Лекарство не приносит нам ожидаемого блаженства и тогда запасливый Балда выкладывает на стол еще три хрусталика, опоясанные тонкими синими надписями.
   - Попробуем амнопоном. В догонку должен прибить.
   Доппаек силен, но кратковременен. В моем черепе мгновенно закипает работа, Балда упоенно заваливает свою гортань словесным ширпотребом, однако уже через полчаса наш эйфорический экстаз скисает.
   - Надо было какими-нибудь колесами придавить, - досадливо оправдывается Балда. - Ну, чего будем делать?
   - Ты ж домой мылился. У тебя жена икру мечет. От злости.
   - И хрен с ней. Пусть спасибо скажет, что вообще ее осчастливил, дуру деревенскую. Она с короедами у меня уже во где! - Балда ударяет себя по загривку ребром ладони. - Юрчик, есть шара опустить одного быка...
   И Балда как на духу выплескивает детективный оперплан.
   Три дня назад он заскочил к соседу по бараку, вполне отменной сволочуге, ночному спекулянту водярой, - стрельнуть курева, и пьянющий сосед, бахвалясь - вот, мол, козявка, смотри, какие люди ко мне ходят! - шутливо представил его фарцовщику радиоаппаратурой. Спекуль аппаратурой привез спекулю водкой дешевенький - всего за семьсот - джапанский кассетник и даже не потребовал деньги сразу, услужливо предложив подержать технику сколь необходимо долго - для ознакомления с ее замечательностью. И вот теперь, освеженный медикаментами, Балда опешил от простоты и доступности вызревшего в ею прочищенных извилинах замысла. Радиоворотилу, он помнит совершенно точно, зовут Эдиком. Я - Балда доверяет исполнение своего прожекта мне вваливаюсь к водочному ворюге под видом компаньона Эдика и растолковываю, что нам с Эдуардом срочно понадобилась именно эта тачка: подвернулась клевая возможность напарить одного: лоха, а новую чудо-технику, может, даже подешевле и почудесней, мы закинем на днях. Ну и забираю агрегат. Провал возможен лишь в случае, если у спекуля будет торчать в это время сам Эдик, - но не торчит же он там постоянно. Каков план? Разве не гениален?
   - Я в такие игры не играю,
   - Да не мандражи ты, Юрик! Все будет четко. Телефона в нашем курятнике нету, поблизости - тоже. Он и очухаться не успеет. Главное - давить на него психически. Ты ж психолог, у тебя получится. Давай, Юрик, давай, дорогой, настраивайся...
   Просыпаюсь на своем продавленном диване в неснятых с вечера полуботинках. Истекает всего несколько мгновений, а я, злой, разбитый и раздавленный, уже утомлен общением с миром. Пройдет час - и жизнь станет предельно отвратительной. Если не приукрасить ее введением стимулятора. И я накачиваю тело панацеей.
   Все позади. Теперь не существует раздражителей, не может быть утрат, способных опечалить, нет ничего, что в состоянии меня разладить. Все суетно, пошло, бренно. Кроме истины.
   Но что есть истина? Вот меня уже и тянет порезонерствовать. Действительно, почему, если истина одна, на планете такое множество религий и учений? И отчего многие из них, ошибочные и лживые, имеют фанатичных последователей, учеников?
   Ну ее к дьяволу, истину. Начнешь тревожиться - и поглотит суета. И заботы хлынут ливнем из ведра. И стальные нервы размягчатся. И ворвешься в засасывающий, заколдованный, запрограммированный ритм бессознательного бега по кругу - и будешь бежать, словно автомат, пока не утекут силы. Бежать кругами, виляя и запутывая следы, не контролируя свое поведение и не умея осадить этот бешеный гон. Или впадешь в прострацию. Черную, беспросветную, безысходную, вызванную убийственным перенапряжением.
   Что плодит страдания? Наша мнительность. Воображаемые ужасы, опасения, надуманные проблемы, сиюминутные передряги. Мы в плену, в рабстве у страстей, у привычек. Мы прикипели к тому, чего нет или не должно быть, мы преклоняемся пред химерами, иллюзиями, миражами. И пусть тупорылая толпа молится сумятице, живет в беготне, - ты, перешагнувший через фантомы, будешь благоговеть только пред Мировой Гармонией. Ты будешь не преодолевать сопротивление материи, а слаженно вековать внутри нее, не бороться против слепых законов рока, а благодарно принимать их влияние, и если своей ровной жизнью на этом свете ты послужишь Мировой Гармонии - чего тебе еще надо? Чего ты еще можешь желать? Мир неудержимо движется к своей цели, и ты - его частица - имеете с ним. И не стоит растрачиваться на мельтешню, томления и остановки, на грызню и противостояние Хаосу. Жизнь сиюминутная - капля в бескрайнем, бесконечном временном потоке Мировой Гармонии. Пренебреги этой жизнью ради будущего...
   После легковесного не то раннего ужина, не то позднего обеда в провонявшей, пропитавшейся кислятиной пельменной отправляюсь к Балде. Он должен припереть с работы ацетон - и мы собирались обсадиться на всю катушку. Хотя кайф и без того пробрал меня до костей. Времени еще целая вечность. Тащусь пехом. Неплохо, что ни говори, когда в тебе сидит три куба, ввергающих в сладостную истому. Пробуждается желание мотануть по проспектам города - не самого последнего в нашей державе, убаюканной, опухшей от сна: поглазеть на новейшие кумачовые призывы и обещания вдохновителей Хаоса сеять разумное, доброе, вечное, перестроечное, на мужчиновидных дам в оранжевых курточках, укладывающих дымящийся асфальт под надзором важного джентльмена в шляпе, подышать смогом, вываливающим из целого леса труб... Похоже, безнадега начинает подкашивать меня даже в минуты наслаждения. Это плоховато. Неужто в глазу моем застрял осколок зеркала злого тролля из сказки - и принуждает видеть только распрочертовы мерзости и не замечать роз с мимозами? Вон, пожалте, - снежно-белые облака в разливе жирного солнечного света - словно нагромождения рыхлой ваты, а полынья налита прозрачной голубизной, и через нее тянется слоистый, похожий на разваливающийся бинт, след от реактивного самолета. Нежное, душещипательное зрелище. Попробуй запечатлеть его на плоскости. У природы двадцать тысяч красок - и ни одной похожей, а у художника двадцать - и ни одной достоверной. Уютная булочная, отблескивающая вымытым стеклом, источает ароматы свежего хлеба, где-то долбит на фано. А вон - серенькое здание без окон и дверей. Живодерня. Сюда со всего города свозят заарканенных собак и кошек. И перерабатывают в мясо-костную муку. На мрачных воротах - лозунг: "Тебе, Родина, тебе, партия, наш вдохновенный труд!" Такое возможно только в стране развитого идиотизма. И зеркальный осколок в глазу здесь ни при чем. Дебют в роли собирателя гербария - роз с мимозами - не удался.
   Далеко все-таки живет Балда - у черта на рогах. И ждать его на штанге пришлось долго. Но вот явился - и заныл о перегрузках на заводе, о том, как осточертела ему эта кровососущая каторга, как притесняют его и напрягают, как придираются и мешают жить. Спрашиваю, приволок ли он ацетон.
   - А як же?! - вмиг преображается. - Что ли у меня вместо памяти помойка? Слышь - булькает! - он потряхивает сумку. - Пошли.
   Проскочив темный коридорчик, выстеленный скрипучими плавающими досками, переступаем порог Генкиной каморки. И сразу по ноздрям шибает едкое амбре, замешенное на испарениях от пеленок или ползунков, но все одно загаженных, от безобразных циновок под ногами, варящейся еды и немытой посуды. Двое ребятишек с оголенными задами (в комнате злодействует духотища) терзают в углу, возле двухъярусной кровати, вислоухую плюшевую собаку. Мельком глянув на нас, они продолжают свое занятие, резво покрикивая друг на друга. Старший малолеток, с ногами взгромоздившись на стул, черкает карандашом в книжке для раскрашивания и на появление папаши отзывается коротким взглядом, теплой сыновней любовью не переполненным. И только самый мелкий карапуз, выкарабкавшись откуда-то из-под глянцевитого от липкости стола, выбредает, нетвердо переставляя слабые ножонки, на середину комнаты и, непритворно улыбаясь еще не озубатившямися деснами, смотрит то на папахена, то на незнакомого дядю.
   - Что, старичок?-суховато приветствует младшенького родитель. - Мамку-то слушаешься?
   - Ы-ы-ы-ы!-радуется малютка, погрузив в рот пальцы и покачиваясь. Ы-ы-ы!..
   - Что, сволочь, приперся, чего тебе здесь надо?! - отбросив в сторону портьеру, отгораживающую кухню от прочих апартаментов, выходит Генкина супружница. Грязный, потемневший возле карманов халат, неопрятные, давно немытые волосы, под глазами - совсем не косметическая синева. - А-а, Лебедев, и ты тут! Давненько не был. Что ты моему мужу мозги пудришь? Пудри себе, понял?! Если не оставишь его в покое - я вас обоих в ментовку сдам!
   - Ну чего ты, Тоня, чего разоралась? - глуповато улыбаясь, гундит Балда. - При чем здесь бедный Юрик? Он наоборот на меня положительно влияет. Своей высокой нравственностью.
   - Заткнись, скотина! Лучше вспомни, когда последний раз в магазин ходил! А жрешь за троих! и серешь за четверых? Больше я твои тряпки стирать не буду! И жрать не получишь. А еще раз найду какую-нибудь заразу - сдам в ментовку! Обоих!
   - Да чего ты, Тонь! - виновато скулит Балда. - Чо ты гонишь-то? Чего орать. Подумаешь - в магазин не сходил. Разоралась.
   - Заткнись! Я тебя прошу - заткнись! Пошел ты со своими магазинами знаешь куда? Тебе, скотине, за посылкой сходить некогда, тебя же дома не бывает, ты же у нас гуляешь, ты у нас торчишь! Скотина! скотина! ско-ти-ина!!!
   Супружница выдергивает из-под тарелки с остатками супа запятнанный жиром клочок бумаги, в котором можно угадать телеграфный бланк и, скомкав его движениями, похожими на те, какими лепят снежки, истерично, в лучших драматических традициях доведенной до отчаянья женщины, швыряет комком в Балду.
   - Какую еще посылку? - недоумевает тот, нагибаясь.
   - Пошел ты знаешь куда?! Па-аше-е-ел!!! - супружница всхлипывает, что предвещает подлинную трагедию.
   Голозадый малявка, сменив улыбку на уксусную гримасу, вот-вот готов разрыдаться, старшенький младенец невозмутимо продолжает раскрашивание, не обращая внимания на привычную, как видно, сценку, а средненькие ссорятся из-за чего-то уже на верхнем ярусе кровати. Балда кивает мне на дверь - и мы выходим.
   - И чтоб не шлялся сюда! Чтоб духу твоего здесь не было! Скотина-а-а-аа-а... - слышны рыдания, потопляемые, должно быть, в подушке.
   Устроившись на штанге. Балда расправляет на коленях телегу.
   - Вот дура-баба, совсем шизанулась! Давненько я ее не воспитывал, нужно будет заняться-куда ж это годится... - Он замолкает, вчитываясь в текст. Тетка ее передачу прислала. С Крыма. Поездом. Гадство! - уже пришел. Сегодня - в шесть. А уже девять.
   Балда звонко-цикающе сплевывает в пыль и, уперев руки в колени, поднимается.
   - Едем.
   - Куда? Тебя что - шизняк долбит?
   Мне совсем не хочется переться куда-то среди тревожной ночной глухомани. В нашем славном городе, нашинкованном разбитными молодчиками, в закоулках, примыкающих к вокзалу, вечерами совсем не безопасно: могут запросто начистить рыло, или, перевернув вверх ногами, вытрячнуть из штанов.
   - Помчали, - напирает Балда. - Не может быть, чтоб не нашли. Вот, тычет пальцем в телегу, - вагон шестой. проводник Валера. Найдем Валеру, никуда не денется. А тут как раз залягут по берлогам, кухня освободится. Забодяжим химию, а?! Поднимайся.
   Железнодорожный вокзал, смахивающий на средневековый замок кладкой из крупного темно-красного кирпича, арочными закруглениями узких окон, высокими пикообразными надстройками, всасывает в одни двери и выплевывает в другие тучи людей. Противно покалывает под ребром, во рту - неприятная сухость, я с удовольствием заглотил бы стакан сока, да только единственный действующий буфет, торгующий бутербродами с салом, вареными яйцами и кофейком известного качества, изголодавшиеся обделили таким густым частоколом, что, займи мы очередь, она подошла бы не раньше, чем к рассвету. На стеклянную дверь ресторана изнутри наброшена привычная картонка на веревочке: "Мест нет".
   Попив воды в подземном туалете, куда просочились за пару гривенников, разыскали справочное. "Ждите ответа, не повторяя вызова". Подождали пару минут, повторили вызов трижды - и пошлепали искать дежурного по вокзалу.
   Люди толпятся в зале ожидания, людьми забиты проходы, они наводнили, заплеснули все закутки. Они лежат в в духоте на полу, у стен, в проходах на вещах, на расстеленных газетах. Они тяжело, трудно дышат. Это - дыхание нашего общества. Общества Хаоса. Сложного общества. Люди спят, опустив головы, лежат - лицами вниз. Но они счастливы: им досталось место, им достался билет. А могло и не достаться. Солдатские шинели перемешаны с цветастыми плащами, дорогие куртки - с дешевыми. Равенство. Братство. Счастье. Вокзал- маленькая модель нашего общества. С бронзовой фигурой Мессии по- середине...
   Как удалось установить, взяв за хобот дежурного, паровоз наш отогнали в парк на ночевку-это примерно в полутора километрах.
   Ковыляем по железке. На пропитанные мазутом шпалы ступня опускается мягко, бесшумно, на гравии - с сочным похрустыванием. Через прохудившиеся облака просвечивает тусклая, подернутая пыльной поволокой луна, подножия насыпи чернеют начинающими кудрявиться зарослями, за которыми угадывается дыхание засыпающего города. В жидковатом освещении - фонарном, перемешанном с лунным, - блестят добела изъезженные рельсы.
   - Где этот поганый парк?! - злится Балда, сосредоточенно глядя под ноги, чтоб не распластаться. - Что-то мне водичка туалетная, падла, устроила революцию. Она мне. сразу не понравилась. И вообще, я хотел лимонада. Такой вот я человек.
   Наконец, отливающие платиной артерии разветвляются - и мы видим целое скопище вагонов - одиноких и сцепленных в короткие куски. Здесь не один и даже не два поезда, - здесь их куча. Плетемся вдоль обрубка из нескольких вагонов. В купе, видимо, проводницком, мерцает свет - вялый, какой-то нелегальный, едва ли не от лучины или свечи. Похрустывая щебенкой. Балда подходит к вагону, вытягивается струной, стучит в пыльное окошко скрюченным пальцем. Звук глухой, вязнущий. Несколько мгновений в купе не обнаруживается никаких признаков жизни, затем свет, источаемый, похоже, все-таки свечой, колеблется, занавеска морщится гармошкой, - и в окно, приложив ладони к лицу наподобие навеса, выглядывает лохматая баба. Ее соломенно-прелые волосы, похожие на паклю, жестко топорщатся в стороны. Разглядев нас, пугало кивком интересуется: "Что надо?"
   - Это какой поезд?! - орет Балда.
   "Что?" - все то же дерганье головой.
   - Поезд какой?! - Балда приставляет к губам свои кривопалые лопасти. Рупорно умощненный голос бьется о монолит вагона, стремительно скатывается с насыпи, волной прокатывает по ровному, блестящему рельсами пространству и, отразившись от подозрительно темного здания с погасшими окнами, превращается в эхо.
   Бабища трясет башкой и показывает на ухо: "Не слышу".
   - Дура ты нечесанная!!! - ревет Балда. - Открой окно!
   Коронованное паклистыми лохмами лицо исчезает, занавеска наползает на место. Нелегальный свет колеблется. Полминутой погодя в вагонной двери скрежещет замок, с сипло-скрипучим сопровождением дверь приоткрывается, и в щель выглядывает мужик в майке. Окинув нас цепким взглядом, интересуется:
   - Чого вам, хлопци?
   Тон не слишком любезен, но и не нахален: мало ли на какие неприятности можно напороться.
   - Слышь ты, пассажир! - не церемонится Балда, почуявший трусливую настороженность. - Это Симферопольский?
   - Ни, хлопци, це - з рэзэрва. Готовыться до лэтнього роспысання. Заутра у рэйс.
   - А где симферопольский?
   - Та хто ж його знае. Дэ-нибудь тут, пошукайтэ добрэ.
   Перекрещенными руками мужик потирает белые плечи, зябко поеживаясь. Он готов ответить на другие наши вопросы, дабы воочию убедиться, что, не нуждаясь больше в его услугах, мы убрались восвояси и он может спокойно продолжить вечер со своей дамой, но мы, не удостаивая его больше внимания, хрустим по щебенке дальше. В лицо бьет густой ветер. Луну заполонили грязные тучи, налитые пепельной мутью.
   Вот он, симферопольский, по крайней мере несколько суставов его. На занавесочках - надпись "Крым". Вглядываемся - в поисках жизни внутри. Тишина и темень. Шествуем мимо обрубка. Ничего обнадеживающего.
   - Смотри! - Балда выбрасывает вперед руку с оттопыренным указательным пальцем, тыча в разбитое стекло на торцевой двери. - Осилим? - И пока я постигаю всю безрассудность этого нелепого, в стиле Балды, предложения, сам Балда хищно подкрадывается к тупому торцу. - Подсади! - запрыгивает на буфер, вцепившись в дверную ручку, расшатывая, вытаскивает из гнезд треугольнички стекол, не глядя швыряет через плечо, и они падают на камни с легковесным звоном, не разбиваясь, - только одно лопается с мягким треском. Подперев тощий зад Балды ладонями, помогаю удержаться ему на весу, - и вот, елозя животом по обрезу окна, дрыгая ногами в воздухе и кряхтя, он втягивается в черноту вагона. - Держи! - подает мне криволапую руку, нависнув грудью над шпалами. Крепкое сцепление ладоней, одоление высоты, и я переваливаюсь в вагон головой вниз. Проход в тамбур и дальше свободен двери распахнуты. Идем по узкому, длинному, высокому, тесному коридору, откатывая визглявые двери купе: авось с паршивой овцы посчастливится сорвать клок шерсти. Только, похоже, ничего нам здесь не отломится, не отколется, не отклеится, не отвалится. Даже бутылок пустых уже нет. Хотя неужели, ваше сиятельство, вы нагрузились бы посудой, будь ее здесь в избытке? Кто тебя разберет, ты, кажется, уже на все способен.
   Дверь последнего, судя по длине пройденного, вагона - на заглушке, хотя тамбур был открыт. Обозленный неудачей, Балда хватается за длинную оконную ручку и дугообразным ударом ноги пробует высадить дверное стекло. Подошва с коротким писком чиркает по светлой бликующей поверхности, оставляя за собой черный след. Третий удар с треском прорубает в стекле лучистую звезду. Нежно звенящим дождем сыплются стеклянные брызги. Балда погружает в пробоину руку и поворачивает заглушку. Вагон плацкартный. Мы идем сквозь темные прямоугольники, в торцах мутно сереющие окнами, остановившись в конце, напротив проводницкой ячейки, откуда прямо-таки исторгаются мощные, раскатисто-рычащие залпы храпа. Нащупав в темноте ручку, Балда оттаскивает дверь в сторону. От скулящих звуков железа мы обмираем, но храп не прерывается. Завидный сон. Купе облито рассеянной фонарной подсветкой с улицы. На голой деревянной полке, завалившись на бок, лицом к стене, спит обнаженный - в одних черных трусищах - мужчина. Тучный, наплывающий на скамью живот покачивается при вулканических всхрапах. На столике, закованном в алюминиевый обод, - две пустые бутылки из-под водки, мутные захватанные стаканы, один - лежит, будто сложенное оружие, вялый кусок огурца, набитая окурками консервная банка. Смрад, наполняющий проводницкий коробчонок, вполне соответствует картинке. Но мы явились сюда не воротить носы. Балда уже шмонает под столом, шебарша в темноте. Ставит к моим ногам свитую из прутьев корзину.
   - Глянь, что там, - шепотом.
   Поскрипывая прутьями, срываю завязанную сверху тряпку, ощупываю. Колючая гирлянда мелкой вяленой рыбешки, под ней - прохладные гладкие апельсины. Садиться в тюрягу из-за такого добра нелепо.
   - Ничего нет, - шепчу в ухо. - Фрукты.
   - Вот еще что-то, - сипит Балда, и я принимаю у него вместительную сумку. Холщовая. Черная ткань топорщится от напиханного барахла. Нашарив, извлекаю женский кожаный сапог. В темноте не разобрать, но кажется импортный. Гладко-мягкий. Прощупываю сумку глубже.
   - Сапоги. Женские. Валом.
   - Годи-ится, - Балда перехватывает у меня ручки и выставляет сумку в коридор. Шепчет: - Остальное у него, наверно, под сиденьем. Хрен с ним. А где оде-ежда?
   Между короткой пластиковой стенкой и верхней полкой Балда отыскивает пиджак. Обеими руками рвет на себя. Сухой треск лопнувшей петельки. Балда запускает лапу в карман.
   - Ищи штаны-ы-ы!..
   Ощупывая верхнюю полку, натыкаюсь на проводницкую фуражку. Кокарда играет в темноте фальшивым золотоносным отливом. Вот они, штаны, - брошены рядом с лежанкой. Балда, кажется, по ним топтался. Выворачи ваю карманы. Связка ключей, полгорсти мелочи, мелкий сор. Ключи пусть остаются, а деньги можно забрать. Впрочем, сгодятся и ключи. Задний карман? Есть. Черт, целая пачка купюр. В палец толщиной. Разваливаю веером, повернув к лезвию света. Разномастные. Рубли, трешки, но проскочил даже четвертак. Жирные. Напитанные сальностью рук.
   - Е-есть! - хриплю, потянув Балду за рукав и давая пощупать пачку, не выпуская ее, однако, из рук.
   - Отлично! Сваливаем! - это уже в полный голос.
   Пока Балда колдует над замком, с хрустом ворочая в нем ключом, конфискованным у проводника, отслаиваю от денежной стопки примерно половину. Укрываю в нагрудном кармане. Остальное придется поделить с Балдой и с ним же просадить. На кой черт мы уперли эти сапоги? Ладно, Балда сменяет на солому.
   Дверь наконец открыта. С визгом и грохотом, но на это уже наплевать. Тем более что из проводницкого склепа по-прежнему выстреливают раскатистые храповые залпы. Крепко налопался мужик.
   Только в тачке Балда вспоминает о посылке из Крыма, за которой, собственно, мы и отправлялись, - и приходит к не лишенному оснований выводу, что посылкой была та самая корзина с рыбой и апельсинами. Теперь это также не имеет значения: возвращаться за передачей нельзя. Как нельзя и забуриваться домой к Балде, в объятья ею разъяренной жены. Ну, разве только заскочить за ингредиентами. А потом мы поедем в общагу консервного завода, где Балда в трудные дни просится на постой-последнее время все чаще...
   Всасываю шприцем четыре кубика, приостанавливаюсь - и добираю пятый. С недобором можно прогореть: не проберет, и тогда через час вдалбливать столько же. Дозы возрастают. Хорошо это или плохо? Вероятно, плохо, но - уж больно хорошо. И - не страшен ни Салат, ни... Кстати, о Салате. Роковая пятница давно миновала, а он не объявляется. Всучить ему, что ли, оставшиеся полторы стохи - авось заткнется. Да он и так заткнется. Времена уж больно дамоклово-мечовые. Менты борются с собственной спячкой, в которую впали в золотой век Хаоса, иногда им даже удается пробудиться - и Салат об этом знает, понятно, не хуже моего.
   Обсаженный до полусвинства, торчу в кабачине с Балдой и прикатившей к нему из неведомых тмутараканских просторов сестренкой. Собирается поступать в ликбез. Верит, что подготовительные курсы ей помогут. Пусть верит. А для пробуждения храбрости попросила сводить ее в ресторан - за ее монеты. Для представительности Балда решил прихватить и меня. Неужели моя маска еще внушает доверие? Очень лестно. Лелька - сестра - так щедра за маменькин счет, что предложила даже взять в нагрузку какую-нибудь деваху - для меня. Но тут уж я отвертелся. Развеяться самому - одно дело, а тешить надеждами ни в чем нс повинного человека - совсем другое. Подпитываюсь облитым патокой мороженым и кислыми яблоками - маленькими, бледными, в кофейных ушибах, изредка позволяю себе полглотка сладкого шампанского - и туповато пучусь на танцующих. Иногда меня втягивает в кружение какая-то лихая карусель, и я чувствую, как звенящая башка будто бы отвинчивается. А тело словно запеленутое. Бедная Лелька никак не может понять, с чего это я так нагрузился - неужели с полсотни граммов шампуня! - или, может быть, я конченный подзаборный алкаш, клюну еще с наперсток - и рухну под стол? Ты почти права, Леля, я действительно конченный. Но лбом в омут я пока не хочу, мое существование мне нравится.
   Балда насыщает тело выпивкой. Он - всеядный. И уплетает вторую котлету. Кажется, он уже пьян. Ничего, когда халдей припрет ему счет, он моментально протрезвеет. Хотя для Балды этот пир - халява. Как и для меня. Правда я, думаю, уложусь рубля в полтора. Балда молотит языком уже полную ерунду. Только бы не начались слюнявые объятья, после которых хочется принять душ. Лелька тоже трещит без умолку. Нечего сказать, милая компашка: он без малого умен, она - без малого красива.
   Обожравшаяся публика уже не вмещается на пятачке перед эстрадой и откаблучивает в островных пространствах между столами, да так жгуче, что из-под копыт - пыль, а в воздухе - прелые потовые накаты.
   Балда нахлестался в приличное говнецо - и его тоже потянуло в жестокий пляс. До чего же это трогательное зрелище - танцующий в мятых брюках Балда. Колючая музыка подзуживает его, - и он успевает трясти мослами даже между тактами. А Лелька напустила на лицо томное безразличие, по-человечески вполне понятное: ее никто еще не пригласил потанцевать. Терпи, Лелька, терпи. Пригласят. Потом и аборт сделаешь. Ты не сомневайся: наши аборты самые лучшие аборты в мире. Только меня, ради Бога, не дергай - я буду тебе за это весьма признателен.
   Балде, кажется, наступили на ногу. Точно. Застыл в негодовании, подыскивает в своих окостенелых мозгах эпитеты, которыми сейчас произведет залп в негодяя. Давай. Гена, разродись каким-нибудь убийственным ругательством. А кто же обидчик? Должно быть, вон тот модно остриженный молодой человек призывного возраста, в кричащем галстуке. Потерпи, любезный, сейчас Генаха намотает твой замечательный галстук на руку - и ты получишь в глаз. Генаха, а может, не стоит? Может - ну его? Этот косолапый, кажется, неплохо развит физически. Разумеется, ты - пьянее, и это неоспоримое твое преимущество, но все же лучше обругай его мысленно и тем удовлетворись. Нет. Балда пережевывает щеголеватого супостата мутным взглядом и, сдается мне, сейчас издаст воинственный клич. Паренек, подавленный величием и свирепостью неожиданного ворога, натужно улыбаясь, прижимает руку к груди. Раскаянье. Жидковат ты, паря, рано тебе еще шляться по ресторанам: тебя сейчас будут волтузить, а ты раболепствуешь. Поделом тебя отлупцует мой кореш Балда: не пресмыкайся.