Они вышли из клуба. Была звездная, теплая майская ночь. Рядом с клубом были расположены небольшие домики, в которых жили преподаватели. Чуть подальше высился многоэтажный корпус общежития студентов. Заросли черемух и сирени цвели вдоль асфальтовой дорожки, ведущей к главному корпусу института, где Сергей все еще жил в общежитии аспирантов.
   На лужайке, невидимые за кустами черемух, студенты под гитару пели песни Окуджавы. Вдалеке слышался женский смех. Казалось, лужайка, кусты сирени и черемух и сама ночь пронизаны шевелением и шепотом влюбленных.
   — Нет, нет, я пошла спать, спокойной ночи, — сказала какая-то девушка и, раздвинув кусты, вышла на асфальтовую дорожку впереди них. Она прошла мимо, вглядываясь в них с тем особым женским любопытством, которое в темноте старается определить, кто с кем. Тогда как любопытство мужчины в темноте, по наблюдениям Сергея, направлено на попытку угадать — не кто с кем, а как далеко зашли отношения.
   Вслед за девушкой на дорожку вышел парень, но, увидев, с какой решительностью она уходит, он снова нырнул в кусты и с алкогольной бодростью недопившего отправился к тому месту, где компания студентов пела песни.
   — Я пойду, — сказала она нерешительно, и он почувствовал, что можно еще с ней погулять. Но он и сам не понимал, хочется ему с ней остаться или нет. Она сделала несколько шагов в сторону от асфальтовой дорожки, что означало ее намерение уйти, но и смягченное тем, что на дорожке появился велосипедист. Это был знакомый Сергея, аспирант. Впереди велосипеда дрожал жидковатый свет фонаря, и аспирант в свете этого фонаря увидел девушку, отошедшую от Сергея, удивился тому, что она ему незнакома, и, проезжая, внимательно вгляделся в лица обоих, чтобы определить степень их близости.
   Свет велосипедного фонаря осветил нежную линию ее ног, всю ее неуклюжеватую фигуру, как бы неточно стоящую на земле, в светлом легком пальтишке, и Сергей решил, что она все-таки очень приятная девушка.
   — Пойдемте до реки и вернемся, — сказал он.
   Она неуверенно посмотрела в сторону Москвы-реки, словно прикидывая расстояние и время, которое понадобится для того, чтобы дойти до реки и вернуться обратно.
   Они пошли мимо главного корпуса, возле которого на скамейке под большим развесистым кустом черемухи сидело много студентов и студенток. Здесь-то и бренчали на гитаре и пели.
   Сергей прошел со своей девушкой примерно в пятнадцати шагах от них, но здесь, у входа в институт, горели фонари, хотя и не очень яркие, но достаточные для того, чтобы он был узнан. Он старался идти так, чтобы, девушка была прикрыта его силуэтом. Ему не хотелось, чтобы ее кто-нибудь узнал. В то же время ему не хотелось, чтобы она заметила этот его маневр.
   Когда они подошли ко второму от входных дверей фонарю, скамейка, где сидели и толпились студенты, вдруг замолкла, что было явным признаком того, что он узнан. Сергей почувствовал смущение и тревожную догадку, что они не только узнали его, но и обязательно дадут знать, что его появление с девушкой не осталось незамеченным.
   Только они отошли в тень, как со стороны замолкшей скамейки раздалось многозначительное покашливание, на что остальные студенты ответили взрывом хохота.
   — Жеребчики веселятся, — сказал он.
   — Вас все знают, — ответила она с улыбкой, во всяком случае не показывая, что сама смущена. На самом деле она не смутилась, а в глубине души даже была польщена, что вот она студентка, а прогуливается с молодым доцентом. «Только бы не показаться глупой», — подумала она.
   Они вошли в дубовую рощу, почему-то считавшуюся гордостью института, хотя институт существовал не больше двадцати лет, а дубам было по крайней мере лет по сто.
   Сергей спросил, откуда она родом, и очень обрадовался, узнав, что в самом деле бывал в этом небольшом чистеньком городке Тульской области.
   Когда-то он вместе с аспирантами института ездил в Ясную Поляну, и на обратном пути они остановились на несколько часов в этом городке.
   Городок ему так понравился, что он тогда подумал: хорошо бы полюбить ясную, интеллигентную девушку из такого городка и жить с нею всю жизнь.
   Он сказал, что и в самом деле был в ее городе, сказал, что любовался необыкновенными могучими липами городского парка, что даже стрелял там в тире.
   Она страшно обрадовалась его словам и стала рассказывать о городе и библиотеке, где она работала. Он был рад за ее библиотеку, но ему показалось, что библиотеке уделено слишком много слов, и он спросил, чем занимаются ее родители. Она сказала, что папа у нее старенький, занимается садом, а когда-то был юристом. А мама, сказала она, полыхнув гордостью, лучший гинеколог города. Он засмеялся, почувствовав юмор между глобальностью определения (лучший!) и масштабами этого деревянного городка.
   Мысленно он решил остановиться возле самого большого и потому самого тенистого дуба и непременно попытаться поцеловать ее. Теперь они шли сквозь дубовую рощу. Здесь было довольно темно, и он очень бережно вел ее под руку, потому что земля здесь была перевита корнями дубов и тропа была очень бугриста.
   Сначала, когда он взял ее под руку, то почувствовал, что она вся напряглась, может быть даже испуганно съежилась, но он так бережно держал ее, так избегал малейшего чувственного намека, что добился своего. Через минуту она совершенно свободно подчинялась его легким, дружеским указаниям.
   — А что тут смешного? — спросила она, когда он рассмеялся, узнав, до чего знаменита ее мама. — По-вашему, я хвастунья?
   — Нет, — сказал он, снова рассмеявшись, — но когда вы сказали: лучший гинеколог, я подумал — по крайней мере, Тульской области.
   — А-а-а, — протянула она и тоже рассмеялась, уловив, в чем заключался юмор.
   Ее наивность почему-то заставила его отложить попытку поцеловать ее возле этого дуба. Он решил попытаться позднее, когда они дойдут до берега, до которого оставалось метров пятьдесят, словно она, пройдя это расстояние, могла стать более зрелой.
   …Они стояли на берегу Москвы-реки. Пахло водяной сыростью, лягушачьей теплынью начала лета. Звезды тускло мерцали на неподвижной поверхности реки. Ниже по течению смутно угадывались очертания железнодорожного моста. По нему с грохотом пролетел ленинградский поезд, пронося над мостом горящие окна, а по воде огненную полосу, отражение слившихся огней окон.
   Светящиеся окна вагонов напомнили ему вдруг кинокадры, которые он собирал в детстве. Далекое, грустное волшебство.
   Потом мимо них вверх по течению прошел пароход, весь в праздничных огнях, сдержанно и опрятно шелестя колесами. На корме кто-то стоял, облокотившись о поручни, и, когда корма проходила мимо них, человек, стоявший у борта, бросил в воду сигарету, и она, прочертив в воздухе легкий полукруг, погасла в воде.
   И, словно двигаясь в некоторой мистической последовательности: поезд промчался по мосту — первый сигнал, прошелестел пароход — второй сигнал и, наконец, брошенная сигарета — последний сигнал, — он бережно взял ее за плечи и еще бережней притянул к себе и поцеловал ее в нежно светлеющую шею.
   Она вздохнула и слегка, словно в ответ на его бережность, боясь быть грубой, отстранила его, и он понял, что она не рассердилась. Он поцеловал ее в щеку, потом в глаза, и она так же слабо отстранялась, и от нее веяло юностью, робостью, робкой доверчивостью…
   Все-таки он подумал, что, вероятно, она уже целовалась с мальчиками, и без всякого чувства по отношению к этому, но просто понимая, что это должно облегчить ему задачу, поцеловал ее в губы, в тихие лепестки губ.
   — Ой, — задохнулась она и довольно сильно оттолкнула его от себя, -вы так всегда?
   «Если удается», — подумал он, но вслух сказал:
   — Ну что вы… Просто вы мне очень понравились…
   — Правда? — сказала она своим глухим голосом и снова тронула свои темно-русые пушистые волосы.
   Он притянул ее голову к себе и поцеловал в душистую копну волос, вдохнул запах солнечного дня, разогретого солнцем растения. Теперь он целовал ее уверенно, и эта уверенность словно передалась ей, и когда он поцеловал ее в один глаз, она доверчиво подставила другой, как будто это была совершенно узаконенная процедура, — если уж целуют один глаз, надо подставлять другой.
   Показалась баржа. Она шла вниз по течению. Она шла очень медленно, таща за собой бесконечный караван плотов, груженных лесом.
   Когда, затемнив реку, баржа поравнялась с ними, он поцеловал ее в губы — на этот раз долгим поцелуем — и вдруг почувствовал, что ее губы ожили. Он уловил это краем сознания и внезапно уверился, что она впервые чувственно оживает, и он не прерывал поцелуя, и сладость длилась и длилась, а плоты все шли и шли, и от них доносился ровный сильный запах древесины, равномерный всплеск волн, иногда голоса людей, и на некоторых плотах горели костры, которые он замечал краем глаза сквозь сон поцелуя, и казалось, плотам не будет конца, как поцелую, как жизни.
   Сам того не осознавая, он вложил в этот поцелуй всю горечь неудачной первой любви, всю горечь неудачной второй любви и всю горечь неудачной третьей любви, и каждая из них обречена была быть горькой и неудачной, потому что он слишком много чувства вкладывал в каждую из них и слишком верил в необходимость полного бескорыстия. Одних из них он отпугивал этой силой чувства, от других с кровью и болью отдирался сам, потому что, когда много вкладываешь, много и требуешь, а когда он влюблялся, каким-то образом каждый раз включалась по отношению к любимой высшая нравственная требовательность, и каждый раз его идеал в чем-нибудь его подводил.
   И наоборот, случайные интрижки всегда удавались, и женщины, с которыми он встречался, чаще всего подчиняясь их инициативе, наперебой хвалили его спокойный веселый нрав, потому что сигнальная система высших требований и высших ожиданий не включалась.
   Наиболее глупые из них именно по этой причине пытались женить его на себе, и, когда эти попытки делались достаточно назойливыми, он уходил от них.
   Но эти успехи для него были хуже тех неудач и, в сущности, были еще более неудачны, и потому в этот долгий поцелуй он неосознанно вкладывал и эту горечь мелочного разбазаривания жизни.
   А плоты все шли и шли, и он, не прерывая поцелуя, слушал легкий всплеск волн, поднятый ими, вдыхал сильный свежий запах древесины, замечал, приоткрывая глаза, медленно плывущие их низкие черные силуэты, страдные костры, горящие на некоторых из них. и таинственные фигуры людей возле этих костров, и ее в слабом свете звезд запрокинутое покорное лицо с закрытыми глазами, мгновениями до какой-то сладостной жути напоминающее лицо его первой любви.
   И хотя она была жива и он ее видел во время своего последнего приезда на родину, но это было хуже, чем если бы она умерла. Они встретились на вечеринке у общих знакомых. И впервые, впервые в жизни во время их встречи, он был грустен, но спокоен и пуст, а она нервничала и бесконечно шпыняла своего мужа, мирно игравшего в шахматы. Роли переменились, но это его нисколько не радовало, и он понимал, что во всем этом не последнее место, а может, и первое место занимало то, что он, когда-то безалаберный мечтатель, добился, как ей казалось, немалых успехов, став доцентом Института общественных наук.
   В тот вечер речь зашла об одной из ее подруг той поры, когда он был влюблен, на крылечке дома которой он признался ей в любви. И он тут же напомнил ей об этом без всякого злорадства, но и не случайно, а как бы демонстрируя прочность и силу своего теперешнего равнодушия к ней. Как она густо покраснела, как осеклась, когда он напомнил ей об этом!
   Какое неудержимое, какое сладострастное истязающее душу стремление у влюбленных расстелиться в собачьей преданности! Тот путь, который двое должны пройти друг к другу, чтобы обрести и беречь общее завоевание, он одним махом прошел сам, и что ей тогда оставалось, как не отвергнуть его. И она отвергла его — мягко, уклончиво, и не совсем отвергла, но его тайная гордость, его не осознанный им самим идеализм предпочел полноту страдания и боли отвратительному, как ему казалось, меркантильному, постепенному пути завоевания сердца любимой.
   Нет, он и теперь ни за что не согласился бы на любовь, похожую на хорошо сыгранную шахматную партию, но он, иронизируя над самим собой, признал необходимость некоторого неподлого маневрирования, или, как он называл это про себя, уважения к деталям.
   Наконец бесконечный караван плотов освободил гладь реки, и сразу посветлело, он осторожно оторвался от нее, она вздрогнула, глубоко вздохнула и открыла глаза.
   Она внимательно посмотрела на него и вдруг сама поцеловала его. Это было еле слышное прикосновение, отделенный от чувственности поцелуй признания того поцелуя.
   — Я и не знала, что так бывает, — сказала она, снова вздохнув.
   — А разве не бывало? — все-таки спросил он.
   — Конечно, нет, — сказала она удивленно, словно была уверена, что он это должен был понять сам, — ну, пытались ребята, которым я нравилась… Но это было совсем не так…
   «Может, и не врет», — подумал он. Возбуждение прошло, и он, прислушиваясь к себе, ясно осознал, что ему безразлично, что было у нее с другими ребятами.
   Они пошли назад. Когда они снова вошли в дубовую рощу и подошли к тому дубу с самой густой тенью, он, словно выполняя кому-то, может быть самому дубу, данное обещание поцеловать ее здесь, снова остановился и несколько раз поцеловал ее, не испытывая почти никакого волнения, а только наслаждаясь запахом ее юности. В сущности, правильней было бы привлечь ее к себе и нюхать, как свежую росистую ветку, полную цветов.
   — Я, наверно, устала, — сказала она, и он понял, что теперь не надо этого, и они пошли дальше. Ему было легко и хорошо.
   Он рассказал ей о своем предчувствии и о том, что он, увидев ее, хотя увидеть было невозможно, и все-таки увидев ее, сразу понял, что предчувствие его не обмануло.
   В ответ она сказала, что и она что-то почувствовала, когда он шепнул ей на ухо о том, что забыл название ее города. Он добродушно усмехнулся про себя, понимая разницу между своим предчувствием, в сущности ожиданием любви, естественным для молодого неженатого и невлюбленного человека, и тем, что ощутила она, может быть, первый раз в жизни, а именно — дуновение чувственности в ответ на его близкий, чуть коснувшийся ее уха шепот.
   — Я живу с девочками в пятой комнате, — сказала она, когда он подвел ее к зданию общежития, — до свиданья…
   — Спокойной ночи, — сказал он, кивком давая знать, что он запомнил номер комнаты. Кивок был чисто механическим, потому что он тут же забыл номер комнаты. Да это было и неважно, потому что тут он найти ее мог всегда.
   Он закурил и пошел в главный корпус, но у входа в него остановился и постоял, любуясь светлой безлунной ночью, тишиной, запахом черемух.
   Он бросил свою сигарету в урну и вошел в здание института. Поднялся на пятый этаж в свою комнату, где он жил аспирантом, разделся, лег и заснул.
   Ему приснилась девушка из кино, неутомимый рыцарь того инженера. Она подъехала к Сергею на своем ослике и, почему-то приняв его за того инженера, стала объяснять ему, как он должен вести себя с этими бандитами, а он все смотрел на нее, на ее ковбойку, на глазах расползающуюся от ее бойкой жестикуляции. В конце концов он обнял ее якобы для того, чтобы прикрыть ее наготу, а она, ничего не понимая, продолжала говорить, а он обнимал ее все крепче и крепче, и она, уже задыхаясь в его объятиях, продолжала объяснять ему, как он должен действовать, чтобы не погибнуть, а он уже думал, как бы ссадить ее с этого ослика, чтобы отнести ее куда-нибудь в пампасы, но боялся, что, как только он ее подымет, она догадается, что он совсем не тот инженер, за которого она его принимает. Может, он и решился бы унести ее в пампасы, но мешал ослик, иронически искоса следивший за ним и с самого начала понимавший, что он не тот инженер и вообще никакой не инженер, а черт знает кто. И ему ничего не оставалось делать, как все крепче и крепче ее обнимать, как бы заменяя своими растленными объятиями ее истлевающую на глазах ковбойку.
   Утром в столовой к нему подсел аспирант и, поставив на стол свой завтрак, состоявший из холодца и тарелки винегрета, сказал:
   — Поздравляю, Башкапсаров! Хорошую ты девочку подцепил!
   Это был не тот аспирант, который проезжал мимо них на велосипеде.
   — Не понимаю, — сказал Сергей и, сделав постную мину, поддел вилкой противную дольку свеклы из своего винегрета. «Вот сволочи, — подумал он беззлобно, — не успеешь с человеком пройтись, уже все знают».
   — Сегодня моя Люба, — продолжал тот, имея в виду свою девушку, студентку пятого курса, — утром постучалась за утюгом в пятую комнату, а некоторые девочки еще лежали, и дверь была закрыта. «Откройте, девочки, это Сергей Тимурович!» — крикнула одна заочница, чем и выдала себя. Когда Люба вошла, вся комната заржала. Девушка смутилась. Потом Люба показала мне ее. Хорошая. В моем вкусе. Не стандарт.
   — Видал я твой вкус в гробу, — ответил Сергей, на этот раз и в самом деле разозлившись. Само упоминание его вкуса по отношению к девушке, которую он выбрал, было для него оскорбительно, и было оскорбительно, что этот аспирант, человек, по мнению Сергея, во всех отношениях ничтожный и стандартный, сказал, что она нестандартна, а то, что стандартный человек считает нестандартным, на самом деле и есть стандарт. «Но ведь она и в самом деле своеобразная девушка, — подумал Сергей, — просто этот негодяй неточен даже в границах собственного ограниченного вкуса».
   — Вот Сергей! Шуток не понимаешь, — сказал аспирант, приступая к холодцу, — а между прочим, я ассистирую у них послезавтра на экзаменах.
   — Смотри не завали, — хмуро примирился Сергей и помешал ложечкой чай.
   — Я бы завалил, — усмехнулся аспирант, — да боюсь, ты мне отомстишь на защите.
   Он это произнес с намеком на двойной смысл слова.
   — Я это могу сделать гораздо раньше, — сказал Сергей и, выпив чай, вышел.
   Они виделись почти каждый день, и Сергей удивлялся, что она ему продолжает нравиться все так же свежо, но это не переходит в мучительную влюбленность, как бывало раньше, и не слабеет, как еще чаще бывало раньше, а держится на прежнем волнующем, но и подвластном сознанию уровне.
   Он удивлялся этому и, со склонностью все анализировать, пришел к выводу, что дело тут в том, что он сразу стал с ней целоваться. Горючее любви, решил он, уходит на встречи, объятия, поцелуи, смягчая углы и не давая накопиться взрывным силам.
   В ее облике была какая-то очаровательная неуклюжесть совершенно непонятного происхождения. Она как-то нетвердо ступала, неуверенно протягивала руку, пугливо поворачивала голову.
   Однажды вечером ему удалось пригласить ее к себе в комнату, предварительно прибравшись и договорившись с соседом, что его не будет.
   Она осторожно присела на диван. Он угостил ее обломком шоколадной плитки, найденной им в ящике стола, куда он зачем-то полез. Он терпеть не мог в таких случаях всякого рода приготовления с выпивкой и тому подобное, считая все это унизительным и пошлым.
   Вообще Сергей, достаточно терпимый ко многим человеческим недостаткам, был раним пошлостью, как редко кто. Но тут, возможно, сказывалась и глубоко затаенная гордость, и желание нравиться за счет собственных достоинств.
   Это могло показаться противоречивым, учитывая, что он не исключал рациональности (то, что он называл «уважение к деталям»), но рациональность, очищенную от пошлости, он считал не унизительной.
   Так, например, он считал, что, если девушка тебе нравится и к тебе, по крайней мере, испытывает некоторую симпатию, было бы величайшей ошибкой признаваться ей в любви. Зерно чувства, считал он, прорастает и вытягивается и силу священного любопытства, чтобы дотянуться до твоей души и заглянуть в нее. Если же ты до срока раскрыл свою душу, росток хиреет, ему незачем расти.
   Вспоминая свой достаточно горестный, как он считал, опыт и опыт многих своих знакомых, Сергей удивлялся необъяснимому, иррациональному стремлению людей признаваться в любви. Люди признаются в любви даже тогда, когда заранее знают, что получат отказ. И не только тогда, когда заранее знают, что получат отказ, но и тогда, когда предчувствуют, что это признание положит конец и тем невинным, дружеским отношениям, которые так дороги влюбленным и которые станут невозможными после признания. Откуда же этот восторженный, этот неудержимый, этот победный порыв к приятию поражения?
   Иногда Сергею казалось, что существует какая-то высшая сила жизни, которая неуклонно ведет статистику влюбленных, следит за всемирным балансом любви, которая не только учитывает безответную любовь, но и вносит ее в свои списки как высшее достижение человеческого духа. Вот откуда, думал он, этот тайный восторг, этот неудержимый порыв к приятию поражения.
   Сергей побывал в этих списках, но больше не хотел этого. Он хотел проходить по второй, более скромной категории разделенной любви.
   Он знал, что стал хуже от этого, и был согласен с этим. Вот и сейчас, когда она сидела на диване в своем желтом платье с короткими рукавами, которое ей так шло, ему очень хотелось ее поцеловать, но он решил (рациональность, уважение к деталям) во что бы то ни стало сдерживаться, чтобы не обидеть ее и, главным образом, не вспугнуть. Все-таки она первый раз пришла в его комнату.
   С любопытством озираясь, она доела шоколад и сказала, что ей здесь нравится. Он присел рядом с ней и, сразу же забыв о своем рациональном решении, сочно поцеловал ее в губы.
   Он чувствовал грудью сквозь мягкую ткань платья ее тело, осторожно прижавшееся к нему, и постепенно, продолжая целовать и не отрывая своих губ от ее рта, стал пригибать ее к дивану, и она попыталась освободиться от его объятий, но он не дал ей освободиться, и она попыталась освободить рот, чтобы остановить его, но он не дал ей прервать поцелуя, и она сквозь поцелуй ему что-то немо промычала, и он в ответ ей тоже промычал что-то, что должно было означать, что он не потерял голову и ей ничего не грозит.
   Теперь они лежали рядом, прижавшись друг к другу, и он ладонью чувствовал сиротскую пуговку лифчика на ее спине. Он тронул ее пальцем и словно нажал сигнальную кнопку, она мгновенно почувствовала это и стряхнула его ладонь со спины. Они продолжали целоваться, и он снова положил ладонь на ее спину, и она, словно прислушиваясь спиной, не стряхивала его ладони, и он, уже бессознательно играя, снова положил палец на эту пуговицу, но теперь сделал это солидно, словно приставил к ней сторожа оберегать ее от других, более легкомысленных пальцев. Это был указательный палец.
   Вдруг погас свет. Сергей сразу почувствовал, что тело ее напряглось от страха. И в то же время внезапная темнота и ее страх словно ударили его, оглушили сознание, и тело его покрылось мгновенной испариной. В следующее мгновение сознание вернулось к нему, он разжал объятия и, выпустив ее, сел рядом с ней.
   «Что делает глупец в таких случаях?» — подумал он и ответил самому себе: «Глупец набрасывается на девушку, пугает ее и навек делается ей отвратительным».
   Она села рядом с ним. Он чувствовал, что она все еще скована страхом. В тусклом свете, идущем от окна, теперь он смутно, как тогда в кино, видел ее профиль со слабой дегенеративно-женственной линией подбородка. Он подумал, что, в сущности, они друг друга знают не больше, чем тогда в кино. Откуда она, кто такая, зачем это все?
   Она продолжала молчать, и ему самому было как-то неловко за то мгновение, когда он полностью потерял над собой контроль. «Заметила она это или нет?» — подумал он и, вынув из кармана сигареты, чиркнул спичкой и закурил.
   Она шевельнулась, удобней усаживаясь на диване. Движение ее показалось ему благожелательным, словно малый огонек сигареты придвинул их к тому состоянию доверия, которое она испытывала к нему при свете.
   — Это у вас всегда так? — спросила она с некоторой иронией, а может быть, за иронией все еще пряча страх.
   — Ну да, — сказал он серьезно и уже совсем успокаиваясь после первых затяжек, — к выключателю привязан шнурок, подведенный к дивану… В нужный момент свет как бы внезапно гаснет.
   — Вы шутите, — усмехнулась она. Все-таки по голосу видно было. что ей все еще не по себе.
   Свет зажегся так же неожиданно, как и погас. Сергей успел заметить ее молниеносный взгляд, ищущий на стенах выключатель, и успел заметить, что она заметила, что он поймал ее взгляд. Они посмотрели друг на друга и рассмеялись.
   — В таком громадном институте гаснет свет, — сказала она, вставая с дивана и подходя к зеркалу, вставленному в платяной шкаф. — Дайте мне расческу.
   — Иногда у нас бывают и большие перерывы, — ответил Сергей и достал с подоконника расческу, которой он пользовался вместе со своим напарником по комнате. Он сдунул с нее пылинки и даже вытер ее о рубаху, скорее всего неосознанно стараясь стереть с нее дух другого мужчины.
   Он подал ей расческу и снова сел на диван. Она расчесывала свои густые темно-русые волосы, и он любовался ею, ее рукою, как бы с излишней неуклюжей твердостью сжимавшей расческу, легким весенним загаром ее оголенной руки, нежным юмором локтевого сгиба, сейчас агрессивно выдвинутого и по-девичьи заостренного, и, может быть, благодаря этой агрессивной выдвинутости и заостренности и той напряженности, с которой рука продирала расческой густые волосы, было особенно заметно, насколько она беспомощна и слаба.
   Почувствовав, что он ею любуется, она обернулась и, оскалившись и слегка высунув язык, ослепительно блестя ровными зубами, посмотрела на него, давая ему любоваться собой и радуясь, что он ею любуется, и довольная, что все так хорошо кончилось и ей здесь вполне безопасно.