Страница:
– Должно же у вас быть какое-то свое мнение, – сказал он, теперь уже клокоча от сдерживаемой ярости. И тут вдруг я понял, что он уже где-то нализался. Он плохо контролировал себя: ярость выплеснулась раньше, чем я успел ему подбросить повод.
– Было мнение, – сказал я тоном человека, который без настоятельного приказа никогда и не стал бы высказываться перед таким значительным лицом.
– Так давайте же, – поддержал он меня благожелательно с надеждой, что я наконец подброшу повод душащей его ярости, – или вы согласны, или вы…
– Забыл, – сказал я сокрушенно.
– Что забыл?! – спросил он, багровея и теперь уже поворачиваясь ко мне всем туловищем.
– Мнение, – как можно проще сказал я. Я почувствовал удар ногой под столом. Абесаломон Нартович напоминал мне о своем нежелании рисковать субсидиями.
– Оставь, он, видать, из засранцев, – по-абхазски сказал мне дядя Сандро, более откровенно передавая желание Абесаломона Нартовича.
Несколько секунд мы с представителем министерства смотрели друг другу в глаза.
Сколько можно отступать и уступать, мелькнуло в голове, он прекрасно знает, что может думать нормальный человек обо всех этих кампаниях и песнях, воспевающих эти кампании. Так что же ему надо узнать? Выяснить степень страха перед ним, получить истинное эстетическое наслаждение этим страхом и заручиться этим же страхом для проведения будущих кампаний – вот что ему нужно…
Несколько секунд мы смотрели друг на друга, и внезапно он опустил глаза. И не только опустил. Одновременно с этим, как-то угрюмо надувшись, он сделал самое неожиданное, но и самое точное, как я потом понял. Он тихо протянул руку и убрал с моей рубашки какую-то соринку, может быть, символическую. Это был великолепный семейственный жест, жест признания кровного родства, протягивающего руку над любыми спорами, тайно извиняющийся жест. Жест, как бы говорящий: конечно, в споре я мог погорячиться, но ты видишь, когда дело доходит до реальной пылинки (волосинка, соринки) на твоей рубашке, тут я запросто протягиваю руку и снимаю, сдуваю или стряхиваю эту зловредную пылинку.
Я всегда подозревал, что тут действует тот самый закон: кто кого оттянет. Мои подозрения полностью оправдались. Конечно, это было рискованно. Но, по-видимому, он решил, что у меня есть какая-то спина, что недаром ко мне Абесаломон Нартович хорошо относится.
На самом деле, симпатии Абесаломона Нартовича ко мне объяснялись тем, что я один знал его тайное призвание и ценил именно это в нем. Он, в сущности, балагур, настоящий народный сказитель, и, чуть бывало разойдется за столом, мгновенно забывает тот неписаный устав, по которому он во внеслужебных разговорах должен жевать все те же опилки.
Он хорошо рассказывал всякие истории из народной жизни, и этот дар его во время любого застолья прорывался безотчетно, как и всякий дар, несмотря на то, что в местных идеологических кругах эту его привычку недолюбливали.
Бывало, расскажет историю про какого-нибудь головореза-абрека, со всеми смачными подробностями его быта, а потом, вспомнив про свою должность, добавит:
– Сейчас, конечно, мы на это смотрим по-другому, но для тех времен он был героем…
Абесаломон Нартович залюбовался танцующими. Представитель из министерства тоже угрюмо следил за ними.
В толпе танцующих выделялся высокий красавец с мясокомбината, который время от времени расставлял свои колонообразные ноги, куда забрасывал одним качком свою партнершу, сопровождая бросок однообразным выкриком: «Между ножек!»
– Хорошо танцуют, – сказал Абесаломон Нартович, с улыбкой оглядывая танцующих и даже, кажется, проследив за судьбой хрупкой девушки, влетавшей в проем между колонообразными ногами партнера и благополучно вылетающей оттуда.
– А что хорошего, – усомнился товарищ из министерства и неожиданно добавил, – американцы придут на готовенькое…
– Ну, ты, Максимыч, – проговорил Абесаломон Нартович, – впадаешь в пессимизм. Просто говоря, чушь порешь…
– А ты, Нартович, чересчур добрый, – ответил Максимыч.
– Пошли ко мне домой, я покажу тебе свою коллекцию коньяков, – сказал Абесаломон Нартович, вставая. – Автандил Автандилович – опытный тамада, он все сделает как надо.
Теперь я догадался, зачем он меня звал сюда. Он хотел, чтобы я с ними пошел к нему домой. И уж там, как минимум, заручившись нейтралитетом дяди Сандро и полной моей поддержкой, он рассказал бы одну из своих великолепных баек. Но теперь, увидев, что мы с товарищем из министерства немного поцапались, он отсек меня, рискуя остаться без лучшего слушателя. Ну и черт с ним, подумал я, хотя вообще, конечно, свинство.
Абесаломон Нартович вместе с гостем из Москвы и с дядей Сандро покинули стол и потихоньку продвигались к выходу. Директор ресторана шел впереди, расчищая им дорогу между танцующими.
Автандил Автандилович посмотрел на меня, и я понял, что после ухода Абесаломона Нартовича я остался в непозволительной близости от капитанской рубки. Я ушел на свое место, а пространство, где сидел Абесаломон Нартович с друзьями, еще долго не замыкалось, словно дух сидевших здесь продолжал обозначаться Почетным Зиянием.
Вернувшись на свое место, я взял чистый фужер, дотянулся до коньяка, налил его в фужер почти до краев, поставил. Потом я вспомнил, что не пробовал икры (все с той же обиды и горя!), дотянулся до красной, намазал ею ломоть огурца, сбросив с него надгробную льдинку, распределил на крупнозернистой поверхности комочек аджики, приподнял фужер и медленно, чтобы не задохнуться и, не дай бог там, захлебнуться, выпил. Я понял, что иначе мне будет худо.
Золотой огонь мягко разливался по моему телу. Кончики нервов, истерзанные пыткой всеобщей козлотуризации, отключались почти ощутимо. Я откусил замороженный огурец с икрой.
Постепенно хмелея, я заметил, что уход Абесаломона Нартовича вызвал бешеный приток веселья.
Вино хлынуло в стаканы, и ураганный ливень обрушился на землю, точнее сказать, на море, потому что отсюда видно было только море. Сквозь непроглядную тьму, на мгновенье озаряемую молниями, вдруг высвечивались волны с хищно изогнутыми гребешками, приближавшиеся с вкрадчивой быстротой могучего хищника. Некоторые из них, с юношеским пылом не донеся свою страсть до берега, обрушивались в море. Струи дождя в свете молний, величаво изгибаясь, падали в море.
– Дорогие гости, кушайте, пейте! – перекрикивая бурю, закричал директор ресторана. Его голос не только призывал к мужеству перед лицом неумолимой стихии, но и указывал способ укрепления этого мужества.
– Шашлыки сюда! – крикнул он в сторону кухни. И почти сразу оттуда выскочило несколько официантов, держа в приподнятых руках по пучку дымящихся мясом шампуров. И были они похожи не то на бандерильеров, нападающих на быка, не то на янычар, под прикрытием бури ворвавшихся в крепость.
– Зулейка-ханум, для тебя-а-а-а… – тянул Арменак, стоя на скальном выступе.
Порывы озонистого ветра порою трепали его голос, как белье на веревке. Иногда слишком сильный порыв ветра, оборвав кусок недослышанной мелодии, уносил его с собой и вышвыривал на берег.
Иногда, наоборот, как бы заталкивал назад в его поющий рот уже спетую часть песни, но Арменак, напружинившись, вышибал ее из глотки последующим куском мелодии, и в воздухе несколько мгновений дребезжали куски мелодии, заклинившиеся и рвущиеся в разные стороны, как сцепившиеся собаки.
Порой ему удавалось предугадать набегающий порыв ветра, и он, не переставая петь, слегка наклонялся в его сторону и делал руками поощряющий жест: мол, давай, нападай!
Так боксер на ринге призывает к активным действиям своего не в меру осторожного противника. Наконец шквальный порыв ветра врывался в галерею, но Арменак, уже готовый к нему, страшно напрягшись, перешибал встречную воздушную струю и победно дотягивал мелодию.
Новый шквал, уже благодарных рукоплесканий, в таких случаях доплескивался до него, а он стоял, откинувшись спиной на скалу, как боксер, отдыхающий на канатах, или, вытирая лицо платком, нахально кричал вниз:
– Ви цто? Меня марсал Воросилов хвалил!
Одно время ему запретили этим хвастаться, но он дошел до самого Абесаломона Нартовича, который подтвердил этот лучезарный факт. Тогда ему снова разрешили хвастаться похвалой Ворошилова, считая такого рода нескромность простительной для человека, выросшего в мире буржуазной рекламы.
Кстати, в некотором роде этот случай могу подтвердить и я. Мы сидели в верхнем ярусе ресторана «Амра» и пили кофе, когда вдруг через все пространство нашей палубы пробежал директор ресторана и скрылся внизу.
Все очень удивились этому бегу, тем более что он был хромой от природы, а сейчас так бежал, что его хромая нога, не поспевая за здоровой, казалось, пронеслась по воздуху вслед за ним. Некоторые попытались пристроиться к нему во время пробежки, чтобы узнать, в чем дело, но он, отмахнувшись от всех, покатился по винтовой лестнице вниз.
Многие из пьющих кофе недоумевали, что это он так разбежался да еще отмахивается от вопросов. В добрые старые времена такая спешка могла быть вызвана внезапной ревизией, но сейчас, когда ревизоры не только сообщают день и час своего прихода, но еще и спрашивают у ревизуемого, удобен ли для него этот день и час, такую спешку понять было трудно.
И вот уже прошло минут двадцать, когда вниз вызвали самую хорошенькую официантку, работавшую в верхнем ярусе ресторана. А потом она снова появилась и заказала кофевару десять чашечек кофе.
– Хорошо вари, Хачик, – сказала она, – сам Ворошилов будет твой кофе пить.
– Какой варю, такой варю, – ответил ей старый кофевар и стал зарывать в раскаленный песок джезвейчики с кофе.
Тут-то все услышали про Ворошилова и, сопоставив стремительный бег хромого директора с сообщением официантки, может быть, даже с простодушной выдачей ею государственной тайны, поняли, что это правда.
И когда она несла на подносе кофе, ее окружали и спрашивали, правда ли это, и она, осторожно передвигаясь, всем отвечала, что правда, что он такой маленький и очень-очень старенький, но узнать можно, если знать, что это он.
Нас сидело человека четыре-пять за столиком, и мы не стали особенно вслушиваться в то, что говорила эта миловидная официантка, а опередив ее, спустились вниз.
И правильно сделали, потому что через несколько минут мы бы ничего не увидели. Мы подошли к банкетному залу с наружной застекленной стороны, с тем чтобы увидеть, что делается внутри. Но, как говорится, они тоже не дураки, слава богу. Застекленная сторона оказалась прикрытой шторой.
На наше счастье, в самом углу штора оказалась чуть-чуть приоткрытой, хотя именно на этом месте стоял капитан нашей городской милиции, охраняя этот незашторенный кусок и одновременно слегка присматривая (мало ли что!) и за остальным зашторенным пространством стены.
Мы перебросились с этим капитаном несколькими словами о том о сем, о погоде и поняли, что больших препятствий не будет, если мы попросимся заглянуть внутрь. И в самом деле, понимая, что мы люди мирные, политически довольно развитые и глупостей из-за стекла делать не будем, он нам разрешил заглянуть внутрь.
Я заглянул внутрь и увидел Ворошилова и некоторых представителей местного руководства, в том числе Абесаломона Нартовича. Тут же стояли оркестранты и среди них наш знаменитый Арменак, хотя именно в этот момент он не пел. Оркестр играл современную музыку, и юная девушка в очечках, кажется, внучка Ворошилова, шутливо учила танцевать одного из наших местных руководителей. Ворошилов стоял у стены и не спеша бил в ладоши. Ну, хорошо, если быть до конца откровенным, Абесаломона Нартовича учила танцевать. Да и вообще я не вижу в этом ничего плохого, наоборот, это была трогательная сцена. За столом никто не сидел. Судя по всему, они обедать начали давно, может быть, даже не здесь, а в другом месте.
Но тут нахлынули те, что осаждали официантку и потеряли на этом массу времени. Они нас стали оттеснять, и нам пришлось отступить. Наш любезный капитан шепнул нам, чтобы мы ждали у выхода с пристани, потому что Ворошилову пора отдыхать, и скоро они уйдут совсем.
Мы так и сделали. У выхода с пристани, на которой был расположен ресторан, уже стояла небольшая толпа, кротко дожидавшаяся Ворошилова. Мы присоединились к этой толпе и, не удержавшись, похвастались, что мы уже видели Ворошилова, что старик выглядит так, ничего себе, бодро, хотя и постарел, но, если присмотреться, похож.
В самом деле, через некоторое время из ресторана вышел Ворошилов вместе с представителями местного руководства. Двое наших руководителей держали под руки Ворошилова, придавая лицу выражение строгости, тем самым издали давая знать толпе, что митинговать никто не собирается. Кроме того, чувствовалось, что они крепко держат Ворошилова, боясь идеологических неприятностей.
Чувствовалось, что наши руководители с большой неохотой относятся к этой незапланированной встрече с населением. Дело в том, что сравнительно недавно прошел двадцать второй съезд партии, где Ворошилова ругал Хрущев за то, что тот проявил признаки симпатии к антипартийной группировке. Правда, Ворошилов написал покаянное письмо съезду, где полностью отказался от своей симпатии к антипартийной группировке, и был прощен.
Но в толпе, которая встречала Ворошилова, были люди, которые не без основания рассматривали критику Ворошилова как продолжение линии разоблачения Сталина. Эти люди разоблачение Сталина в глубине души никак не одобряли. Поэтому, когда Ворошилова проводили мимо нас, наиболее нетерпеливые из них стали аплодировать Ворошилову. Аплодисменты были жидкие, но все-таки были.
Тем, что держали Ворошилова, эти аплодисменты очень не понравились, и они еще крепче ухватились за Ворошилова. Но Ворошилов остановился и освободил от них свои руки, давая знать, что он все еще остается маршалом и отвечает за свои действия. Слабой походкой, вызванной как возрастом, так и выпитым вином, он подошел к аплодирующим и пожал им руки.
Пока он пожимал им руки, те, что держали Ворошилова, выражением своего лица показывали, что аплодисменты относятся к далеким заслугам маршала на гражданской войне, а не к его недавним симпатиям, вызванным скорее всего легким старческим маразмом, как и это вот желание пожать руки аплодирующим. При этом они даже слегка прищуривались, как бы вглядываясь в зарево героических пожарищ гражданской войны.
Между прочим, со стороны людей, державших Ворошилова, это было излишне, потому что те, что аплодировали, сами знали, почему они аплодируют, а те, что молчали, естественно, не спрашивали у них ничего.
Дав маршалу пожать три-четыре руки, они все-таки его подхватили, и он как будто больше не сопротивлялся, а сел в одну из машин, стоявших тут же, и уехал.
Голос художника вывел меня из потока сентиментальных воспоминаний.
– Картина от ветра не пострадает? – спросил он, косясь в сторону картины, висевшей над глыбиной эстрады. Полотно мелко вздрагивало, казалось, что козлотур гневно оживает.
– Не пострадает, – сказал директор, склоняясь к художнику. – Крэпко сидит.
– Кто сидит? – тревожно спросил директор мясокомбината.
– Не в том смысле, – отмахнулся ресторатор, – костыль крэпко сидит…
– А-а-а, – успокоился тот.
– Я вас прошу, – склонился директор ресторана, – вот здесь хочу иметь картину «Тюлень, играющий мячом», а здесь – «Белая медведица с медвежатами на льду».
– Вместо вентиляции, мой друг, – вставился Вахтанг.
Все рассмеялись. Директор усмехнулся было, но, увидев, что художник не смеется, посерьезнел.
– Вентиляция здесь – море, – миролюбиво поправил он Вахтанга, – но кълиэнтам в жару будет приятно, кълиэнтам…
– Хорошо, я не чураюсь, как некоторые, – важно сказал художник и, налив себе большую стопку коньяку, выпил.
– Предлагаю тост за золотой гвоздь нашей осенней выставки! – раздался голос Вахтанга.
Я закрыл глаза. Грохот волн, порывы ветра и порывы безумия. Когда особенно крупная волна прокатывалась под галереей, она скрипела и, казалось, слегка вздымалась, как палуба корабля.
– Еще раз! Аллаверды! «Песня о козлотуре»!
– Браво, Кация! Попросим его «Аллаверды» спеть!
– Между ножек! – прокатился надмирный голос красавца с мясокомбината.
Кто-то потряс меня за плечо. Я открыл глаза. Незнакомый парень совал мне в руки стакан с боржомом, в котором плавали кусочки льда.
– Она прислала, – кивнул он в сторону Автандила Автандиловича. Я посмотрел туда и увидел ее. Она сидела рядом с Автандилом Автандиловичем и подмигивала мне. Я медленно вытянул ледяной боржом.
Автандил Автандилович, держа огромную кость, выскабливал оттуда костный мозг, намазывал его на хлеб и подносил ей. Я замер, прислушиваясь.
– Очень полезно для растущего организма, – урчал Автандил Автандилович.
– Куда же мне расти, мне уже двадцать один, – смеялась она и кусала хлеб, поданный нашим редактором, – спасибо вам, Автандил Автандилович.
У Автандила Автандиловича – наклон головы в ее сторону, как у ассирийского быка.
– Очень полезно для растущего организма, – урчит Автандил Автандилович, поглядывая на нее. Теперь уже – смущенно-агрессивный наклон головы ассирийского быка.
– Объясните, пожалуйста, – двое танцующих остановились возле художника, – почему козлотур стоят на силосной башне? Что вы этим хотели сказать?
– Это не силосная башня, – сказал художник терпеливо, – это сванская башня – символ вражды народов, а козлотур ее топчет.
– Ах, вот оно что, – сказал парень. Все это время он слушал, не переставая обнимать свою девушку.
– А ты говорил, – сказала девушка, и они, медленно танцуя, отошли, если можно назвать танцем эти едва ритмизированные объятия.
– Кстати, наши турокозы великолепно усваивают силос, – сказал коллега из-за хребта.
– Если козлотура заставить поголодать, он и доски будет грызть, – отпарировал Платон Самсонович.
Я почувствовал, что начинаю трезветь, и снова выпил.
– Клянусь матерью, если товарищ, Серго не сидел в этой тюрьме! – Неожиданный голос, кажется, деятеля профсоюза. Я прислушался, но голос его заглушила разбившаяся у берега волна.
– Надо спросить у товарища Бочуа!
– Старые мухусчане помнят… Здесь еще в начале… (Волна да еще гром полностью отключили, что именно помнят старые мухусчане.)
– Рок! Рок!
– Сбацаем, Клавушка!
– Этот Арменак отбил у меня бабу… Что ему сделать?
– Смотря какая баба!
– Дорогой Вахтанг, это правда, что здесь сидел товарищ Серго?
– Не слышу, повторите!
– Баба была – во! Водяру хлестала – дай бог! Парашютистка из Киева. Он еще тогда в «Амре» пел. Как услышала его блеяние, так и офонарела. Ну, я, бля, из принципа пригласил его к столу. Ну, ничего, я ему заменю черного полковника.
– Совершеннейшая правда, мой друг. Как раз на этом месте, где мы сидим, была его камера.
– Мы здесь едим и пьем, а они здесь страдали.
– Для того, дорогой мой, они страдали, чтобы мы теперь здесь радовались жизни..
– Да при чем тут она! Гори она огнем со своим парашютом. Я же из принципа, Славик…
– Я очень извиняюсь, дорогой Вахтанг, что вмешиваюсь. Но камера товарища Серго была в том крыле, мы сейчас там винный подвал содержим.
– …Приезжают, тоскуя по Севану, а живут у нас на Черном море…
– Пусть живут, кому они мешают!
– Пусть живут, конечно, но я же из принципа, Славик… Если ты тоскуешь…
– Предлагаю организовать экскурсию в камеру товарища Серго!
– Рок! Рок!
– Между ножек!
В свете молнии из адской темноты ночи белопенные волны и волны безумия на веранде. Молнии неба и жалкие вспышки нашего фотокора, запечатлевающего пиршество. Неожиданно смолк ливень, смолкла и музыка. Я оглянулся.
Музыканты, покинув свое высокое место, сидели за столиком и ели. Чуть отделенный от всех, окруженный щебечущей стайкой поклонниц, ел Арменак. Вернее, давал себя кормить. Из большой тарелки, куда сдернули мясо, по крайней мере, с пяти шампуров, девушка, сидевшая рядом, брала вилкой мясо и отправляла в сладкогласный рот Арменака. Над топырящимся крахмалом салфетки сухонькое надменное лицо. В руке кусок хлеба, который он держит двумя пальцами через бумажную салфетку.
Частые порции мяса оттопыривали то одну, то другую щеку. Крепкие желваки, захватывающая дух опасность глотательного движения, нежные, обожающие глаза поклонниц, следящие за ним.
– Сто у вас хорошо – это девоцки. Русски девоцки – луци девоцки в мире.
– Ну, неужели только девочки, милый Арменак?
– Мальцики тозе, – страдальческим глотком освободив переполненный рот, хохочет Арменак.
– Скорпион! – вдруг раздался мужской голос в сопровождении душераздирающего визга женщины. Все повскакали с мест и, опрокидывая стулья, ринулись на голос.
Я тоже вскочил и протиснулся в толпу, окружавшую источник крика. У самого барьера над морем, отвернувшись к воде, стояла та самая девушка, которая подходила вместе со своим парнем к художнику. Парень этот, бледный как полотно, стоял рядом с ней и, держа наткнутого на вилку извивающегося скорпиона, в бешенстве потряхивал этой вилкой перед оплывающей горой директорского туловища. Из жестов этого парня можно было понять, что скорпион откуда-то сверху упал на платье его девушки.
– Выясним, дорогой, все выясним, – повторял директор, поглядывая то на потолок, то на девушку, – хотите, в моей машине домой отвезу?..
– Еще! Еще! – вдруг раздалось в самой толпе, и она разбрызнулась в разные стороны.
– Скорпионы! Нашествие скорпионов!
Я отпрянул к столу, и именно в этот миг рядом со мной на скатерть с омерзительным шорохом, как мне показалось (хотя как можно было услышать шорох в этом грохоте?), шлепнулся скорпион. Я взял бутылку и с отвращением раздавил, вмазал его в бутылку и выбросил ее за барьер.
Шум, визг, грохот, истерический смех, вызванный неожиданным танцем какой-то пьяной парочки, которая, прикрывшись от скорпионов зонтом, пустилась в танец, припевая:
– Нам не страшен скорпион, скорпион, скорпион…
Все смотрели на Арменака, стоявшего на столе с тарелкой в руке. Вызвав к себе всеобщее внимание, он молча протягивал тарелку в разные стороны, держа ее в вытянутой руке, как бы показывая готовность принять на тарелку любого скорпиона, упавшего с потолка. Не дожидаясь скорпиона, он притянул к себе руку с тарелкой и, нанизывая на вилку куски мяса, несколько раз отправлял их в рот, поворачиваясь в разные стороны, чтобы все его видели, и самой, подчеркнуто яростной, работой челюстей декларируя полную безопасность и призыв, следуя его примеру, продолжать пиршество.
– Ребя, последний автобус! – крикнул кто-то, и передовики производства повалили к выходу, причем некоторые из них подхватывали своих девушек, а некоторые – девушек и бутылки с вином.
– Сецас не опасно! Опасно – мартиос! Априлиос! Где буква «р» есть! – кричал Арменак, шагая по столам. – Сецас августос!
Наконец янычары, стоявшие вокруг директора, осознали смысл добрых призывов Арменака, во всяком случае, то, что август – не весенний месяц и в его названии нет буквы «р», они стали бегать вокруг столов, натыкая на шампуры сваливающихся на стол скорпионов и стряхивая их за борт деревянного барьера.
Снаружи выстрелила дверца машины, и она рванулась с милицейской скоростью. Я понял, что это Автандил Автандилович. Быстро оглядел столы, предчувствуя, что ее уже нет. Ее и в самом деле не было. Меня охватило ощущение пустоты и безразличия.
Услышав рев уносящейся машины Автандила Автандиловича, директор ресторана снова начал бить себя по голове. Заметив это, Арменак, все еще продолжая держать в руке тарелку, подошел к краю стола и оттуда стал гневно утешать директора:
– Ты при цем? Ты ни при цем! Природа! Я закрыл глаза и некоторое время чувствовал, как галерея то всплывает, то проваливается куда-то.
Когда я открыл глаза, ресторан был уже почти пуст. Я вышел на посвежевшую улицу. У входа в ресторан стояло две машины. В первой из них сидел Арменак. Гримаса презрительного гнева искажала его профиль. В нем еще доклокатывал спор с толпой.
– Скорпиос, – пробубнил он внятно, – ти мана (вашу мать) скорпиос…
Сзади суетились музыканты, но он на них ни разу не обернулся, хотя оттуда время от времени доносился девичий щебет. Музыканты осторожно, с расчетливой вместительностью, укладывали в машины девушек и инструменты. Сколько я ни бывал на всякого рода банкетах, всегда музыканты уезжают с девушками, даже если ни одной из них не знали до этого.
Машины тронулись, девушки радостно взвизгнули, и еще раз промелькнул суровый профиль Арменака, все еще мысленно укрощающего толпу.
И вдруг в свете фары первой и в свете фары второй, мелькнуло ее лицо, лениво защищающееся от света голой рукой, в которой что-то она держала, а что – я не мог сразу понять, и только когда мелькнуло снова ее лицо и струя света второй машины впилась в ее голые ноги и погасла, я понял, что она держит туфли. Рядом с ней стоял он и перекладывал бутылку коньяку из одного кармана в другой.
– Было мнение, – сказал я тоном человека, который без настоятельного приказа никогда и не стал бы высказываться перед таким значительным лицом.
– Так давайте же, – поддержал он меня благожелательно с надеждой, что я наконец подброшу повод душащей его ярости, – или вы согласны, или вы…
– Забыл, – сказал я сокрушенно.
– Что забыл?! – спросил он, багровея и теперь уже поворачиваясь ко мне всем туловищем.
– Мнение, – как можно проще сказал я. Я почувствовал удар ногой под столом. Абесаломон Нартович напоминал мне о своем нежелании рисковать субсидиями.
– Оставь, он, видать, из засранцев, – по-абхазски сказал мне дядя Сандро, более откровенно передавая желание Абесаломона Нартовича.
Несколько секунд мы с представителем министерства смотрели друг другу в глаза.
Сколько можно отступать и уступать, мелькнуло в голове, он прекрасно знает, что может думать нормальный человек обо всех этих кампаниях и песнях, воспевающих эти кампании. Так что же ему надо узнать? Выяснить степень страха перед ним, получить истинное эстетическое наслаждение этим страхом и заручиться этим же страхом для проведения будущих кампаний – вот что ему нужно…
Несколько секунд мы смотрели друг на друга, и внезапно он опустил глаза. И не только опустил. Одновременно с этим, как-то угрюмо надувшись, он сделал самое неожиданное, но и самое точное, как я потом понял. Он тихо протянул руку и убрал с моей рубашки какую-то соринку, может быть, символическую. Это был великолепный семейственный жест, жест признания кровного родства, протягивающего руку над любыми спорами, тайно извиняющийся жест. Жест, как бы говорящий: конечно, в споре я мог погорячиться, но ты видишь, когда дело доходит до реальной пылинки (волосинка, соринки) на твоей рубашке, тут я запросто протягиваю руку и снимаю, сдуваю или стряхиваю эту зловредную пылинку.
Я всегда подозревал, что тут действует тот самый закон: кто кого оттянет. Мои подозрения полностью оправдались. Конечно, это было рискованно. Но, по-видимому, он решил, что у меня есть какая-то спина, что недаром ко мне Абесаломон Нартович хорошо относится.
На самом деле, симпатии Абесаломона Нартовича ко мне объяснялись тем, что я один знал его тайное призвание и ценил именно это в нем. Он, в сущности, балагур, настоящий народный сказитель, и, чуть бывало разойдется за столом, мгновенно забывает тот неписаный устав, по которому он во внеслужебных разговорах должен жевать все те же опилки.
Он хорошо рассказывал всякие истории из народной жизни, и этот дар его во время любого застолья прорывался безотчетно, как и всякий дар, несмотря на то, что в местных идеологических кругах эту его привычку недолюбливали.
Бывало, расскажет историю про какого-нибудь головореза-абрека, со всеми смачными подробностями его быта, а потом, вспомнив про свою должность, добавит:
– Сейчас, конечно, мы на это смотрим по-другому, но для тех времен он был героем…
Абесаломон Нартович залюбовался танцующими. Представитель из министерства тоже угрюмо следил за ними.
В толпе танцующих выделялся высокий красавец с мясокомбината, который время от времени расставлял свои колонообразные ноги, куда забрасывал одним качком свою партнершу, сопровождая бросок однообразным выкриком: «Между ножек!»
– Хорошо танцуют, – сказал Абесаломон Нартович, с улыбкой оглядывая танцующих и даже, кажется, проследив за судьбой хрупкой девушки, влетавшей в проем между колонообразными ногами партнера и благополучно вылетающей оттуда.
– А что хорошего, – усомнился товарищ из министерства и неожиданно добавил, – американцы придут на готовенькое…
– Ну, ты, Максимыч, – проговорил Абесаломон Нартович, – впадаешь в пессимизм. Просто говоря, чушь порешь…
– А ты, Нартович, чересчур добрый, – ответил Максимыч.
– Пошли ко мне домой, я покажу тебе свою коллекцию коньяков, – сказал Абесаломон Нартович, вставая. – Автандил Автандилович – опытный тамада, он все сделает как надо.
Теперь я догадался, зачем он меня звал сюда. Он хотел, чтобы я с ними пошел к нему домой. И уж там, как минимум, заручившись нейтралитетом дяди Сандро и полной моей поддержкой, он рассказал бы одну из своих великолепных баек. Но теперь, увидев, что мы с товарищем из министерства немного поцапались, он отсек меня, рискуя остаться без лучшего слушателя. Ну и черт с ним, подумал я, хотя вообще, конечно, свинство.
Абесаломон Нартович вместе с гостем из Москвы и с дядей Сандро покинули стол и потихоньку продвигались к выходу. Директор ресторана шел впереди, расчищая им дорогу между танцующими.
Автандил Автандилович посмотрел на меня, и я понял, что после ухода Абесаломона Нартовича я остался в непозволительной близости от капитанской рубки. Я ушел на свое место, а пространство, где сидел Абесаломон Нартович с друзьями, еще долго не замыкалось, словно дух сидевших здесь продолжал обозначаться Почетным Зиянием.
Вернувшись на свое место, я взял чистый фужер, дотянулся до коньяка, налил его в фужер почти до краев, поставил. Потом я вспомнил, что не пробовал икры (все с той же обиды и горя!), дотянулся до красной, намазал ею ломоть огурца, сбросив с него надгробную льдинку, распределил на крупнозернистой поверхности комочек аджики, приподнял фужер и медленно, чтобы не задохнуться и, не дай бог там, захлебнуться, выпил. Я понял, что иначе мне будет худо.
Золотой огонь мягко разливался по моему телу. Кончики нервов, истерзанные пыткой всеобщей козлотуризации, отключались почти ощутимо. Я откусил замороженный огурец с икрой.
Постепенно хмелея, я заметил, что уход Абесаломона Нартовича вызвал бешеный приток веселья.
Вино хлынуло в стаканы, и ураганный ливень обрушился на землю, точнее сказать, на море, потому что отсюда видно было только море. Сквозь непроглядную тьму, на мгновенье озаряемую молниями, вдруг высвечивались волны с хищно изогнутыми гребешками, приближавшиеся с вкрадчивой быстротой могучего хищника. Некоторые из них, с юношеским пылом не донеся свою страсть до берега, обрушивались в море. Струи дождя в свете молний, величаво изгибаясь, падали в море.
– Дорогие гости, кушайте, пейте! – перекрикивая бурю, закричал директор ресторана. Его голос не только призывал к мужеству перед лицом неумолимой стихии, но и указывал способ укрепления этого мужества.
– Шашлыки сюда! – крикнул он в сторону кухни. И почти сразу оттуда выскочило несколько официантов, держа в приподнятых руках по пучку дымящихся мясом шампуров. И были они похожи не то на бандерильеров, нападающих на быка, не то на янычар, под прикрытием бури ворвавшихся в крепость.
– Зулейка-ханум, для тебя-а-а-а… – тянул Арменак, стоя на скальном выступе.
Порывы озонистого ветра порою трепали его голос, как белье на веревке. Иногда слишком сильный порыв ветра, оборвав кусок недослышанной мелодии, уносил его с собой и вышвыривал на берег.
Иногда, наоборот, как бы заталкивал назад в его поющий рот уже спетую часть песни, но Арменак, напружинившись, вышибал ее из глотки последующим куском мелодии, и в воздухе несколько мгновений дребезжали куски мелодии, заклинившиеся и рвущиеся в разные стороны, как сцепившиеся собаки.
Порой ему удавалось предугадать набегающий порыв ветра, и он, не переставая петь, слегка наклонялся в его сторону и делал руками поощряющий жест: мол, давай, нападай!
Так боксер на ринге призывает к активным действиям своего не в меру осторожного противника. Наконец шквальный порыв ветра врывался в галерею, но Арменак, уже готовый к нему, страшно напрягшись, перешибал встречную воздушную струю и победно дотягивал мелодию.
Новый шквал, уже благодарных рукоплесканий, в таких случаях доплескивался до него, а он стоял, откинувшись спиной на скалу, как боксер, отдыхающий на канатах, или, вытирая лицо платком, нахально кричал вниз:
– Ви цто? Меня марсал Воросилов хвалил!
Одно время ему запретили этим хвастаться, но он дошел до самого Абесаломона Нартовича, который подтвердил этот лучезарный факт. Тогда ему снова разрешили хвастаться похвалой Ворошилова, считая такого рода нескромность простительной для человека, выросшего в мире буржуазной рекламы.
Кстати, в некотором роде этот случай могу подтвердить и я. Мы сидели в верхнем ярусе ресторана «Амра» и пили кофе, когда вдруг через все пространство нашей палубы пробежал директор ресторана и скрылся внизу.
Все очень удивились этому бегу, тем более что он был хромой от природы, а сейчас так бежал, что его хромая нога, не поспевая за здоровой, казалось, пронеслась по воздуху вслед за ним. Некоторые попытались пристроиться к нему во время пробежки, чтобы узнать, в чем дело, но он, отмахнувшись от всех, покатился по винтовой лестнице вниз.
Многие из пьющих кофе недоумевали, что это он так разбежался да еще отмахивается от вопросов. В добрые старые времена такая спешка могла быть вызвана внезапной ревизией, но сейчас, когда ревизоры не только сообщают день и час своего прихода, но еще и спрашивают у ревизуемого, удобен ли для него этот день и час, такую спешку понять было трудно.
И вот уже прошло минут двадцать, когда вниз вызвали самую хорошенькую официантку, работавшую в верхнем ярусе ресторана. А потом она снова появилась и заказала кофевару десять чашечек кофе.
– Хорошо вари, Хачик, – сказала она, – сам Ворошилов будет твой кофе пить.
– Какой варю, такой варю, – ответил ей старый кофевар и стал зарывать в раскаленный песок джезвейчики с кофе.
Тут-то все услышали про Ворошилова и, сопоставив стремительный бег хромого директора с сообщением официантки, может быть, даже с простодушной выдачей ею государственной тайны, поняли, что это правда.
И когда она несла на подносе кофе, ее окружали и спрашивали, правда ли это, и она, осторожно передвигаясь, всем отвечала, что правда, что он такой маленький и очень-очень старенький, но узнать можно, если знать, что это он.
Нас сидело человека четыре-пять за столиком, и мы не стали особенно вслушиваться в то, что говорила эта миловидная официантка, а опередив ее, спустились вниз.
И правильно сделали, потому что через несколько минут мы бы ничего не увидели. Мы подошли к банкетному залу с наружной застекленной стороны, с тем чтобы увидеть, что делается внутри. Но, как говорится, они тоже не дураки, слава богу. Застекленная сторона оказалась прикрытой шторой.
На наше счастье, в самом углу штора оказалась чуть-чуть приоткрытой, хотя именно на этом месте стоял капитан нашей городской милиции, охраняя этот незашторенный кусок и одновременно слегка присматривая (мало ли что!) и за остальным зашторенным пространством стены.
Мы перебросились с этим капитаном несколькими словами о том о сем, о погоде и поняли, что больших препятствий не будет, если мы попросимся заглянуть внутрь. И в самом деле, понимая, что мы люди мирные, политически довольно развитые и глупостей из-за стекла делать не будем, он нам разрешил заглянуть внутрь.
Я заглянул внутрь и увидел Ворошилова и некоторых представителей местного руководства, в том числе Абесаломона Нартовича. Тут же стояли оркестранты и среди них наш знаменитый Арменак, хотя именно в этот момент он не пел. Оркестр играл современную музыку, и юная девушка в очечках, кажется, внучка Ворошилова, шутливо учила танцевать одного из наших местных руководителей. Ворошилов стоял у стены и не спеша бил в ладоши. Ну, хорошо, если быть до конца откровенным, Абесаломона Нартовича учила танцевать. Да и вообще я не вижу в этом ничего плохого, наоборот, это была трогательная сцена. За столом никто не сидел. Судя по всему, они обедать начали давно, может быть, даже не здесь, а в другом месте.
Но тут нахлынули те, что осаждали официантку и потеряли на этом массу времени. Они нас стали оттеснять, и нам пришлось отступить. Наш любезный капитан шепнул нам, чтобы мы ждали у выхода с пристани, потому что Ворошилову пора отдыхать, и скоро они уйдут совсем.
Мы так и сделали. У выхода с пристани, на которой был расположен ресторан, уже стояла небольшая толпа, кротко дожидавшаяся Ворошилова. Мы присоединились к этой толпе и, не удержавшись, похвастались, что мы уже видели Ворошилова, что старик выглядит так, ничего себе, бодро, хотя и постарел, но, если присмотреться, похож.
В самом деле, через некоторое время из ресторана вышел Ворошилов вместе с представителями местного руководства. Двое наших руководителей держали под руки Ворошилова, придавая лицу выражение строгости, тем самым издали давая знать толпе, что митинговать никто не собирается. Кроме того, чувствовалось, что они крепко держат Ворошилова, боясь идеологических неприятностей.
Чувствовалось, что наши руководители с большой неохотой относятся к этой незапланированной встрече с населением. Дело в том, что сравнительно недавно прошел двадцать второй съезд партии, где Ворошилова ругал Хрущев за то, что тот проявил признаки симпатии к антипартийной группировке. Правда, Ворошилов написал покаянное письмо съезду, где полностью отказался от своей симпатии к антипартийной группировке, и был прощен.
Но в толпе, которая встречала Ворошилова, были люди, которые не без основания рассматривали критику Ворошилова как продолжение линии разоблачения Сталина. Эти люди разоблачение Сталина в глубине души никак не одобряли. Поэтому, когда Ворошилова проводили мимо нас, наиболее нетерпеливые из них стали аплодировать Ворошилову. Аплодисменты были жидкие, но все-таки были.
Тем, что держали Ворошилова, эти аплодисменты очень не понравились, и они еще крепче ухватились за Ворошилова. Но Ворошилов остановился и освободил от них свои руки, давая знать, что он все еще остается маршалом и отвечает за свои действия. Слабой походкой, вызванной как возрастом, так и выпитым вином, он подошел к аплодирующим и пожал им руки.
Пока он пожимал им руки, те, что держали Ворошилова, выражением своего лица показывали, что аплодисменты относятся к далеким заслугам маршала на гражданской войне, а не к его недавним симпатиям, вызванным скорее всего легким старческим маразмом, как и это вот желание пожать руки аплодирующим. При этом они даже слегка прищуривались, как бы вглядываясь в зарево героических пожарищ гражданской войны.
Между прочим, со стороны людей, державших Ворошилова, это было излишне, потому что те, что аплодировали, сами знали, почему они аплодируют, а те, что молчали, естественно, не спрашивали у них ничего.
Дав маршалу пожать три-четыре руки, они все-таки его подхватили, и он как будто больше не сопротивлялся, а сел в одну из машин, стоявших тут же, и уехал.
Голос художника вывел меня из потока сентиментальных воспоминаний.
– Картина от ветра не пострадает? – спросил он, косясь в сторону картины, висевшей над глыбиной эстрады. Полотно мелко вздрагивало, казалось, что козлотур гневно оживает.
– Не пострадает, – сказал директор, склоняясь к художнику. – Крэпко сидит.
– Кто сидит? – тревожно спросил директор мясокомбината.
– Не в том смысле, – отмахнулся ресторатор, – костыль крэпко сидит…
– А-а-а, – успокоился тот.
– Я вас прошу, – склонился директор ресторана, – вот здесь хочу иметь картину «Тюлень, играющий мячом», а здесь – «Белая медведица с медвежатами на льду».
– Вместо вентиляции, мой друг, – вставился Вахтанг.
Все рассмеялись. Директор усмехнулся было, но, увидев, что художник не смеется, посерьезнел.
– Вентиляция здесь – море, – миролюбиво поправил он Вахтанга, – но кълиэнтам в жару будет приятно, кълиэнтам…
– Хорошо, я не чураюсь, как некоторые, – важно сказал художник и, налив себе большую стопку коньяку, выпил.
– Предлагаю тост за золотой гвоздь нашей осенней выставки! – раздался голос Вахтанга.
Я закрыл глаза. Грохот волн, порывы ветра и порывы безумия. Когда особенно крупная волна прокатывалась под галереей, она скрипела и, казалось, слегка вздымалась, как палуба корабля.
– Еще раз! Аллаверды! «Песня о козлотуре»!
– В вашем рационе, по-моему, кальция не хватает…
Жил горный тур в горах Кавказа,
По нем турицы сохли все..
– Браво, Кация! Попросим его «Аллаверды» спеть!
– Самая красивая среди многостаночниц, – раздался голос Автандила Автандиловича, – пусть украсит суровую жизнь труженика пера. Садись сюда, детка!
Аллаверды ко всем кутилам,
Ко всем азартным игрокам,
Ко всем бубновым королевам!
Аллаверды! Аллаверды!
– Между ножек! – прокатился надмирный голос красавца с мясокомбината.
Кто-то потряс меня за плечо. Я открыл глаза. Незнакомый парень совал мне в руки стакан с боржомом, в котором плавали кусочки льда.
– Она прислала, – кивнул он в сторону Автандила Автандиловича. Я посмотрел туда и увидел ее. Она сидела рядом с Автандилом Автандиловичем и подмигивала мне. Я медленно вытянул ледяной боржом.
Автандил Автандилович, держа огромную кость, выскабливал оттуда костный мозг, намазывал его на хлеб и подносил ей. Я замер, прислушиваясь.
– Очень полезно для растущего организма, – урчал Автандил Автандилович.
– Куда же мне расти, мне уже двадцать один, – смеялась она и кусала хлеб, поданный нашим редактором, – спасибо вам, Автандил Автандилович.
У Автандила Автандиловича – наклон головы в ее сторону, как у ассирийского быка.
– Очень полезно для растущего организма, – урчит Автандил Автандилович, поглядывая на нее. Теперь уже – смущенно-агрессивный наклон головы ассирийского быка.
– Объясните, пожалуйста, – двое танцующих остановились возле художника, – почему козлотур стоят на силосной башне? Что вы этим хотели сказать?
– Это не силосная башня, – сказал художник терпеливо, – это сванская башня – символ вражды народов, а козлотур ее топчет.
– Ах, вот оно что, – сказал парень. Все это время он слушал, не переставая обнимать свою девушку.
– А ты говорил, – сказала девушка, и они, медленно танцуя, отошли, если можно назвать танцем эти едва ритмизированные объятия.
– Кстати, наши турокозы великолепно усваивают силос, – сказал коллега из-за хребта.
– Если козлотура заставить поголодать, он и доски будет грызть, – отпарировал Платон Самсонович.
Я почувствовал, что начинаю трезветь, и снова выпил.
– Клянусь матерью, если товарищ, Серго не сидел в этой тюрьме! – Неожиданный голос, кажется, деятеля профсоюза. Я прислушался, но голос его заглушила разбившаяся у берега волна.
– Надо спросить у товарища Бочуа!
– Старые мухусчане помнят… Здесь еще в начале… (Волна да еще гром полностью отключили, что именно помнят старые мухусчане.)
– Рок! Рок!
– Сбацаем, Клавушка!
– Этот Арменак отбил у меня бабу… Что ему сделать?
– Смотря какая баба!
– Дорогой Вахтанг, это правда, что здесь сидел товарищ Серго?
– Не слышу, повторите!
– Баба была – во! Водяру хлестала – дай бог! Парашютистка из Киева. Он еще тогда в «Амре» пел. Как услышала его блеяние, так и офонарела. Ну, я, бля, из принципа пригласил его к столу. Ну, ничего, я ему заменю черного полковника.
– Совершеннейшая правда, мой друг. Как раз на этом месте, где мы сидим, была его камера.
– Мы здесь едим и пьем, а они здесь страдали.
– Для того, дорогой мой, они страдали, чтобы мы теперь здесь радовались жизни..
– Да при чем тут она! Гори она огнем со своим парашютом. Я же из принципа, Славик…
– Я очень извиняюсь, дорогой Вахтанг, что вмешиваюсь. Но камера товарища Серго была в том крыле, мы сейчас там винный подвал содержим.
– …Приезжают, тоскуя по Севану, а живут у нас на Черном море…
– Пусть живут, кому они мешают!
– Пусть живут, конечно, но я же из принципа, Славик… Если ты тоскуешь…
– Предлагаю организовать экскурсию в камеру товарища Серго!
– Рок! Рок!
– Между ножек!
В свете молнии из адской темноты ночи белопенные волны и волны безумия на веранде. Молнии неба и жалкие вспышки нашего фотокора, запечатлевающего пиршество. Неожиданно смолк ливень, смолкла и музыка. Я оглянулся.
Музыканты, покинув свое высокое место, сидели за столиком и ели. Чуть отделенный от всех, окруженный щебечущей стайкой поклонниц, ел Арменак. Вернее, давал себя кормить. Из большой тарелки, куда сдернули мясо, по крайней мере, с пяти шампуров, девушка, сидевшая рядом, брала вилкой мясо и отправляла в сладкогласный рот Арменака. Над топырящимся крахмалом салфетки сухонькое надменное лицо. В руке кусок хлеба, который он держит двумя пальцами через бумажную салфетку.
Частые порции мяса оттопыривали то одну, то другую щеку. Крепкие желваки, захватывающая дух опасность глотательного движения, нежные, обожающие глаза поклонниц, следящие за ним.
– Сто у вас хорошо – это девоцки. Русски девоцки – луци девоцки в мире.
– Ну, неужели только девочки, милый Арменак?
– Мальцики тозе, – страдальческим глотком освободив переполненный рот, хохочет Арменак.
– Скорпион! – вдруг раздался мужской голос в сопровождении душераздирающего визга женщины. Все повскакали с мест и, опрокидывая стулья, ринулись на голос.
Я тоже вскочил и протиснулся в толпу, окружавшую источник крика. У самого барьера над морем, отвернувшись к воде, стояла та самая девушка, которая подходила вместе со своим парнем к художнику. Парень этот, бледный как полотно, стоял рядом с ней и, держа наткнутого на вилку извивающегося скорпиона, в бешенстве потряхивал этой вилкой перед оплывающей горой директорского туловища. Из жестов этого парня можно было понять, что скорпион откуда-то сверху упал на платье его девушки.
– Выясним, дорогой, все выясним, – повторял директор, поглядывая то на потолок, то на девушку, – хотите, в моей машине домой отвезу?..
– Еще! Еще! – вдруг раздалось в самой толпе, и она разбрызнулась в разные стороны.
– Скорпионы! Нашествие скорпионов!
Я отпрянул к столу, и именно в этот миг рядом со мной на скатерть с омерзительным шорохом, как мне показалось (хотя как можно было услышать шорох в этом грохоте?), шлепнулся скорпион. Я взял бутылку и с отвращением раздавил, вмазал его в бутылку и выбросил ее за барьер.
Шум, визг, грохот, истерический смех, вызванный неожиданным танцем какой-то пьяной парочки, которая, прикрывшись от скорпионов зонтом, пустилась в танец, припевая:
– Нам не страшен скорпион, скорпион, скорпион…
Все смотрели на Арменака, стоявшего на столе с тарелкой в руке. Вызвав к себе всеобщее внимание, он молча протягивал тарелку в разные стороны, держа ее в вытянутой руке, как бы показывая готовность принять на тарелку любого скорпиона, упавшего с потолка. Не дожидаясь скорпиона, он притянул к себе руку с тарелкой и, нанизывая на вилку куски мяса, несколько раз отправлял их в рот, поворачиваясь в разные стороны, чтобы все его видели, и самой, подчеркнуто яростной, работой челюстей декларируя полную безопасность и призыв, следуя его примеру, продолжать пиршество.
– Ребя, последний автобус! – крикнул кто-то, и передовики производства повалили к выходу, причем некоторые из них подхватывали своих девушек, а некоторые – девушек и бутылки с вином.
– Сецас не опасно! Опасно – мартиос! Априлиос! Где буква «р» есть! – кричал Арменак, шагая по столам. – Сецас августос!
Наконец янычары, стоявшие вокруг директора, осознали смысл добрых призывов Арменака, во всяком случае, то, что август – не весенний месяц и в его названии нет буквы «р», они стали бегать вокруг столов, натыкая на шампуры сваливающихся на стол скорпионов и стряхивая их за борт деревянного барьера.
Снаружи выстрелила дверца машины, и она рванулась с милицейской скоростью. Я понял, что это Автандил Автандилович. Быстро оглядел столы, предчувствуя, что ее уже нет. Ее и в самом деле не было. Меня охватило ощущение пустоты и безразличия.
Услышав рев уносящейся машины Автандила Автандиловича, директор ресторана снова начал бить себя по голове. Заметив это, Арменак, все еще продолжая держать в руке тарелку, подошел к краю стола и оттуда стал гневно утешать директора:
– Ты при цем? Ты ни при цем! Природа! Я закрыл глаза и некоторое время чувствовал, как галерея то всплывает, то проваливается куда-то.
Когда я открыл глаза, ресторан был уже почти пуст. Я вышел на посвежевшую улицу. У входа в ресторан стояло две машины. В первой из них сидел Арменак. Гримаса презрительного гнева искажала его профиль. В нем еще доклокатывал спор с толпой.
– Скорпиос, – пробубнил он внятно, – ти мана (вашу мать) скорпиос…
Сзади суетились музыканты, но он на них ни разу не обернулся, хотя оттуда время от времени доносился девичий щебет. Музыканты осторожно, с расчетливой вместительностью, укладывали в машины девушек и инструменты. Сколько я ни бывал на всякого рода банкетах, всегда музыканты уезжают с девушками, даже если ни одной из них не знали до этого.
Машины тронулись, девушки радостно взвизгнули, и еще раз промелькнул суровый профиль Арменака, все еще мысленно укрощающего толпу.
И вдруг в свете фары первой и в свете фары второй, мелькнуло ее лицо, лениво защищающееся от света голой рукой, в которой что-то она держала, а что – я не мог сразу понять, и только когда мелькнуло снова ее лицо и струя света второй машины впилась в ее голые ноги и погасла, я понял, что она держит туфли. Рядом с ней стоял он и перекладывал бутылку коньяку из одного кармана в другой.