— Вы презираете магию? — Саатих непрерывно пускал слюни. Противно было смотреть, как он ест.
— Магия — это абсурд. Это система мышления, которая не действует и ни к чему не приводит, — сказал монах.
— Она действует, но ни к чему не приводит, — сказал Вейн.
— Но она прекрасна. Магия — это искусство, которое радует взор и слух, — сказал Бульбуль. — В пентаграмме и чарах есть поэзия. Кажется, будто они обещают бесконечное блаженство, но не могут выполнить обещание.
— Как истории Йолла, — вздохнув, сказал монах. — Историй Йолла мне будет не хватать.
— Йолл мертв, но истории его живы, — отозвался Бульбуль. — Я записал их под его диктовку. Рукопись я назвал «Альф лайла ва лайла», то есть «Тысяча и одна ночь».
Тут вмешался цыган, который обедал за тем же столом. Пришел он, как он объяснил, поскольку понял, что должно произойти нечто удивительное.
— Даже в Сарагосе, откуда я родом, знают об историях Йолла. Йолл, однако, был больше нежели сказитель, и жизнь его означала нечто большее. Каждый человек несет в себе свою судьбу. Судьба — это история, записанная в его сердце, в его печени и костях, и она излучает перед ним его будущее. Где-то во внутренностях каждого человека находится его судьба, болезненная, как почечный камень.
Это кисмет. Это история, которая сочиняет человека. Из судеб одних людей получаются мелкие истории, из судеб других — великие, эпические. Большие истории пожирают малые. Все мы здесь, — сказал он, поглядев вокруг, — во всяком случае почти все — эпизоды в чьей-то истории.
— Ничего не понимаю, — простонал Бэльян. — Все это так страшно и бессмысленно. Просто какой-то сплошной круговорот.
И тут кто-то пронзительно вскрикнул. Все обернулись. Голова на одном из подносов говорила сквозь шелковую оболочку.
— Быть гостем султана — всегда удовольствие, — говорила голова Кошачьего Отца, — даже только частично.
— Дух, можно задавать тебе вопросы? — спросил монах.
— Задавайте.
— Дух, каково твое нынешнее состояние?
— Я страстно желал сна, но даже в смерти не обрел его.
— Как раз так и написано: «Не все мы уснем, но все переменимся», — отозвался монах.
— Именно так.
— Теперь скажи нам, что есть или был Арабский Кошмар?
— Это болезнь, проклятие, страх и жестокий людоед — все в равной степени.
— Возможно, и так. И все же едва ли он может быть какой-либо из этих четырех вещей в общепринятом смысле, ибо, кажется, можно жить у него в рабстве не только не теряя хладнокровия, но и благоденствуя. Быть может, это идея или метафора способа существования?
Некоторое время голова молчала. Вейн между тем поднялся из-за стола и крадучись направился к каменному возвышению, на котором покоилась голова.
Затем снова раздался приглушенный голос:
— Это трудные вопросы. Вам хватает смелости предположить, что кошмар сей — всего лишь идея. Я не желаю вам противоречить. Задумайтесь, однако, ведь это идея, которая убивает, — если это идея.
Султан дрожал. Вейн медленно продвигался вперед. Монах вновь перешел в наступление.
— Это Кошмар убил венецианского художника, известного как Джанкристофоро Дориа?
— Художник, коего вы назвали, погиб от рук своих бессердечных сообщников. Его уничтожили условия заточения в Аркане. Он умер от безумия, что таилось в нем. Он совершил самоубийство. Его убили с помощью колдовства. Его одолел Арабский Кошмар. Смерть его была предопределена, и более чем предопределена. В Алям аль-Митале всегда больше причин, нежели событий. Это порождает огромное давление. Некоторые из предопределений несовместимы. Больше мне нечего сказать.
— Зачем ты преследовал англичанина по имени Бэльян после его приезда в Каир?
Но голова молчала. Вейн уже добрался до возвышения. Сдернув шелк и подняв голову за редкие растрепанные волосы, он показал ее всему залу.
— Мертвые не говорят. Уста эти сомкнуты навечно. — Потом, воскликнув: — Старик все-таки умер! — он наподдал голову ногой, и та, высоко взлетев над головами притихшей толпы, скрылась в темных верхних пределах зала.
Бэльян следил за траекторией ее полета, когда уголком глаза увидел нечто, привлекшее его внимание. Грязный белый тюрбан. Он подтолкнул локтем монаха:
— Вон там человек в грязном белом тюрбане, это чревовещатель, о котором говорили мы с Йоллом.
Мешкать монах не стал. Он поднялся и заорал:
— Держите того человека! Здесь находится шарлатан, ответственный за это надувательство!
Но все обратилось в хаос, поскольку гости бросились врассыпную, спасаясь от падающей головы, и человек без труда скрылся. Когда все снова сели, оказалось, что цыган тоже исчез. Монах был невозмутим.
— Почти наверняка выходка Веселых Дервишей. Не обращайте внимания. А теперь…
Тут вмешался давадар:
— Кстати, если уж мы заговорили о Веселых Дервишах, моя дочь Хатун видела недавно весьма необычный сон. Ей снилось, будто ее заставили заниматься любовью с…
Но тут его спокойно перебил монах:
— Меня всегда учили, что говорить за столом о снах, а тем более упоминать имя женщины — дурной тон. Но интересно, что же тому причиной?
— Возможно, то, что сны навевают скуку, а женщины — тоску, — проворчал Вейн, вновь подсаживаясь к компании.
Монах повернулся к Бэльяну:
— Теперь, когда ваши приключения закончились, что вы намерены делать?
На другом конце стола кто-то уронил стакан. Бэльян, совершенно сбитый с толку, смотрел, как стакан лежит на полу, целехонький. Он испытывал тревогу. Ему совсем не казалось, что кульминация его истории уже достигнута. Потом, после слишком долгой паузы, стакан разбился вдребезги.
— Я пойду отыщу Зулейку и попрошу ее стать моей женой, — ответил он. — Если понадобится, я приму ислам.
— Зулейка безумна. Не хотите ли взамен или вдобавок жениться на моих дочерях? — с надеждой спросил давадар.
— Нет.
— Жаль.
В мыслях своих он был уже далеко от давадара. Кто-то тряс его, пытаясь разбудить.
— Проснись, — сказала Обезьяна. — Я хочу рассказать тебе еще одну историю. Но сначала дай мне напиться. Я изнемогаю.
— Магия — это абсурд. Это система мышления, которая не действует и ни к чему не приводит, — сказал монах.
— Она действует, но ни к чему не приводит, — сказал Вейн.
— Но она прекрасна. Магия — это искусство, которое радует взор и слух, — сказал Бульбуль. — В пентаграмме и чарах есть поэзия. Кажется, будто они обещают бесконечное блаженство, но не могут выполнить обещание.
— Как истории Йолла, — вздохнув, сказал монах. — Историй Йолла мне будет не хватать.
— Йолл мертв, но истории его живы, — отозвался Бульбуль. — Я записал их под его диктовку. Рукопись я назвал «Альф лайла ва лайла», то есть «Тысяча и одна ночь».
Тут вмешался цыган, который обедал за тем же столом. Пришел он, как он объяснил, поскольку понял, что должно произойти нечто удивительное.
— Даже в Сарагосе, откуда я родом, знают об историях Йолла. Йолл, однако, был больше нежели сказитель, и жизнь его означала нечто большее. Каждый человек несет в себе свою судьбу. Судьба — это история, записанная в его сердце, в его печени и костях, и она излучает перед ним его будущее. Где-то во внутренностях каждого человека находится его судьба, болезненная, как почечный камень.
Это кисмет. Это история, которая сочиняет человека. Из судеб одних людей получаются мелкие истории, из судеб других — великие, эпические. Большие истории пожирают малые. Все мы здесь, — сказал он, поглядев вокруг, — во всяком случае почти все — эпизоды в чьей-то истории.
— Ничего не понимаю, — простонал Бэльян. — Все это так страшно и бессмысленно. Просто какой-то сплошной круговорот.
И тут кто-то пронзительно вскрикнул. Все обернулись. Голова на одном из подносов говорила сквозь шелковую оболочку.
— Быть гостем султана — всегда удовольствие, — говорила голова Кошачьего Отца, — даже только частично.
— Дух, можно задавать тебе вопросы? — спросил монах.
— Задавайте.
— Дух, каково твое нынешнее состояние?
— Я страстно желал сна, но даже в смерти не обрел его.
— Как раз так и написано: «Не все мы уснем, но все переменимся», — отозвался монах.
— Именно так.
— Теперь скажи нам, что есть или был Арабский Кошмар?
— Это болезнь, проклятие, страх и жестокий людоед — все в равной степени.
— Возможно, и так. И все же едва ли он может быть какой-либо из этих четырех вещей в общепринятом смысле, ибо, кажется, можно жить у него в рабстве не только не теряя хладнокровия, но и благоденствуя. Быть может, это идея или метафора способа существования?
Некоторое время голова молчала. Вейн между тем поднялся из-за стола и крадучись направился к каменному возвышению, на котором покоилась голова.
Затем снова раздался приглушенный голос:
— Это трудные вопросы. Вам хватает смелости предположить, что кошмар сей — всего лишь идея. Я не желаю вам противоречить. Задумайтесь, однако, ведь это идея, которая убивает, — если это идея.
Султан дрожал. Вейн медленно продвигался вперед. Монах вновь перешел в наступление.
— Это Кошмар убил венецианского художника, известного как Джанкристофоро Дориа?
— Художник, коего вы назвали, погиб от рук своих бессердечных сообщников. Его уничтожили условия заточения в Аркане. Он умер от безумия, что таилось в нем. Он совершил самоубийство. Его убили с помощью колдовства. Его одолел Арабский Кошмар. Смерть его была предопределена, и более чем предопределена. В Алям аль-Митале всегда больше причин, нежели событий. Это порождает огромное давление. Некоторые из предопределений несовместимы. Больше мне нечего сказать.
— Зачем ты преследовал англичанина по имени Бэльян после его приезда в Каир?
Но голова молчала. Вейн уже добрался до возвышения. Сдернув шелк и подняв голову за редкие растрепанные волосы, он показал ее всему залу.
— Мертвые не говорят. Уста эти сомкнуты навечно. — Потом, воскликнув: — Старик все-таки умер! — он наподдал голову ногой, и та, высоко взлетев над головами притихшей толпы, скрылась в темных верхних пределах зала.
Бэльян следил за траекторией ее полета, когда уголком глаза увидел нечто, привлекшее его внимание. Грязный белый тюрбан. Он подтолкнул локтем монаха:
— Вон там человек в грязном белом тюрбане, это чревовещатель, о котором говорили мы с Йоллом.
Мешкать монах не стал. Он поднялся и заорал:
— Держите того человека! Здесь находится шарлатан, ответственный за это надувательство!
Но все обратилось в хаос, поскольку гости бросились врассыпную, спасаясь от падающей головы, и человек без труда скрылся. Когда все снова сели, оказалось, что цыган тоже исчез. Монах был невозмутим.
— Почти наверняка выходка Веселых Дервишей. Не обращайте внимания. А теперь…
Тут вмешался давадар:
— Кстати, если уж мы заговорили о Веселых Дервишах, моя дочь Хатун видела недавно весьма необычный сон. Ей снилось, будто ее заставили заниматься любовью с…
Но тут его спокойно перебил монах:
— Меня всегда учили, что говорить за столом о снах, а тем более упоминать имя женщины — дурной тон. Но интересно, что же тому причиной?
— Возможно, то, что сны навевают скуку, а женщины — тоску, — проворчал Вейн, вновь подсаживаясь к компании.
Монах повернулся к Бэльяну:
— Теперь, когда ваши приключения закончились, что вы намерены делать?
На другом конце стола кто-то уронил стакан. Бэльян, совершенно сбитый с толку, смотрел, как стакан лежит на полу, целехонький. Он испытывал тревогу. Ему совсем не казалось, что кульминация его истории уже достигнута. Потом, после слишком долгой паузы, стакан разбился вдребезги.
— Я пойду отыщу Зулейку и попрошу ее стать моей женой, — ответил он. — Если понадобится, я приму ислам.
— Зулейка безумна. Не хотите ли взамен или вдобавок жениться на моих дочерях? — с надеждой спросил давадар.
— Нет.
— Жаль.
В мыслях своих он был уже далеко от давадара. Кто-то тряс его, пытаясь разбудить.
— Проснись, — сказала Обезьяна. — Я хочу рассказать тебе еще одну историю. Но сначала дай мне напиться. Я изнемогаю.