Страница:
«Если бы они хотели с нами мира и пришли помочь нам смуту одолеть, – писал воевода, – то и воевали бы с полками «тушинского вора», а наших сел и городов не грабили бы и не жгли. Союзники так не приходят, так приходят враги, давно нас поработить желавшие и злого для нас часа дождавшиеся. Пускай сперва уйдут восвояси из наших пределов, да еще дань заплатят за ограбленное, а после, если так хотят, заключают договор с Земским Собором, который, даст Бог, вскоре соберется, чтоб тот их послов выслушал и решил, можно ли звать на престол Московский польского королевича, после того, как тот и вправду станет православным. А до того они на нашей земле – враги лютые, и мы здесь будем обороняться, пока последний из нас в битве не падет!»
Всего досаднее боярским послам было то, что грамоту пришлось показать польским военачальникам, а затем и самому Сигизмунду. Тот не сумел скрыть бешенства и принялся браниться, дав возможность русским боярам уразуметь, что если язык польский и русский и разнятся очень сильно, то самую крепкую брань ляхи, судя по всему, заимствовали у ненавистной Московии – шипи не шипи, а смысл очень даже понятен!
Мстиславский, которому вернувшиеся из-под Смоленска послы рассказали о несостоявшихся переговорах и, в свою очередь, показали воеводину грамоту, потемнел и… стал ругаться примерно теми же словами. К этому времени армия гетмана Жолкевского уже заняла Москву, открывшую ворота завоевателям. Правда, сам гетман не рискнул в ней остаться, посадив командиром гарнизона все того же тощего золоченого Гонсевского. Его гусары и пехотинцы вели себя в захваченной столице, как и повсюду в Царстве Московском, еще более ополчив против себя теперь уже всех: чернь, стрельцов, купечество, дворян, членов потерявшей власть Боярской Думы. К тому же никто и не подумал исполнять обещание и идти войной на лагерь самозванца. Впрочем, самозванцу очень скоро пришел конец: он был уже не нужен полякам, и те решили от него избавиться – «царевича Дмитрия», так и сидевшего со своими полками в Калуге, однажды во время конной прогулки застрелил кто-то из его же охраны…
В Москве и вокруг нее, и по всей Руси зрело сопротивление, все это ясно чувствовали. Роковые события назревали и в столице, в ней стали загадочным образом собираться и селиться большим числом служилые люди, какие-то пришлые стрельцы, и все отлично понимали, что неспроста они здесь объявились. Перепуганный Гонсевский приказал не впускать в город вооруженных людей, а тех, у кого при въезде находили оружие, топить в Москве-реке, но порох, пищали, луки, топоры все равно везли и везли – за всеми невозможно было уследить.
Так что князю Федору Мстиславскому было теперь уже не до Смоленска.
А польский король все так же понимал, что не взяв этой крепости, он не будет чувствовать себя в Московии спокойно, и продолжал кровавую осаду, отнявшую у польского войска уже несколько тысяч воинов.
По всем подсчетам, к зиме в городе должно было закончиться продовольствие, значит, зимой можно было ожидать падения Смоленска. И снова его не последовало!
Осадные орудия уже во многих местах пробили бреши в стенах, однако повсюду высился земляной вал, а его было куда труднее разметать орудийными ядрами – которые зимою вновь кончились, и новые нужно было заказывать уже за счет жалования наемников. Те пригрозили бунтом и в конце концов получили свое из королевской казны…
Король ждал. Ему донесли о русском восстании в Москве и о том, что оно было жестоко подавлено, а русское ополчение уничтожено[19], но и польский гарнизон понес потери, а боевой дух его заметно упал.
Сигизмунд не мог заглянуть за высокие, все еще неприступные стены ненавистной крепости, но отлично понимал – вскоре она все равно должна пасть. Хотя бы тогда, когда погибнут последние из ее защитников. Но на сколько же могло хватить сил – без еды, без помощи, без надежды – у этих проклятых русских?!
Конец наступил лишь летом 1611 года. За зиму не менее тысячи осадных людей Смоленска унесла цинга. Другие умирали от ранее полученных ран, которым голод не давал по-настоящему зажить.
В один из первых дней июня воеводе Шейну донесли, что из всех стрельцов, даточных и посадских, считая дворян и боярских детей, держать в руках оружие могут немногим более двухсот человек. Оборонять шесть с половиной верст крепостных стен стало некому.
Воевода понимал, что осаждающие должны в конце концов заметить пустоту бойниц смоленских башен, понять, что на стенах уже не видно караульных.
– Не сегодня, так завтра будет штурм, – сказал он, собрав почти всех оставшихся на ногах «осадников» на площадке возле Коломенской башни, самой надежной и наименее всего пострадавшей от обстрелов твердыне крепости. – И на этот раз ляхи возьмут город, мы все это понимаем. Прежде чем рассказать, как я мыслю встретить «дорогих гостей» и чем напоследок угостить, прошу всех вас еще раз решить для себя: будете ли вы до конца со мною. Если кто-то решит, что сопротивляться – это одно, а наверняка погибать – другое, может сейчас же отсюда уйти и сдаться. Это – плен и унижение, но это – жизнь. Клянусь Богом, я не скажу ни единого худого слова тому, кто так сделает. Решайте.
Все две сотни человек, стеснившихся в нешироком пространстве площадки, слушали молча. Ответом на слова воеводы тоже было молчание.
– Я жду! – возвысил голос Шейн.
– Чего ждешь-то? – заговорил старый казак Прохор. – Что мы, два года здесь рядом с тобою бившись, теперь продадим тебя и град наш поганым ляхам? Того ждешь, воевода? Так не дождешься!
– Лучше расскажи про «угощение»! – воскликнул как всегда шустрый Никола Вихорь. – Любо смотреть, как у тебя оно вкусно выходит!
– Ладно, – воевода едва заметно перевел дыхание, и впервые за два этих года иным, кто стоял к нему вплотную, померещились слезы в его светлых, спокойных глазах. А раз так, то сперва тебя прошу, отец Мстислав…
Он поклонился старичку-священнику из Успенского собора, которого призвал на совещание, и тот в ответ молча поднялся с порохового бочонка, услужливо предложенного кем-то из стрельцов в качестве сидения.
– Скорее всего, поляки будут наступать завтра, – снова заговорил воевода. – И я попрошу вас с братией храма отслужить раннюю литургию. Мы все должны причаститься.
– Отслужим, сыне! – твердо, будто сотник, получивший приказ, ответил священник. – Никого Милость Божия не оставит. У нас народ, почитай, второй день подряд причащается. Хотя и народу-то осталось всего ничего… Но к Чаше все идут.
…Штурм начался именно тогда, когда и предполагал воевода: после полудня, едва солнце перестало светить в глаза польским пушкарям, они вновь осыпали ядрами стены и земляной вал. Им ответило несколько пушечных ударов, умело направленных в самую гущу изготовившегося к атаке войска.
После этого осадное орудие, которое польские пушкари подкатили едва ли не вплотную к стене, ударило по самому слабому месту смоленской обороны – воротам Авраамиевской башни. Там еще несколько дней назад рухнула часть кладки, уничтожив сразу четыре верхние бойницы, и теперь никто не встретил пушкарей стрелами и пулями. Ворота вылетели после третьего выстрела.
– Вперед! – скомандовал командир немецкого корпуса полковник Вейер, и наемники пошли клином, выставив пики, в то время как с пригорка их прикрывали огненным боем пищальники.
В это же самое время, покуда немногие оставшиеся в живых осадные люди крепости обстреливали со стен стремительную лавину немцев, пан Новодворский наконец осуществил свою давнюю мечту: его пороховых дел мастера перебрались через ров в том месте, где он недавно стал оползать и осыпаться, и сумели заложить петарды под Крылошевские ворота. Взрыв разнес их в щепы, и в атаку с гиком и ревом пошла запорожская конница.
Ей первой и пришлось откушать «воеводина угощения», о чем после с ужасом вспоминали те, кто остался в живых. Миновав стену и одолев с помощью лестниц земляной вал, запорожцы ринулись на пустые, скрытые в дыму улицы Смоленска. Перед ними тотчас возникла каменная арка, за которой прежде начинались городские торговые ряды, а сейчас лишь уныло светлели стены купеческих теремов. Мысль, что там найдется, чем поживиться, заставила запорожцев торопиться. Толкаясь, весело бранясь, они влетели под арку, и тут раздался чудовищный грохот, и два ближайших здания, вдруг оторвавшись от земли, взлетели и накрыли их фонтанами огня и камней. Под одним из теремов располагался пороховой погреб.
Отчаянные крики людей, команды, проклятия – все смешалось в единый страшный, непрекращающийся вопль. Следом за первым взорвался второй погреб, похоронив успевший вырваться вперед передовой отряд казаков.
В это же время на немецкую пехоту рухнула Авраамиевская башня – под нею тоже был пороховой погреб, и оставшихся там запасов хватило, чтобы сокрушить мощные стены и уничтожить всех, кто не успел миновать ворота и зайти достаточно далеко вперед.
– Господи Иисусе! – взревел полковник Вейер, оглядываясь и видя, как взвиваются на дыбы всадники его конной хоругви, двинувшейся следом за пехотой и не успевшей приблизиться к роковому месту. Некоторых всадников, тем не менее задели и посшибали с седел куски каменной кладки, продолжавшие лететь с еще уцелевшей, медленно оседающей части башни.
– Назад, назад! – кричал Вейер, однако его никто не слышал.
Возможно, нападавшим стоило бы и в самом деле отступить, понимая, что двумя взрывами дело не ограничится, однако отступать было поздно. Немецкие, польские, шведские, казачьи части в одном безумном порыве сплошной лавиной вливались в город, со всех сторон к стенам приставляли лестницы, и штурмующие лезли на них, давя друг друга, отчаянно крича, бранясь и визжа от охватившего всех порыва слепящей, дикой радости. Два года они мечтали и не могли взять этот город, и теперь, наконец, он стал доступен. Ворваться, убить всех, кто попадется на пути, разрушить все, что может рушиться, – то было не единое желание, но единое помешательство. Свирепый восторг и отчаянный страх, потому что этот город был по-прежнему страшен и по-прежнему встречал захватчиков смертью…
Улицы крепости заполнились кишащей толпой, и тогда взрывы загремели повсюду. Пороховых погребов в Смоленске было много, а там, где их не было, осадные люди заложили под стены бочонки с порохом и подожгли фитили.
Потом, подсчитывая потери, король Сигизмунд с ужасом узнал, что только от этих взрывов на улицах уже павшего города погибло около полутора тысяч его воинов.
Последним взорвался дом Боярского Собрания, который заняли пехотинцы полковника Вейера, убив оборонявших его два десятка стрельцов. Те защищались до последнего, истекая кровью, еще стреляли в упор, и их стрелы пробивали легкие кирасы немцев. Наемники, рассвирепев от такого отпора, ворвались в дом, где уже никого не было, и чтобы наверняка убедиться в этом, человек десять кинулись к погребу.
В это самое время боярин Роман Рубахин, которому было поручено оборонять со стрельцами Боярское Собрание, аккуратно поджег фитиль и уже готов был выбраться через задние двери погреба. Он собирался пробраться к Коломенской башне, где, судя по всему, еще вовсю кипел бой.
Молодой немецкий офицер успел увидеть несколько составленных под стеною погреба бочек и рыжий огонек фитилька. Не поддавшись естественному порыву кинуться назад, к выходу, он, напротив бросился к бочкам и, упав плашмя, стремительно вытянул вперед руки и успел загасить фитиль. Задыхаясь, он поднял голову и увидал неспешно направляющегося к нему человека с нацеленным пистолетом.
– Ты с ума сошел! Здесь порох! Не стреляй! – успел прохрипеть пехотинец, сразу вспомнив несколько русских слов, которым за долгие месяцы осады успел научиться.
– Знаю, знаю, что порох! – успокаивающим тоном проговорил Рубахин, еще тщательнее прицелился, но не в немца, а в стоящую с ним рядом бочку и спокойно надавил на спуск.
В это же время Коломенскую башню окружили сразу три сотни поляков и, приставив со всех сторон лестницы, вот уже час штурмовали верхнюю смотровую площадку, на которой укрепились и отчаянно дрались воевода Шейн с последними пятнадцатью воинами своей рати. Истратив все заряды и все стрелы, они встретили ворвавшихся на площадку врагов саблями и пиками. Полякам вначале приходилось идти лишь через узкую входную дверь и через отверстие, в которое превратило одну из бойниц попавшее прямо в нее осадное ядро. Осажденные рубили и кололи их одного за другим, так что возле лестницы и под разрушенной бойницей оказалось вскоре не менее трех десятков корчившихся в агонии тел. Поняв, что так воеводу не взять, пан Новодворский приказал заложить петарды выше смотровой площадки, в верхние бойницы. Рискуя свалиться с осадных лестниц, петардщики установили заряды, но не все успели спуститься после того, как подожгли фитили. Взрыв разнес часть башни, открыв осаждающим доступ сверху, и они буквально посыпались осажденным на головы.
– Ну вот! А я-то все злился, что ты, воевода, жадничаешь, всех ляхов сам колешь! А тут вон их сколько подвалило! – весело воскликнул лихой Никола Вихорь, протыкая пикой одного из спрыгнувших в пролом пехотинцев. Следующий тотчас разрядил в него пистолет, и парень упал, сохранив на лице все ту же бесшабашную улыбку.
– Эх, братец! А меня-то подождать? – возмутился его верный товарищ Юрка Сухой, свалил топором одного за другим двоих поляков и тотчас упал рядом с Николой – стрела вошла ему прямо в затылок.
– Ну, спасибо, ляхи! – закричал воевода, видя, как один за другим падают его ратники. – То-то благодарить они вас будут! Как бы иначе таким лихим ребятам да в рай попасть?! А вы их туда – прямиком!
Его боевой топор описал дугу, и сразу трое спрыгнувших в пролом пехотинца, хрипя, свалились к его ногам. Еще удар, еще и еще. Мертвых на узкой площадке было уже куда больше, чем живых, и дерущимся приходилось ступать по их телам.
Нападающие, видя, как бешено рубится смоленский воевода, уже не так лихо прыгали с излома стены на площадку, а лезть в пробоину и в дверь остерегались и подавно. Они давно прикончили бы Шейна из луков и пищалей, но король приказал во что бы то ни стало взять его живым. А после штурма, который обошелся такой чудовищной ценой, едва ли король будет склонен прощать тех, кто его ослушается…
– Слышь-ко, боярин! – старый казак Прохор ударом сабли срубил с осадной лестницы неосторожно высунувшегося из бойницы запорожца и через плечо глянул на воеводу. – А по лестнице-то они лезть уж страшатся! Этот, вон, последний сунулся.
– Дядько Проша! – Шейн обернулся, с ходу еще раз ударил топором и ногой отпихнул мешавшее ему тело. – Раз лестница свободна – лезь-ка вниз! Ты же казак, и там, снизу – казаки. Могут и не признать чужого. Беги из города! Нашим всем расскажешь, как мы тут до последнего дрались.
– Ну, ты скажешь! – возмутился Прохор. – Как же я опосля того жить стану? Нет, не искушай!
– Я тебя не предавать посылаю! – прорычал воевода, вновь замахиваясь и вновь убивая. – Но кто-то должен рассказать. И еще… Отыщи Ваську…
– Ась? – не понял казак.
– Ваську найди, старик! И если станет слушать тебя, скажи, что я, грешник, любил ее! С этим и смерть приму…
– А слышь, боярин, спуститься-то мы и вдвоем могли бы! – вдруг воспрянул Прохор. – Там, внизу, такая каша, что никто никого сразу не признает.
– Меня не выпустят! – рассмеялся Шейн. – Да и не уйти мне уже: вон, гляди, у меня нога пикой пробита насквозь. Ступай, Прохор, ступай! Приказываю! А не исполнишь, с того света приду и буду тебя корить!
Спустя полчаса все было кончено. Воеводу взяли, лишь сбросив на него в пролом сеть и опутав ею с ног до головы. Он был ранен четырежды и истекал кровью, но, даже окрученный сетью, сумел, разрубив кинжалом несколько петель, заколоть трех или четырех навалившихся на него ляхов.
Когда королю объявили о пленении Шейна и рассказали, какой ценою удалось его взять, монарх сперва побледнел, затем сделался пунцово-красным и произнес с яростью, будто выплевывая каждое слово:
– Когда все успокоится, согнать жителей города, всех, что остались в живых… Собрать наше войско. Воеводу тоже привести, поднять на дыбу и пытать прилюдно! Я сам приду посмотреть. После этого – заковать в кандалы и отправить в Литву. Я хочу, чтобы он был публично казнен, как изменник.
Кому и в чем изменил смоленский воевода, Сигизмунд так и не сказал. И вряд ли сумел бы придумать что-либо связное.
Глава 8. Телега с сеном
Всего досаднее боярским послам было то, что грамоту пришлось показать польским военачальникам, а затем и самому Сигизмунду. Тот не сумел скрыть бешенства и принялся браниться, дав возможность русским боярам уразуметь, что если язык польский и русский и разнятся очень сильно, то самую крепкую брань ляхи, судя по всему, заимствовали у ненавистной Московии – шипи не шипи, а смысл очень даже понятен!
Мстиславский, которому вернувшиеся из-под Смоленска послы рассказали о несостоявшихся переговорах и, в свою очередь, показали воеводину грамоту, потемнел и… стал ругаться примерно теми же словами. К этому времени армия гетмана Жолкевского уже заняла Москву, открывшую ворота завоевателям. Правда, сам гетман не рискнул в ней остаться, посадив командиром гарнизона все того же тощего золоченого Гонсевского. Его гусары и пехотинцы вели себя в захваченной столице, как и повсюду в Царстве Московском, еще более ополчив против себя теперь уже всех: чернь, стрельцов, купечество, дворян, членов потерявшей власть Боярской Думы. К тому же никто и не подумал исполнять обещание и идти войной на лагерь самозванца. Впрочем, самозванцу очень скоро пришел конец: он был уже не нужен полякам, и те решили от него избавиться – «царевича Дмитрия», так и сидевшего со своими полками в Калуге, однажды во время конной прогулки застрелил кто-то из его же охраны…
В Москве и вокруг нее, и по всей Руси зрело сопротивление, все это ясно чувствовали. Роковые события назревали и в столице, в ней стали загадочным образом собираться и селиться большим числом служилые люди, какие-то пришлые стрельцы, и все отлично понимали, что неспроста они здесь объявились. Перепуганный Гонсевский приказал не впускать в город вооруженных людей, а тех, у кого при въезде находили оружие, топить в Москве-реке, но порох, пищали, луки, топоры все равно везли и везли – за всеми невозможно было уследить.
Так что князю Федору Мстиславскому было теперь уже не до Смоленска.
А польский король все так же понимал, что не взяв этой крепости, он не будет чувствовать себя в Московии спокойно, и продолжал кровавую осаду, отнявшую у польского войска уже несколько тысяч воинов.
По всем подсчетам, к зиме в городе должно было закончиться продовольствие, значит, зимой можно было ожидать падения Смоленска. И снова его не последовало!
Осадные орудия уже во многих местах пробили бреши в стенах, однако повсюду высился земляной вал, а его было куда труднее разметать орудийными ядрами – которые зимою вновь кончились, и новые нужно было заказывать уже за счет жалования наемников. Те пригрозили бунтом и в конце концов получили свое из королевской казны…
Король ждал. Ему донесли о русском восстании в Москве и о том, что оно было жестоко подавлено, а русское ополчение уничтожено[19], но и польский гарнизон понес потери, а боевой дух его заметно упал.
Сигизмунд не мог заглянуть за высокие, все еще неприступные стены ненавистной крепости, но отлично понимал – вскоре она все равно должна пасть. Хотя бы тогда, когда погибнут последние из ее защитников. Но на сколько же могло хватить сил – без еды, без помощи, без надежды – у этих проклятых русских?!
Конец наступил лишь летом 1611 года. За зиму не менее тысячи осадных людей Смоленска унесла цинга. Другие умирали от ранее полученных ран, которым голод не давал по-настоящему зажить.
В один из первых дней июня воеводе Шейну донесли, что из всех стрельцов, даточных и посадских, считая дворян и боярских детей, держать в руках оружие могут немногим более двухсот человек. Оборонять шесть с половиной верст крепостных стен стало некому.
Воевода понимал, что осаждающие должны в конце концов заметить пустоту бойниц смоленских башен, понять, что на стенах уже не видно караульных.
– Не сегодня, так завтра будет штурм, – сказал он, собрав почти всех оставшихся на ногах «осадников» на площадке возле Коломенской башни, самой надежной и наименее всего пострадавшей от обстрелов твердыне крепости. – И на этот раз ляхи возьмут город, мы все это понимаем. Прежде чем рассказать, как я мыслю встретить «дорогих гостей» и чем напоследок угостить, прошу всех вас еще раз решить для себя: будете ли вы до конца со мною. Если кто-то решит, что сопротивляться – это одно, а наверняка погибать – другое, может сейчас же отсюда уйти и сдаться. Это – плен и унижение, но это – жизнь. Клянусь Богом, я не скажу ни единого худого слова тому, кто так сделает. Решайте.
Все две сотни человек, стеснившихся в нешироком пространстве площадки, слушали молча. Ответом на слова воеводы тоже было молчание.
– Я жду! – возвысил голос Шейн.
– Чего ждешь-то? – заговорил старый казак Прохор. – Что мы, два года здесь рядом с тобою бившись, теперь продадим тебя и град наш поганым ляхам? Того ждешь, воевода? Так не дождешься!
– Лучше расскажи про «угощение»! – воскликнул как всегда шустрый Никола Вихорь. – Любо смотреть, как у тебя оно вкусно выходит!
– Ладно, – воевода едва заметно перевел дыхание, и впервые за два этих года иным, кто стоял к нему вплотную, померещились слезы в его светлых, спокойных глазах. А раз так, то сперва тебя прошу, отец Мстислав…
Он поклонился старичку-священнику из Успенского собора, которого призвал на совещание, и тот в ответ молча поднялся с порохового бочонка, услужливо предложенного кем-то из стрельцов в качестве сидения.
– Скорее всего, поляки будут наступать завтра, – снова заговорил воевода. – И я попрошу вас с братией храма отслужить раннюю литургию. Мы все должны причаститься.
– Отслужим, сыне! – твердо, будто сотник, получивший приказ, ответил священник. – Никого Милость Божия не оставит. У нас народ, почитай, второй день подряд причащается. Хотя и народу-то осталось всего ничего… Но к Чаше все идут.
…Штурм начался именно тогда, когда и предполагал воевода: после полудня, едва солнце перестало светить в глаза польским пушкарям, они вновь осыпали ядрами стены и земляной вал. Им ответило несколько пушечных ударов, умело направленных в самую гущу изготовившегося к атаке войска.
После этого осадное орудие, которое польские пушкари подкатили едва ли не вплотную к стене, ударило по самому слабому месту смоленской обороны – воротам Авраамиевской башни. Там еще несколько дней назад рухнула часть кладки, уничтожив сразу четыре верхние бойницы, и теперь никто не встретил пушкарей стрелами и пулями. Ворота вылетели после третьего выстрела.
– Вперед! – скомандовал командир немецкого корпуса полковник Вейер, и наемники пошли клином, выставив пики, в то время как с пригорка их прикрывали огненным боем пищальники.
В это же самое время, покуда немногие оставшиеся в живых осадные люди крепости обстреливали со стен стремительную лавину немцев, пан Новодворский наконец осуществил свою давнюю мечту: его пороховых дел мастера перебрались через ров в том месте, где он недавно стал оползать и осыпаться, и сумели заложить петарды под Крылошевские ворота. Взрыв разнес их в щепы, и в атаку с гиком и ревом пошла запорожская конница.
Ей первой и пришлось откушать «воеводина угощения», о чем после с ужасом вспоминали те, кто остался в живых. Миновав стену и одолев с помощью лестниц земляной вал, запорожцы ринулись на пустые, скрытые в дыму улицы Смоленска. Перед ними тотчас возникла каменная арка, за которой прежде начинались городские торговые ряды, а сейчас лишь уныло светлели стены купеческих теремов. Мысль, что там найдется, чем поживиться, заставила запорожцев торопиться. Толкаясь, весело бранясь, они влетели под арку, и тут раздался чудовищный грохот, и два ближайших здания, вдруг оторвавшись от земли, взлетели и накрыли их фонтанами огня и камней. Под одним из теремов располагался пороховой погреб.
Отчаянные крики людей, команды, проклятия – все смешалось в единый страшный, непрекращающийся вопль. Следом за первым взорвался второй погреб, похоронив успевший вырваться вперед передовой отряд казаков.
В это же время на немецкую пехоту рухнула Авраамиевская башня – под нею тоже был пороховой погреб, и оставшихся там запасов хватило, чтобы сокрушить мощные стены и уничтожить всех, кто не успел миновать ворота и зайти достаточно далеко вперед.
– Господи Иисусе! – взревел полковник Вейер, оглядываясь и видя, как взвиваются на дыбы всадники его конной хоругви, двинувшейся следом за пехотой и не успевшей приблизиться к роковому месту. Некоторых всадников, тем не менее задели и посшибали с седел куски каменной кладки, продолжавшие лететь с еще уцелевшей, медленно оседающей части башни.
– Назад, назад! – кричал Вейер, однако его никто не слышал.
Возможно, нападавшим стоило бы и в самом деле отступить, понимая, что двумя взрывами дело не ограничится, однако отступать было поздно. Немецкие, польские, шведские, казачьи части в одном безумном порыве сплошной лавиной вливались в город, со всех сторон к стенам приставляли лестницы, и штурмующие лезли на них, давя друг друга, отчаянно крича, бранясь и визжа от охватившего всех порыва слепящей, дикой радости. Два года они мечтали и не могли взять этот город, и теперь, наконец, он стал доступен. Ворваться, убить всех, кто попадется на пути, разрушить все, что может рушиться, – то было не единое желание, но единое помешательство. Свирепый восторг и отчаянный страх, потому что этот город был по-прежнему страшен и по-прежнему встречал захватчиков смертью…
Улицы крепости заполнились кишащей толпой, и тогда взрывы загремели повсюду. Пороховых погребов в Смоленске было много, а там, где их не было, осадные люди заложили под стены бочонки с порохом и подожгли фитили.
Потом, подсчитывая потери, король Сигизмунд с ужасом узнал, что только от этих взрывов на улицах уже павшего города погибло около полутора тысяч его воинов.
Последним взорвался дом Боярского Собрания, который заняли пехотинцы полковника Вейера, убив оборонявших его два десятка стрельцов. Те защищались до последнего, истекая кровью, еще стреляли в упор, и их стрелы пробивали легкие кирасы немцев. Наемники, рассвирепев от такого отпора, ворвались в дом, где уже никого не было, и чтобы наверняка убедиться в этом, человек десять кинулись к погребу.
В это самое время боярин Роман Рубахин, которому было поручено оборонять со стрельцами Боярское Собрание, аккуратно поджег фитиль и уже готов был выбраться через задние двери погреба. Он собирался пробраться к Коломенской башне, где, судя по всему, еще вовсю кипел бой.
Молодой немецкий офицер успел увидеть несколько составленных под стеною погреба бочек и рыжий огонек фитилька. Не поддавшись естественному порыву кинуться назад, к выходу, он, напротив бросился к бочкам и, упав плашмя, стремительно вытянул вперед руки и успел загасить фитиль. Задыхаясь, он поднял голову и увидал неспешно направляющегося к нему человека с нацеленным пистолетом.
– Ты с ума сошел! Здесь порох! Не стреляй! – успел прохрипеть пехотинец, сразу вспомнив несколько русских слов, которым за долгие месяцы осады успел научиться.
– Знаю, знаю, что порох! – успокаивающим тоном проговорил Рубахин, еще тщательнее прицелился, но не в немца, а в стоящую с ним рядом бочку и спокойно надавил на спуск.
В это же время Коломенскую башню окружили сразу три сотни поляков и, приставив со всех сторон лестницы, вот уже час штурмовали верхнюю смотровую площадку, на которой укрепились и отчаянно дрались воевода Шейн с последними пятнадцатью воинами своей рати. Истратив все заряды и все стрелы, они встретили ворвавшихся на площадку врагов саблями и пиками. Полякам вначале приходилось идти лишь через узкую входную дверь и через отверстие, в которое превратило одну из бойниц попавшее прямо в нее осадное ядро. Осажденные рубили и кололи их одного за другим, так что возле лестницы и под разрушенной бойницей оказалось вскоре не менее трех десятков корчившихся в агонии тел. Поняв, что так воеводу не взять, пан Новодворский приказал заложить петарды выше смотровой площадки, в верхние бойницы. Рискуя свалиться с осадных лестниц, петардщики установили заряды, но не все успели спуститься после того, как подожгли фитили. Взрыв разнес часть башни, открыв осаждающим доступ сверху, и они буквально посыпались осажденным на головы.
– Ну вот! А я-то все злился, что ты, воевода, жадничаешь, всех ляхов сам колешь! А тут вон их сколько подвалило! – весело воскликнул лихой Никола Вихорь, протыкая пикой одного из спрыгнувших в пролом пехотинцев. Следующий тотчас разрядил в него пистолет, и парень упал, сохранив на лице все ту же бесшабашную улыбку.
– Эх, братец! А меня-то подождать? – возмутился его верный товарищ Юрка Сухой, свалил топором одного за другим двоих поляков и тотчас упал рядом с Николой – стрела вошла ему прямо в затылок.
– Ну, спасибо, ляхи! – закричал воевода, видя, как один за другим падают его ратники. – То-то благодарить они вас будут! Как бы иначе таким лихим ребятам да в рай попасть?! А вы их туда – прямиком!
Его боевой топор описал дугу, и сразу трое спрыгнувших в пролом пехотинца, хрипя, свалились к его ногам. Еще удар, еще и еще. Мертвых на узкой площадке было уже куда больше, чем живых, и дерущимся приходилось ступать по их телам.
Нападающие, видя, как бешено рубится смоленский воевода, уже не так лихо прыгали с излома стены на площадку, а лезть в пробоину и в дверь остерегались и подавно. Они давно прикончили бы Шейна из луков и пищалей, но король приказал во что бы то ни стало взять его живым. А после штурма, который обошелся такой чудовищной ценой, едва ли король будет склонен прощать тех, кто его ослушается…
– Слышь-ко, боярин! – старый казак Прохор ударом сабли срубил с осадной лестницы неосторожно высунувшегося из бойницы запорожца и через плечо глянул на воеводу. – А по лестнице-то они лезть уж страшатся! Этот, вон, последний сунулся.
– Дядько Проша! – Шейн обернулся, с ходу еще раз ударил топором и ногой отпихнул мешавшее ему тело. – Раз лестница свободна – лезь-ка вниз! Ты же казак, и там, снизу – казаки. Могут и не признать чужого. Беги из города! Нашим всем расскажешь, как мы тут до последнего дрались.
– Ну, ты скажешь! – возмутился Прохор. – Как же я опосля того жить стану? Нет, не искушай!
– Я тебя не предавать посылаю! – прорычал воевода, вновь замахиваясь и вновь убивая. – Но кто-то должен рассказать. И еще… Отыщи Ваську…
– Ась? – не понял казак.
– Ваську найди, старик! И если станет слушать тебя, скажи, что я, грешник, любил ее! С этим и смерть приму…
– А слышь, боярин, спуститься-то мы и вдвоем могли бы! – вдруг воспрянул Прохор. – Там, внизу, такая каша, что никто никого сразу не признает.
– Меня не выпустят! – рассмеялся Шейн. – Да и не уйти мне уже: вон, гляди, у меня нога пикой пробита насквозь. Ступай, Прохор, ступай! Приказываю! А не исполнишь, с того света приду и буду тебя корить!
Спустя полчаса все было кончено. Воеводу взяли, лишь сбросив на него в пролом сеть и опутав ею с ног до головы. Он был ранен четырежды и истекал кровью, но, даже окрученный сетью, сумел, разрубив кинжалом несколько петель, заколоть трех или четырех навалившихся на него ляхов.
Когда королю объявили о пленении Шейна и рассказали, какой ценою удалось его взять, монарх сперва побледнел, затем сделался пунцово-красным и произнес с яростью, будто выплевывая каждое слово:
– Когда все успокоится, согнать жителей города, всех, что остались в живых… Собрать наше войско. Воеводу тоже привести, поднять на дыбу и пытать прилюдно! Я сам приду посмотреть. После этого – заковать в кандалы и отправить в Литву. Я хочу, чтобы он был публично казнен, как изменник.
Кому и в чем изменил смоленский воевода, Сигизмунд так и не сказал. И вряд ли сумел бы придумать что-либо связное.
Глава 8. Телега с сеном
Дождь лил вторые сутки. Временами он утихал, и пару раз сквозь сизые лохмотья туч даже попыталось проблеснуть солнце. Но ветер тотчас затягивал голубой лоскуток рваными клочьями, и снова косые полосы ливня хлестали по темной зелени уныло притихших рощ, по набухшему влагой полю, на котором поникли неубранные в этот год хлеба, по черной соломе обветшалых крыш одиноких, покинутых домишек.
Дорога, достаточно широкая, утрамбованная тысячами конских копыт и тележных колес, вся покрылась лужами, стал ухабистой и неровной, так что каждый неверный шаг старой, понурой лошадки мог загнать влекомую ею телегу в непролазную вязкую колею.
Однако лошадка была привычна к таким дорогам, а дождь ей, возможно, даже нравился. Заботливая рука обернула тряпицей мокрый хомут, и он не тер скотинке шею, а комаров и слепней, которых в июле на открытом месте обычно пруд пруди, в такую непогоду не было, так что лошадка чувствовала себя почти счастливой.
Кроме того, и телега была не слишком тяжела. Всего-то несколько вязанок свежего сена, прикрытого тремя слоями рогожи, но все равно, конечно, уже подмокшего, да сидевшая на передке с вожжами женщина. Правда, казалось, что груза все-таки больше – один человек и сено были бы легче. Но все равно, не так уж трудно было тащить все это, а чтобы не стало тяжелее, нужно было только не зевать и не затащить телегу в глубокую колею.
Женщина, правившая лошадкой, кажется, понимала, что они хотят одного и того же, и больше доверяла скотинке, чем себе самой. Внимательный взгляд приметил бы, что вожжи она держит не особо уверенно, да и сидит на телеге так, словно не знает, как половчее на ней устроиться.
Женщина была одета в темный сарафан, выступавший из-под широкой панёвы[20], и завернута в огромный черный платок, надвинутый до самых глаз и снизу закрывший подбородок. Лица было почти не видно, только глаза, серые, как дождевое небо, смотрели из-под густых, будто щетки, ресниц. Глаза, обведенные синими кругами, обрисованные тонкими морщинками, полные то ли слез, то ли капель дождя.
Минуя деревню с серыми покинутыми, разоренными хатами, женщина бросила на нее ищущий взор, потом отвернулась и снова сосредоточилась на дороге. Ей хотелось свернуть и поискать где-нибудь ночлега: солнце вскоре зайдет, ехать по разбитой, размокшей дороге станет невозможно. Но и останавливаться в таком унылом месте, где кругом нет ни души, страшно. А с другой стороны, и в поле не заночуешь: кругом леса, хоть и лето, но могут объявиться волки, и что тогда сможет она сделать? Главное – найти бы место, чтоб поставить в любой сарай лошадку: тогда серые хищники не сожрут ее, и утром можно будет двинуться дальше.
Впереди, в серой дождевой мгле, затрепетали далекие огоньки – наверное, там было жилье, не покинутое людьми. И снова во влажных глазах женщины задрожал страх: а можно ли ей идти сейчас к людям? Хотя бы и к своим?
Возможно, она слишком поздно услыхала хлюпанье копыт по дорожным рытвинам, но, в любом случае, ей едва ли удалось бы быстро свернуть и избежать встречи с шестью появившимися из пелены дождя всадниками.
Это был польский дорожный разъезд. Угрюмые кавалеристы, съежившись в седлах, до глаз опустив капюшоны своих бурнусов, ехали неторопливым шагом. Приказ нести караул в такую погоду явно их не радовал.
– Эй, стой! – один из них, видимо, старший, поднял руку и, подъехав к телеге, схватил лошадку под уздцы. – Кто ты такая, московитка, и куда ты поехала?
– В село Лукашево еду, к родне! – голос женщины не дрогнул и, кажется, она сама очень этому удивилась. – Хата у меня погорела, вот к своим и добираюсь. Только сено с поля и забрала, да вот, тряпье последнее.
И она указала глазами на выглядывающий из-под рогожи небольшой мешок.
Поляк тотчас выхватил его, развязал и разочарованно оглядел сложенные туда пару рубашек, платок, берестяную фляжку. Презрительно фыркнув, он вывалил все это на дорогу, прямо в грязь.
Женщина не пыталась ему помешать. Просто сидела, судорожно сжав вожжи и глядя на верховых остановившимися глазами.
– А что у тебя еще есть? – спросил старший.
– Ничего. Сено только, пан. Это правда.
– Правда? Тогда посмотрим!
Неожиданным резким движением поляк обнажил саблю и собирался уже ткнуть ею в вязанку как вдруг женщина с резким криком вскочила и, рискуя изрезать себе ладонь, рукой перехватила лезвие.
– Не троньте, пан!
– Вот как! – он с невольной осторожностью потянул оружие к себе. – Такое у тебя сено? Покажи, что там, ну!
Не дожидаясь, пока женщина исполнит приказание, другой кавалерист отвернул рогожу и скинул с телеги одну из вязанок. Под нею показалась голова лежавшего в сене человека. Лицо его было мертвенно бледно, губы покрыты сплошной кровавой коркой. С первого взгляда он казался покойником, однако начальник разъезда заметил, как пульсирует синяя жилка на его виске и слегка подрагивают губы.
– О-о-о! – недоуменно воскликнул поляк, ожидавший найти в телеге оружие, но никак не какого-то доходягу. – Это еще кто? Почему он тут?
– Сын это мой! – в отчаянии женщина вновь попыталась ухватиться за обнаженную саблю, хотя на ее ладони уже заметна была глубокая ссадина. – У него оспа, вот мы и уехали. Может, знахаря найду, чтоб вылечил.
– Оспа?! – поляк невольно отшатнулся, так что слегка попятился даже его конь. – Ты в уме, московитская ведьма?! Оспа может перейти к другим людям. Нельзя никуда везти человека с оспой! Его нужно убить, и сено, в котором он лежал, сжечь!
С этими словами поляк вложил в ножны саблю и отцепил привешенный к поясу пистолет.
– Только посмей, поганый!
Женщина нагнулась, провела ладонью под сеном, и вот уже она стоит на телеге во весь рост, заступив собою бесчувственное тело. Над ее головой тускло блеснуло лезвие занесенного для удара топора.
– Если выстрелишь, убью!
Поляки отлично понимали, что ей, одной, ничего с ними не сделать, и дружно загоготали, забавляясь ее отчаянием и этим порывом, в котором было поровну бесстрашия и безумия.
– Да тебя тоже надо пристрелить! – усмехнулся старший. – Ты, наверное, уже успела и сама заболеть. И для твоего же блага…
Что он считал благом для несчастной женщины, поляк не договорил. Хлопнул выстрел, и его роскошный, немецкой работы пистолет грохнулся в грязь с разбитой вдребезги рукоятью, а сам он взвыл, потому что щепки от этой рукояти вонзились ему в ладонь и в пальцы.
– В женщин стреляют только трусы! Вам об этом никто не говорил, пан?
Ярость на полном усатом лице верхового почти сразу сменилась тревожным напряжением. Из водяной мглы появилась фигура еще одного верхового, облаченного в воинские доспехи, но явно не польской работы. Кованый шлем всадника был определенно германский, да и пистолет в его руке почти не отличался от того, который он только что расколотил, с невероятной меткостью всадив пулю в его рукоять.
– Ты кто такой и что тебе нужно? – спросил старший, однако уже далеко не таким уверенным тоном, каким разговаривал с женщиной.
– Я кто такой? – в голосе всадника слышались одновременно удивление и возмущение. – Вот так вопрос! Я – десятник конного полка полковнике Вейера, который позавчера, как вы должны знать, первым штурмовал Смоленск и потерял общим числом двести тринадцать человек! Нам до сих пор не выдали полностью жалования, вот мы и торчим здесь, как круглые дураки. А я ездил с поручением от полковника. Я это вам говорю, заметьте, не потому, что обязан говорить, но поскольку пока что не хочу ссориться.
– Ого! Ты решишься поссориться с шестью вооруженными людьми? – вознегодовал другой поляк.
– Оружие не делает человека сильным – им еще нужно уметь пользоваться! – засмеялся всадник. – Но теперь ответьте вы: какого дьявола вы привязались к этой оборванке и какому-то больному?
– У этого больного – оспа! – завопил начальник разъезда. – Из-за него могут погибнуть люди!
– Русские-то? – пожал плечами всадник. – Да и пускай! Разве вам не этого хочется больше всего – чтоб они все поумирали? Оставьте этих людей в покое, пан. Вы поняли?
– Да по какому праву ты тут командуешь?! – гаркнул поляк.
– Я же дал вам понять – по праву сильного. Кроме того, ваш король мне должен, и я зол на всех поляков больше, чем даже на русских. Хотите драки – извольте, только не думаю, что потом вы будете довольны. Поезжайте своей дорогой, а женщина со своей телегой пускай катит дальше. Ну, а за ваш пистолет, пан, я готов заплатить.
С этими словами всадник отцепил от пояса и встряхнул в воздухе небольшой, но увесистый кожаный кошель. Послышался звон, который трудно спутать с любым другим звуком.
Дорога, достаточно широкая, утрамбованная тысячами конских копыт и тележных колес, вся покрылась лужами, стал ухабистой и неровной, так что каждый неверный шаг старой, понурой лошадки мог загнать влекомую ею телегу в непролазную вязкую колею.
Однако лошадка была привычна к таким дорогам, а дождь ей, возможно, даже нравился. Заботливая рука обернула тряпицей мокрый хомут, и он не тер скотинке шею, а комаров и слепней, которых в июле на открытом месте обычно пруд пруди, в такую непогоду не было, так что лошадка чувствовала себя почти счастливой.
Кроме того, и телега была не слишком тяжела. Всего-то несколько вязанок свежего сена, прикрытого тремя слоями рогожи, но все равно, конечно, уже подмокшего, да сидевшая на передке с вожжами женщина. Правда, казалось, что груза все-таки больше – один человек и сено были бы легче. Но все равно, не так уж трудно было тащить все это, а чтобы не стало тяжелее, нужно было только не зевать и не затащить телегу в глубокую колею.
Женщина, правившая лошадкой, кажется, понимала, что они хотят одного и того же, и больше доверяла скотинке, чем себе самой. Внимательный взгляд приметил бы, что вожжи она держит не особо уверенно, да и сидит на телеге так, словно не знает, как половчее на ней устроиться.
Женщина была одета в темный сарафан, выступавший из-под широкой панёвы[20], и завернута в огромный черный платок, надвинутый до самых глаз и снизу закрывший подбородок. Лица было почти не видно, только глаза, серые, как дождевое небо, смотрели из-под густых, будто щетки, ресниц. Глаза, обведенные синими кругами, обрисованные тонкими морщинками, полные то ли слез, то ли капель дождя.
Минуя деревню с серыми покинутыми, разоренными хатами, женщина бросила на нее ищущий взор, потом отвернулась и снова сосредоточилась на дороге. Ей хотелось свернуть и поискать где-нибудь ночлега: солнце вскоре зайдет, ехать по разбитой, размокшей дороге станет невозможно. Но и останавливаться в таком унылом месте, где кругом нет ни души, страшно. А с другой стороны, и в поле не заночуешь: кругом леса, хоть и лето, но могут объявиться волки, и что тогда сможет она сделать? Главное – найти бы место, чтоб поставить в любой сарай лошадку: тогда серые хищники не сожрут ее, и утром можно будет двинуться дальше.
Впереди, в серой дождевой мгле, затрепетали далекие огоньки – наверное, там было жилье, не покинутое людьми. И снова во влажных глазах женщины задрожал страх: а можно ли ей идти сейчас к людям? Хотя бы и к своим?
Возможно, она слишком поздно услыхала хлюпанье копыт по дорожным рытвинам, но, в любом случае, ей едва ли удалось бы быстро свернуть и избежать встречи с шестью появившимися из пелены дождя всадниками.
Это был польский дорожный разъезд. Угрюмые кавалеристы, съежившись в седлах, до глаз опустив капюшоны своих бурнусов, ехали неторопливым шагом. Приказ нести караул в такую погоду явно их не радовал.
– Эй, стой! – один из них, видимо, старший, поднял руку и, подъехав к телеге, схватил лошадку под уздцы. – Кто ты такая, московитка, и куда ты поехала?
– В село Лукашево еду, к родне! – голос женщины не дрогнул и, кажется, она сама очень этому удивилась. – Хата у меня погорела, вот к своим и добираюсь. Только сено с поля и забрала, да вот, тряпье последнее.
И она указала глазами на выглядывающий из-под рогожи небольшой мешок.
Поляк тотчас выхватил его, развязал и разочарованно оглядел сложенные туда пару рубашек, платок, берестяную фляжку. Презрительно фыркнув, он вывалил все это на дорогу, прямо в грязь.
Женщина не пыталась ему помешать. Просто сидела, судорожно сжав вожжи и глядя на верховых остановившимися глазами.
– А что у тебя еще есть? – спросил старший.
– Ничего. Сено только, пан. Это правда.
– Правда? Тогда посмотрим!
Неожиданным резким движением поляк обнажил саблю и собирался уже ткнуть ею в вязанку как вдруг женщина с резким криком вскочила и, рискуя изрезать себе ладонь, рукой перехватила лезвие.
– Не троньте, пан!
– Вот как! – он с невольной осторожностью потянул оружие к себе. – Такое у тебя сено? Покажи, что там, ну!
Не дожидаясь, пока женщина исполнит приказание, другой кавалерист отвернул рогожу и скинул с телеги одну из вязанок. Под нею показалась голова лежавшего в сене человека. Лицо его было мертвенно бледно, губы покрыты сплошной кровавой коркой. С первого взгляда он казался покойником, однако начальник разъезда заметил, как пульсирует синяя жилка на его виске и слегка подрагивают губы.
– О-о-о! – недоуменно воскликнул поляк, ожидавший найти в телеге оружие, но никак не какого-то доходягу. – Это еще кто? Почему он тут?
– Сын это мой! – в отчаянии женщина вновь попыталась ухватиться за обнаженную саблю, хотя на ее ладони уже заметна была глубокая ссадина. – У него оспа, вот мы и уехали. Может, знахаря найду, чтоб вылечил.
– Оспа?! – поляк невольно отшатнулся, так что слегка попятился даже его конь. – Ты в уме, московитская ведьма?! Оспа может перейти к другим людям. Нельзя никуда везти человека с оспой! Его нужно убить, и сено, в котором он лежал, сжечь!
С этими словами поляк вложил в ножны саблю и отцепил привешенный к поясу пистолет.
– Только посмей, поганый!
Женщина нагнулась, провела ладонью под сеном, и вот уже она стоит на телеге во весь рост, заступив собою бесчувственное тело. Над ее головой тускло блеснуло лезвие занесенного для удара топора.
– Если выстрелишь, убью!
Поляки отлично понимали, что ей, одной, ничего с ними не сделать, и дружно загоготали, забавляясь ее отчаянием и этим порывом, в котором было поровну бесстрашия и безумия.
– Да тебя тоже надо пристрелить! – усмехнулся старший. – Ты, наверное, уже успела и сама заболеть. И для твоего же блага…
Что он считал благом для несчастной женщины, поляк не договорил. Хлопнул выстрел, и его роскошный, немецкой работы пистолет грохнулся в грязь с разбитой вдребезги рукоятью, а сам он взвыл, потому что щепки от этой рукояти вонзились ему в ладонь и в пальцы.
– В женщин стреляют только трусы! Вам об этом никто не говорил, пан?
Ярость на полном усатом лице верхового почти сразу сменилась тревожным напряжением. Из водяной мглы появилась фигура еще одного верхового, облаченного в воинские доспехи, но явно не польской работы. Кованый шлем всадника был определенно германский, да и пистолет в его руке почти не отличался от того, который он только что расколотил, с невероятной меткостью всадив пулю в его рукоять.
– Ты кто такой и что тебе нужно? – спросил старший, однако уже далеко не таким уверенным тоном, каким разговаривал с женщиной.
– Я кто такой? – в голосе всадника слышались одновременно удивление и возмущение. – Вот так вопрос! Я – десятник конного полка полковнике Вейера, который позавчера, как вы должны знать, первым штурмовал Смоленск и потерял общим числом двести тринадцать человек! Нам до сих пор не выдали полностью жалования, вот мы и торчим здесь, как круглые дураки. А я ездил с поручением от полковника. Я это вам говорю, заметьте, не потому, что обязан говорить, но поскольку пока что не хочу ссориться.
– Ого! Ты решишься поссориться с шестью вооруженными людьми? – вознегодовал другой поляк.
– Оружие не делает человека сильным – им еще нужно уметь пользоваться! – засмеялся всадник. – Но теперь ответьте вы: какого дьявола вы привязались к этой оборванке и какому-то больному?
– У этого больного – оспа! – завопил начальник разъезда. – Из-за него могут погибнуть люди!
– Русские-то? – пожал плечами всадник. – Да и пускай! Разве вам не этого хочется больше всего – чтоб они все поумирали? Оставьте этих людей в покое, пан. Вы поняли?
– Да по какому праву ты тут командуешь?! – гаркнул поляк.
– Я же дал вам понять – по праву сильного. Кроме того, ваш король мне должен, и я зол на всех поляков больше, чем даже на русских. Хотите драки – извольте, только не думаю, что потом вы будете довольны. Поезжайте своей дорогой, а женщина со своей телегой пускай катит дальше. Ну, а за ваш пистолет, пан, я готов заплатить.
С этими словами всадник отцепил от пояса и встряхнул в воздухе небольшой, но увесистый кожаный кошель. Послышался звон, который трудно спутать с любым другим звуком.