Я уставилась на него очумело. Он ухмыльнулся, снял свои дурацкие темные очки, открыв глаза, и, поскольку я молчала от неожиданности, стянул и бейсболку. Голова у него была покрыта стриженными по-солдатски волосами, торчащими как щетка. Только раньше они у него были угольно-блестящими, с почти антрацитовым отблеском, а теперь их пронизывали иголки совершенно седых волос, что было почти нелепо — мы же были ровесники, только у него день рождения, как я еще могла помнить, был в декабре, а у меня — в мае.
   Потом-то я поняла, отчего у меня в душе шевельнулась какая-то странная тревога, — он был чем-то похож на того ежика с серебристо-темными иголками, который привиделся мне во сне.
   Честно говоря, я просто не знала, как с ним держаться. С одной стороны, когда-то он был совершенно мой, до донышка, и я его узнала до самых тайных подробностей, вплоть до смешной родинки за левым ухом, курчавых волосиков под мышками, шрама на тугой, почти твердой попке и привычки скрипеть зубами в самые пиковые мгновения, но тогда, в оные времена, он был просто мой одноклассник, Петюня Клецов, в общем-то худенький полуюноша, полуребенок, неумелый и почти испуганный, впрочем, так же, как и я сама. А теперь даже глаза у него стали другие, будто чуть выцвели и потеряли наивное сияние, и щеки опали, потеряв одуванчиковый пушок, резко и упрямо обозначились скулы, и мягкие губеныши превратились в узкие полоски, бледный, твердый, ехидный рот, уголки которого подрагивали в иронично-угрюмой ухмылке.
   Он был все такой же пряменький, как гвоздь, узкобедрый и напружиненный, но плечи раздались, он был, как свинцом, налит крепкой силой, и в нем угадывалось рассудительное спокойствие взрослого человека и, похоже, уже не очень простого мужика, которого, кажется, почти веселит то, как я его разглядываю.
   — Как ты меня нашел? — пробормотала я.
   — Мать проговорилась… — пожал он плечами. — Не выдержала. Сказала, что ты Горохову спрашивала. Ну, а она у меня все про всех в городе знает. Сидит на своей кассе в аптеке, новости отлавливает! Такое агентство ТАСС для своих…
   Гришуня в коляске заныл — ему не нравилось, что он не едет.
   — Чей же это адмирал? — полюбопытствовал Клецов, закуривая.
   — Чей-ничей, тебе не все одно, Петь9 — заметила я нехотя. — Видишь, требует, чтобы отчаливали?
   — Ну, и куда ты с ним?
   — К Гаше, конечно… Ты нашу Гашу помнишь? В Плетениху двигаем… На парное молоко!
   — К Гаше тебе нельзя, Лиза… — вздохнул он.
   — Вот только тебя не спросилась — куда мне можно, куда нельзя! — Я взбесилась совершенно неожиданно. Наверное, оттого, что, как ни верти, а я оказывалась перед ним виноватой. Он меня бомбил своими идиотскими открытками когда-то почти год. А я его начисто вычеркнула. Ну и что с этого? Мало ли что было в незабвенном детстве и молочно-восковом отрочестве. Той Л.Басаргиной давно и след простыл, и за ее закидоны я теперь не отвечаю. Так что я, уже не сдерживаясь, добавила почти злобно:
   — И с каких пирогов ты возник? В отпуске, что ли?
   — Не понял… — удивился он.
   — Ну ты же, кажется, флотский? Значит, после своего подводного училища погоны носить должен! Плавать там… нырять! Стоять на страже рубежей! И чтобы боевая подруга, рыдая, махала вслед твоей лодке синеньким скромным платочком! Небось уже обзавелся такой? Чтобы махала?
   Насчет подруги — это я пульнула напрасно. Хотя в то же время меня эта деталь его жизни почему-то очень даже заинтересовала. Просто так, конечно, в порядке нейтральной информации из биографии бывшего одноклассника.
   — А можно насчет «синенького скромненького» потом? — невозмутимо ответил он.
   — Какое там «потом», Петюня? — нагло ухмыльнулась я. — Никакого «потом» у нас не было никогда и не будет! Костер сгорел — и пепел по ветру… Мы разошлись, как в море корабли! И все такое… Вам — налево, нам — направо!
   — Чем ты меня всегда пленяла, Басаргина, — задумчиво вздохнул он, уставившись на чайку, которая, усевшись на свае, разделывала какую-то рыбешку, — так это своей бесповоротностью. Все — наотмашку! Раз-раз! Пуля — дура! Штык — молодец! Руби, коли, в атаку! И — никаких сомнений! Ладно, может быть, тебе это будет интересно?
   Он вынул из кармана какой-то листик и протянул мне. Листик был сырой от клея и липнул к пальцам. Это была небольшая афишка, свежеотпечатанная, видно, в нашей городской типографии, черные буквы пачкались краской. Жирно смотрелось слово «Разыскивается!». Горменты сообщали, что им спешно понадобилась Л. Басаргина. Указывали телефоны, по которым надо звонить законопослушным гражданам. По какой причине я разыскиваюсь, не поминалось, но фото было мое — анфас и профиль, то самое, которое делали три года назад, перед судом. И уже поэтому было понятно, что Басаргина Л. — злодейская злодейка. Правда, отпечаток был зыбкий и узнать меня можно было бы, только включив воображение.
   — Это я на заправочной станции содрал… — сообщил Клецов. — А так по всем местам наклеено… Включая вокзал и магазины. И даже на нашей школе.
   Я тупо рассматривала афишку. Выходило так, что Петро оказывался прав. К Гаше в Плетениху мне уже нельзя. Если меня ищут, то прежде всего пойдут по родным и близким. Из родных у меня тут никого не осталось, ну, а домоправительницу Панкратыча вычислить проще простого. Более того, и в город мне теперь даже сунуться нельзя. Да что там город? Наверное, и у гаишников на выездах уже есть что-то похожее. И в кассах на всех платформах для электричек. Как минимум запущен и словесный портрет. Вот только с чего они так переполошились?
   Позавчера я еще безбоязненно огрызалась у паспортисток, а сегодня — нате вам! Вынь им да положь!
   Недооценивала я нашу ментуру, что-то они все-таки нарыли.
   — Ты когда вернулась, Лиза?
   — Вчера, — механически соврала я.
   — Ладно, пусть так… У тебя есть куда смотаться? Место какое-нибудь? Люди? Ну, где-нибудь тебя же ждут? Может, в Москве?
   В принципе, я слезы ненавижу, все эти рыдания, причитания, всхлипы и совершенно молчаливые истечения жидкости, которые на мужиков действуют безотказно. Вот Горохова отработанно пользовалась своей слезой как отмычкой. И больше всего я боялась, что этот дурачок решит, что я целиком и полностью сдаюсь на его милость и показываю это ревом. Но сдерживаться я уже не могла.
   Солнце померкло, от недавней радости ничего не осталось, что-то в моей душе лопнуло, я осела на чугунный кнехт и заплакала. Гришуня уставился на меня из коляски и, сморщившись, присоединился, протягивая ручки и лепеча отчаянно: «Ай-я-яй!»
   Клецов покачал коляску, чтобы его успокоить, но он орал все мощнее, и Петро крикнул мне:
   — Как он выключается?
   — Отстань…
   Клецов сплюнул и куда-то убежал. За цистерной взревело и загрохотало, и он выехал к нам на здоровенном мотоцикле с коляской. Ну, конечно, представить Петра без его железяк было бы трудно: он еще в школе не вылезал с нашей станции детского технического творчества, они там вечно что-то собирали и разбирали и гоняли на картингах — трескучих повозочках на махоньких колесах.
   Мотоцикл был старый, кажется «Урал», к которому была присобачена здоровенная никелевая выхлопная труба, обтекаемая коляска была красная, а не синяя, явно от другого экипажа, на громадном зеркальном бензобаке были нарисованы лаковые красные иероглифы, в общем, и дураку было понятно, что Клецов собрал это чудовище из различных составных. От хромированных частей и каких-то зеркал на кронштейнах брызнуло солнце, и Гришуня замолк, зачарованно глядя на невиданную игрушку…
   Через полчаса мы уже выруливали на трассу. Детскую коляску пришлось бросить, рюкзак с барахлишком Клецов приторочил к багажнику, Гришкины вещички и припасы затолкал к ногам, в мотоциклетной коляске мне было тесно, коленки втыкались чуть не в подбородок, да еще ребенка я держала в руках, прикрывая полами брезентовки, которую мне дал Клецов. Он сгибался за рулем, повернув бейсболку козырьком назад, чтобы не сдуло. Свой шлем с забралом из темного пластика он нахлобучил мне на голову. Так что я безбоязненно поглядывала на будки шоссейных ментов и даже приветственно помахивала им ладошкой. Поскольку подлежащая идентификации ими физиономия скрывалась под забралом.
   Я не знала, куда нас мчит трескучая колымага и что задумал Клецов, но впервые за все эти дни, начиная с того мгновения, как я сошла с электрички, какой-то другой человек на все мои тревоги просто рявкнул «Заткнись!», и наверное, именно это и было нужно совершенно отчаявшейся и перепуганной особе, пытавшейся понять, что происходит на этом свете, и пустившейся вдогонку за жизнью, которая куда-то убежала за эти три года, переменила всех и вся и стала не просто непонятной, но чужой и враждебной.
   Я как будто заснула наяву, мне стало спокойно и безразлично. И я даже не подозревала, что через несколько часов начнется совершенно новый отсчет моей жизни, меня закрутит, как в смерче, и понесет, словно вырванную с корнем тростинку, начнет швырять, ломать и корежить, и больше ничего уже не будет зависеть ни от моих желаний, ни от попыток осмыслить то, что происходит со мной, ни от моих страхов, ни от моих надежд.

Часть вторая

ТЕРРИТОРИЯ

 
   Летний дощатый домик, стоявший в кущах дикой сирени, назывался «вахта». Окна были затянуты марлевой сеткой — от комаров, внутри все было по-армейски скудно: две койки, накрытые солдатскими одеялами, платяной шкаф, электрочайник и плитка, чтобы разогревать консервы.
   Мы с Гришкой жили здесь уже почти целый день. Громадное пространство гектара в три врезалось в матерый черный ельник и было огорожено высоченным сплошным забором, по верху которого шли провода сигнализации. В ограде было несколько ворот, но Клецов провез нас не через главные, с кирпичной сторожкой, а служебные, боковые.
   Охранник в летней камуфле и пилотке удивленно уставился на меня и Гришку и спросил:
   — Это еще кто такая, Клецов?
   — Жена, — буркнул тот.
   — И это твой?
   — Мой.
   — А зачем ты их приволок?
   — Соскучился. Пусть пацаненок по травке побегает…
   — Только пусть не маячат!
   — Само собой…
   Когда мы подъехали к домику, я сказала:
   — А это обязательно? Лапшу на уши вешать? Какая я тебе жена?
   — У тебя есть другие варианты? — пожал он плечами. — Это ненадолго. У нас тут вахтовый метод. Дежурю через две недели на третью. Терпи, потом что-нибудь придумается…
   Он ушел в домик, буркнув: «Не входи пока…» Вернулся, переодевшись в светло-серый комбинезон с миллионом карманов и «молний», с металлическим чемоданчиком в руках. На нагрудном кармане была нашивка: «Секьюрити».
   — Так ты что, охранник?
   — Вроде этого… — кивнул он. — Извини, но мне уже всыплют. Опаздываю. Так что как-нибудь сама располагайся! Тут телефон есть, без номеров, просто спроси: «Пульт» — на коммутаторе соединят…
   Он пошагал по тропке, скрывающейся в высокой траве, к двухэтажному строению явно сталинских времен, с колонным портиком, обширными окнами и выпуклым остекленным фонарем, который накрывал здание сверху вместо крыши.
   Остекление было модерновым и шло строению как корове седло. Но, вообще-то, здесь было хорошо. Главное, тихо и мирно. И почти безлюдно, только вдали, ближе к воротам, стрекотала небольшая сенокосилка, прокладывая дорожку в высокой траве с ромашками.
   Клецов успел мне сказать, что здесь когда-то была одна из правительственных госдач, которая зимой использовалась как охотохозяйство, но нынче это владение каких-то коммерсантов, не то банка, не то еще какой-то московской структуры.
   Я особенно не уточняла, потому что по дороге мы успели разругаться. Гришка подмок и начал хныкать, ему надо было поменять подгузники, я остановила Клецова, начала возиться, но неумело, он отстранил меня и начал орудовать ловко и как-то привычно, и я не выдержала:
   — Это где же ты так навострился? Нянь? У тебя что, своих детей немеряно?
   — Своих у меня еще нету, — заметил он, ухмыльнувшись. — По причине отсутствия присутствия второй половинки. Дети же, если тебе это известно, Лизавета, получаются коллективными усилиями. Вот, Григорию даже документов не надо. Полное отсутствие твоих прекрасных черт. Зато он взирает на меня глазами Ирки Гороховой и как бы просит: «Петенька! Дай содрать алгебру!» А вот щеки — точь-в-точь как у Зюни-аптекаря… Неужели этот хмырь в детстве тоже был симпатичным?
   — Догадался, значит?
   — А с чего догадываться? Про них моя мамочка все знает. А насчет пеленок, так ты, кажется, Лизонька, все забыла: у меня за плечами аж три сестренки-шпингалетки, мал мала меньше… Так что в плане горшков и сосок я подковался! Вот только не пойму — Ирка тебе его сама подкинула или ты его уперла? Не боишься?
   — А ты что? Труханул?
   — С чего это?
   — Ну, я же теперь в центральный компьютер Министерства внутренних дел навеки занесена. Имечко, статья, срок… Ты-то хоть сечешь, с кем повязался?
   — Да что-то я не верю, что тебя в зоне до полублатной перемесили!
   — А почему бы и нет? Там такие тестомесы — любую в баранку согнут. С дырочкой посередине.
   — Ну, и чем ты там занималась? — помолчав, через силу спросил он так, словно это ему должно быть больно, а не мне.
   — Сонеты Шекспира на «инглише» в подлиннике невинным девицам читала… — почти ласково пояснила я. — Конвойные, так те в основном Анну Ахматову уважали. Ну, немножко Блока. Знаешь? «Дыша духами и туманами…» Ну а в бараке по ночам дискутировали по философии Льва Николаевича Гумилева! Проблемы пассионарности, сфера мысли в этногенезе… Как это у него, страдальца? «Но бояться этой страны мы не станем и в смертный час, беспощадный гнев сатаны непреклонными встретит нас…»
   — Прости! Больше не буду… Даже спрашивать!
   — Ну почему же не будешь? — Он резанул по самому больному, и меня уже понесло вразнос до трясучки. — Ты даже просто обязан! На тебе же клейма нету! Опять же — благодетель ты мой! Спаситель! Прямо ангел на мотоциклете! Только чем я тебя благодарить обязана? Чем платить? Все тем же? Тогда рули на нашу «трахплощадку»! А в общем, что волынить-то? Гришку под кустик, мы за кустик! Хотя бы вот тут…
   Клецов побелел, скулы резко выперли, глаза стали больными. Он с силой боднул башкой воздух и сказал очень тихо:
   — Не смей так со мной. Не смей. Он побрел к своей таратайке, уселся за руль, долго сидел, сгорбившись, и потом сказал:
   — Или ты заткнешься и… никогда больше… Вот так! Или — вали на все четыре…
   — Поняла. Заткнулась. Уже. — Я подхватила Гришуню и, изображая крайнюю степень покорности, влезла в коляску.
   Клецов ничего не ответил, но рванул с места, как обожженный.
   Так что, когда мы оказались на его территории, я предпочла не возникать с вопросами. Тем более умом я понимала, что меня занесло: как ни верти, а выручал-то меня именно он. И никто больше. Но от этого мне было почему-то еще больнее. Не по себе мне было. Куда денешься? Только гораздо позже я поняла, что с нами происходило в эти двинувшиеся в новый отсчет дни.
   Я до обомления, до отчаянного беззвучного воя стала бояться этого нового, неизвестного мне Клецова. И вот что чудно: меня совершенно не беспокоило то, что я выкинула на острове, в каптерке, с незабвенным майором Бубенцовым. Я будто на тренажере исполнила ряд совершенно механических заданных упражнений. Отработала свое, отмылась и через день все вычеркнула из памяти.
   А вот теперь, в этой совершенно нелепой ситуации, что мне делать с собой, а главное, с этим почти незнакомым мне человеком?
   Есть вещи, для которых не нужны никакие слова. Я не просто видела, но всем существом ощущала, как он радуется от того, что я снова рядом, да нет, не просто радуется — странно счастлив каждой секундой, и хотя он рычал и язвил, от него исходили мощные токи нежной, горячей приязни. И это было что-то такое, чего у нас не было никогда.
   Я уже видела, что стоит мне чуть-чуть приоткрыть тот щит, которым я прикрылась, дать хотя бы намек, что я не прочь сделать шаг или хотя бы полшажка навстречу, и у нас начнется какая-то новая история. Но что это будет? А главное — зачем? Как ни верти, а во мне всерьез ничто не отзывалось на то, что он рядом и может быть рядом всегда. Понять это было нетрудно, каждая Евина дочка это понимает. Но с моей стороны это была бы пустая обманка, та самая нехитрая ложь, которой можно ослепить любого влюбленного мужичка.
   И наверное, это был бы самый разумный выход для меня в моем положении. Но что-то не очень понятное протестовало, почти вопило где-то в глубинах моей измочаленной душонки: не сметь! Потому что если я решусь на такое, я обману не его, а себя. И буду врать всю оставшуюся жизнь. Или сколько мне там отмерено… И чем тогда я буду отличаться от Ирки или тысяч других ирок, которые совершенно трезво и холодно просчитывают, как взнуздать и оседлать ополоумевшего от гормонов жеребчика, дабы он вез их к вершинам семейного благополучия?
   Вряд ли я делала это совершенно осознанно, но как-то так, само по себе, с того первого дня на территории между мной и Клецовым пошла строиться невидимая стена, которую ни обрушить, ни пробить…
   В то первое утро, когда Клецов ушел со своим чемоданчиком к главному зданию, территория мне понравилась своей непричесанной первозданностью. На лугах и полянках трава стояла по пояс, деревья были разбросаны купами по травам: матерые белые березы, несколько кряжистых дубов, высоченные сосны, островки кустарников. И только позже я разглядела, что все это умелая имитация, сохранявшая видимость дикости. Здесь все было продумано и четко спланировано как бы в пику придворцовым паркам. По луговине и полянам невидимо змеились гравийные дорожки, за кулисами прятались одноэтажные службы, включая гараж и старинную конюшню с кругом для выводки лошадей, вдоль ограды шла тропка для верховых прогулок, вместо бассейна был затененный дубами громадный пруд — в общем-то, озеро с извилистыми берегами. Но дно пруда было выложено синей кафельной плиткой, в зарослях близ него прятались купальные кабинки, а в проточные воды вела почти незаметная мраморная лестница.
   Как позже выяснилось, здесь вращалось немало прислуживающего народу, но они словно растворялись в пространстве, и ощущение безлюдного мирного покоя, ленивой безмятежности не проходило.
   Впрочем, в первые часы мне было не до изучения местности — нужно было устраиваться с Гришкой. Я покормила его какими-то смесями из Иркиных припасов, усадила на горшок, потом вывела на траву перед домом, всучила игрушки, а чтобы не уполз от крыльца, привязала за ногу бельевым шнуром.
   А сама ушла в дом, осваиваться.
   И только тут, разбирая Гришкины вещички, изучая клизмочки, баночки с присыпками и мазями, ночные рубашонки и распашонки, шапочки летние и шапочки зимние, с ужасом начала понимать, за что я взялась. В общем, от чего именно избавилась Горохова.
   Судя по затрепанной книжке доктора Спока, эта обормотка переживала те же проблемы, что обрушились и на меня. Хорошо, что у меня хватило ума сунуть эту энциклопедию по выращиванию младенцев в рюкзак вместе с пакетами манки, риса, банками с соками и прочим.
   Вопрос с посудой решался просто — посуда здесь была, но «взрослая». Постельные дела тоже решаемы — сдвину обе койки и приткну дитя к себе поближе, чтобы ночью не свалилось на пол.
   М-да… А где тогда будет спать Клецов?
   Что-то мне очень не хотелось уходить с ним в надвигающуюся ночь под одной крышей. Ладно, проблемы будем решать по мере возникновения.
   Я поглядела в окно — Гришуня ползал по одеялу, постеленному на траве, хохотал и хлопал ладошкой — ловил кузнечика.
   Я решила начать с теории, раскрыла этого самого Спока и начала читать.
   Доктор Спок меня успокаивал — по доктору выходило, что нет ничего проще, чем быть матерью.
   Строчки расплывались, глаза слипались от сонной тишины и ласкового послеполуденного тепла, приходила покойная усталость, словно я наконец-то добежала до финиша моего идиотского марафона, и я не заметила, как заснула.
   Сон был нелепый — наверное, в нем сосредоточились все мои — невысказанные страхи. Мне снилась Гаша, не совсем ясно, только блеклые глаза ее в сеточке морщин смотрели на меня близко, как будто сквозь слой прозрачной воды, тихие и печальные. Но голос ее лился совершенно различимо.
   — Ты хоть соображаешь, за что берешься, Лизавета? — слышала я. — Это же не цуценя, не пупсик, в который поигралась и бросила… Тем более что у него родная мамочка есть, отец тем более Ему ж не просто расти, а и болеть. От дитячих хворей никто никуда не денется. А там — учить надо и, между прочим, обувать, одевать… И кормить тоже. И какая у него жизнь будет? Если тебя саму в три узла свернуло? И как там оно — выпрямишься? Ну, и опять же — будет у тебя муж. Будет, будет, куда денешься? Думаешь, мужикам большая радость девицу с готовым довеском брать? Да нет, случаются и такие, которым бы вроде все равно. Только я тебе так по жизни замечу: не все равно им. Был бы это твой грех, ты свои делишки искупала — что самолично на спинку опрокинулась. А то что ж получается? Кто-то карамелечку сладкую отсасывал, хмелел, а похмелье — тебе? Чьи долги собираешься платить, Лизка? Зачем?
   Гашин лик зыбился и расплывался, и вдруг почему-то оказывалось, что говорит со мной не Гаша, а мать. Хотя вот так, по-деревенски, она говорить просто не могла. Как-никак музыкальная дама, три курса Гнесинки по классу арфы почти окончила, успела, значит, еще до первого супруга.
   Все-таки сон был не совсем дурацкий, кажется, это я сама с собой беседовала. Но осмыслить его я не успела — где-то близко благим матом заорал ребенок, и я так и не поняла, каким образом оказалась не в доме, а перед ним. Меня как из пушки выстрелило.
   Гришунька катался по одеялу, дергался и кричал так, как мог бы реветь целый детский сад голов на тридцать младенцев. Залитая слезами рожица была помидорного цвета. Я привязала его за ногу бельевым шнуром, чтобы не уполз в травяные джунгли, и вот в этой веревке он и запутался, намотав на себя в узлы и путаницу несколько витков. И чем больше он извивался и дергался, тем туже они его стискивали и душили, от чего он пугался еще пуще.
   Над Гришкой на коленях стоял какой-то человек и, что-то бормоча, пытался выпутать его из силков. Когда я рванулась к ребенку, он небрежно оттолкнул меня локтем, рявкнув:
   — Не мешать!
   В его лапах блеснуло лезвие охотничьего ножа, и во все стороны полетели концы разрезанной веревки.
   — Кажется, все… — пробурчал он, выпрямляясь. — Додумалась, идиотка! Мужик же у тебя задохнуться мог! Хороша… мамочка!
   Гришунька хлюпал и дрожал, прижимаясь ко мне всем тельцем, и я тоже дрожала и хлюпала, подхватив его на руки.
   — А голосина у него — будь здоров! — вдруг, белозубо оскалившись, захохотал он. — Труба! Покруче, чем у Кобзона… Вон как отсигналил!
   Я тупо разглядывала этого типа. Мужчины начинали вызывать у меня любопытство начиная с метра восьмидесяти. То есть те, кто был хоть чуть-чуть, но выше моей маковки. С этим было все в порядке — я ни в коем разе не могла его разглядывать сверху вниз. Он был высоченный, здоровенный, но не громоздкий. И во всех движениях его была какая-то странная плавность, текучесть, что ли, как будто он умел переливать вес и силу внутри себя, как тяжелую ртуть. Котяра. Здоровенный, беспричинно веселый и ехидный кошак, которого явно развлекало то, что случилось с Гришкой и со мной. На нем была выгоревшая до белизны старая ковбойка с засученными рукавами, бриджи с кожаными нашлепками на коленях и заду и парусиновые сапожки со шпорами. От него несло конским потом, как из стойла. И темные пятна пота проступали под лопатками и под мышками, словно это не его коник, а он сам только что прогнал рысью через луг.
   Лошадь была тут же — кружила вокруг нас, вскидывала башку и тихонько ржала, лощеная вороная кобыла под затертым седлом, она тоже словно струилась и переливалась мускулами под блестящей шкурой.
   Что больше всего удивляло в этом типе — он был совершенно лыс. Или обрит наголо, чтобы скрыть не то седину, не то натуральную лысину. Мощный череп прекрасной лепки лоснился от загара и казался выкованным из меди. Кустистые бровки были не то седыми, не то выгорели на солнце.
   Я так и не поняла, сколько ему может быть лет, не юнец, конечно, но что-то непонятное, зависшее где-то между мной и Панкратычем. Словно для того, чтобы подчеркнуть голизну своей мощной башки и холеность резкого загорелого лица, он носил сильные очки без оправы, и вот глаза у него были опасными: холодными, изучающе скучными, немолодыми, и было какое-то пугающее несовпадение между его веселым оскалом, хохотком и их выражением. Как будто там, под черепком мгновенно включился какой-то невидимый компьютер и начал просчитывать, может ли представить для него хотя бы какой-то интерес перепуганная дылда с младенцем или она, то есть я, не стоит никакого внимания.
   Я еще ничего не знала об этом человеке, но от него исходили токи такой уверенной властности, равнодушная нагловатость хозяина, владетеля, что я почувствовала себя девчонкой, застигнутой на воровстве на чужой клубничке.
   — Вы кто такая?
   — Я? Я просто так… — Мне не хотелось подводить Клецова, и я замялась. — В общем-то — посторонняя…
   — Посторонних здесь не бывает.
   — Ну, допустим, в гостях…
   — У кого?
   — Клецов Петр…
   — Вот как? Клецов? Клецов… Ах да! Тогда вот что! Не высовываться!
   — Это… в каком смысле? — Я попыталась сделать ему глазки.