Выскользнула из платья и белья, мельком взглянула в зеркало на себя нагую, гибкую, длинную, - и набросила купальный халат.
   Успела согреть чайник и стереть пыль, неистребимую пыль, скапливающуюся здесь, неподалеку от проспекта, котельной и автобазы, с неизменным постоянством, и еще раз вымыть руки.
   Замок щелкнул - пришел Вадик.
   Прильнула всем телом, быстро-быстро прикасаясь губами к щекам, к переносице, хранящей вмятину от оправы, колючей короткой бороде, к губам, размягчающимся от поцелуев. Запах улицы и дареного ею самой одеколона, табака и тела, сложный и до визга родной запах Вадика.
   Таня едва смогла дождаться, пока он примет душ и, замедляя движения, склонится к ней.
   Так знакомо и так волнующе - ласка его губ, прикасающихся к шее, мочкам ушей, впадинкам у ключиц, губ, ощупывающих и вдруг почти болезненно захватывающих сосок, языка, скользящего по выпуклостям и изгибам тела, по животу и ногам, касания его рук к плечам, спине, попке - до тех пор, пока все ее тело не исчезает, не замещается страстью, каждое движение, каждое прикосновение, каждое проникновение растворяет реальность, и вот уже она - не она, а стонущий ком наслаждения, и все горячее и ближе небо, и взрываются фейерверки, и нет никого, только сладкая бездна, и ледяные угли под босыми ступнями, и медленно струится в холодной истоме женственная лунная демонисса...
   А затем внутренним толчком восстанавливается резкость, и можно встать, в обнимку пойти в ванную и там ласкать-омывать драгоценное тело, омывать мягкой губкой, руками и губами, лучше губами, потому что горло еще перехвачено судорогою, и даже шепотом говорить трудно; родное, сладкое тело, совсем не героя-супермена, совсем не скульптурный рельеф тренированных мышц, не сухую безукоризненность кожи, кое-где меченой боевыми шрамами...
   А когда они вытирались (каждый своим полотенцем), Таня верила в приметы), прошептала:
   - Хочу ребенка. От тебя, хочу, чтобы у нас... Вадим улыбнулся чуть виновато и, скользнув пальцами по длинной выемке на ее спинке, прошептал в ответ:
   - Похожего на меня? Может, сначала поженимся? Разведемся - и женимся?
   Это была долгая и тягостная проблема. Татьяна, главный и, как она предполагала, единственный инициатор сохранения семей, сразу же пожалела, что сказала, что не сдержалась; но, разливая по чашечкам традиционный чай, продолжила - будто сложность только в этом, и нет огромных, а возможно, и непреодолимых трудностей в разрыве с Рубаном:
   - Ну и что? У Кооцевичей пацанчик - вылитый мой Сашка, прямо капелька в капельку, и - ничего.
   Вадим, тоже в халате, прошлепал на кухню и, закурив, протянул:
   - И что, Дмитрий Николаевич с его профессиональным взглядом ничего не заподозрили?
   - А что? Совершенно счастлив, - Татьяна вползла в уютный уголок и пригубила темный чай, - и Машка тоже.
   - Новый текст, - признался Вадим, - ты никогда не говорила, что у твоего Рубана так серьезно с Машею.
   - Не говорила, потому что нет ничего. Машка - божий человечек.
   - А ты-то откуда знаешь?
   - Машку? Да с детства. Она бы мне все рассказала.
   - Тебе - о том, что спит с твоим мужем? Ну-ну. Или это у вас норма отношений?
   Татьяна чуть покраснела - параллель очевидна, - и, тряхнув красивой головой, отрезала:
   - Нет. Я бы почувствовала. Нет у них ничего. И не было. Или я вообще ничего на этом свете не понимаю...
   Потянулась к сигаретам, чуть неловко закурила и сощурилась от табачного дыма:
   - А уж я ее знаю... Да и Рубана, к сожалению, тоже. Под этой кроватью ведьму не поймаешь.
   Татьяна подобрала под себя гладкие ножки, повспоминала - и закончила убежденно:
   - Нет. Кто угодно, но не эти. Сашка - он однолинейный. А Маша вообще пять раз бы переплакала и все рассказала, прежде чем что...
   Вадим только хмыкнул - блаженны, мол, верующие, - и надкусил бутерброд.
   Татьяна, как громадное большинство советских женщин, ненавидела кухню; но кормить Вадима - это совсем другое дело, приятно было и готовить, представляя, как будет он уплетать ее маленькие шедевры, и накрывать, чтобы на миг замер, прежде чем попробовать...
   Однажды, правда, Вадим ее достал. Больно. Проговорился:
   - Сашка тебя никогда не отпустит. Слишком хорошая.
   - Правда - и неправда. Пожалуй, Таня знала себе цену - совсем другую. Знала, что она змеюка и кусака, и может зацепить - и цепляет, - просто так, так уж устроена. И в доме вкалывает вовсе не в охотку, а только потому, что это её дом, первый и, быть может, последний настоящий... Во всяком случае, последний, где она будет безраздельной хозяйкой - крутой Сашка отдал ей все на откуп, ни во что не вмешиваясь.
   Знала, что умея, ни черта она сама бы не готовила, ограничиваясь только чашкой кофе да ломтиком салями, а если бы и стирала, так потому только, что машина шесть минут мягко вздрагивает, как будто бы там протекает тайный секс, и белье перемешивается, перепутывается, изменяет цвет и запах - а потом, высушенное и крахмальное до звона, наполняет дом острым и мгновенным чувством... возрождения? Очищения? Пусть ненадолго...
   Знала, что ее хваленый вкус и художественные наклонности, признанные и ее бабской студии, - явное преувеличение, сама она выделяется потому только, что у всех остальных теток глаза хватает разве что на подбор сочетания юбки и блузки, да и то лишь по цвету, но не по фасону, а Татьяна все же следует элементарным рекомендациям "Бурды".
   И когда Вадим ею восхищался - или, скажем точнее, отмечал в ней превосходящее, - казалось Тане, что происходит ошибка, опасная и нелепая. И неизбежно наступит день, когда он, умник, очнется и поймет: все - выдумка, самообман, преувеличение. Иллюзия. Пыль в глаза. Проснется однажды - если все получится, если удастся мирно уйти от Сашки, а ему от своей супружницы, взглянет на рыжую растрепанную голову рядом с собой на подушке и спросит:
   - Кто это? И зачем?
   Не может она, в самом деле, ни разу не засветиться, не проколоться, не дать понять, чего на самом деле стоит ее ум, ее вкус, воспитание и образование. Разве в чем-либо она сама - значительное, если даже безумная сладость и раскованность телесной любви - ей разверзлась благодаря Вадиму и только с ним; а он - с нею ли только? Разве мужчина может почувствовать полное самозабвение и бесконечную, безграничную преданность единственному своему?
   Но где-то в самой глубине души, наверное, там, где помещается вера в чудо, теплился огонек надежды, что все настоящее и все хорошее - сбудется.
   Они уже перебрались опять в постель и, едва прикасаясь, будили друг в друге отзвуки пережитого блаженства, приближая блаженство грядущее. Чуть застонав, Татьяна прошептала:
   - Я не верю, что все это - со мной, для меня. Твою женщину подменили мною...
   - А настоящая, конечно, - улыбнулся Вадим, поглаживая кончиками пальцев теплорозовые раковинки ушек, - за тысячу верст и полтора столетия...
   И вдруг отодвинулся, сжал кулаки и сел. Помолчал с минуту, а потом протянул:
   - Вот это штука... и сюжет какой... Хотя и не в современном духе. Как же я сразу не вспомнил!
   - Что? - со страхом спросила Таня, встревоженная не словами - тоном, явственным ощущением, что Вадим оторвался от нее, отодвинулся, воспарил бог весть куда.
   - А я же все знал. И ты, конечно, знаешь - Сашка рассказывал, что прадед у него - казачий полковник. Помнишь?
   - Да. Конечно...
   - А портрет его видела?
   - Прадеда? Полковника Рубана? А что, есть портрет?
   - В Эрмитаже. В галерее героев Отечественной. Кажется, восьмой в третьем ряду... Но это неважно.
   - О Господи, конечно... - с облегчением вздохнула Таня, почувствовав, что "воспарил" Вадим не слишком, еще можно дотянуться, заставить почувствовать его тепло и нежность, найти необходимое единение, - помню, и еще свекровь рассказывала, что прадед в бою спас какого-то знаменитого генерала...
   - Да. Генерала, графа Александра Николаевича Кобцевича. Командира полка кавалергардов, - улыбаясь и возвращаясь, Вадим притянул любимую к себе.
   Таня благодарно припала к его губам - и вдруг отстранилась:
   - Кобцевича? Это что - однофамильцы?
   - Вряд ли... Когда я занимался двенадцатым годом, еще не знал твоего Сашу... Кобцевич похож - но не портретно. Или художник... нет, впрочем, не художник. За поколения размазался. Второе же сходство просто поразительное.
   - Второе сходство?
   - Внешне твой муж отличается от графа Александра Николаевича только прической и покроем мундира.
   ГЛАВА 4
   Полковник Дмитрий Алексеевич Рубан обнажил русую, коротко стриженую голову и перекрестился. Потом тронул пегие от ранней седины усы, приподнялся в стременах и, крикнув: "С Богом, православные! Вперед!", - послал гнедого навстречу французам.
   Загрохотали копыта: - лава стронулась и, набирая мах, вырвалась из перелеска на открытое пространство.
   Острым, всеохватывающим взором старый рубака увидел врага - строгие линии штыков над редутами, строй пестросиних улан, теснящихся в лощине, дальние фигурки канониров, облепивших орудия полевых батарей, - а справа своих. Близко. В ста шагах. Размеренно и мощно набирающих рысь кирасиров. Его сиятельство граф - впереди на три крупа, и ослепительная полоска булата вращается в его деснице. А дальше, за кирасирами, за речушкой Случайной, еще не ведающей, что через краткий миг воды ее смешаются с кровью, на правом пологом склоне, за кустарником и мелколесьем - виннозеленые пятна мундиров и короткие блики на штыках и стволах ружей батальонов резерва.
   Быстрее, быстрее, ветер засвистел в ушах, сзади сбоку визжали и улюлюкали казаки - а там, впереди, над французскими батареями, вспухли голубоватые облака порохового дыма. И в тот самый миг, когда Рубан особым, невыразимым и острым военным чутьем уловил, что - недолет, а до следующего залпа авангард успеет перемахнуть луг и врубиться во французский строй, нахлынуло, накатило ощущение счастья.
   Это - не первое и, даст Бог, не последнее сражение, не генеральная баталия, а очередная арьергардная схватка, бой за выигрыш пары дней, чтобы оторваться от неприятеля измученной пехоте, чтобы успели построить редуты и ретраншементы усталые мужики, чтобы подвезли порох и ядра голодным пушкам. Но это - не безнадежная схватка под неисчислимыми жерлами пушек и ружей, когда только Божий промысел спасет православных, и лишь немногие, отирая сабли и успокаивая взмыленных коней, ощутят себя отмеченными судьбой и благодатью.
   Этот бой - почти равный, а значит - тот самый, где все решает выучка и храбрость; бой из тех, ради которых пройден весь путь - от росных лугов и рубки лозы до суматошных бивуаков и даже безоглядных кутежей под недреманным оком портрета Его Величества на свежей стене офицерского Собрания. И счастье седоусого полковника, разменявшего в походах, кутежах и рубках пятый десяток то, что именно он, именно Дмитрий Алексеевич, пригодился по-настоящему Отечеству, что выпала ему честь доказать, что такое - старый солдат и что такое жизнь за Царя.
   И было еще непередаваемое в словах ощущение красоты происходящего, красоты превыше крови и грязи, неизбежно и обильно разверзнущихся через несколько мгновений над невинной Случанкой...
   Дым, пламя и комья земли - недолет; гнедой перемахнул через воронку, пронизал дым - и Дмитрий Алексеевич, взметнув клинок, закричал гортанно и страстно, весь охваченный огнем боя и победы. Да, да, победы - по неуловимым неопытному взгляду признакам почувствовал полковник, что уланы не выдержат удара не смятых ядрами кирасир и казаков, дрогнут и подадутся, и проклятые редуты не спасут - казаки не дадут мгновения отрыва, влетят в пехоту на спинах улан - и считай посеченных, Бонапартий!
   - Наседай на улан! И за ними - на редуты! - выкрикнул Рубан; и в это же мгновение, предпоследнее перед сечей, ряд французских ружей окутался пороховым дымом.
   Сквозь грохот копыт, крик и свист резануло злое жужжание пуль - мимо, мимо, но в лаве есть выбитые; краем глаза направо - кирасиры ломят! - но, боже мой, белоснежный Ладо Кобцевича принял пулю и, судорожно подогнув ноги, с маху врезается в траву!
   Каким-то чудом граф успевает оттолкнуться и, чуть разворотясь в воздухе, катится по лугу.
   Дмитрий Алексеевич еще успел почувствовать - как свое! - как удары гасят сознание Кобцевича, а все его существо уже повернуло коня вправо, наискосок сверкающему строю кирасиров, не имеющих ни мгновения, ни пространства, ни права даже расступиться, разомкнуть строй, не то что замедлить мах.
   Звуки исчезли, когда полковник молнией выбросился из седла и слитным точным движением накрыл собою тело юноши.
   Разум не угас, и Рубан еще схватил накатывающее на французов смятение, предвестник победы малой русской кровью, и даже вдохнул не успев подумать, что вдох - наверняка последний...
   Когда копыто кирасирского аргамака, стиснутого с боков так, что вопреки инстинкту приходится наступать на лежачего, ударило в спину.
   Безболезненный хруст кости - последнее, что промелькнуло уже позади Рубана, вдруг как бы вознесенного над лугом.
   Да, это был еще луг, еще берега Случанки, но уже и как бы карта поля баталии сией и видел Рубан, что все идет как предугадано, кирасиры смяли и крошат передних улан - а задние еще летят и вязнут во все более плотной и беспомощной массе; и казаки рассекают вражеский фланг, отчленяют от массы островки синих мундиров и, поднимаясь на стременах, резко и беспощадно секут сверкающими дугами сабель.
   Но все заволакивалось не то дымом, не то неким особенным светом, и вот уже картина боя не расчленялась, слилась так, что словно бы две массы столкнулись как два громадных вала, как два чудовищных щупальца, взметнувшиеся из непостижимой глубины. И бронзово-зеленое вначале медленно, а затем все неостановимее скручивало синекрасное - и вот уже открылось, что в изгибе есть некий предел; и еще усилие - и раздастся инфернальный вой неведомого раненого исполина.
   Но туманный свет все сгущался и сворачивался восходящим небесным водоворотом, и Рубан уже чувствовал, что его втягивает в это тусклое свечение, в сонм скользящих в блистающее Нечто сущностей - но не смог отдаться небесному движению. Крылатый и мягкосветящийся, - название вдруг всплыло само, - Даймон оказался между и остановил.
   - Ты - Ангел? - спросило православие в Дмитрии Алексеевиче.
   - Ты знаешь, кто Я. Но тебе надо вернуться. К страданию, но и доблести. Первый твой завет исполнен - но трижды скреплено да будет. Возвращайся. Афанасий уже сошел с коня.
   ... Есаул Афанасий Шпонько кликнул на подмогу еще двух ближних казаков.
   Полковник дышал - слабо, неровно, со всхлипами, но дышал, и есаул сердцем чуял - выживет.
   ... Когда переложили в двуколку полевого лазарета, подскакал его сиятельство: три вмятины на кирасе, две от пик, одна - от сабли, левая рука на перевязи, голенище разорвано, в крови и грязи - герой! Едва прошла лава очнулся, сменил коня, догнал - и пятерых улан в капусту, и покомандовал, а казаков, сгоряча намерявшихся посечь пленных канониров за последнюю картечь остановил.
   - Дмитрий Алексеевич, - прошептал Кобиевич, склоняясь к плывущему в беспамятстве спасителю своему, - жив буду, отблагодарю, как отца родного, и детям своим накажу, чтобы чтили. Мой дом, мое сердце, моя рука - все тебе навек, только позови.
   И - отпрянул.
   Показалось мальчишке - графу, герою и гордецу, наследнику знатного рода и тысяч десятин черниговских черноземов, что прокатился над полем смерти и славы глумливый смех...
   Нет, почудилось - то внезапный ветер забился в парусиновом тенте.
   ГЛАВА 5
   Москва хирела день ото дня. Совершенно исчезли снегоочистители: то ли бензин кончился, то ли водилы к кооператорам подались, но на дорогах творилось черт-те что. Снег падал, таял, снова падал, укатывался, и трассы становились не трассами, а набором бугров и рытвин, кособоких застругов, выворачивающих колеса не только хлипким "жигулям", но и выносливым "уазикам". Так что для Дмитрия машина в кои-то веки стала просто средством передвижения, а не Полета.
   Полета, начинающегося со скорости куда выше самого либерального ограничения, скорости, когда шум, и свист, и дребезг сливаются в один ровный гул, и изменяются все перспективы и очертания, и на чувстве обладания и власти (над чем - Кобцевич никогда не формулировал) в его подсознании, если надо, сами по себе рождались ответы... Всегда ли правильные? Кобцевичу казалось, что да, но людям свойственно ошибаться...
   Ответ был нужен, очень хотелось дотянуться до решения, ну хотя бы просчитать на пару ходов - что же будет из сегодняшнего секретного решения, сработает ли привычная, а может быть, и единственно правильная логика - или он просто обязан сделать хоть немного, хоть что-то, чтобы предупредить. Предупредить - раз уже не в состоянии помешать. Никто не лучше - ни те, родные, привычные начальники, над которыми можно смеяться (негромко), и которым ничего особенного уже не надо, лишь бы сохранить, - или новые, лезущие, выкручивающиеся наверх на чуть ли не единственном срабатывающем сейчас лозунге - национальной идее.
   - Но сейчас, по этой дряни вместо дорог - разве разгонишься? Лучше всего сейчас - посоветоваться... Не с Вадимом ли? Тоже ведь сволочь, депутат, лицо заинтересованное, хотя и умный мужик...
   Что-то изменилось в этом краю Вселенной. Три года назад, получи капитан Кобцевич такую вводную - надо сделать так-то, приструнить националистов, сепаратистов и прочих демократов, - взял бы под козырек и как дуся отбарабанил бы положенное, а если и вспомнил бы о Вадиме, то лишь с желанием посмотреть на его морду, когда все закончится. А сейчас накатило состояние неопределенности... На мир, конечно. Или на самого себя? Сколько лет думал нет безнадежных, есть только заблуждающиеся, и всем им без исключения можно а значит, и нужно втолковать, с какой стороны правда.
   Не в мире беда. В нем самом. Нет сил ни выгнать Машку, ни даже показать ей, что он обо всем догадывается; нет сил оторвать от себя Лешкины ручонки, когда он - ч у ж о й, - называет его папой... Только и хватает решимости, что отваживать от дома Рубана, да и то аккуратно, без демонстраций.
   Или все-таки перемены в мире? В самом воздухе? И нет уже сил отстаивать одну правду, свое, прежнее, присягой освященное, когда вокруг столько правд и твоя далеко не самая чистая...
   Впереди притормаживал и, чуть скользя по неровному накату, подруливал к остановке троллейбус.
   Дмитрий еще сбавил газ и принял влево. "Нива", только неделю как переданная отряду, машинка верткая и резвая, подалась на свободную полосу.
   Краем глаза Кобцевич разглядел знакомую дубленку; тут же узнал и хозяйку, хотел посигналить - но Татьяна, нервно оглянувшись, уже скрылась за троллейбусом.
   Дмитрий притормозил, пропустил громоздкого "рогача" вперед - и тут же снова обогнал, поймав быстрым тренированным взглядом знакомое тонкое лицо за немытыми троллейбусными стеклами.
   На следующей остановке Татьяна не вышла; третья - просто жилые дома, здесь в основном загрузка в пересменку. Кобцевич, никак не называя себе свои действия, проскочил дальше, свернул за угол и поставил машину так, чтобы видеть обе остановки перпендикулярного маршрута.
   Троллейбус подкатил через полторы минуты; еще несколько секунд - и знакомая дубленка пересекает проспект.
   Дмитрий уже и мотор запустил - подъехать и предложить подвезти, и уговорить на чашку кофе, и рассказать немного, чуть-чуть, чтобы не вычислила ничего лишнего но почувствовала его доверие и ощутила его значимость; но тут же понял, что выпадет пустышка, что наверняка Таня скажет, что им не по пути, и если даже согласится на чашечку кофе, то будет думать только об ускользающих минутах, злиться и презирать... А если еще немного покататься за троллейбусом, то можно узнать...
   По-прежнему не называя своим именем то, что он делает, считая так, отсрочкой, развлечением, чтобы обдумать и взвесить свое, важное, Кобцевич провел Таню в троллейбусе, затем попетлял между домами, едва не теряя визуальный контакт, и подрулил вслед за явно настороженной Татьяной к первому подъезду неприметной девятиэтажки.
   Еще из машины услышал, как сомкнулись створки и загудел лифт.
   Секундомер не требовался - высоту подъема стандартного лифта Дмитрий ловил безошибочно. Седьмой этаж (Дмитрий уже внизу, у лестницы, весь - внимание). Шесть гулких шагов по невидимой площадке, потом укороченный шаг и бряканье ключей. Значит, двадцать пятая или двадцать шестая квартиры. Открывает своим ключом. Очень интересно.
   Указатель: Рощупкин В. С. и Айзенберг Н. Я.
   Кобцевич подождал, пока там, наверху, хлопнет дверь, и вызвал лифт.
   Обе двери - в дешевом дерматине, обивка одной рукой. Халтурщиками. За обеими дверями - музыка, радиоточки, только программа разная. Но из двадцать шестой, от Айзенбергов, доносятся незнакомые голоса и запах жареной рыбы, а слева - только музыка.
   Счетчики - на площадке; двадцать шестой молотит вовсю, на нем две восьмерки двенадцать. Левый - тоже кружится, только медленно (ватт сто, не больше), и показания - неполных две сотни.
   Кобцевич сошел на шестой, вызвал лифт - и вниз, в машину; захлопнул дверцу и достал радиотелефон.
   Через неполных десять минут он уже знал, что В. С. Рощупкин загорает по геологоразведочным делам в Йемене, телефон в Москве такой-то и оплачен вперед, командирован Рощупкин на восемь месяцев, с семьей, жена - сотрудник ЦГАЛИ.
   Дмитрий набрал номер; на четвертом гудке ответила Таня. Голос ждущий и радостный; Дмитрий, не отзываясь, отключил радиотелефон.
   Все, пожалуй. Как положено профессионалу, он за полчаса вычислил, что Таня-Танечка, Рубановская змеюка, тайно хозяйничает в квартире гражданина Рощупкина... Никогда не упоминалась фамилия... И посещает не за тем, чтобы полить любимый хозяйский фикус: такого в Москве не допросишься, разве что от ближайших родственников. Свинство, конечно. Вот так выслеживать - свинство. Пусть Рубан разбирается, кого и зачем ожидает его змеюка на тайной квартире. А он поедет - да хоть к Вадику, не поговорят, так хоть напьются. Надо только4 вытащить Вадика из конуры и привезти к себе - а то на хмельную голову за руль не стоит.
   Кобцевич уже взялся за ключ зажигания - запустить движок и погнать, но решил на всякий случай Вадиму перезвонить.
   Перезвонить?
   В принципе квартира его не на прослушивании... Была. Но сейчас? Не пацан, ясно, что размах набирается большой, очень большой, и с прибалтами - самое начало, следующие звенья уже задействованы. Значит, могут и слушать, что там поделывает депутатская вольница. И светиться - пусть даже самым невинным звонком, - майору, командиру спецкоманды, накануне Дела - нет, это несерьезно.
   Сволочизм.
   Кобцевич завел мотор, включил ближний свет (смеркалось) и порулил по аллее, чуточку радуясь даже, что общение отменяется по технической невозможности. Тем более, нынче пятница, и Вадик вполне может еще сидеть в архиве...
   Стоп. ЦГАЛИ. Архив ЦГАЛИ. Вадик - не последняя птица в архивном мире. Вполне мог пристроить жену заурядного нефтегеолога в ЦГАЛИ, куда просто так не очень-то попадешь. А в благодарность за такое можно доверить что угодно, ключи, например...
   Дмитрий притормозил, потом врубил демультипликатор и задом подал машину в заснеженный проезд. Вроде как припарковаться - а на самом деле пропустить, оставаясь невидимым в темной машине, высокого, чуть неуклюжего прохожего в рыжей кролячьей шапке.
   Вадима.
   Вести его не было необходимости: с места видно, что нырнул он именно в первый подъезд, а спустя минут пять в третьем окне двадцать пятой квартиры погас верхний свет.
   ГЛАВА 6
   Торфяной луг упруго рокотал под копытами.
   Дмитрий Алексеевич свернул коня на тропинку между ежевичными кустами, чуть придержал машистую рысь и, не доскакав пять сажен до излучины, осадил Гнедка и спешился.
   Тонкий, полупрозрачный утренний туман поднимался над узкой полоской воды и таял.
   Таял над леском и дымок из трубы над кровлей флигеля, под которой, даст Бог, еще доведется ему вкусить счастье и почти наверняка сомкнуть когда-нибудь глаза...
   А дальше, за красноствольной полосой сосняка, на взгорье, уже просматривался сквозь туман белокаменный раздольный дом Кобцевичей.
   Дмитрий Алексеевич разнуздал Гнедка и пустил пастись; сам же быстро разделся и, зажав в зубах нательный крест, прыгнул с берега в парную рассветную воду. Три взмаха саженками - и он уже на средине плеса.
   Запрокинул лобастую голову, набрал побольше воздуха и нырнул.
   В коричневатой глуби серебрились листья водорослей; прошла стайка красноперок; а со дна, привлеченная движением, поднималась, плоско извиваясь, темнокоричневая лента голодной конской пиявки.
   Дмитрий Алексеевич выбрался на берег, скатал с груди и ног крупные капли и, раскинув руки, повернулся к утреннему солнцу.
   "Господи, - прошептал старый рубака, - благодарю Тебя, Господи".
   Все было в этой немудреной благодарности Создателю. И то, что казачий полковник, не щадивший ни крови, ни живота своего в бою, выбрался живым и неизувеченным из Отечественной войны, и наградам Его Величества и европейских королей тесно на груди, на сукне парадного мундира. И то, что на исходе четвертого десятка лет тело осталось мускулистым и легким, а рубцы ноют только редкими ненастными вечерами. И то, что крестник боевой, граф Кобцевич, уговорил принять к выходу в отставку имение с флигелем в версте от своего родового гнезда, и во все дни, когда дела отпускают из Петербурга на родину, зовет его первым гостем разделить трапезу и вечера у камина, и псовую охоту, и партию в вист. И, главное, то, что семнадцатилетняя чернокосая красавица Мари Криницкая, единственная дочь славного артиллериста, искалеченного под Лейпцигом, рдея от смущения, прикоснулась девичьими устами к седым Рубановским усам и согласилась стать его женой.