Страница:
К тому же отец убитого не унимался. Несколько раз, пока Володя был в тюрьме, он заходил к его жене и угрожал в отместку убить детей. Последний раз старик уже заходил при Володе и угрожал убить его, если он не заплатит за сына три тысячи рублей.
Хоть и не слишком дорого он просил за сына, Володя, разумеется, отказался. Тот пригрозил ему смертью и уехал. Жаловаться было бесполезно и сделать было ничего нельзя, потому что, как чувствовал Володя, за стариком как бы оставалось право на ответный удар.
Местный ДОСААФ предложил Володе занять свою прежнюю должность, но он отказался и через некоторое время навсегда переехал жить в дом своего тестя, в этот рыбачий поселок. Жил он теперь за счет курортников, которых на летний сезон пускал в дом, а также за счет фотографирования тех же курортников, которым он занимался от какой-то жалкой артели.
Кто его знает, какие соображения заставили его таким коренным образом переменить образ жизни. Не последнюю роль, как думал Сергей, во всем этом деле сыграло то обстоятельство, что рыбачий поселок был расположен в стороне от Мухуса и, вероятно, Володя чувствовал здесь себя в большей безопасности от встречи со старым уголовником. Но Сергей понимал, что, конечно, это было не единственным соображением.
В то лето Сергей в последний раз зашел на причал, где когда-то стояла его лодка и работал его товарищ. Здесь ожидало его грустное запустение. Лодку его давно унесло в море наводнением. Несколько мальчиков с безнадежным упорством возились возле никак не заводившегося лодочного мотора.
Местные длинноволосые хиппи со своими подругами расположились в прохладной тени прибрежных ив. Один из них взобрался на инжировое дерево и, повесив рядом с собой на ветку приемничек, слушал «зонги» и рвал инжир. Время от времени он небрежно бросал девушкам плоды инжира, и они, лежа или сидя, лениво дотянувшись, отправляли их в рот, не потрудившись очистить шкурку или хотя бы сдуть пыль, в которую шмякались плоды. Одна из них с откровенным интересом стала рассматривать Сергея, и, когда он тоже внимательно на нее посмотрел, она, словно древним интуитивным движением женщины, попробовала притронуться к волосам, но потом почувствовала, что, если идти в этом направлении, слишком многое надо будет менять, она бросила волосы и, вытащив изо рта своего дружка, лежавшего рядом, сигарету, закурила, глядя на Сергея и как бы говоря: вот такие мы, уж как хотите. Дружок ее, не меняя позы, с беззлобным равнодушием посмотрел на Сергея.
«Милая девушка, — отметил Сергей мельком, — особенно если ее дня три подержать в ванной. Новая генерация, — подумал Сергей, обратив внимание, что почти все они были рослые, длиннорукие, длинноногие… — или новая дегенерация», — добавил он беззлобно и тут же забыл о них.
Он снова обратил внимание на следы запустения на этом причале, на прогнивший деревянный настил, на замызганные лодки, на ребят, безнадежно пытающихся завести мотор, который после долгих усилий несколько раз чихнул и опять замолк.
Он вспомнил тот веселый причал с деловитыми мальчиками и девочками, надраенный, как палуба, дворик территории причала, банки с красками, запах стружки, праздничный вид шлюпок, вспомнил, как он сюда приходил со своей девушкой, которую так любил тогда, вспомнил, как весело и доброжелательно встречали его здесь, и снова подумал — как много зависит от одного человека в любом деле.
В тот же день Сергей, роясь у себя дома в ящике со старыми письмами, наткнулся на свой дневник того времени. Местами морщась, как от зубной боли, на молодую романтическую самоуверенность стиля, он прочел вот эти страницы…
"Она к морю приехала с мамой, но в море ушли мы вдвоем.
— А как же мама? — спросила она немного растерянно.
— Мама останется сторожить землю, — сказал я твердо и отгреб от берега.
Она ничего не ответила, а только молча уселась на корму.
Я продолжал грести, берег уходил все дальше и дальше.
Она окунула руку в море. Маслянистая густая синева мягко обтекала кисть ее руки. Ладонь как северный листик в южном море. Нет, скорее плавничок, развернутый против движения лодки. Ладонь бессознательно тормозила, но берег уходил все дальше и дальше, весла были сильней. И чем дальше отходили мы от берега, тем меньше становилось расстояние между кормой, где она сидела, и средней банкой, где я греб.
Мы уходили все дальше и дальше, и звуки, которые доносились с берега, были тоньше и чище, чем обычно. Море успевало их промыть и обточить. Они казались немного странными, как шум жизни, если его услышать со стороны.
Она оглянулась на берег и увидела темно-сиреневые горы и ниже белые пятна домов, сияющие сквозь зелень.
— Дай попробую погрести, — сказала она.
— Попробуй, — сказал я и уступил ей весла.
Сначала не получалось. Но она довольно быстро приспособилась. У нее были длинные руки, а тонкое тело от напряжения слегка скашивалось, как скашивается очень молодое деревцо, если на него влезть. Она выгребала с таким трудом, что вода казалась слишком густой.
Нестройный взмах весел, и грудь слегка подается вперед, как будто пытается дотянуться до ленточки финиша. Но до финиша было далеко.
Потом она снова села на корму. Она была довольна, что у нее получается. Я был уверен, что у нее получится. Она снова опустила руку в воду, уже не пытаясь тормозить, просто чтобы остудить ее.
Мы проплывали мимо рыбаков. С некоторыми из них я здоровался. Они многозначительно улыбались, но я отстранял многозначительность, не отвечая на улыбки. Хотя всегда немного стыдно быть счастливым, все же приятно было, что все они крепко стоят на якоре, а мы проплываем мимо.
Один из них все же попытался нас остановить. Он попросил закурить. Это было его право. Я подгреб и бросил ему сигарету.
Это был хороший человек и хороший рыбак, но на берегу дела у него не ладились. Он слишком много пил, и от него ушла жена с ребенком. Пил он безбожно. Наверно, в любом другом месте его выгнали бы с работы, но здесь, в школе, где он преподавал математику, подобрались славные ребята. Они делали все, чтобы как-нибудь спасти человека. В конце концов его уложили в больницу, вылечили. Сейчас он не выносит запаха водки, но выглядит так, как будто продолжает пить. Жена все равно не вернулась. Она иногда отпускала сына порыбачить с отцом.
Сейчас он был один.
— Как клев? — спросил я, чтобы что-нибудь сказать.
— Какой там клев! — ответил он и сильно чиркнул спичкой.
В сачке для ловли рачков влажно поблескивала рыба.
Последние рыбачьи лодки остались позади, как последние обитаемые острова. Я продолжал грести в открытое море. Течение сносило лодку в сторону от бухты, к келасурскому мосту, поэтому я старался загребать против течения, чтобы обратно легче было грести.
Мы прошли мимо ставника, над которым, как всегда, кружили чайки. Большой темный баклан неподвижно сидел на свае. Суетливое мелькание чаек не задевало его. Величие и одинокость. Он сидел на свае, как Наполеон на Святой Елене.
Я продолжал грести, и расстояние между кормой и средней банкой продолжало уменьшаться. Но теперь оно уменьшалось медленней, потому что стало совсем незначительным. Особенно хорошо оно уменьшалось, если я плавно греб. Поэтому я старался грести очень плавно. Иногда удар случайной волны нарушал плавный ход лодки, и разрыв слегка увеличивался, но я его быстро покрывал.
Она посмотрела в сторону берега и совсем притихла. Там не то что мамы, самого берега почти не было видно. Он казался приплюснутым, как будто выпуклость моря прикрывала его. Но горы остались такими же.
Я чувствовал, что угадаю мгновение, когда грести дальше будет незачем и даже вредно.
Наконец я бросил весла и пересел на корму. Я глубоко вдохнул воздух. Влажный запах моря и водорослей был крепким до головокружения. Вода нагревалась.
— Не сходим ли мы с ума? — сказала она, пытаясь притормозить псе той же ладонью уже не лодку, а меня.
— На море это не страшно, — сказал я.
Она странно и пристально посмотрела на меня, как будто хотела заглянуть туда, куда обычно никто не может заглянуть. Казалось, она заговорила с человеком, который все обо мне знает, а я не успел его предупредить. Я не прочь был договориться с ним по нескольким пунктам. Но это случилось так неожиданно, что я остался невольным свидетелем. Я даже не мог подать ему никаких знаков, потому что она его видела лучше меня. И все-таки это был прекрасный взгляд — глубокий и чистый.
В последний миг, как и всякой женщине, ей хватило трезвости оглядеться, но вокруг расстилалась надежная, живая пустыня моря. Очень открытое пространство так же хорошо укрывает, как и очень прикрытое…
Она лежала так тихо, что я подумал — не заснула ли? — и осторожно посмотрел на нее. Глаза у нее были открыты.
Я привстал. Лодку порядочно снесло, но берег оставался все так же далек. Было очень тихо.
Неожиданно вблизи от лодки показалось черное блестящее тело дельфина. Это было очень кстати.
— Дельфин, — сказал я.
Она привстала и посмотрела. В этот миг вынырнул второй дельфин. Равномерно вращаясь, они двигались вокруг лодки, но слишком близко не подходили.
Дельфины играли, гоняясь друг за другом, как на лугу собаки. Один из них начал взлетать над водой, торжественно и неуклюже плюхаясь в море. В нем было великолепие резвящейся коровы. Возможно, это были самец и самка. Тот, который выпрыгивал из воды, неожиданно заработал в открытое море, но потом, заметив, что второй отстал, сильно сбавил ход. Второй дельфин догнал его, и они поплыли рядом, плавно вращаясь и одновременно появляясь над водой.
Они плыли в открытое море, в сторону солнца, плыли так, как будто ничего нет, кроме неба и моря, а вопрос о сотворении земли еще даже не обсуждался в небесном парламенте.
Мы долго смотрели им вслед, пока черные мелькающие пятна не слились с пятнистой синевой моря.
Дельфины ушли, и я почувствовал трудность переходного периода. Теперь она мне нравилась еще больше, но я боялся, что у нее испортится настроение и начнутся фокусы.
Очень захотелось курить, но я не решался, потому что это выглядело как-то слишком деловито.
Я прыгнул в воду и сразу почувствовал, как свежая, крепкая прохлада возвращает уверенность и веселье.
Лодка откачнулась и отошла в сторону, но то, что было, отошло еще дальше. Я почувствовал себя в безопасности, как будто влез в огнетушитель. Я понял, что надо и ее вытащить в море.
Я подплыл к лодке.
— Прыгай, — сказал я и, уцепившись за борт, сильно тряхнул лодку.
Она испуганно присела и быстро тронула руками волосы. Так женщины оправляют платье при неожиданном порыве ветра.
— Я боюсь, — сказала она, — я плохо плаваю.
— Не бойся, — ответил я, — со мной не утонешь. Это прозвучало фальшиво, хотя так оно и было.
— Да-а, — сказала она неопределенно и снова задумалась.
Все же я ее уговорил спуститься с лодки.
— Отвернись, — сказала она и перешла на корму. Я слышал, как она медленно сползает с кормы. Возможно, она подумала, что с кормы надо было слезать гораздо раньше, когда еще не было так глубоко.
Она шлепнулась в воду и радостно вскрикнула. Я подплыл и понял: все, что было, осталось в лодке.
Глаза ее сверкали свежо и диковато. Я хотел притронуться к ней, но она бешено замотала головой и закричала, захлебываясь:
— Утону!
Едва привыкнув к объятиям на суше, она боялась этого на воде. Море возвращало девичью робость. А может, мягкие, ласкающие объятия такого джентльмена, как море, казались ей достаточными? Может, ей казалось неприличным, когда обнимают сразу двое? Потом она к этому привыкла. Я, конечно, имею в виду, что вторым было море. Так сказать, духовным возлюбленным. Правда, для духовности оно слишком соленое. Но, с другой стороны, кому нужна пресная духовность?
Одним словом, нам было хорошо. Море было чистым и упругим. Мы плескались и плавали вокруг лодки, уносимой течением. Подальше отойти она боялась. Она часто сбивала дыхание, потому что отворачивала лицо от воды.
У человека, привыкшего к морю, рот почти все время в воде и вода во рту. Но он ее не глотает, потому что выдыхает вместе с воздухом. К тому же, глотнув разок-другой, он не теряется, а выравнивает дыхание.
А когда все время боишься воды, обязательно наглотаешься. Это как пасечник, который вскрывает улей без сетки и рукавиц. Ну, укусят одна-две пчелы — ничего страшного.
— Хочешь, достану со дна жемчужину? — сказал я.
— Достань, — оживилась она. — А здесь неглубоко?
— Нет, — соврал я.
Под нами было метров сто. Здесь можно ловить только глубоководную рыбу мизгит. Но если бы она об этом знала, наверно, утонула бы от страха.
Я решил подшутить. Нырнул метра на три или четыре, проплыл под лодкой и осторожно вынырнул с другой стороны. Стал ждать.
Я слышал ее дыхание и плеск воды возле ее рук. Тишина. Только вода потюкивает о лодку.
— Ну, что ты?
Тишина.
— Слышишь, вылезай!
Тишина.
— Что за глупые шутки?
Тишина.
По всплеску воды я понял, что она кружится на одном месте, думая, что я выныриваю у нее за спиной.
— Господи, что случилось, — сказала она почти шепотом и ухватилась за борт. Я слышал, как у нее стучат зубы. Я понял, что слишком далеко зашел. Если она узнает, в чем дело, не скоро простит. Поэтому я снова погрузился в воду и вынырнул возле нее.
Она обняла меня за шею, она так вцепилась в меня, что я на этот раз чуть было и в самом деле не утонул. Едва успел ухватиться за борт. Она пыталась что-то сказать и вдруг расплакалась, все сильнее прижимаясь ко мне. Джентльмен был посрамлен. Слезы текли так обильно, что стало ясно: заодно текут и те, невыплаканные.
Я чувствовал себя довольно неловко, тем более что все происходило в воде. Я никогда не думал, что у одного человека может быть такой запас слез.
Наконец, когда мне показалось, что уровень моря несколько повысился, она затихла, все еще всхлипывая и пытаясь улыбнуться.
— А где жемчужина? — спросила она.
Я почувствовал себя Серым Волком, проглотившим Красную Шапочку.
— Видишь ли, — сказал я, — жемчужины растут в мидиях. Я раскрыл целую гроздь мидий, но жемчужины еще не поспели.
— Поэтому ты так долго не выныривал?
— Ну да.
— А разве не лучше было бы поднять их в лодку? Мы бы вместе посмотрели…
— В школе меня учили, что нельзя разорять птичьи гнезда.
— И ты не разорил ни одного гнезда?
— Нет, конечно.
— Интересно, — сказала она и пытливо посмотрела на меня. Я не выдержал взгляда. — Кстати, как ты заглядывал в мидии, там ведь темно?
— Очень просто. Просовываешь в мидию фосфоресцирующую медузу…
— Послушай, не принимаешь ли ты меня за дурочку?
— Как ты могла подумать, — сказал я, стараясь быть серьезным.
— Если ты пошутил, это жестоко, — сказала она. — Со мной никогда так не шутили. Дай слово, что это никогда не повторится.
— Если я пошутил, — сказал я, — даю слово.
Я и в самом деле решил не повторять таких шуток. Я с трудом вынырнул из зоны лжи и, выныривая, продолжал лгать не потому, что хотел, а потому, что все еще находился в этой зоне. Правда, скорее всего здесь не ложь, а так себе, фантазия. Не всякая неправда — ложь. Честно было бы считать ложью такую неправду, из которой извлекается выгода.
— А к вопросу о птичьих гнездах мы еще вернемся, — сказала она.
— С удовольствием, — ответил я.
— Ты или сумасшедший, или негодяй, — сказала она.
— А кого бы ты предпочла?
— Конечно, сумасшедшего, — сказала она с таким пафосом, что мы оба рассмеялись.
Потом мы еще купались, и нам было хорошо. Мы ни о чем не говорили, но все было ясно и спокойно.
Потом я заметил, что она начинает замерзать. Она побледнела, а губы стали темными. Я влез в лодку и помог ей подняться.
Я давно заметил, что море великий примиритель. Видимо, оно создает такую сильную общую среду, что все остальное по сравнению с ним можно считать частными отклонениями, не имеющими особого значения.
В лодке мы быстро согрелись, потому что день был солнечным и солнце еще стояло высоко.
Мы зверски проголодались и теперь вспомнили о припасах, которые ее мать почти насильно сунула нам в сумку. Мы их не хотели брать, но в таких делах родители всегда оказываются мудрее.
— Молодец мамочка, — сказала она, вытаскивая из сумки бутерброды с котлетами. Еще у нас были апельсины.
— Она вообще молодец, — сказал я, налегая на бутерброд.
— Почему вообще? — спросила она и понюхала котлету, прежде чем надкусить.
— Потому что без нее мы бы сегодня не были в море.
— А-а, — сказала она, — дай бог, если ты так думаешь.
Мы углубились в еду. Через пять минут от моей доли ничего не осталось. Я с наслаждением закурил и стал спокойно ждать, пока она кончит есть, чтобы приступить к апельсинам.
Еще раньше я успел заметить, что она плохо и медленно ест. Сейчас она ела охотно, но все же очень медленно. Я закурил еще одну сигарету.
Лодка медленно шла по течению. На том месте, где стояли рыбаки, теперь никого не было. Волны слегка увеличились, но погода стояла хорошая. Возможно, где-нибудь у берегов Турции шторм раскачивал море.
— Не слишком ли ты много куришь? — сказала она по-хозяйски.
— Я давно не курил, — сказал я и, бросив за борт сигарету, взял апельсин.
Он был тяжелым и оранжевым. Я вонзил ноготь в шкуру и с наслаждением содрал ее с мякоти. Из апельсина пахнуло ароматом, как из раскупоренного бочонка. Шкурка была такая пахучая, что жалко было ее выбрасывать. Прежде чем приступить к мякоти, я прижал кожуру к носу, внюхиваясь в ее сырой, прохладный аромат.
Мы ели апельсины и бросали кожуру за борт. Куски кожуры, как капли солнца, медленно тонули, все тусклее и тусклее золотясь сквозь живую толщу воды. Стая медуз медленно прошла в глубине, как процессия призраков.
— Это итальянские апельсины? — спросила она.
— Испанские, — сказал я, вспомнив красивое слово «Валенсия», припечатанное к ящику с апельсинами, стоявшему на лотке. Я ей рассказал все, что знал об Испании. Я знал немного, но то, что знал, любил. Я встречал в Москве и в других городах испанцев. Все они мне нравились. Мужественность и едкий, жестковатый юмор.
Она, конечно, все это знала, но не так, как мы. Сказывалась разница в возрасте — десять лет. Она Испанию воспринимала как одну из других стран, и больше ничего. Для нас она была и другой страной, и чем-то большим, чем всякая страна. Это как песня, полюбившаяся в детстве. Взрослым можешь слушать и понимать ее иначе, но любишь так же или еще сильней.
— А что будет, если Франко умрет? — спросила она.
— По-моему, сначала будет то же самое, только еще мельче. Видно, власть — это такой стол, из-за которого никто добровольно не встает.
Я почувствовал, что впадаю в тон проповедника, и замолчал. Но Испания моя слабость. Если б ее не было, я бы, наверное, доказал ее существование по каким-то свойствам души, как по таблице Менделеева находят недостающие элементы.
Когда мы дошли до последнего апельсина, я отдал его ей.
— Давай выбросим в море, — сказала она, как-то по-детски протягивая его мне.
Мне было жалко бросать апельсин, но затея все же понравилась. Я швырнул его по ходу лодки. Он почти без брызг мягко вошел в воду и через мгновение вынырнул — темное золото и на темной синеве моря. Я почувствовал себя человеком, подписавшим совместную декларацию. {130}
— На счастье, — сказала она, как бы поясняя декларацию, чтобы не было кривотолков.
— Апельсин в море — это перепроизводство счастья, — сказал я серьезно.
— У тебя был такой свирепый вид, как будто ты бросал за борт персидскую княжну, — сказала она.
— Или неверную жену, — сказал я.
— А ты довольно веселый, — сказала она поощрительно, — а сначала показался мрачным.
— Это потому, что веселье требует подготовки, — сказал я неизвестно зачем.
— Весельчаки мне тоже не нравятся, — продолжала она серьезно. — И спортсмены.
— Весельчаки плохо кончают, — сказал я.
— А спортсмены?
— Рано или поздно они перестают быть спортсменами.
— А потом что?
— А потом они толстеют и делаются весельчаками.
— Ну, это не так уж плохо, — сказала она непоследовательно.
— Конечно, — сказал я.
— Он не хочет от нас уходить. — сказала она, глядя на апельсин, который все еще маячил возле лодки.
Она стояла посреди лодки, тонкая и стройная, как мачта, и расчесывала волосы, тягуче выволакивая гребенкой горячее летнее солнце. Она славно загорела за этот месяц и очень гордилась своим загаром.
Лодку покачивало, и она покачивалась в такт, довольно легко сохраняя равновесие. Я подумал, что она, наверное, хорошо танцует. Сам-то я танцевал ужасно, но теперь это меня не беспокоило.
Мы улеглись на корму, чтобы с толком загорать. Было жарко, но вентилятор моря работал исправно, и жары не чувствовалось.
Когда лежишь в лодке с закрытыми глазами, и тебя слегка покачивает, и ты ощущаешь равномерное движение воздуха со стороны моря, кажется, что чувствуешь всем телом движение земного шара. Он порой проваливается в воздушные ямы, но снова выравнивает ход. Могучее вечное движение.
Я прикрыл лицо ее волосами, чтобы солнце меньше припекало. Волосы были тяжелыми и теплыми. Есть волосы вялые, как мускулы больного. Эти были упругими, в них чувствовался нетронутый запас молодости. В них был аромат растений, разомлевших от жары. Такой запах бывает, если летним днем зарыться в кусты. Было приятно ощущать его. Он не давал думать о другом, да и не хотелось ни о чем думать.
Внезапно низкий, клокочущий гром прокатился над водой и погас, как головешка, сунутая в воду. Реактивный самолет перешел звуковой порог.
— Как ты думаешь, будет война? — спросила она, не подымая головы.
Я уже давно решил для себя, как отвечать на этот вопрос.
— Нет, — сказал я.
— Почему ты так уверен?
— Спорим на тыщу рублей, тогда скажу.
— Но у меня нет таких денег, — сказала она наивно.
— У меня тоже нет.
— Как же ты споришь?
— Я уверен, что я выиграю.
— Ты слишком самоуверен. Это нехорошо.
— Нет, смотри. Если войны не будет, я кладу денежки в карман. А если будет атомная война, кому нужны мои деньги? Чистый выигрыш.
— А ты хитрый.
— А как же, — сказал я, — не будь я хитрым, ты бы не оказалась в этой лодке.
— Это неправда, — рассмеялась она, — я сама.
— То, что ты сама, — тоже хитрость, — сказал я.
— Нет, кроме шуток, — сказала она серьезно, — у нас в институте некоторые говорят, что надо побольше брать от жизни на случай, если это начнется.
Я тоже думал об этом и сказал ей то, что думал.
Жить все равно надо так, как будто ничего не будет. В самом деле, если человек по натуре не рвач, оттого, что он будет брать больше, он не станет счастливей. Наоборот, он потеряет вкус к тому, что он подготовлен брать всей своей жизнью. Но если, допустим, он и будет что-то брать сверх нормы, необходим достаточный промежуток времени между общей катастрофой и собственным концом, чтобы насладиться сознанием, что он брал и теперь умрет, а другие не брали и тоже умирают. Но и этого сомнительного удовольствия, вытекающего из, так сказать, разницы курсов, он не ощутит, потому что не будет такого промежутка между собственным концом и общим.
Качка постепенно усиливалась. Я привстал и заметил, что девушка слегка побледнела. Я решил, что пора возвращаться, и сел на весла. Нас порядочно отнесло от устья речки, куда надо было завести лодку. Пришлось грести против течения.
Когда нас выносило на волну, я старался грести сильней, чтобы не отстать от нее, верней, удержаться верхом. Чувствовалось, как волна нас подхватывает и некоторое время несет с собой. А потом, как бы убедившись, что несет чужеродное тело, спокойно и мощно выкатывалась вперед. Казалось, большое, сильное животное прошло под днищем лодки. После этого мы плавно проваливались, и я видел, как девушка судорожно хватается руками за сиденье.
— Ничего, ничего, — говорила она, стараясь улыбаться. Бледность проступала сквозь загар. Темные брови стали черными.
Мне было жалко ее, но единственное, что я мог делать, я делал. Я греб.
Синева моря с нетерпеливыми гребешками, встающими на волнах, оставалась по-прежнему чистой, потому что это был дальний шторм.
Когда мы подымались на гребень волны, перед глазами открывался горизонт. Он шевелился и был холмистым, там проходил край настоящего шторма.
Я греб, не оглядываясь, и приближение берега почувствовал почти внезапно по тяжелым равномерным вздохам прибоя. Я повел лодку вдоль берега, не особенно приближаясь к нему, чтобы нас случайно не выбросило.
Мы проходили мимо военного санатория. В море мало кто купался, но загорающих было полно. Какой-то парень встал и навел на нас фотоаппарат. Девушка пригладила волосы.
Наконец мы подошли к устью речки. Я еще дальше отошел от берега, потому что море здесь мелкое и волны, найдя опору, несутся на берег с удвоенной скоростью. Надо было подумать, как войти в устье.
Дело в том, что наша речка меняет его почти каждую неделю, в зависимости от погоды. То впадает двумя рукавами, образуя островок, потом сама же его смывает. А то возьмет и вывернется в сторону санатория и, сжав себя коридором, выносится в море между берегом и мыском. В таких случаях трудно войти в нее, особенно если море разгулялось.
Так оно и было на этот раз. С разгону войти невозможно, потому что устье почти параллельно берегу. Приходится тормозить и поворачивать лодку. А в это время струя речной воды, противоборствуя волнам и образуя бурун, старается повернуть лодку и снова вытолкнуть ее в море. Тут надо или очень сильно выгребать, или выскакивать из лодки и тащить ее против течения, врезываясь в холодную речную воду. А если замешкаешься, да еще подвернется крепкая волна, хлопот не оберешься.
Хоть и не слишком дорого он просил за сына, Володя, разумеется, отказался. Тот пригрозил ему смертью и уехал. Жаловаться было бесполезно и сделать было ничего нельзя, потому что, как чувствовал Володя, за стариком как бы оставалось право на ответный удар.
Местный ДОСААФ предложил Володе занять свою прежнюю должность, но он отказался и через некоторое время навсегда переехал жить в дом своего тестя, в этот рыбачий поселок. Жил он теперь за счет курортников, которых на летний сезон пускал в дом, а также за счет фотографирования тех же курортников, которым он занимался от какой-то жалкой артели.
Кто его знает, какие соображения заставили его таким коренным образом переменить образ жизни. Не последнюю роль, как думал Сергей, во всем этом деле сыграло то обстоятельство, что рыбачий поселок был расположен в стороне от Мухуса и, вероятно, Володя чувствовал здесь себя в большей безопасности от встречи со старым уголовником. Но Сергей понимал, что, конечно, это было не единственным соображением.
В то лето Сергей в последний раз зашел на причал, где когда-то стояла его лодка и работал его товарищ. Здесь ожидало его грустное запустение. Лодку его давно унесло в море наводнением. Несколько мальчиков с безнадежным упорством возились возле никак не заводившегося лодочного мотора.
Местные длинноволосые хиппи со своими подругами расположились в прохладной тени прибрежных ив. Один из них взобрался на инжировое дерево и, повесив рядом с собой на ветку приемничек, слушал «зонги» и рвал инжир. Время от времени он небрежно бросал девушкам плоды инжира, и они, лежа или сидя, лениво дотянувшись, отправляли их в рот, не потрудившись очистить шкурку или хотя бы сдуть пыль, в которую шмякались плоды. Одна из них с откровенным интересом стала рассматривать Сергея, и, когда он тоже внимательно на нее посмотрел, она, словно древним интуитивным движением женщины, попробовала притронуться к волосам, но потом почувствовала, что, если идти в этом направлении, слишком многое надо будет менять, она бросила волосы и, вытащив изо рта своего дружка, лежавшего рядом, сигарету, закурила, глядя на Сергея и как бы говоря: вот такие мы, уж как хотите. Дружок ее, не меняя позы, с беззлобным равнодушием посмотрел на Сергея.
«Милая девушка, — отметил Сергей мельком, — особенно если ее дня три подержать в ванной. Новая генерация, — подумал Сергей, обратив внимание, что почти все они были рослые, длиннорукие, длинноногие… — или новая дегенерация», — добавил он беззлобно и тут же забыл о них.
Он снова обратил внимание на следы запустения на этом причале, на прогнивший деревянный настил, на замызганные лодки, на ребят, безнадежно пытающихся завести мотор, который после долгих усилий несколько раз чихнул и опять замолк.
Он вспомнил тот веселый причал с деловитыми мальчиками и девочками, надраенный, как палуба, дворик территории причала, банки с красками, запах стружки, праздничный вид шлюпок, вспомнил, как он сюда приходил со своей девушкой, которую так любил тогда, вспомнил, как весело и доброжелательно встречали его здесь, и снова подумал — как много зависит от одного человека в любом деле.
В тот же день Сергей, роясь у себя дома в ящике со старыми письмами, наткнулся на свой дневник того времени. Местами морщась, как от зубной боли, на молодую романтическую самоуверенность стиля, он прочел вот эти страницы…
____________________
"Она к морю приехала с мамой, но в море ушли мы вдвоем.
— А как же мама? — спросила она немного растерянно.
— Мама останется сторожить землю, — сказал я твердо и отгреб от берега.
Она ничего не ответила, а только молча уселась на корму.
Я продолжал грести, берег уходил все дальше и дальше.
Она окунула руку в море. Маслянистая густая синева мягко обтекала кисть ее руки. Ладонь как северный листик в южном море. Нет, скорее плавничок, развернутый против движения лодки. Ладонь бессознательно тормозила, но берег уходил все дальше и дальше, весла были сильней. И чем дальше отходили мы от берега, тем меньше становилось расстояние между кормой, где она сидела, и средней банкой, где я греб.
Мы уходили все дальше и дальше, и звуки, которые доносились с берега, были тоньше и чище, чем обычно. Море успевало их промыть и обточить. Они казались немного странными, как шум жизни, если его услышать со стороны.
Она оглянулась на берег и увидела темно-сиреневые горы и ниже белые пятна домов, сияющие сквозь зелень.
— Дай попробую погрести, — сказала она.
— Попробуй, — сказал я и уступил ей весла.
Сначала не получалось. Но она довольно быстро приспособилась. У нее были длинные руки, а тонкое тело от напряжения слегка скашивалось, как скашивается очень молодое деревцо, если на него влезть. Она выгребала с таким трудом, что вода казалась слишком густой.
Нестройный взмах весел, и грудь слегка подается вперед, как будто пытается дотянуться до ленточки финиша. Но до финиша было далеко.
Потом она снова села на корму. Она была довольна, что у нее получается. Я был уверен, что у нее получится. Она снова опустила руку в воду, уже не пытаясь тормозить, просто чтобы остудить ее.
Мы проплывали мимо рыбаков. С некоторыми из них я здоровался. Они многозначительно улыбались, но я отстранял многозначительность, не отвечая на улыбки. Хотя всегда немного стыдно быть счастливым, все же приятно было, что все они крепко стоят на якоре, а мы проплываем мимо.
Один из них все же попытался нас остановить. Он попросил закурить. Это было его право. Я подгреб и бросил ему сигарету.
Это был хороший человек и хороший рыбак, но на берегу дела у него не ладились. Он слишком много пил, и от него ушла жена с ребенком. Пил он безбожно. Наверно, в любом другом месте его выгнали бы с работы, но здесь, в школе, где он преподавал математику, подобрались славные ребята. Они делали все, чтобы как-нибудь спасти человека. В конце концов его уложили в больницу, вылечили. Сейчас он не выносит запаха водки, но выглядит так, как будто продолжает пить. Жена все равно не вернулась. Она иногда отпускала сына порыбачить с отцом.
Сейчас он был один.
— Как клев? — спросил я, чтобы что-нибудь сказать.
— Какой там клев! — ответил он и сильно чиркнул спичкой.
В сачке для ловли рачков влажно поблескивала рыба.
Последние рыбачьи лодки остались позади, как последние обитаемые острова. Я продолжал грести в открытое море. Течение сносило лодку в сторону от бухты, к келасурскому мосту, поэтому я старался загребать против течения, чтобы обратно легче было грести.
Мы прошли мимо ставника, над которым, как всегда, кружили чайки. Большой темный баклан неподвижно сидел на свае. Суетливое мелькание чаек не задевало его. Величие и одинокость. Он сидел на свае, как Наполеон на Святой Елене.
Я продолжал грести, и расстояние между кормой и средней банкой продолжало уменьшаться. Но теперь оно уменьшалось медленней, потому что стало совсем незначительным. Особенно хорошо оно уменьшалось, если я плавно греб. Поэтому я старался грести очень плавно. Иногда удар случайной волны нарушал плавный ход лодки, и разрыв слегка увеличивался, но я его быстро покрывал.
Она посмотрела в сторону берега и совсем притихла. Там не то что мамы, самого берега почти не было видно. Он казался приплюснутым, как будто выпуклость моря прикрывала его. Но горы остались такими же.
Я чувствовал, что угадаю мгновение, когда грести дальше будет незачем и даже вредно.
Наконец я бросил весла и пересел на корму. Я глубоко вдохнул воздух. Влажный запах моря и водорослей был крепким до головокружения. Вода нагревалась.
— Не сходим ли мы с ума? — сказала она, пытаясь притормозить псе той же ладонью уже не лодку, а меня.
— На море это не страшно, — сказал я.
Она странно и пристально посмотрела на меня, как будто хотела заглянуть туда, куда обычно никто не может заглянуть. Казалось, она заговорила с человеком, который все обо мне знает, а я не успел его предупредить. Я не прочь был договориться с ним по нескольким пунктам. Но это случилось так неожиданно, что я остался невольным свидетелем. Я даже не мог подать ему никаких знаков, потому что она его видела лучше меня. И все-таки это был прекрасный взгляд — глубокий и чистый.
В последний миг, как и всякой женщине, ей хватило трезвости оглядеться, но вокруг расстилалась надежная, живая пустыня моря. Очень открытое пространство так же хорошо укрывает, как и очень прикрытое…
Она лежала так тихо, что я подумал — не заснула ли? — и осторожно посмотрел на нее. Глаза у нее были открыты.
Я привстал. Лодку порядочно снесло, но берег оставался все так же далек. Было очень тихо.
Неожиданно вблизи от лодки показалось черное блестящее тело дельфина. Это было очень кстати.
— Дельфин, — сказал я.
Она привстала и посмотрела. В этот миг вынырнул второй дельфин. Равномерно вращаясь, они двигались вокруг лодки, но слишком близко не подходили.
Дельфины играли, гоняясь друг за другом, как на лугу собаки. Один из них начал взлетать над водой, торжественно и неуклюже плюхаясь в море. В нем было великолепие резвящейся коровы. Возможно, это были самец и самка. Тот, который выпрыгивал из воды, неожиданно заработал в открытое море, но потом, заметив, что второй отстал, сильно сбавил ход. Второй дельфин догнал его, и они поплыли рядом, плавно вращаясь и одновременно появляясь над водой.
Они плыли в открытое море, в сторону солнца, плыли так, как будто ничего нет, кроме неба и моря, а вопрос о сотворении земли еще даже не обсуждался в небесном парламенте.
Мы долго смотрели им вслед, пока черные мелькающие пятна не слились с пятнистой синевой моря.
Дельфины ушли, и я почувствовал трудность переходного периода. Теперь она мне нравилась еще больше, но я боялся, что у нее испортится настроение и начнутся фокусы.
Очень захотелось курить, но я не решался, потому что это выглядело как-то слишком деловито.
Я прыгнул в воду и сразу почувствовал, как свежая, крепкая прохлада возвращает уверенность и веселье.
Лодка откачнулась и отошла в сторону, но то, что было, отошло еще дальше. Я почувствовал себя в безопасности, как будто влез в огнетушитель. Я понял, что надо и ее вытащить в море.
Я подплыл к лодке.
— Прыгай, — сказал я и, уцепившись за борт, сильно тряхнул лодку.
Она испуганно присела и быстро тронула руками волосы. Так женщины оправляют платье при неожиданном порыве ветра.
— Я боюсь, — сказала она, — я плохо плаваю.
— Не бойся, — ответил я, — со мной не утонешь. Это прозвучало фальшиво, хотя так оно и было.
— Да-а, — сказала она неопределенно и снова задумалась.
Все же я ее уговорил спуститься с лодки.
— Отвернись, — сказала она и перешла на корму. Я слышал, как она медленно сползает с кормы. Возможно, она подумала, что с кормы надо было слезать гораздо раньше, когда еще не было так глубоко.
Она шлепнулась в воду и радостно вскрикнула. Я подплыл и понял: все, что было, осталось в лодке.
Глаза ее сверкали свежо и диковато. Я хотел притронуться к ней, но она бешено замотала головой и закричала, захлебываясь:
— Утону!
Едва привыкнув к объятиям на суше, она боялась этого на воде. Море возвращало девичью робость. А может, мягкие, ласкающие объятия такого джентльмена, как море, казались ей достаточными? Может, ей казалось неприличным, когда обнимают сразу двое? Потом она к этому привыкла. Я, конечно, имею в виду, что вторым было море. Так сказать, духовным возлюбленным. Правда, для духовности оно слишком соленое. Но, с другой стороны, кому нужна пресная духовность?
Одним словом, нам было хорошо. Море было чистым и упругим. Мы плескались и плавали вокруг лодки, уносимой течением. Подальше отойти она боялась. Она часто сбивала дыхание, потому что отворачивала лицо от воды.
У человека, привыкшего к морю, рот почти все время в воде и вода во рту. Но он ее не глотает, потому что выдыхает вместе с воздухом. К тому же, глотнув разок-другой, он не теряется, а выравнивает дыхание.
А когда все время боишься воды, обязательно наглотаешься. Это как пасечник, который вскрывает улей без сетки и рукавиц. Ну, укусят одна-две пчелы — ничего страшного.
— Хочешь, достану со дна жемчужину? — сказал я.
— Достань, — оживилась она. — А здесь неглубоко?
— Нет, — соврал я.
Под нами было метров сто. Здесь можно ловить только глубоководную рыбу мизгит. Но если бы она об этом знала, наверно, утонула бы от страха.
Я решил подшутить. Нырнул метра на три или четыре, проплыл под лодкой и осторожно вынырнул с другой стороны. Стал ждать.
Я слышал ее дыхание и плеск воды возле ее рук. Тишина. Только вода потюкивает о лодку.
— Ну, что ты?
Тишина.
— Слышишь, вылезай!
Тишина.
— Что за глупые шутки?
Тишина.
По всплеску воды я понял, что она кружится на одном месте, думая, что я выныриваю у нее за спиной.
— Господи, что случилось, — сказала она почти шепотом и ухватилась за борт. Я слышал, как у нее стучат зубы. Я понял, что слишком далеко зашел. Если она узнает, в чем дело, не скоро простит. Поэтому я снова погрузился в воду и вынырнул возле нее.
Она обняла меня за шею, она так вцепилась в меня, что я на этот раз чуть было и в самом деле не утонул. Едва успел ухватиться за борт. Она пыталась что-то сказать и вдруг расплакалась, все сильнее прижимаясь ко мне. Джентльмен был посрамлен. Слезы текли так обильно, что стало ясно: заодно текут и те, невыплаканные.
Я чувствовал себя довольно неловко, тем более что все происходило в воде. Я никогда не думал, что у одного человека может быть такой запас слез.
Наконец, когда мне показалось, что уровень моря несколько повысился, она затихла, все еще всхлипывая и пытаясь улыбнуться.
— А где жемчужина? — спросила она.
Я почувствовал себя Серым Волком, проглотившим Красную Шапочку.
— Видишь ли, — сказал я, — жемчужины растут в мидиях. Я раскрыл целую гроздь мидий, но жемчужины еще не поспели.
— Поэтому ты так долго не выныривал?
— Ну да.
— А разве не лучше было бы поднять их в лодку? Мы бы вместе посмотрели…
— В школе меня учили, что нельзя разорять птичьи гнезда.
— И ты не разорил ни одного гнезда?
— Нет, конечно.
— Интересно, — сказала она и пытливо посмотрела на меня. Я не выдержал взгляда. — Кстати, как ты заглядывал в мидии, там ведь темно?
— Очень просто. Просовываешь в мидию фосфоресцирующую медузу…
— Послушай, не принимаешь ли ты меня за дурочку?
— Как ты могла подумать, — сказал я, стараясь быть серьезным.
— Если ты пошутил, это жестоко, — сказала она. — Со мной никогда так не шутили. Дай слово, что это никогда не повторится.
— Если я пошутил, — сказал я, — даю слово.
Я и в самом деле решил не повторять таких шуток. Я с трудом вынырнул из зоны лжи и, выныривая, продолжал лгать не потому, что хотел, а потому, что все еще находился в этой зоне. Правда, скорее всего здесь не ложь, а так себе, фантазия. Не всякая неправда — ложь. Честно было бы считать ложью такую неправду, из которой извлекается выгода.
— А к вопросу о птичьих гнездах мы еще вернемся, — сказала она.
— С удовольствием, — ответил я.
— Ты или сумасшедший, или негодяй, — сказала она.
— А кого бы ты предпочла?
— Конечно, сумасшедшего, — сказала она с таким пафосом, что мы оба рассмеялись.
Потом мы еще купались, и нам было хорошо. Мы ни о чем не говорили, но все было ясно и спокойно.
Потом я заметил, что она начинает замерзать. Она побледнела, а губы стали темными. Я влез в лодку и помог ей подняться.
Я давно заметил, что море великий примиритель. Видимо, оно создает такую сильную общую среду, что все остальное по сравнению с ним можно считать частными отклонениями, не имеющими особого значения.
В лодке мы быстро согрелись, потому что день был солнечным и солнце еще стояло высоко.
Мы зверски проголодались и теперь вспомнили о припасах, которые ее мать почти насильно сунула нам в сумку. Мы их не хотели брать, но в таких делах родители всегда оказываются мудрее.
— Молодец мамочка, — сказала она, вытаскивая из сумки бутерброды с котлетами. Еще у нас были апельсины.
— Она вообще молодец, — сказал я, налегая на бутерброд.
— Почему вообще? — спросила она и понюхала котлету, прежде чем надкусить.
— Потому что без нее мы бы сегодня не были в море.
— А-а, — сказала она, — дай бог, если ты так думаешь.
Мы углубились в еду. Через пять минут от моей доли ничего не осталось. Я с наслаждением закурил и стал спокойно ждать, пока она кончит есть, чтобы приступить к апельсинам.
Еще раньше я успел заметить, что она плохо и медленно ест. Сейчас она ела охотно, но все же очень медленно. Я закурил еще одну сигарету.
Лодка медленно шла по течению. На том месте, где стояли рыбаки, теперь никого не было. Волны слегка увеличились, но погода стояла хорошая. Возможно, где-нибудь у берегов Турции шторм раскачивал море.
— Не слишком ли ты много куришь? — сказала она по-хозяйски.
— Я давно не курил, — сказал я и, бросив за борт сигарету, взял апельсин.
Он был тяжелым и оранжевым. Я вонзил ноготь в шкуру и с наслаждением содрал ее с мякоти. Из апельсина пахнуло ароматом, как из раскупоренного бочонка. Шкурка была такая пахучая, что жалко было ее выбрасывать. Прежде чем приступить к мякоти, я прижал кожуру к носу, внюхиваясь в ее сырой, прохладный аромат.
Мы ели апельсины и бросали кожуру за борт. Куски кожуры, как капли солнца, медленно тонули, все тусклее и тусклее золотясь сквозь живую толщу воды. Стая медуз медленно прошла в глубине, как процессия призраков.
— Это итальянские апельсины? — спросила она.
— Испанские, — сказал я, вспомнив красивое слово «Валенсия», припечатанное к ящику с апельсинами, стоявшему на лотке. Я ей рассказал все, что знал об Испании. Я знал немного, но то, что знал, любил. Я встречал в Москве и в других городах испанцев. Все они мне нравились. Мужественность и едкий, жестковатый юмор.
Она, конечно, все это знала, но не так, как мы. Сказывалась разница в возрасте — десять лет. Она Испанию воспринимала как одну из других стран, и больше ничего. Для нас она была и другой страной, и чем-то большим, чем всякая страна. Это как песня, полюбившаяся в детстве. Взрослым можешь слушать и понимать ее иначе, но любишь так же или еще сильней.
— А что будет, если Франко умрет? — спросила она.
— По-моему, сначала будет то же самое, только еще мельче. Видно, власть — это такой стол, из-за которого никто добровольно не встает.
Я почувствовал, что впадаю в тон проповедника, и замолчал. Но Испания моя слабость. Если б ее не было, я бы, наверное, доказал ее существование по каким-то свойствам души, как по таблице Менделеева находят недостающие элементы.
Когда мы дошли до последнего апельсина, я отдал его ей.
— Давай выбросим в море, — сказала она, как-то по-детски протягивая его мне.
Мне было жалко бросать апельсин, но затея все же понравилась. Я швырнул его по ходу лодки. Он почти без брызг мягко вошел в воду и через мгновение вынырнул — темное золото и на темной синеве моря. Я почувствовал себя человеком, подписавшим совместную декларацию. {130}
— На счастье, — сказала она, как бы поясняя декларацию, чтобы не было кривотолков.
— Апельсин в море — это перепроизводство счастья, — сказал я серьезно.
— У тебя был такой свирепый вид, как будто ты бросал за борт персидскую княжну, — сказала она.
— Или неверную жену, — сказал я.
— А ты довольно веселый, — сказала она поощрительно, — а сначала показался мрачным.
— Это потому, что веселье требует подготовки, — сказал я неизвестно зачем.
— Весельчаки мне тоже не нравятся, — продолжала она серьезно. — И спортсмены.
— Весельчаки плохо кончают, — сказал я.
— А спортсмены?
— Рано или поздно они перестают быть спортсменами.
— А потом что?
— А потом они толстеют и делаются весельчаками.
— Ну, это не так уж плохо, — сказала она непоследовательно.
— Конечно, — сказал я.
— Он не хочет от нас уходить. — сказала она, глядя на апельсин, который все еще маячил возле лодки.
Она стояла посреди лодки, тонкая и стройная, как мачта, и расчесывала волосы, тягуче выволакивая гребенкой горячее летнее солнце. Она славно загорела за этот месяц и очень гордилась своим загаром.
Лодку покачивало, и она покачивалась в такт, довольно легко сохраняя равновесие. Я подумал, что она, наверное, хорошо танцует. Сам-то я танцевал ужасно, но теперь это меня не беспокоило.
Мы улеглись на корму, чтобы с толком загорать. Было жарко, но вентилятор моря работал исправно, и жары не чувствовалось.
Когда лежишь в лодке с закрытыми глазами, и тебя слегка покачивает, и ты ощущаешь равномерное движение воздуха со стороны моря, кажется, что чувствуешь всем телом движение земного шара. Он порой проваливается в воздушные ямы, но снова выравнивает ход. Могучее вечное движение.
Я прикрыл лицо ее волосами, чтобы солнце меньше припекало. Волосы были тяжелыми и теплыми. Есть волосы вялые, как мускулы больного. Эти были упругими, в них чувствовался нетронутый запас молодости. В них был аромат растений, разомлевших от жары. Такой запах бывает, если летним днем зарыться в кусты. Было приятно ощущать его. Он не давал думать о другом, да и не хотелось ни о чем думать.
Внезапно низкий, клокочущий гром прокатился над водой и погас, как головешка, сунутая в воду. Реактивный самолет перешел звуковой порог.
— Как ты думаешь, будет война? — спросила она, не подымая головы.
Я уже давно решил для себя, как отвечать на этот вопрос.
— Нет, — сказал я.
— Почему ты так уверен?
— Спорим на тыщу рублей, тогда скажу.
— Но у меня нет таких денег, — сказала она наивно.
— У меня тоже нет.
— Как же ты споришь?
— Я уверен, что я выиграю.
— Ты слишком самоуверен. Это нехорошо.
— Нет, смотри. Если войны не будет, я кладу денежки в карман. А если будет атомная война, кому нужны мои деньги? Чистый выигрыш.
— А ты хитрый.
— А как же, — сказал я, — не будь я хитрым, ты бы не оказалась в этой лодке.
— Это неправда, — рассмеялась она, — я сама.
— То, что ты сама, — тоже хитрость, — сказал я.
— Нет, кроме шуток, — сказала она серьезно, — у нас в институте некоторые говорят, что надо побольше брать от жизни на случай, если это начнется.
Я тоже думал об этом и сказал ей то, что думал.
Жить все равно надо так, как будто ничего не будет. В самом деле, если человек по натуре не рвач, оттого, что он будет брать больше, он не станет счастливей. Наоборот, он потеряет вкус к тому, что он подготовлен брать всей своей жизнью. Но если, допустим, он и будет что-то брать сверх нормы, необходим достаточный промежуток времени между общей катастрофой и собственным концом, чтобы насладиться сознанием, что он брал и теперь умрет, а другие не брали и тоже умирают. Но и этого сомнительного удовольствия, вытекающего из, так сказать, разницы курсов, он не ощутит, потому что не будет такого промежутка между собственным концом и общим.
Качка постепенно усиливалась. Я привстал и заметил, что девушка слегка побледнела. Я решил, что пора возвращаться, и сел на весла. Нас порядочно отнесло от устья речки, куда надо было завести лодку. Пришлось грести против течения.
Когда нас выносило на волну, я старался грести сильней, чтобы не отстать от нее, верней, удержаться верхом. Чувствовалось, как волна нас подхватывает и некоторое время несет с собой. А потом, как бы убедившись, что несет чужеродное тело, спокойно и мощно выкатывалась вперед. Казалось, большое, сильное животное прошло под днищем лодки. После этого мы плавно проваливались, и я видел, как девушка судорожно хватается руками за сиденье.
— Ничего, ничего, — говорила она, стараясь улыбаться. Бледность проступала сквозь загар. Темные брови стали черными.
Мне было жалко ее, но единственное, что я мог делать, я делал. Я греб.
Синева моря с нетерпеливыми гребешками, встающими на волнах, оставалась по-прежнему чистой, потому что это был дальний шторм.
Когда мы подымались на гребень волны, перед глазами открывался горизонт. Он шевелился и был холмистым, там проходил край настоящего шторма.
Я греб, не оглядываясь, и приближение берега почувствовал почти внезапно по тяжелым равномерным вздохам прибоя. Я повел лодку вдоль берега, не особенно приближаясь к нему, чтобы нас случайно не выбросило.
Мы проходили мимо военного санатория. В море мало кто купался, но загорающих было полно. Какой-то парень встал и навел на нас фотоаппарат. Девушка пригладила волосы.
Наконец мы подошли к устью речки. Я еще дальше отошел от берега, потому что море здесь мелкое и волны, найдя опору, несутся на берег с удвоенной скоростью. Надо было подумать, как войти в устье.
Дело в том, что наша речка меняет его почти каждую неделю, в зависимости от погоды. То впадает двумя рукавами, образуя островок, потом сама же его смывает. А то возьмет и вывернется в сторону санатория и, сжав себя коридором, выносится в море между берегом и мыском. В таких случаях трудно войти в нее, особенно если море разгулялось.
Так оно и было на этот раз. С разгону войти невозможно, потому что устье почти параллельно берегу. Приходится тормозить и поворачивать лодку. А в это время струя речной воды, противоборствуя волнам и образуя бурун, старается повернуть лодку и снова вытолкнуть ее в море. Тут надо или очень сильно выгребать, или выскакивать из лодки и тащить ее против течения, врезываясь в холодную речную воду. А если замешкаешься, да еще подвернется крепкая волна, хлопот не оберешься.