"Твои".
   Вода кипела, но Вадим все не мог протянуть руку и выключить плиту.
   Именно этого и боялся он сорок лет своей жизни - внутренней боли, ужаса и пустоты, которые нахлынули, едва он не смог отогнать от себя осознание суетной малости своих слов; слов - именно того, чем гордился, что пестовал и оттачивал, что ставил превыше всего своего бытия.
   Газ он все-таки выключил, засыпал в чашечки растворимый кофе, сахар, налил кипяток. Ступая будто не по квадратам линолеума, а по гранитным ступеням лестницы, ведущей вглубь, Вадим прошел в комнату.
   "Твои слова не значат ничего".
   А следовательно, имеет значение то лишь, что сделал Вадим в этой жизни.
   Кому-то помог, а кого-то навсегда обидел.
   Подарил, не любя, двоих детей жене - умных и здоровых мальчишек, которые неизвестно почему гордятся таким отцом.
   Несколько раз смог объяснить и предупредить, хотя по-настоящему не знает до сих пор, что заставило и его, и партнеров действовать...
   В комнате темно - различались лишь силуэты, не лица, это к лучшему, потому что Вадим, зная, что Таня умеет читать как в книге в его лице, не хотел показаться таким - растерянным, почти раздавленным.
   "Твои слова не значат ничего".
   Что Вы читаете, милорд? - Слова, слова, слова.
   Сегодня - вы светилось. А жило - раньше, давно, давным-давно. И третий год занимается искусством возможного, а попросту пытается преобразовать в политические действия общее ощущение, что так дальше жить нельзя, потому лишь, что подступило осознание своей неправоты к самому духовному порогу...
   И это, наверное, тоже самообман. Он попытался выбиться из кокона отстраненности, совершать сознательные целенаправленные действия. Наметил программу, рассчитывал ходы, даже шел на риск. Самый настоящий. Какие слова он приготовил, чтобы убедить Рубана! А слышал Сашка хоть слово? Действительное то, что он пришел. Поступок. Действительное - что еще? Ребенок, который будет у женщины, любимой - и чужой?
   Мальчик из православной общины, спасенный от лейкемии депутатскими хлопотами?
   - Две сведенные и две разведенные судьбы - молекулы неведомого мыслящего газа? И вспомнил я тогда, ненужный атом, Что никогда не звал я женщину сестрой, И не был никогда мужчине братом... - процитировал Вадим.
   Кажется, неточно.
   И кажется - вслух.
   Таня не отозвалась, будто прислушивалась к ночным звукам огромной Москвы за окнами и стенами Вадиковой квартиры, и никак не реагировала.
   Подавляя внутреннюю дрожь, предощущение утраты, Вадим заговорил снова:
   - То, что нам кажется хорошим или плохим, правильным или преступным, зависит только от воспитания, от внушенных ценностей, от морали, принятой в коллективе. Вспомни, древние не понимали "Не убий" - господин мог убить раба, дети убивали престарелых родителей; или брак - у мусульман многоженство, гаремы. А у нас так тем более: приняли классовые нормы - и три поколения живут и не каются.
   - Вот за это мы и прокляты, - отрезала Татьяна и, рывком поднявшись на ноги, подошла к распахнутому окну. Послушала - и повторила:
   - За это и прокляты.
   - Хотелось бы верить... - начал Вадим и замолчал.
   Из глубины ночи все явственнее доносился густой, грубый рев танковых моторов.
   Вадим отчетливо, будто увидел собственными глазами, представил гладкую и ребристую броню чудовищных машин, по всем автострадам вползающих в пульсирующий светом и музыкой центр - и заговорил другим тоном, поспешно, успокаивая скорее сам себя, чем этот хрупкий стебелек с каштановыми локонами:
   - Ты думаешь, это все, и раз пошли танки, то - получится? Нет, история прошла искус, больше ее не изнасилуешь. Думаешь, мы одни с тобою рисковали всем, чтобы предупредить, чтобы не застали врасплох? Тысячи людей сделали хоть маленькое, но важное дело. Увидишь, с этого начнется их поражение, окончательное поражение...
   Таня обернулась.
   В зеленых, аквамариновых, переменчивых глазах горел огонек. Вадим подошел, как зачарованный. Таня положила руки на плечи, но не притянула, а сказала, будто выдерживая дистанцию:
   - Ты учил меня не бояться жизни. Я и смерти не побоялась - я думала, Рубан живыми нас не выпустит. Прости, не сказала раньше... Не хотела. Я не хочу, не могу ждать, что завтра ты уйдешь - и не могу оставаться брошенной... После тебя... Вообще ничего не хочу. Не хочу ждать, что может стать лучше - знаю, что только старею, вот и все, что произойдет в этом мире нового. И еще не хочу, не хочу, чтобы опять сбежались эти суконные рыла и указывали мне и моему сыну, что делать, во что верить и как жить.
   Хватит.
   Когда танк наезжает, это больно, но недолго, правда?
   - Таня!
   - Я - иду. Хочешь вместе?
   ГЛАВА 12
   Медленная и туманная весна.
   Поздняя Пасха отзвонила в дождь, и телеги вязли в грязи, и дым стлался у самой земли, растворяясь в тумане.
   Много за полгода Дмитрий Алексеевич стал безнадежным стариком.
   Голова как поседела в одночасье, так ни единого темного волоса и не явилось. Осели, обмякли плечи, спина разгибалась с трудом и мукой, а порубленная правая нога отказывалась носить набрякшее тело, и приходилось ей помогать, брать палку.
   Дмитрий Алексеевич наотрез отказался больше выезжать с Мари на люди - срам только! - да и к нечастым гостям выходил через раз. Только дети, будто и не замечая ничего, теребили и дергали пуще прежнего, да по пути в церковь люди кланялись еще почтительнее.
   Граф, едва закончилось благополучное разбирательство с Рубановской дуэлью, укатил в Петербург; семья осталась на месте, но Рубанов больше не зазывали казалось, Элиза едва терпит его присутствие. А Мари уже и не рвалась - и слава Богу.
   От старых привычек только и осталось, что вечерняя трубка да утренние прогулки с Гнедком. Не верхом, а рядом - два седых старца, казак и конь.
   И путь сложился один и тот же - по траве, по росам, по лугам, к излучине, и через перелесок - домой.
   А туман в это утро выдался особенный, давно Дмитрий Алексеевич такого не видел: густая белесая гладь, а всего в маховую сажень толщиной.
   Сверху, над молочной гладью - кусты, и верхушки деревьев, и божьи птицы летают. Только растет все будто без корней, из самого тумана рожденное.
   И внизу, на ладонь от травы - тоже просвет. Собственных ног не видать, а мохнатые в проседь бабки Гнедка, по-собачьи бредущего за хозяином, видны.
   И звуки ватные, медленные, и каждый звук с призвуком и отзвуком, так что не поймешь, сколько ног ступает по торфяному лугу.
   Дмитрий Алексеевич подошел к протоке, угадываемой только по рокоту воды и рыбьим всплескам, постоял - быть может, на том самом месте, где давно ли был силен и счастлив, и скатывал с упругого тела крупные капли, и благодарил Создателя; а потом повернул к леску, ориентируясь по верхушкам кустов и вершинам деревьев.
   Прошел уже два десятка шагов, когда увидел, что совсем рядом идет и даже улыбается ему есаул Афанасий Шпонько, в темнозеленом, расстегнутом у ворота, мундире их полка.
   - Ты, что ли, Афанасий? - спросил Дмитрий Алексеевич, не удивляясь, хотя точно знал, что быть никакого Афанасия никак не может, что срезала славного есаула французская пуля далеко-далеко, на переправе в чужом краю.
   - Я, вашблагородие, я, - отозвался Афанасий казацким говорком; и звук шагов вроде был слышен, только вот видел Дмитрий Алексеевич в подтуманном просвете, что нет под ладным Шпоньковым корпусом ног.
   Все еще не удивляясь, вытянул Рубан правую руку и прочертил палкой в туманном слое, там, где ожидался живот есаула; но палка прошла сквозь пустоту. А Шпонько чуть нахмурился и доложил:
   - Печалуемся мы, господин полковник. О Вас печалуемся.
   - Что, душу свою погубил? - резко спросил Дмитрий Алексеевич и посмотрел на недальний лесок, где у невидной развилки затих некогда на снегу зарезанный им, Рубаном, шляхтич.
   - Что погубил, а что спас, - отмахнулся Афанасий, - не нам судить, а там (он покосился на небо) свой россуд. О другом печалуемся. Командира у нас нет.
   - Эка хватил! - засмеялся Дмитрий Алексеевич и тяжело, по-старчески закашлялся, - полководцев у вас не перечесть. И молодых, и старых...
   - Да не можете Вы сие знать, господин полковник, а отсюдова я и объяснить толком не могу. Слов у меня еще мало, не выскажу, как оно впрямь на самом деле, а только дано мне понять, что не чередой, как тямил, дела в мире случаются, а всякое сейчас еще и в другое время происходит, позже, но как бы и сразу, и сходится это все, если только в особых узлах силы сравниваются...
   - Господь с тобой, Афанасий, это что за околесица? Не понимаю я ничего, даже остановился Дмитрий Алексеевич, а Гнедко негромко всхрапнул.
   Шпонько только руками развел над пеленой тумана:
   - Да разве ж так поймешь? А вот почувствуете - сразу. Так что вы уж уважьте казачий круг, господин полковник...
   И в этот самый миг брызнуло над лесом утреннее солнце, и обжигающе вспыхнула золоченая маковка колокольни.
   Когда Дмитрий Алексеевич обернулся, Афанасия как не бывало. Но туман зашевелился, поднялся выше - достиг вислых усов, стариковски-растерянных глаз и буйной седой гривы.
   Рубан не видел ничего и видел тьму безликих всадников на жесткокрылых, с пронзительным злым взглядом, конях, и одновременно - зная, как это далеко, воинов, сцепившихся в смертельном объятии у огромной, серебром отливающей колесницы, и темнолицего, ужасного, на подземном троне...
   Туман поднялся.
   Дмитрий Алексеевич, тяжко хромая, повернулся и по своим следам, ясно видным на влажной траве, пошел к дому.
   Мальчик и девочка еще спали, Дмитрий Алексеевич перекрестил их, спящих, и прошел в кабинет.
   Взял Библию, раскрыл наугад (раскрылась на Экклезиасте) и опустился в кресло, глядя невидящими глазами на текст.
   Вошедшей Мари с порога, резким стариковским тенором:
   - Маша, я сегодня умру.
   - Господь с Вами, Дмитрий Алексеевич, - отозвалась Мари, а потом взгляделась в его лицо и тоже побледнела.
   - Не перебивай. Я есаула своего встретил. Убитого. Палкой махнул поперек нет его, а разговаривал, как с живым. Зовут меня, а ежели зовут - не задержусь. Сашку же - в священники отдай. Много крови на роду. Пусть отмаливает.
   - Сашу? Сына?
   Но Дмитрий Алексеевич уже не ответил.
   ГЛАВА 13
   - Выезжаем в семь! - звонко выкрикнул связной прапор и помчался в дежурку - звонить на второй пост.
   Дмитрий Кобцевич набросил бронежилет, быстрыми движениями закрепил "липы", подхватил короткоствольный автомат и, отдав необходимые команды, затопал к своей вишневой "Ниве".
   Отряд еще докуривал, собираясь возле "уазиков".
   Кобцевич объехал корпус - возле крыльца уже стоят машины, надежда и опора с помятыми напряженными лицами собираются, скоро будут рассаживаться.
   Сказав себе "Вот теперь и посмотрим, господа демократы, на что вы годитесь", Дмитрий выехал за ворота.
   Иллюзий по поводу демкоманды у него не сложилось. Возможно, эта бражка получше, чем гвардия со Старой площади, а скорее всего нет. Те вроде все уже поделили, а эти только начинают. Но что служить надо именно на этой стороне, сомнений не стало уже давно. С января.
   С Божьей помощью сорвался из Конторы. Именно что - просто так не отпустили бы, заслали б в лучшем случае куда-нибудь к бурятам, а то и в Карабах. Но удалось микроинфаркт раздуть до инфаркта, и сактировали. А потом, когда Витя Баранник начал без особой помпы набирать свою команду, инфаркт опять сделался микроскопическим и совсем не помехой службе.
   "Нива" выкатилась за ворота и резво двинулась к трассе. День как день; и если не знать, что впереди, что предстоит - можно сказать, что утро хорошее.
   Но с вечера объявился Вадим; потом, по нарастающей, прилетело восемь радиограмм, и наконец руководство зашевелилось...
   Кобцевич внимательно, профессионально просматривал дорогу. Амбар на пригорке, где можно устроить засаду, пуст. Контролька, самим Дмитрием подготовленная полоса обочины, чиста. Дальше, в ста метрах, за слепым левым поворотом - ничего. И ни одна машина не съезжала с дороги.
   Кобцевич прибавил газ - и тут же сбросил ногу с педали. Сразу за шлагбаумом, перегораживая выезд на трассу, стоял "КАМаз" с громадным полуприцепом - "Алкой". Дверца кабины открыта, и там - фигура... в камуфле и омоновском берете...
   Кобцевич притормозил у самого шлагбаума и вышел. Дверцу, правда, не захлопнул и ключ из замка зажигания не вынул.
   Автомат - под рукой.
   Солнце било в глаза, и Кобцевич не сразу опознал омонов-ца. И узнал, только когда Саша Рубан окликнул:
   - Привет, Димон. Тебе что, в город надо?
   - Не только мне, - сказал Дмитрий и, поднырнув под шлагбаум, протянул руку, - там все керивництво выезжает.
   - А это пусть выкусят, - отпарировал Рубан и выплюнул травинку, отъездились. Не выпущу.
   - Ты, что ли? - поинтересовался Кобцевич и даже заглянул через Рубановское плечо в пустую кабину. - Там с ними три десятка моих орлов. Коцнут - мявкнуть не успеешь.
   - Не так сразу. И вот верблюда этого, - Рубан указал большим пальцем за спину, - без трактора не стянешь. Я заклиню. Сикстен тоне, не лялечки. Пока меня, кусачего, уложите и трактор найдете - моя команда нагрянет. Тоже - в скорлупах, - и Саша пощелкал пальцем со ссажеными костяшками по кобцевичевскому бронежилету.
   - А что ж ты их сразу не привез? - поинтересовался Дмитрий.
   - Успеют. Указивку выполнять надо. А я подстраховался - вдруг к вам вчера Вадим нагрянул, растормошил.
   - Кино, - констатировал Дмитрий и даже шапочку сдвинул на затылок, - два брата по разные стороны шлагбаума.
   - А, - кивнул Рубан, - Вадик и тебе успел баечки напеть. - И сжал, так что костяшки побелели, кулаки. - Ты его, скотину, больше слушай. Танька моя уши развесила... Языком он ля-ля умеет, а сам чужих баб трахает. Ничего, кончится эта петрушка - я ему роги начищу.
   - Насчет подстраховать - это ты серьезно? - спросил, хмурясь, Кобцевич.
   - Аякже.
   - Подстрелят ведь.
   - Служба. И не так просто.
   - Ладно, - еще раз сказал Кобцевич и повернулся к своей "Ниве", мельком взглянул на часы, - поеду, доложу ситуацию. Но если что - не обижайся.
   - Нам, ментам, пополам. Канай. А я "верблюда" стреножу...
   Кобцевич двинулся - будто уходить: - и в то же мгновение вывернулся каратэшным пируэтом, целя тяжелым каблуком в Рубановский подбородок.
   Но удар пришелся в блок, и хотя Рубана отбросило к кабине "КАМаза", он устоял на ногах, а долей секунды спустя резко пнул Кобцевича в ребра.
   Это был бы решающий удар - на выдохе, в момент падения, - но бронежилет лязгнул титановыми пластинами, принял удар, и Дмитрий, перевернувшись через голову, вскочил в стойку.
   Автомат остался на земле - чуть ближе к Рубану, пожалуй.
   - Брат, говоришь? - процедил Рубан, нехорошо щурясь,
   - Давно я хотел вас, гэбуху долбаную, почистить.
   Нет, не дотянуться до автомата - ни одному.
   Кобцевич расслабился, встал, как дембель перед черпаком, и примирительно улыбнулся:
   - Хватит. Проверились - и будет. Слава Богу, мальчики мы большенькие. Хочешь здесь под пулями потанцевать - танцуй. Твоя служба, твое право. Только ствол я заберу. Чтобы без дураков - сними рожок и брось пустой. Я отойду.
   И он действительно отошел на шаг, угадывая по звуку моторов, да и по лицу Рубана, что из-за леса вынырнули два "уазика", и ребята сейчас, оценив ситуацию, тормознут не доезжая шлагбаума и выскочат, с автоматами, на помощь командиру. И Сашка не успеет самого главного сейчас - обездвижить тяжеленный "КАМаз" и задержать колонну до подхода омоновских сил.
   - Сволочь! - крикнул в ярости Рубан, считающий так же и с тою же скоростью. - Думаешь, переиграл, гэбуха?!
   - И, накрыв в полуполете автомат, перекатился и с трех шагов хлестнул огненной струей по груди Кобцевича.
   Четыре пули - четыре тяжких, перешибающих дыхание, но не смертельных удара в бронежилет. А пятая пуля раздвинула пластины у левого плеча и горячо ввинтилась в плоть.
   Кобцевич еще стоял, превозмогая боль и удивление, когда из-за спины его, от машин, часто затараторили автоматные очереди, и по металлу камазовской кабины, по борту "Алки", по асфальту и щебню дороги загремели пули.
   Сашка, дико оскалясь, перекатился к переднему скату, но выстрелить не успел. Кобцевич прыгнул, целой правой рукой пригнул Сашкину шею и, прикрывая спиной, как щитом, Рубана от автоматного огня, закричал:
   - Не стрелять! Не стрелять!
   Рубан дернулся раз, еще раз, но затем то ли понял, что ничего уже не успеть, то ли достала настоящая боль (две пули попали в ногу), но затих.
   Секундой позже забухали тяжелые ботинки, ребята авангарда растащили братьев. К Дмитрию бросился старлей, афганец, с индпакетом (кровь уже хлестала прилично); Рубана обезоружили, оттащили от машины и заставили лежать под автоматным прицелом.
   Старлей перевязывал умело, а Василь, второй зам, протягивал фляжку.
   Кобцевич отхлебнул, потом - еще, чувствуя даже сквозь боль, как теплый коньяк прокатывается по телу, потом вернул флягу и, как мог твердо, сообщил:
   - Мы тут по личным делам поцапались с майором, но стрельба - случайная. Не фиксировать. "КАМаз" отогнать на обочину, поднять шлагбаум - и провести колонну. Старший - ты.
   Афганец закончил бинтовать, приделал перевязь.
   Дмитрий сел, покрутил головой (уже бамкали далекие бронзовые молоточки, отзванивая потерю крови) и распорядился:
   - Перевяжите майора. Прости, Александр Григорьевич - стреляют, как сапожники, чуть не поубивали...
   Когда, спустя семь с половиной минут, из-за лесочка вымахнула колонна легковушек и автобусов, "КАМаз" стоял в полусотне метров от перекрестка, шлагбаум будто и не закрывался, и "нива" с мигалкой стояла на трассе, осаживая негустой поток "жигулят" и "москвичей" дачников, возвращающихся в город.
   За рулем "нивы" сидел и помахивал из открытого окна жезлом прапорщик Москаленков, регулировал движение и все раздумывал - сразу сказать или потом отразить в рапорте, что открыл огонь на поражение, не дожидаясь команды; а на заднем сидении, поневоле касаясь друг друга, сидели два бывших майора, два раненых профессионала, два брата, и каждый считал правильными только свои поступки.
   Колонна выкатилась на шоссе и понеслась к Москве. "Нива" развернулась и пристроилась сзади: до окружной - всем по пути, а там - в госпиталь.
   Спустя пару минут Рубан сказал, умащивая поудобнее раненую ногу:
   - Твоя взяла, гэбуха. Кобцевич ответил вяло:
   - Заткнись, мент, - и хотел продолжить, сказать, что не взяла ничья, просто событиям дано разворачиваться своим чередом, и не их ума дело подводить итоги и выискивать смысл. Но не стал напрягаться, тем более при прапорщике, а откинулся на сидение и спокойно стал вслушиваться в перестук бронзовых молоточков по хрустальной наковальне...
   - Что - кровь...
   - Что - род...
   - Что - Бог...
   - Что - долг...
   - Кто - брат...
   - Кто - враг...
   - Кто - прав...
   - Где - век...
   - Где - рок...
   - Чей род...
   - Чей брат...
   Потом была операционная, палата, солнце, и снова ночь, и снова пришли двое, но уже с другими лицами, и объясняли, объясняли равносущность намерений и действий, вероятностей и реальностей в поляризованном мире противоборствующих сил, и Дмитрий все хотел их узнать и расспросить...
   ЭПИЛОГ
   Саша Рубан поднялся в лифте и подошел, чуть прихрамывая, к двери. Звонить не стал - увидит в глазок и не откроет, - а достал заготовленный дубликат ключа, негромко щелкнул замком и вошел в квартиру...
   В Москве затеряться можно - если очень постараться. Татьяна постаралась, как смогла, но оказалось - не очень.
   Ко времени выхода Рубана из госпиталя она выехала из квартиры, ушла, не оставив координат, из студии и, кажется, отменила или сверхплотно законспирировала встречи с Вадимом. Но Машке Кобцевич позванивала - откуда, собственно, Рубан и узнал, что Танька осталась в Москве.
   Но Машка - известная партизанка, ни за что на адрес не расколется. А со временем на поиски и с деньгами у Саши стало туговато.
   После двух месяцев в госпитале и еще одного - под следствием ему, самодуру, беспредельнику, разгильдяю и угонщику "камазов" с колхозной картошкой места в очищающихся рядах не нашлось.
   В рэкетиры сам не пошел - побрезговал.
   Устроился водителем-охранником к банкиру, тоже, слава Богу, хохлу и тоже некурящему.
   Платил Тимофеич хорошо, вроде даже слишком, но, во-первых, резко похолодало к бывшим праздникам, а ныне поминкам, и пришлось прикупить одежку, в комисах же шмотки стоили столько, что Рубан поначалу даже переспрашивал, и сшито почти все оказалось на недомерков. Хорошо, хоть с обувкой проблем не встало - обеспечило родное покойное МВД на пять зим вперед. Во-вторых, неважнецки стало со жратвой, впроголодь же не поработаешь - приходилось тратиться.
   Водил Рубан шефову "девятку" аккуратно, вылизывал в охотку, и за две недели выучил шефов график назубок. Понял, когда просить и делать "окна", когда - от зари до зари, от темна до темна, - и тогда только всерьез принялся за поиски.
   Сначала прокатился по адресам подружек. Пусто. Потом дней десять "пас" Вадима, но на Таню так и не вышел. Прибивать же самого Вадима перехотелось. В самом ли что-то изменилось, Вадим ли стал другим? Гуляет с пацанятами, как примерный папаша, и ни дружков, ни девочек... А на лице - растерянность, будто у ежика при встрече с обувной щеткой.
   Страна разваливалась, придурки всех мастей митинговали, жратва теряла всякое название - просто еда, и только, а Саша, не отчаиваясь разве только от хохляцкого своего упрямства, высматривал и высматривал Таню в громадной, все еще многолюдной, поганеющей Москве.
   Потом, когда уже и Союз гавкнулся, а за рубль и поздороваться стало можно не co всяким, Рубан хлопнул себя по лбу: женщине легче поменять семью, работу, подруг и любовника, чем косметичку, парикмахершу и портниху.
   Память не подвела; догадка - тоже. На третий день, у косметического, засек ее и провел - погрузневшую, родную. На пятый - знал точно: не случайный адрес, живет там - и живет одна.
   Еще три дня - у Тимофеича запарка, даже с лица сник, работает, конечно, на себя, но по шестнадцать же часов подряд! Рубан завел в машине термосок литра на два, китайский, и скармливал шефу розовое, домодельное, на Тишинке купленное сало с горячим чаем.
   Но ключи за эти дни подобрал и, зная, когда Тане положено вынырнуть из метро, побывал в квартире.
   Походил в носочках по линолеуму, потрогал ее разбросанное кое-как барахлишко - и назад, к шефу; успел минута в минуту, хотя и заносило дважды. Дороги паршивые.
   Еще два дня - круговерть. А теперь - отгул. На целых трое суток! С утра было решил елочку прикупить, потом понял: какая там к черту елочка-палочка! Собрался, сунул за полушубок флакон - и на троллейбус.
   Пересел, выскочил, прошел дворами, постоял у окон, высматривая свет и движение, и влетел в дом.
   В прихожей осторожно, беззвучно прикрыл за собой дверь, вдохнул тепло, запах, музыку - и вдруг понял, что ни шагу больше сделать не может.
   Уселся на скамеечку для обуви и сидел неподвижно, пока из комнаты не появилась Таня и, охнув, не уселась тяжело на первую попавшуюся табуретку.
   А тогда сказал совсем не то, что собирался, что повторял уже много дней.
   Сказал тихо:
   - Слышишь, маленькая, этой Москвы и этой демократии - хватит. У меня мама в Чернигове, старенькая совсем. Поехали домой!