоням спои кривопалые. Сравниваем.
   - Может, пыхнем? - предлагает Балда. - А то я с утра мороженый. Раскумаримся, а?
   - Ну, давай.
   Тщательно потирая ладони, словно разогревая их, вкатываем налет в колбаски - тоненькие, почти черные, непередаваемо благоухающие, напитанные жиром. Похожие на пластилин.
   - У-а-ах! - вдыхает фимиам Балда. - Клевая мацанка. Чувствую, сейчас такую таску выхватим! Замостыривай, Юрчик, не спи!
   Распатрониваю папиросу, очищаю табак от бревен. Балда нарезает ногтем кропали. Перемешиваю. Заряжаю. Подтягиваю набитый, утрамбованный цилиндрик на мундштук. Мостыра готова.
   - Взрывай! - протягиваю Балде. - Только дым вверх не пускать!
   Священнодействуя, Балда дышит на кончик папиросы. Ритуал. Зажигает спичку, раскуривает: пуф-ф, пуф-ф, пуф-ф-ф. Жирная струя выдохнутого дыма разбивается о землю, плющится, утекает, стелясь меж стволов и растворяясь. Духан божественный. И неимоверный. По силе он может сравниться лишь с ароматом свежего огурца ранней весной. Пуф-ф, пуф-ф, пуф-ф-ф. Всасывающие звуки. Шумный выдох. Клубистая струя.
   - Клевая мацанка, я ж говорил, - Балда вытягивает свои ножищи, сливаясь задницей с родной землей. - Шмаль что надо. Уже потащило. Я ж говорил...
   Не успевает впитанная доза хорошенько нас размотать, как где-то вдалеке слышится зарождение непонятного шума. Он набирает мясо, сочнеет, - и становится узнаваемым: это шум вертолета. Вероятно, патрульного. Все мощней. Уже совсем близко: тра-та-та-та-та-та-та.... Прижимаюсь к шершавому стволу канабиса. Щекой трусь о наждак. Плотнее, еще плотнее. Кайф утекает куда-то в пятки, в животе - тяжесть, будто гирю проглотил. В горле застрявшая кость. Трах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-уже почти над самыми нашими головами. Я вижу ее сквозь паутину листьев, эту гигантскую стальную стрекозу, сверкающею на солнце круглой прозрачной плоскостью крыльев, бликующую пучеглазой кабиной, желтобрюхую, - она летит низко, гладкая поверхность зеленого океана вокруг нее подернута зыбью, а прямо под ней развалена воронкой. А что Балда - сросся с кустом? Поворачиваю голову. В глазах у Балды - безумие. Он и не подумал прятаться. Встречается взглядом с моим. Очумело переводит его на вертолет.
   - Ложись! - хрипло воплю я. - Скорее!!! Ложись!!!
   Нет, в зрачках Балды - прострация. Он поводит взглядом на мой выкрик, вновь вперивает его в наплывающую с треском и грохотом летательную машину, и, неожиданно вскочив на свои длиннющие ходули, чуть не по пояс вознесясь над посадками, отчаянно, невообразимо сумасшедше вопит:
   - Вертоле-ет!!! Ха-ха-ха-ха-ха!!! вертоле-е-ет! а-а-а-а-а!!! у-у-у-у-у!!! ве-ерто-а-алио-о-о-от!!! ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!!
   В этом есть нечто туземское.
   У Балды - приступ. Хохотунчик. Истерический хохотунчик.
   Бедолага машет желтобрюхому чудищу кривопалой лапой, разворачивается и, словно предлагая посостязаться в скорости передвижения, резво припускает по душному полю, зигзагами огибая зеленые метелки. В монотонной трескотне вертолета слышится сбой, машина переходит на другой режим полета - и начинает снижаться. Я вижу, как, зависнув на несколько мгновений над пригнутыми от ветра кустами, вертолет мягко прилипает колесами к дымящейся пылью земле, и прикрывая глаза от пыли, из его чрева высыпают трое мускулистых суперменов. Железная громадина по дуге взмывает к небесам, а пинкертоны, с места припустив в мощный галоп, мигом догоняют обезумевшего Генаху. Ведут долой с поля. Генаха плетется покорно, свесив голову. Ему, должно быть, хорошенько двинули по шее или в ухо - и дурь выскочила. Эх, Балда, Балда. На кого же ты покинул своих короедов? Будешь теперь из тюряги воспитательные письма писать. По Макаренко. Года три - ежели следователь добренький попадется. А если злой - дети могут и повзрослеть без папы.
   Конвойная процессия скрылась из видимости. Лучше не высовываться. Вертолет крутанул неподалеку и сел у плантации, чуть дальше места нашего вторжения. Тарахтит, не гасит двигатель.
   Кажется, все: наддав трескотни, машина пошла в небо. Врастаю щекой в шершавость. Прощай, Балда!
   Не до панихиды. Жатву - хоть какую-нибудь, хоть дрожащими руками, надо снять, ибо сюда я, разумеется, больше не ходок...
   Сломавшись пополам сильнее, чем следует, тащусь из посадки, отягощенный собранным урожаем граммов в двадцать. У обреза плантации залегаю: дозор. Пути отхода должны быть чисты, я - с поличным. Вроде никого. Стартовая изготовка. Пошел!
   Опрометью выскакиваю на пашню. Быстрей, еще быстрее! Жми, приятель, жми! Осталась грунтовка. Пересечешь ее и вломишься в спасительные чащи орешника.
   - Лебедь! Ле-ебедь! Ле-е-ебе-е-едь!!! - громом среди ясного неба разносится в тяжелой июльской духоте. Чуть не кувыркнувшись от неожиданности, влетаю в заросли орешника. Может, померещилось? Галюны? Нет, опять; "Ле-ебе-едь! Ю-юрка-а! Ле-ебе-едь! Э! Э-э-э!!!" Балда. Его голосина. Но вертолет улетел. Балду используют вместо подсадной утки? Он раскололся? Как-то это все неправдоподобно. Не потому что Балда не может расколоться продай ближнего своего, ибо ближний продаст тебя и возрадуется, - а потому, что одному срок впаяют меньший, чем двоим; двое - это уже групповуха. Но тогда получается, что его отпустили? Еще неправдоподобнее. И почему он не идет сам? Спокойно, Юра, спокойно. Главное - не горячиться. Не пороть горячку. В любом случае стоит подождать. Присядь-ка здесь, в этих кущах - и подожди.
   - Юрка! - несется с дороги. - Ю-юрка-а! Иди сюда-а-а! Их нет, они улете-е-ели! Я тебя не сдал! Слы-ышишь?!
   Дьявол тебя задери! Пусть они действительно улетели - все - но ты-то зачем там торчишь, какого лысого черта? Да еще орешь.
   - Ле-е-е-ебе-е-едь! Иди-сюда-а-а-а!!! Отцепи меня-я-а-а-а-а!!
   Вот оно что. Иду, Генаха, иду. Бегу.
   Осторожно, стараясь не трещать сучьями, крадучись, пробираюсь на вопли. Наконец - картина маслом: Балда мешковато стоит подле толстенного придорожного дуба, корявый ствол которого закован в широкое металлическое кольцо. Запястье Балды - в блеске наручников, а наручники пристегнуты к железному кольцу на дереве. Приставив свободную ладонь к губам, Балда надрывно орет в чащобу:
   - Ю-юрка-а-а! Ле-е-ебе-е-едь! Иди сюда-а-а! Я зде-е-есь!!!
   Трогательное зрелище. Подмывает насладиться им вволю, благо - кайф вытек из пяток обратно в тело, но - надо пощадить нервные клетки пленника, у него они тоже не восстанавливаются.
   - Ле-е-ебе-е-дь! Юрка-а-а! Й-у-ур-р-ка-а-а! Йу...
   - Чего разорался? - выхожу на мягкую дорожную пыль.
   - Фу ты ..., - матом. - Напугал. Давай скорее. Где ты болтаешься? Я ж видел, как ты чуханул с поля. Давай - отцепи.
   - А где твои новые знакомые - хозяева этой штуковины? - щелкаю ногтем по никелю.
   - Улетели.
   - Почему ж без тебя? Не понравился, что ли?
   - Еще как понравился. Просили, чтоб подождал - вечером хмелеуборочная пойдет, всех прихватит, а в вертолете места нету.
   - Кого - всех?
   - Остальных. Их там, сказали, много - вдоль дороги. Понял, как работают? Слушай, давай скорее!
   Осматриваю железное кольцо на стволе. Успело выпустить ржавчину кофейно-марганцовую, с канареечной жировой подкладкой. Видать, к сезону подготовились давно - не одним уже дождем промочило. Да, средневековые прямо-таки штучки. Инквизиторские. Половинки страшного кольца схвачены меж собой болтом в палец толщиной, затянуты двумя гайками, и резьба - сбита.
   - Ну и ду-рак же ты! - глумлюсь над полоненным Балдой. - Что б ты без меня делал? Сломал бы об эту железяку зубы.
   - Не боись, не пропал бы. Начал бы косить, отвезли бы в дурку, анализы стали бы брать - запряг бы какого-нибудь идиота, сдал бы он вместо меня кровь. А свою сдал бы за него. Его б скрутили, а я драпанул бы. Хватит трепаться, давай, ищи камень...
   * * *
   Тошнит. Подкатывает рвота. Едва мотну башкой - перед глазами медленно плывут вниз синие, желтые, черные пятна. Сморгнешь - подпрыгивают. Кажется, у меня здорово выросла нижняя губа. С чего бы это. Подхожу к зеркалу. Губа - нормальная. Но глаза... Мутные, неживые. А подглазники - пепельные. Какой кошмар: уши - заячьи. Высокие, поросшие белым пушком, нежные, бледно-розовые внутри. Пробую на ощупь. Чепуха, никаких ушей. Зато - руки: толстые, словно накачанные водой шланги. Стенки подрагивают от пульса. Тум-тум-тум! Похоже, я деградирую. Да и не похоже. Деградирую. Деградировал. Давно уже стал замечать за собой странности. Приближается, предположим, трамвай, - и я ставлю себе нелепую задачу: успеть проскочить через рельсы перед самой пучеглазой мордой, а если не сделаю это, должно, как мне кажется, случиться что-то жуткое, едва ли не катастрофическое. Или вдруг взбредет в голову идея - садиться в трамвай, сцепленный только из двух вагонов, а то внезапно покажется, что спастись от какой-то якобы грозящей опасности можно, только прочтя объявление, налепленное поблизости. Или нестерпимо захочется двинуть по лицу незнакомого человека, ничуть и ни в чем не провинившегося, а порой так и подмывает вскочить на капот мчащейся машины, или втемяшится, не отвяжешься, задумка: успеть в скором темпе дойти до фонаря - прежде, чем с ним поравняется автомобиль... И понимаешь, что все это - чушь, но поделать ничего не можешь. Думаешь только: а вдруг в этом все-таки есть смысл? Бредешь по улице - и неожиданно натыкаешься на человека, на дерево, на столб. Казалось, они - далеко, а они - под самым носом. Однажды чугь не угодил под машину: виделась вдалеке, а оказалась рядом. Спасибо, водила среагировал. Бывает, шагаю мимо ступенек. Случается - промахиваюсь, моя руки или берясь за дверную ручку. В вену с первого раза не попадаю уже давно...
   Подхожу к окну. Не может оставаться никаких сомнений: у меня - галюны. Глюки. Люди ползут по тротуару - маленькие, кукольные, уменьшенные в несколько раз, словно видимые в перевернутый бинокль. Телеграфный столб раздвинулся, стал широким и, черт бы его побрал, начал перемещаться вдоль тротуара. Все вокруг - плоское, весь наш двор. Автомобили, кусты, детская площадка, трансформаторная будка - все будто нарисовано на бумаге цветными карандашами. Хорошо, хоть сознаю невозможность подобного. Больно смотреть на свет - давит на глаза. Отворачиваюсь. Как огромны руки! Вытягиваю правую, осматриваю. Похожа на мост, ей не видно конца. Гляжу вверх. Лампочек на потолке вместо одной - три. Повисли треугольником. Опять заглядываю в зеркало. У меня - три глаза. Один - на переносице. Почему я так спокойно отношусь к этим иллюзорным обманам? О Боже! шкаф идет прямо на меня, треща деревом. У него широкие, скрипучие ступни. Влево и вправо, выныривая из моих полуботинок, маршируют маленькие игрушечные фигурки людей и зверюшек. Их вереницы растворяются в стенах. Такое впечатление, что отваливается голова. Ощупываю. На месте. А руки? Вот они, руки. Гигантские. Откуда этот фантастический реализм происходящего? Быстро, немедленно упороться, не то последствия могут оказаться поистине плачевными, кто их знает, какими именно - какими угодно плачевными. Вытряхиваю из наволочки смотанный в лохматый рулон бинт в рыжевато-серых, похожих на засохшие сгустки гноя разводах - выпавшее в кристаллы маковое молочко, собранное ночью на чужой делянке (узнают, что мы, - убьют), отрываю шмат в две ладони длиной, плетусь на кухню. Благодарение всем святым: здесь - никого. Сдергиваю с тетимусиной вешалки черпак, набрав в зеркальную ванночку воды, окунаю туда кусок бинта. Воспламеняю конфорку. Есть закипание! Шипящая пена - через край. Драгоценная пена. Уменьшаю огонь. Варево пузырится, вздувается виноградной гроздью, бурлит. На гладкие стенки поварешки опускается коричневатое напыление. Довольно. Выплескиваю панацею в чайную кружку, ополоснув половник, возвращаю его на крючок. Пока отвар остывает хоть немного промыть машину: двигаться из такой уже просто страшно. Удивительно, как это меня до сих пор не трухануло от грязи. Готово. В комнату. Не вписываюсь в дверной проем. Только бы не пролить лекарство. Лекарство против глюков. Лекарство против страха... Чашку - на тумбочку. Одна чашка, две, три. Карусель из чашек. Скорее. Наворачиваю на вытяжную иглу щипок ваты - метелка, фильтр. Набор. Три куба ярко-коричневой жидкости, четыре, пять. Восемь. Десять. Мой минимальный дозняк. Добираю остатки. Сухой свист всасываемого воздуха. Пузырьки в колбе. Двенадцать кубов. Хуже не будет. Нельзя хуже - некуда. Теперь еще одна задача - куда втереть опивуху. Трубы укрылись от насилия, им невмоготу. Руки - безнадега. Желтые, в синюшностях, испещренные многоточиями запекшейся крови. От надавливаний - тупая боль. На ногах - то же. Впрочем, есть одна, вот - еще. Но - тоненькие, еле голубеют, струясь извилисто, неуверенно. В такие хилые мне не попасть, если только Балда поможет. Штаны можно не опускать, в плоти еще не остыла боль после недавнего надругательства. Остается последняя точка, куда, я знаю, можно вколоть почти без промаха, там - толстый клубок вен, он часто выручает отчаявшихся, потерявших трубы, пока те не проявятся. Только я не верил, что когда-нибудь смогу всадить сталь в это место. Оно под языком, у самого корня. Туда, должно быть, очень больно. Зато надежно: войдет на ощупь, путеводитель - боль.
   Распрочертовы виденья! Словно эпизоды глупой киноленты меняют друг друга. Ошеломительные баталии - морские и сухопутные. Гибнут корабли, окутанные выпуклыми клубами дыма. В кипящих пеной волнах барахтаются люди. Их звонко лупят по головам с подгребающих шлюпок. И все - на лодках и на воде - на одно лицо. И все подмигивают мне, гримасничают, ругаются, бросают в меня камнями. Огрызаться или нет? Перебьются. Они - иллюзорные. По стене бегут какие-то твари. Похожи на мышей. По другой стене тоже кто-то шныряет. Да это ангелы! Ангелочки. С ладошку. Розовые, голозадые, с крылышками. Упорхали. Во рту - горьковатый, жесткий привкус. Чужой голос внутри черепа. В левом ухе - музыка. Скрипки. Мычание. Знакомая мелодия.
   Скорее, скорее - вмазаться. К зеркалу. Поднимаю язык. Вот он, зеленовато-синий, подернутый блестящей пленкой слюны, сгусток вен. Игла двоится, троится, становится плоской, словно лезвие кинжала. Найду ощупью... Хочешь жить - умей втереться.
   Кажется, я проснулся. Пляж. Щека шершавая - в песке. Под рубашкой тяжелый пот. Солнце катится вниз, но еще жарко.
   Пляж - мой новый дом, из угла в коммуне пришлось выметаться: был обыск. Кто-то, видно, стуканул о моих наклонностях. Пришли, рассказывала тетя Муся, мордовороты, толкнули дверь в мою комнату - и нашли бинт в наволочке. И теперь я для них небезынтересен.
   Сезон кончился, сгинул, а запасы так и не сделаны. У Балды есть еще с наперсток, но что потом - не знаю...
   Рядом шоколадно-лоснящиеся пляжники играют в волейбол. Тугие удары по мячу изматывают, давят на уши. Сажусь, обхватив колени. От испарины знобит. Тощенькие волны лижут берег, солнечная клякса режет глаза. От блестящей, чешуйчатой воды в мою сторону идет человек. О Господи! Это - я. Мой двойник, мой автопортрет. Подходит - тяжело, увязая в сыпучем песке, протягивает руку. Встаю. Никого. Тошнит, головокружение. Опять сажусь чтобы не свалиться от слабости. Какие-то обрывки фраз, слов. Без смысла. Голоса ломкие, резкие. Взлетевший в солнечно-голубое небо мяч гулко лопается и превращается в лохматого стервятника, зависшего в воздухе. Взмах крыльев - и птица тает в прозрачности. Постой, а играющие в мяч - кто они? Тот, жилистый, - это же мой отец, умерший много лет назад, а этот, в панаме, - какой-то известный политический воротила. Только кто? Как его фамилия? Не вспомнить. Почему эти люди вдруг тянутся в высоту, растут? Если я удивляюсь этому - значит, мое мировосприятие в норме? Они улыбаются мне с небес, шевелят губами. Какие они противные! Голоса. Зычные, по далекие, почти из космоса. И внутри меня - голоса. В носу, в горле. Нудящий звук. Самолет. Делает мертвую петлю, ложится на вираж. Превращается в железного человека, в Антея с раскинутыми в стороны руками. Ну его, пусть летит. Почему пляжники перестали лупить мяч? Они смотрят на меня. Неужели они угадывают мои мысли? А что, собственно, плохого я думаю? Они, кажется, что-то спрашивают. Пора свинчивать отсюда, пока не поздно. Они окружают меня! Бежать! бежать! - скорее!!! Не могу подняться: тело не подчиняется командам мозга. Коричневые люди подступают ближе, на лицах у них - ярость. Бешеные лица. А это? Стеклянный гроб с покойником. Труп лежит, скрестив руки на животе, покорно смотрит в небо. Глаза открыты. Тело мое наливается металлом, каждое движение - боль. Раскрываю ладонь. На ней - белый порошок, он - спасение. Кидаю в рот, заглатываю. И тотчас отяжелевшее тело проваливается в песок. На поверхности - одна голова. А по песку ступают ноги - тяжело, звеняще. Бум-бум-бум! Не троньте меня, товарищи! Я совсем не тот, за кого вы меня принимаете, я никакой не Лебедев, я - Цаплин, я Уткин, я - Канарейкин!
   Вокруг - никого. Пляжники играют в мяч. На меня никто не обращает внимания, я сижу, как сидел, обхватив колени. Неподалеку вопит приемник. Песня. Про любовь. Объявили, что специально для меня, по заявке моей бывшей жены. Одумалась, стерва. Поздно. Да, песня о моей любви к этой мерзавке. Узнаю тогдашние свои чувства. Больше таких не будет. Как это все правильно отобразил поэт. Надо бы записать слова, чтоб не забыть. Эта песня будет моей самой любимой. Возьму сучок, нацарапаю текст на песке. Кончилась. Жаль. Зато врубилась радиостанция "Юность". Нет, "Шахматная школа". Специально для меня: зашифрованное сообщение из центра. Вам мат, резидент!
   Бр-р-р-р - знобит. Ну и мура мерещится. Поднимаюсь, отряхиваю зад от песка. Пора к Балде, не то свихнусь от такого кино. Балда уже ждет. Только ведь он никакой но Балда, не Генка, он - Петька. А я - Борька. Точно, Борька. А Петька ждет меня, развалясь в мягком кресле голубой лакированной машины. Сейчас я сяду на красный мотоцикл - и быстрым вихрем помчусь к нему. На мне - генеральская форма. Штаны с лампасами. А вот и мотоцикл. Ярко-красный, в сверкающем никеле. Генеральский. Оседлываю. Зажигание, старт, раскатистый взрыв, плотный дымовой выброс, - и вместе с мотоциклом я проваливаюсь в пропасть. Несемся по черному тоннелю, выныриваем на ослепительно-белую, слюдянистую автостраду. Мотоцикл выскакивает из-под меня, пробуксовывая, взрывает дорожное покрытие, надрывается от визга и грохота, но не убегает. Однако стоит подойти к нему - откатывается вперед. Бреду следом. Он - мой поводырь. А я - словно сомнамбула. Вторгаемся на территорию какого-то завода. Вокруг - кирпичный забор с частыми нитками. колючей проволоки. Черт побери, да это космодром! Звездолет, похожий на храм. Вместо креста - антенна. На этой ракете я полечу в космос, вторгнусь в Мировую Гармонию сольюсь с ней. А вот и Балда с какими-то людьми. В одеждах космонавтов. Мне нужен такой же костюм.