– Что и говорить…
   – И такое сокровище скрывал от нас, Арсентьич…
   – Одно слово – в отца дочка…
   – Счастливый же ты, Аркадий Арсентьич…
   – Я и толкую – чего тут говорить!..
   – Нет, есть чего! – крикнул Клычков. Все смолкли. – Какое сегодня число?
   – Слава Богу, четырнадцатое августа.
   – Так вот… – Клычков покачнулся, но успел схватиться за плечи дочери. Девушка тоже шатнулась, но удержала отца. – Так вот… объявите всем вы, деловые люди: августа четырнадцатого дня тыща девятьсот пятнадцатого года на благословенном Урале изволили стать и появиться новый золотопромышленник…
   – Аркадий Арсентьевич Клычков, – подсказал ирбитский купец Прохор Воркутин, когда Клычков на секунду приостановился. – Ура Аркадию Арсенть…
   – Не-ет!! – что есть силы заорал Клычков. – Серафима Аркадьевна Клычкова!! Вот теперь – ура-а!
   Однако никто не закричал. Пьяная компания глядела на отца и дочь Клычковых осоловелыми глазами, ничего не понимая.
   У Серафимы перехватило дыхание. Перехватило до того, что ее маленький носик побелел, а тонкие ноздри чуть подрагивали.
   – Однако постой, Аркадий Арсентьевич, – выговорил наконец-то кто-то. – То есть как все понять разуметь? Замуж, что ли, дочь выдаешь и рудники вроде бы за ее приданым…
   – А ты попробуй посватайся, – вяло сказал Клычков и сел, начал ковырять вилкой в тарелке. – Если всего твоего капиталу на свадьбу не хватит, я добавлю уж.
   – Так как же тогда понять?
   – А так. Дочка в столице… в самом Петрограде… желаю, чтоб жила. И чтоб по всяким заграницам ездила. Золотые рудники дарю ей на шпильки и шляпки… Поняли? Скажите всем: Клычков Аркадий подарил дочери золотые рудники на карманные расходы. Пусть весь Урал знает! Вся Россия!! Вот. А об приданом другой разговор будет… когда время придет.
   И опять в зале установилась тишина.
   Ноздри Серафимы уже перестали дрожать, дышала теперь девушка легко и свободно. Она только что заметила сидящую рядом с отцом Дуньку Стельку и внимательно глядела на нее, чуть удивленно приподняв брови.
   Клычков откинулся на стуле, повернулся к дочери, понял ее взгляд, махнул рукой:
   – Это ничего, дочка, прогоню ее сегодня. Матвей, а Гаврила-то Казаков приехал?
   – Гаврила! – тотчас крикнул стоявший у дверей Сажин.
   Вошел кряжистый, угрюмого вида мужик, перекрестился двумя перстами, поклонился и молча встал рядом с Сажиным.
   – Ты вот что, Гаврила. Будешь теперь не на медных, а на золотых рудниках главным управляющим.
   Казаков опять молча поклонился.
   – Семью перевезешь, будешь жить в этом доме. Понял? Для важности. Только скажи, чтоб диваны заменили.
   Гаврила отвесил еще один поклон.
   – Жалованья кладу вдвое против прежнего. Только чтоб держал у меня все тут! Как на медных…
   Гаврила сверкнул глазами, глухо вымолвил:
   – Уж будьте покойны, Аркадий Арсентьевич.
   – Все рудники чтоб пустили к зиме. Сколь капиталу надо вложить – вложим. Ступай. Да скажи кабатчику – пусть запрет заведение. Хватит водку задаром жрать.
   Гаврила поклонился в последний раз и ушел.
   – Н-ну, дочка… – промолвил Клычков, встал, обвел мутными глазами разопревших, ошарашенных гостей. – Чего глазами липаете? Завидуете? Н-ну-ка, кто из вас такой подарок дочери своей сделать может?
   – Иван Андреич Сорокин из Екатеринбурга может…
   – Ха-ха, Сорокин! Я вас спрашиваю… То-то!.. Далеко драным воробьям до сорок, не то что до орлов. Н но, погодите, и Сорокин у меня на Печоре побывает, дайте время. И Сорокин будет мне «ура» кричать, как… П-постой, погодите-ка, разлюбезные мои! – вдруг зловеще протянул Клычков. – Да вы что, ув-в-важаемые мои гостенечки?! Это почто вы «ура» не прокричали дочери моей, как я желал, а?! Прошка-а! Воркутин, сын с-сукин! Ты почто не кричал, спрашиваю?!
   – Так я, Аркадий Арсентьевич… От изумления голос перехватило. Я… ежели желаешь… – залепетал купец.
   – Перехватило! – забушевал Клычков. – Сейчас тебя кондрашка перехватит! Матвейка! Сажин! Завтра же взыскать с него по всем векселям…
   – Аркадий Арсентьевич, отец родной, – взмолился Воркутин, схватил руку Клычкова, – Разоришь ведь, по миру пустишь. Погоди маленько, я обернусь и все выплачу…
   – А-а-а! – торжествующе закричал Клычков. И вдруг завернул на столе скатерть вместе с посудой, с бутылками, с закусками, сбросил ее на пол, схватил Серафиму, посадил ее на стол. – Тогда обмети пыль бородой с сапог моей дочери, обсоси всю грязь!
   Клычков взял Воркутина правой рукой за шиворот, поставил его на колени, левой схватил ногу дочери и ткнул в лицо ирбитскому торговцу.
   – Целуй, в печенку тебя!! И… и все остальные… по очереди. Матвейка! Глядеть у меня в оба! Об увильнувших доложишь завтра…
   Сажин с разбегу вскочил на стол, стал рядом с Серафимой, вынул из кармана карандаш.
   Девушка сперва пыталась было оттолкнуть старика Воркутина, но не смогла – тот уцепился уже за ее ногу, как клещ. А со всех сторон гремели стулья, слышался стеклянный хруст – люди, как бараны, толкая друг друга, старались пробиться к ней один вперед другого. И тогда… тогда она улыбнулась своими капризно-тонкими губами, чуть откинулась назад, уперлась в стол руками и, не переставая улыбаться, подставляла склоняющимся перед ней заводчикам, владельцам промыслов, торговых лабазов и контор попеременно то правую, то левую ногу…
   Когда поднялся с колен последний купец, маленькие сапожки ее блестели, будто побывали у добросовестного чистильщика. Серафима внимательно оглядела их и повернула голову к Дуньке Стельке, которая сидела все время почти рядом, опершись локтями о стол, зажав голову руками.
   – Ну, а вы? – тихо спросила Серафима, будто даже с застенчивой улыбкой.
   – Нет! Нет!! – вскрикнула Дунька, вскочила, побежала из залы.
   Серафима проводила ее задумчивым взглядом голубых глаз.
   – Ну, а теперь гуляй дальше, господа! – объявил Клычков. – Душно тут. Матвейка, распорядись там – столы на двор, на зеленую травку, на воздух! А к вечеру баньку истопить – попаримся, чтоб отрезветь…
   Вечером Серафима, освещенная последними лучами солнца, сидела на террасе дома. Внизу, на столах, уткнувшись в тарелки, и прямо на земле валялись, храпели, стонали перепившиеся вконец гости.
   Усадьба дома была огорожена высоким штакетником. Недалеко, на берегу протекающей прямо на усадьбе речушки, выстаивалась уже натопленная баня.
   Вскоре возле бани появился Гаврила Казаков с четырьмя здоровенными парнями, которых он привез с собой с медных рудников. Парни волокли упирающуюся Дуньку Стельку.
   – Значит, так… – Гаврила потряс перед носом Дуньки кулаком. – Сейчас пропаривать гостей Аркадь Арсентьича будешь… Поработаешь – и домой. Кони уж приготовлены. Веники в кадках с квасом мокнут.
   – Не буду, не буду! – орала Дунька, пытаясь вырваться.
   – Еще чего! – прикрикнул Казаков. – Приказ самого Аркадь Арсентьича. Гляди у меня, а то живо… платьишко сдернем – да в тайгу, на ужин комарам. У нас ить тут свои порядки.
   Угроза сразу подействовала. Дунька, пошатываясь, вошла в баню. Вместе с нею вошли двое парней. А двое других принялись подбирать валявшихся по всей усадьбе гостей и волоком стаскивать в баню.
   Серафима улыбнулась одними уголками губ и крикнула, чтоб ей принесли чаю с ее любимым малиновым вареньем.
   Большереченское лежало в длинной неглубокой лощине. По самой сердцевине ее текла, виляя, маленькая, по колено, речушка, вдоль которой было разбросано сотни полторы домишек.
   – Кто это громкое название такое дал селу? – спросила Серафима у Матвея Сажина, останавливаясь на берегу речушки, заросшей лопухами и осокой. – В насмешку, что ли?
   – Не могу знать, – виновато ответил он и повернулся к обветренному домишку, стоявшему неподалеку от берега. – Эй! – крикнул Сажин двум мужикам, которые сидели возле дома за грубо сколоченным столиком и наблюдали за Серафимой и Сажиным. – Не скажете ли вы?
   – Чего? – переспросил один из них, худой и рыжеволосый мужик. Несмотря на жару, он сидел в шапке и рваной тужурке, – видимо, был болен.
   – Оглохли, что ли? Отчего поселок так прозывается, спрашиваем.
   Ответил, усмехнувшись, другой мужик, низкорослый, но плотный, с обвислыми седоватыми усами:
   – А тут другая большая река есть, по ей и сельцо кличуть. Тильки вам ее не увидеть…
   – Что за такая река? Что за чушь городите? – возвысил голос Матвей Сажин.
   – Река человеческих слез да горя, – пояснил рыжеволосый.
   Сажин вздернул усики, растерянно глянул на Серафиму – угораздило же, мол, спросить их!
   – Пойдемте, – сказала девушка.
   – Да, да… Хамье, чего уж ожидать… – Но все-таки снова повернулся к мужикам, спросил строго: – Кто такие? Рудничные? Почему не на работе?
   – Тут все либо рудничные, либо больничные, – ответил тот, что в шапке.
   Откуда-то подскочил большереченский кабатчик, закрутился вокруг Серафимы и Сажина:
   – Зря вы с ними, разве это люди? Смутьяны и баламуты. Тот, усатый, – Гришка, по прозвищу Кувалда. Хохол с Украины. А этот, рыжий, – Степка Грачев. За девятьсот пятый в тюрьме сидел, сюда из Сибири заявился. Бывший хозяин рудника хватил с ними горя. Одно слово – рвань…
   – Пойдемте, – еще раз сказала Серафима и быстро зашагала прочь.
   Случай этот не то чтобы произвел на Серафиму тяжелое впечатление – она бывала на некоторых рудниках и заводах отца, насмотрелась всякого, – но просто ей мучительно и остро захотелось обратно в губернский город, в Екатеринбург, где много шума, света, блеска, где есть у нее много знакомых – дочери и сыновья купцов Коробовых, владельцев огромных магазинов Мешковых, фабрикантов Назаровых.
   Три года назад белица Настасья Мешкова, привезенная когда-то родителями на воспитание в обитель Мавры Клычковой, сговорила Серафиму поехать на лето в Екатеринбург, к ним в гости. Серафима, всю жизнь прожившая в лесах, только по книжкам, по рассказам отца да подружки Настасьи знала, что такое город. Очень уж ей хотелось взглянуть на него. К тому же до тошноты опротивели ежедневные чтения божественных кафизм, бесконечные посты и те полторы тысячи «местных, средних и штилистовых» икон, что стояли в большом и малом придельных иконостасах, а также на полках по всем стенам обительской часовни. Игуменья обители, а ее родная тетка, имела особую слабость к двум вещам – к иконам и к пасхальной песне «Велия радость днесь в мире явися…». И поэтому она заставила ее, Серафиму, наравне с другими белицами обители подолгу каждое утро петь заунывную «Велия радость…», а днем подолгу выстаивать в часовне под спускающимися с потолка паникадилами и созерцать лики святых. Частенько она устраивала своим послушницам строгие экзамены и очень сердилась, если кто путал имена апостолов, пророков, праотцев, богородиц. И каждый раз не то стращала, не то сожалела, что скиты давно обветшали и порушились, что вот когда-то раньше в иных обителях бывало по три тысячи и даже много более икон. Свою мать Серафима не знала – та умерла во время родов.
   Обительская жизнь опротивела Серафиме, но и спросить разрешения у тетки на поездку в гости к подруге не решалась. Знала, что не пустит.
   И уговорила Настасью подождать приезда отца: тот души в ней не чает и – была уверена – не устоит перед любой ее просьбой.
   Так и вышло. Едва отец уловил суть просьбы, сказал:
   – Об чем речь! Давно пора. Нечего киснуть тут, показывайся, дочка, в люди.
   – Окстись! – побелела тетка. – На срамные бритые подбородки глядеть! На поганых щепотников Никоновых…
   – Ничего, пусть едет, – решительно сказал отец. – Я как раз тоже в Екатеринбург. Там попрошу Мешкова Никодима Осиповича – пусть по старой дружбе приглядит за дочкой. Да и вон твою прислужницу Мотрю снарядим для генерального руководства.
   И Серафима поехала.
   У Никодима Мешкова от старой веры, как и у Клычкова, осталась одна борода. Приезду своей Настасьи и дочери Аркадия Арсентьевича он обрадовался и после объятий сказал, подмигнув:
   – Наша-то мать тоже редко теперь ладан в домашней келье жгет. А вам-то, раскрасавцы мои, и вовсе ни к чему вонючий дым глотать. Воспользуемся тем, что мать на Волгу к родным уехала, да поглядим на белый свет. Настенька, посылай-ка записочку дочерям Коробова, они уж заспрашивались про тебя. Шустрые девки у Коробова Анания, они тебе, Серафимушка, Екатеринбург наш славный снизу доверху покажут. А ты, Арсентьич, не беспокойся, в полной сохранности твоя дочка будет…
   … Не заметила Серафима, как и лето пролетело. Шум, блеск и разливанное море радости с головой захлестнули ее. Вечера с танцами то у Мешковых, то у Коробовых, то еще, еще и еще у каких-то знакомых. Ложились спать на рассвете, а то и позже, завтракали в четыре дня, обедали в восемь-десять вечера. Сперва смешно и страшновато было – вот бы узнала тетка! – а потом понравилось. Модные губернские портнихи, катанье на лодках по Исети-реке. А один раз были даже на лошадиных скачках.
   … На Печору вернулась Серафима поздней осенью. Настасья осталась в Екатеринбурге, отец более не пустил ее в скит.
   Еле-еле дождалась весны и по первой дороге снова укатила на целое лето в Екатеринбург, несмотря на слезы и заклинания тетки.
   В середине лета в городе появился отец. К Мешковым он почему-то не зашел, и Серафима решила повидаться с ним в гостинице, где он обычно квартировал.
   Открыв дверь в номер, она ахнула: измятый, всклокоченный, в нижней рубахе навыпуск отец стоял среди комнаты и махал откупоренной бутылкой, расплескивая вино. А вокруг него прыгали, кривлялись, визжали десятка полтора растрепанных, полуголых женщин.
   Кроме них и отца, в комнате было еще несколько мужчин, среди которых она с удивлением заметила и Никодима Мешкова, и старика Коробова.
   – А-а, дочка… – грустно как-то сказал отец. – Ну что же, и ладно. Не сегодня, так завтра, узнала бы когда-нибудь про это… Понимаешь, родимая моя, рано или поздно – все равно помирать. Так уж пожить хоть. Я всю жизнь в темных лесах просидел. Теперь наверстать хочу, взять от жизнюхи, что еще можно. И тебе… и тебя в Екатеринбург вот… зря, думаешь? Ты отца прости, пример с него не бери. Дурак он, отец твой. Но, доченька моя… Эх, да мы же Клычковы! Не имеем титулов да званий. Но пусть завидуют все нам, пусть удивляются все! Власти-то у нас, может, побольше, чем у иных высокопревосходительств! Власть не в чинах, а в деньгах. Помни это, дочка… И – пользуйся! Пользуйся! Коротка жизнь-то. А я для тебя ничего не пожалею. Скоро Москву тебе покажу, Петроград… Эй, музыку для Клычковых!!
   Ударил оркестр, сгрудившись в дверях соседней комнаты, задребезжали стекла. Серафиме было муторно, противно, она хотела крикнуть отцу в лицо что-то обидное, резкое, повернуться и убежать, но… не крикнула почему-то, не повернулась, не побежала. Она постояла немного, внимательно оглядела притихших под ее взглядом мужчин и женщин и чуть скривила тонкие губы.
   Потом медленно повернулась, опустив голову, пошла на улицу, не замечая почтительно поддерживающих ее на лестницах швейцаров, не замечая, как осторожно посадили ее на извозчика…
   И снова, как в прошлое лето, бездумно и весело потекла ее жизнь, понеслась в сверкающем вихре. Отца она больше не видела, хотя раза два читала в газетах о его скандальных попойках в гостинице. Читала и… улыбалась про себя одними уголками губ.
   Бездумье кончилось осенью, когда она снова оказалась в скиту. «Власть не в чинах, а в деньгах. Помни это, дочка… И – пользуйся! Пользуйся!!» – начали и начали вдруг стучать в голове слова отца.
   Власть… Что это такое? Как ею пользоваться?
   Ведь и тетка, едва Серафима стала помнить себя, тоже все время толковала ей о власти. «Ты несмышленыш еще, а подрастешь – поймешь, какую тетка твоя власть над людьми держит. И на Печоре, и на Вычегде, и по всему Северному Уралу люди, хранящие в сердце своем пречистую веру Божью, знают и уважают игуменью Мавру. А за что? За то, что веру эту истовее других блюду. А вот помирать стану – обитель свою крепкую тебе передам. И чтобы власть твоя была не слабже, пропитывайся, доченька, духом Божьим, как снег вешней водой. Учись, как молитву Богу сотворить, как снадобье из трав лесных для хворого сварить, ибо мы, слуги Божьи, должны исцелять души и тела людские. Почаще читай Библию, пониже бей поклоны, и заранее пойдет о тебе удивление высокое, молва далекая. Я уж позабочусь об этом. И станешь после меня владычицей лесной, обретешь власть сильную – уж догадаешься, как ею пользоваться…»
   Серафима, подрастая, видела, что тетка ее действительно обладает большой властью: каждое слово ее – закон не только в обители, во всем Черногорском скиту. Не замечала Серафима только, что год из года меняется к ней самой отношение всех окружающих. Сперва она просто баловницей была всей обители, люди говорили с ней легко и ласково. Эта ласковость сменялась постепенно услужливостью, почтительностью и, наконец, откровенным заискиванием. И если случалось ей выезжать куда из обители, люди, узнав, кто она такая, мгновенно преображались, смиренно и просяще как-то предлагали наперебой свои услуги.
   Серафима привыкла все это принимать как должное, принимать, ни о чем не думая, не размышляя.
   И, может быть, поэтому она не замечала, что и в Екатеринбурге люди, узнав, что она дочь небезызвестного Аркадия Арсентьевича Клычкова, сразу становились внимательными и предупредительными.
   И вот, вернувшись в скит, задумалась: что же такое – власть над людьми? Правда, мелькнула было об этом мысль впервые еще там, в гостинице, когда она, потрясенная открывшейся перед ней картиной, слушала отца, размахивающего бутылкой, плескавшего из нее вином на полуобнаженных вспотевших женщин. Где-то в груди пролился вдруг холодный, обжигающий ручеек, но тотчас иссяк, высох…
   А едва переступила порог обители, с удивлением обнаружила, что ручеек этот окончательно не высох, что он снова засочился, сладко пощипывая внутри…
   Таежная северная зима долгая. От молитв и бесконечных служб, от запаха трав, из которых тетка варила лекарства, Серафиму тошнило, и она, к ужасу тетки, перестала отправлять службу, забросила и Библию, и Псалтырь, и часовник и даже лампадку перестала зажигать в своей светлице.
   А ручеек уже превратился в ручей, что-то размыл внутри мягкое и податливое, хлынул горячим потоком, затопив ее всю…
   – Доченька, побойся Господа нашего, он не простит, – ныла тетка ежедневно. – Я ведь духовная матерь твоя. От счастья и власти – видано ли! – отворачиваешься, в мирские грехи погружаешься, как отец твой непутевый. Я ли тебя не готовила к приятию власти?! И святую песню нашу «Велия радость…» забыла. А ты спой-ка ее, спой и погляди, как разгладятся лики, тебе внимающие, какое благочестие разольется на них… А ты, греховодница, тетку в могилу кладешь! Ну, тетку – ладно… А от власти-то над людьми зачем отказываешься…
   – Ах, отстаньте, ради Бога! – резко говорила уже Серафима.
   Что ей была теперь власть над обителью, над скитом или даже над всеми староверами Печоры и Вычегды! Она почувствовала, кажется, чем пахнет другая власть, о которой говорил отец, или стала догадываться, как она пахнет. Вон, к примеру, эти самые фабриканты Казаровы. Как же все это было?.. Ну да, кажется, так. В позапрошлом году сразу же после приезда в Екатеринбург у этих самых Казаровых, с которыми в хорошем знакомстве состояли купцы Коробовы, был вечер. При знакомстве, в общей суматохе, старшая дочь Коробова отрекомендовала ее, Серафиму, так: «Это наша новая подружка Сима, приехала из лесов погостить к нам. Порядков здешних она не знает, так что уж повнимательнее к ней…»
   Повнимательнее… А никто даже простой вежливости не оказал. Сидела весь вечер в уголке, как дура, а все козлами прыгали вокруг этих неповоротливых купеческих дочек. Лишь когда вышла подышать и успокоиться от обиды на балкон, сзади неслышно появился сын иссохшего, как гороховый стручок, старика Казарова Артамон, схватил за плечи, начал тыкаться в щеки и шею мокрыми, горячими губами. И в ответ на звонкую оплеуху прошипел, как гусак, втянув голову в плечи: «Ах ты… хамка лесная! Виноват-с… Не думал, что и к вам с обхождением надо…»
   Глотая слезы, ушла с вечера.
   А на другой день к Мешковым пожаловал Артамон и, краснея, просил у нее прощения. Затем приезжал сам Казаров, долго скрипел, извинялся, расшаркивался, невнятно бормоча что-то о своей личной неучтивости. Из всех его слов Серафима запомнила только: «Что ж вы сразу не сказали, что вы… Как же-с, знаем, знаем Аркадия Арсентьевича! Да и кто его не знает в здешних местах! Большой человек…»
   Серафима простила, сама не понимая почему. Казаровы устроили в ее честь настоящий бал. Теперь долговязый Артамон крутился только вокруг нее. Все лето Артамон таскался по пятам, превращаясь иногда в самого обыкновенного лакея у всех на виду.
   Обо всем этом размышляла дочь Аркадия Клычкова, отдыхая на берегу пруда после прогулки по селу.
   Пруд был выкопан прямо на усадьбе владельца рудников, за баней, и наполнялся водой из речушки. Огромный, заросший густым камышом, он отражал высокие плывучие облака и казался бездонным.
   Справа, метрах в десяти от скамейки, торчал из камышей нос какой-то лодки.
   Серафима сидела на скамейке, глядела, как играет рыба. Но мысли были далеко. Скорей, скорей назад, в Екатеринбург! Вот уж вытянется и без того длинная рожа Артамона, когда узнает про отцов подарок! От лакейского усердия язык на ветру высушит. Да и все остальные знакомые и подруги только ахнут от удивления, присядут…
   Но что ей теперь Екатеринбург? Впереди – Москва, Петроград! Обязательно, обязательно на следующий год – в столицу! А там, может, и в самом деле – Париж, Рим, заграница…
   У Серафимы захватило дух, в груди сладко постанывало.
   – Вот-с вы где, Серафима Аркадьевна! – раздался голос Матвея Сажина. – А я искал, искал… Договаривались на рудники поглядеть после обеда. Аркадий Арсентьевич разрешили сопровождать, как и утром…
   Серафима досадливо поджала губы, промолчала. Сажин потоптался рядом, не решаясь сесть на скамейку.
   – Я все эти дни хотел тебе сказать, Симушка… – выдавил он наконец, переходя на «ты», – хотел сказать, что… э-э… заждались. А также рады видеть тебя… очень и безмерно…
   – Кто? Батюшка, что ли?
   – Батюшка. А также другие…
   Серафиме стало смешно. И она откровенно захохотала.
   Родители Матвея жили когда-то тоже в Черногорском скиту, но затем, не поделив что-то с бывшей до Мавры игуменьей, уехали в Сибирь. Когда настоятельницей стала тетка Серафимы, Парфен, глава семьи Сажиных, приехал в скит с молодым сыном Матвейкой, постоял несколько служб, повздыхал: как ни хорошо в Сибири, а тянет, тянет в родные места… Вернулся бы теперь с радостью, да хозяйство большое в Сибири, жалко зорить.
   Так, вздыхая, и уехал, оставив в скиту Матвея для обучения божественным писаниям.
   Учился Матвей под руководством Мавры прилежно. Вскоре он наизусть шпарил и часовник, и все двадцать кафизм Псалтыря. Чернявый, похожий на девушку и лицом и хрупкостью, он мог вместе с Серафимой да Настасьей справлять уставные службы.
   И в те-то времена проскочила меж Серафимой и Матвеем, разрезала со свистом тугой воздух быстролетная ласточка, которая, по скитским преданиям, уносила на своих крыльях покой парня и девушки…
   – Ой, ласта, ластушечка крылом задела меня! – упав на грудь подружке своей, призналась Серафима, когда Настасья спросила, отчего она сумрачная такая да задумчивая, отчего сторониться, избегать стала Матвейки.
   Ойкнула Настасья, поиграла от великого изумления да интереса глазами и сказала:
   – Постой-ка… Я узнаю, задела ли она другим-то крылышком Матвейку… А, узнать?
   Серафима перегорела вся огнем, но тихонько кивнула головой.
   … Потом при помощи и под покровительством все той же разбитной Настасьи они, страшась не столько гнева Божьего, сколь матушкиного, передавали друг другу записочки. Затем стали встречаться тайком то в лопухах за часовней, то в темных пустых сенях, то еще в каком-либо укромном и безопасном местечке.
   В одном таком скрытом уголке – густом-прегустом смородиннике – они в знойный июльский день неумело прижались губами к щекам друг друга и от стыда разбежались в разные стороны, оставив березовые туески, в которые собирали ягоды…
   Чем бы кончилась их детская любовь – кто знает… Но однажды Матвея призвал к себе Аркадий Арсентьевич и сказал:
   – Вот что, Матвей… Приглядываюсь к тебе – шустрый ты и грамотный. Пора, однако, к делу приучаться. Возьму-ка я тебя в доверенные секретари к себе. Делов у меня много, будешь помогать. К отцу в Сибирь я отписывал, он благословляет. Будешь служить честно и старательно – не обижу. Женю, придет пора, на дочери какого-нибудь тысячника, помогу собственное дело завести. Слышишь? А то и… вон дочка-то у меня растет… Чем не невеста?
   Аркадий Арсентьевич был навеселе и про дочку сказал в шутку. Но Матвей воспринял это всерьез, припал к руке Клычкова.
   … Теперь Матвей Сажин все время был в разъездах. Серафима сперва потосковала о нем, а потом, к своему удивлению, быстро успокоилась, стала забывать. И когда Матвей появился в обители, почувствовала себя неудобно, неуютно как-то, старалась не попадаться ему на глаза.
   – Что это, Сима, ты… вроде будто я тебе чужой-незнакомый совсем? – спросил однажды Матвей. – А я очень даже вспоминал… И вообще…
   – Да вы теперь такой занятый стали, – нехотя ответила Серафима.
   – По своей ли воле я? Да и то сказать – батюшка твой не обидеть обещал… дело помочь завести. Вот я езжу с ним, присматриваюсь, приглядываюсь, как хозяинует он. Очень даже пригодится это мне… нам пригодится. Потому что я об тебе…